Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Анна, видимо, почувствовала, что я проснулся. Она повернулась и взглянула мне в лицо.

— Я, пожалуй, пойду. После вчерашних беспорядков здесь наверняка есть люди, нуждающиеся в помощи врача. — Она встряхнула спутанными волосами. — Пусть твои дочери и догадываются о многом, но некоторые вещи им лучше не видеть.

— Тем более если в этом участвует их отец, — тихо добавил я.

Мое настроение сразу поднялось, как только Зоя и Елена появились во дворце вместе с Анной — та все еще оставалась у нас дома, когда пришли гвардейцы. Закончив далеко за полночь свой обычный обход коридоров, прилегающих к покоям императора, я нашел утешение в ее объятиях, хотя нам и приходилось быть предельно осторожными.

Бесцеремонный стук в дверь отвлек меня от этих мыслей. Я тут же сбросил с себя одеяло и вскочил на ноги, Анна же откатилась к стене и притворилась спящей. В дальнем углу послышалось шевеление, но к тому времени, как Зоина голова высунулась из-под одеяла, я уже стоял у двери и смотрел в непроницаемое лицо гвардейца.

— Тебя вызывают.

Мне успела надоесть эта короткая фраза, судя по всему, единственная форма приглашения, известная телохранителям императора. Но я с радостью ухватился за этот предлог, чтобы покинуть комнату, и охотно последовал за гвардейцем. Небо за окнами только-только начинало сереть, однако в коридорах дворца вовсю кипела жизнь, и мы с трудом пробивали себе дорогу среди суетящихся чиновников с заспанными лицами. Наконец мы оказались у двери, охраняемой четверкой печенегов. Мой сопровождающий произнес что-то неразборчивое, и они расступились по сторонам.

ВОЛЬФ МЕССИНГ

— Иди наверх, — сказал он. — Мы подождем здесь.

Я — телепат

Стараясь казаться невозмутимым под неприветливыми взглядами печенегов, я прошел в дверь и стал подниматься по лестнице.



Спустя какое-то время я начал думать, что гвардейцы подшутили надо мной, потому что лестница казалась бесконечной — сплошная череда лестничных маршей, неумолимо ведущих все выше и выше. Странно было и то, что по ней больше никто не пытался подняться. Я не встретил ни одного человека, не видел, чтобы кто-нибудь спускался вниз, и не слышал ничего, кроме звука собственных шагов. Даже узкие окна бы ли так глубоко утоплены в стенах, что разглядеть через них можно было разве только серый свет.

О Вольфе Мессинге, Михаиле Васильеве и этой книжке



Свернув за очередной угол, как две капли воды походивший на предыдущие, я увидел над головой узкую полоску неба, преодолел последнюю дюжину ступеней и оказался на широкой площадке. Никогда в жизни я не бывал на такой высоте. Наверное, человек просто не может строить дома выше этого, не вызывая зависти у Бога. Днем отсюда, вероятно, открывался потрясающий вид на город и его окрестности, но в этот предутренний час я смог разглядеть лишь разбросанные по округе россыпи затухающих угольков — следы далеких пожарищ. По краю башни шла невысокая стена, совершенно несопоставимая с глубиной бездны, от которой она меня отделяла. И конечно, несоразмерная с величием императорской жизни, которую она в данный момент защищала.

Для журналистов моего поколения пришла пора осваивать новый жанр — мемуары. Каждому найдется что вспомнить. Наша профессия заставляет встречаться с самыми различными людьми; многие из них забываются на следующий день, другие оставляют память на всю жизнь. К числу последних я отношу Вольфа Григорьевича Мессинга.

Уверен, что, если бы ему пришлось вспомнить об авторе этих строк, он не смог бы написать и страницы, хотя мы были знакомы не один год. Разница в возрасте, судьбе и взглядах решительно препятствовала сколь-нибудь близкому схождению. Да и вообще Вольф Григорьевич не нуждался в друзьях. Во всяком случае в тот период его жизни, когда мне посчастливилось с ним встречаться. Кто знает, может быть, и каждый не стремился бы к близким контактам с людьми, если бы природа наделила его способностью читать чужие мысли. Ведь иногда в голову приходит такое, что сам себя стыдишься.

Я упал на колени, радуясь возможности спрятаться от пугающего меня бесконечного пространства вокруг, и распростерся на полу.

Короче говоря, в общении Вольф Григорьевич почти никогда не был активной стороной. То ли печальный жизненный опыт, то ли языковый барьер, то ли постоянное нервное напряжение, которое, наверное, испытывает человек, пытающийся одновременно следить за несколькими ораторами, выделяли и отдаляли его. Внешне безучастный, погруженный в себя, сидел он при наших сборищах в сторонке, словно отдыхая от напряженного умственного труда, ни к кому не проявляя особенного интереса.

— Вставай. Завтра, быть может, ты захочешь приберечь свою почтительность для другого человека.

Ну а всех нас, попавших с ним в одну компанию, знаменитый телепат интриговал чрезвычайно. Еще не будучи знакомым с Мессингом, я побывал на его выступлении. Для артиста оно было, скорее всего, самым заурядным: публика не проявила особой изобретательности в заданиях, посылаемых на сцену в заклеенных конвертах; жюри, составленное в большинстве из военных, неуклюже пыталось выявить среди зрителей \"подсадную утку\"; а лекция, прочитанная вначале, ^ убеждала аудиторию в конечном торжестве материалистической науки и в том, что постоянная тренировка и обостренная наблюдательность способны объяснить загадочный феномен Тем не менее большинству зала все происходившее казалось чудом и наверняка оставило неизгладимое впечатление.

Голос императора звучал спокойно, но усталость, проглядывавшая в чертах его лица, придавала его словам оттенок горечи.

Конечно может быть, нынешним юношам и девушкам, с младых лет прислушивающимся к спорам о летающих тарелочках, читающим о полтергейсте в московских квартирах и наблюдавшим пассы журналиста Чумака, заряжающего жизненной энергией «Вечерку» по телевизору, трудно понять, с чего мы так разволновались на \"Психологических опытах\" Мессинга. Однако \"в те баснословные года\" стерильного позитивизма, подкрепленного расщеплением атома, расшифровкой генетического кода и прорывом в космическое пространство, Вольф I ригорьевич появился, как \"незаконная комета среди расчисленных светил, стал возмутителем спокойствия.

Прошло уже много лет, но до сих пор помнится странное чувство которое охватило меня в тот вечер. Здесь был и острый интерес к действиям артиста, сначала не очень понятным, а потом, после распечатывания конверта с заданием, абсолютно логичным; и недоверие к человеку, способному совершать то, что недоступно другим; и желание, чтобы все у него получилось и чудо состоялось; и, наконец, смутная, но упорная тревога. Откуда она взялась? Уже потом, анализируя свое состояние, я понял, что в этот день простой и уютный мир примитивного материализма, где все было так хорошо пригнано, дал роковую трещину, из которой потянуло сквозняком иррационального. Вот это неожиданное расширение пространства, необходимость начинать познание с азов, сомнение во всемогуществе современной науки, ощущение собственной слабости и незащищенности перед явлением, которое тебе не дано не только повторить, но и понять, — все это рождало подсознательный страх.

— Твоя уверенность во мне настолько низка, мой господин?

Вольф Григорьевич любил называть себя артистом. В его облике действительно было много артистического. Резко очерченный профиль и длинные ниспадавшие на плечи волосы заставляли вспомнить портрет Паганини. И все же в выступлении отсутствовала главная артистическая черта легкость. Морщины на лице Мессинга собрались в глубокие складки, на лбу выступила испарина, руки заметно дрожали. Он нервничал, сердился, требовал от «индукторов» сосредоточенности. Казалось, что артист выполняет тяжелую, не очень любимую работу, и зрителям становилось неудобно перед пожилым человеком, вынужденным так напрягаться.

Наверное, от высоты я немного повредился рассудком, иначе как объяснить мою дерзкую попытку шутить с императором?

Но в то же время это не очень приятное зрелище вызывало четкую убежденность в том, что все происходящее не фокус, не розыгрыш и не тренировка наблюдательности. Вступительная лекция звучала как \"жалкий лепет оправданья\". В самом деле, как можно с помощью наблюдательности исполнить мысленный приказ открыть книгу не на 6, а именно на II странице? Человеческая мимика не очень приспособлена для передачи арифметических символов. Ученые мужи, создавшие объяснительный текст, утверждали, что Мессинг улавливает невольные движения руки «индуктора», увлекающие артиста в нужную сторону, выдающие те действия, которые он должен совершить. Но ведь Мессинг работает и без контакта. Как тогда удается ему выполнить приказ? Вопросы возникают один за другим. Хорошо бы их задать самому артисту, но он, выполнив пожелание из последнего конверта, уже раскланивается с публикой. К сожалению, в зале не находится человека, который повторил бы реплику булгаковского председатели Акустической комиссии: \"Все-таки желательно, гражданин артист, чтобы вы незамедлительно разоблачили бы перед зрителями технику ваших фокусов… Разоблачение совершенно необходимо. Без этого ваши блестящие номера оставят тягостное впечатление\".

Его губы чуть дрогнули в улыбке под густой бородой.

Впоследствии Вольф Григорьевич рассказывал, что ему разрешили давать концерты на определенных условиях: во-первых, он не имел права демонстрировать весь спектр своих удивительных возможностей, а во-вторых, необходимые пояснения давались только во вступительной лекции. Таким образом, вопросы задавать все равно не имело смысла. Однако судьба распорядилась так, что это табу удалось обойти.

Однажды (это было в начале 60-х годов), забежав в гости к Михаилу Васильевичу Хвастунову, который в то время руководил отделом науки \"Комсомольской правды\", я увидел у него человека, лицо которого показалось мне очень знакомым. Прежде чем я успел сообразить, кто это, он протянул мне руку: \"Мессинг, Вольф Григорьевич\".

— Уверенность? Деметрий Аскиат, ты один из немногих людей, в которых я сколько-нибудь уверен. Все до единого военачальники считают меня трусом, если не хуже, а мои подданные открыто поносят меня на улицах. Иным из моих предшественников за меньшие прегрешения выкалывали глаза и отрезали носы.

Позднее я понял, почему не сразу узнал чудотворца, так долго владевшего моими помыслами. В домашней обстановке у него было совсем другое выражение лица — спокойное, доброжелательное, умиротворенное. Даже морщины куда-то исчезали. С этого дня наши встречи стали довольно регулярными. Выяснилось, что Михвас (так мы называли своего шефа) пишет книжку с Мессингом. Работал Михаил Васильевич напористо и самозабвенно. Так что поначалу Вольфу Григорьевичу приходилось часто бывать на Беговой улице \"по долгу службы\", а потом он привык и привязался к нашей молодежной компании, собиравшейся у Михваса что-то обсудить, отметить или просто потрепаться.

— Они молятся о том, чтобы ты жил тысячу лет, — возразил я.

Нужно сказать, что это вообще был стиль тогдашнего отдела науки «Комсомолки». Все дела, подчас довольно ответственные, делались как-то походя, между разговорами и розыгрышами, чтением стихов и шутками, яростными спорами и легкими влюбленностями. То ли молодость тому виной, то ли атмосфера политической оттепели, то ли талант Михваса, непринужденно дирижирующего нашим веселым братством, но только каждый человек, попадавший в сферу притяжения отдела науки, надолго переходил на постоянную орбиту научной журналистики. Среди «пленников» были Ярослав Голованов и Владимир Губарев, Леонид Репин и Юлий Медведев, Дмитрий Биленкин и Иосиф Нехамкин, Семен Резник и Владимир Станцо. Всех, кто сидел на старом диване отдела науки, предлагал темы и придумывал лихие заголовки, рассказывал о последних разработках ученых и просто выдавал забавные байки, нельзя уже не только перечислить, но даже и вспомнить.

Император раздраженно поморщился.

Вольф Григорьевич любил бывать на наших сборищах. Здесь к нему никто не приставал с назойливыми просьбами что-нибудь продемонстрировать и он отдыхал от нервного напряжения своих концертов, словно подзаряжаясь от бьющей через край энергии молодых журналистов. Пожалуй, только один вопрос задавался ему регулярно, как правило, в новогоднюю ночь: будет ли война в будущем году? И всегда давался успокаивающий ответ. Сообщаю об этом отнюдь не для того, чтобы заставить поверить читателя в телепатические способности Мессинга — мы и сами не очень верили в реальность ядерного апокалипсиса. К тому же, Вольф Григорьевич демонстрировал свои таланты и без наших вопросов.

Помню, мы возвращались после встречи Нового года у Михваса. Проходя вдоль дома, закрывающего от нас улицу, мы вели разговор на тему, которую легко угадать безо всякой телепатии: как нам теперь добираться домой. Метро еще закрыто, трамваи не ходят, а шансы поймать такси равны нулю Мессинг, шагавший рядом, с последним соображением не согласился: \"Сейчас машина освободится\", — заметил он таким безразличным тоном, словно просил прикурить. Возражать на эту реплику было бессмысленно, а соглашаться с ней глупо. Поэтому все затихли и в полном молчании, не свойственном нашей компании, дошагали до арки и вышли на Беговую. И тут же из-за угла, поворачивая с Хорошевского шоссе, выскочила машина. Она остановилась почти у нашей группы, открылась дверь, вышла женщина, зажегся зеленый фонарик. Мы так оцепенели от неожиданности, что чуть не упустили этот подарок фортуны.

— Я правлю империей вот уже пятнадцать лет, — сказал он. — Дольше, чем любой другой со времен великого Болгаробойцы.[34] Но что напишут о моем царствовании будущие Феофаны и Прокопии?[35]«Он всю жизнь сражался с варварами, когда они на него нападали, но охотно уступил им империю, когда они пришли к нему как гости». — Он повернулся к востоку, где уже начинала разгораться алая заря, возвещавшая о восходе солнца. — Я стоял на этом самом месте, когда Халкидон был сожжен дотла турецкой армией, а нас спасла от нашествия турок только узкая полоска воды. Без франков, норманнов, кельтов, латинян и прочих варваров, которых посылает к нам с запада Папа Римский, турки снова придут, и на этот раз они не остановятся на берегу Босфора.

Должен заметить, именно такие, походя демонстрирующиеся чудеса вызывают наибольший психологический эффект. Как-то раз Мессинг, Михвас и я вошли в холл гостиницы, где увидели такую сцену. Молодая мамаша пыталась успокоить маленького сынишку, орущего во все горло. Проходя к лифту, Вольф Григорьевич на мгновение наклонился и что-то негромко сказал мальчику. Тот мгновенно успокоился и, улыбаясь, уставился на странного дядю. То же самое сделала и мама, причем челюсть у нее, как говорится, отвисла. Двери лифта уже закрывались, когда она крикнула: \"Скажите, откуда Вы узнали нашу семейную поговорку? Ведь я сама ее придумала!\" Вольф Григорьевич посмотрел на нас с торжеством и улыбнулся.

Но вообще-то он не любил напоминать другим людям, что он отличается от них. Разве если кто попросит о помощи. Так, например, ему пришлось лечить журналистку М.Н. Ангарскую от головных болей. Сначала лечение проходило наложением рук, а потом целебное действие оказывал и звонок по телефону. Ярославу Голованову Мессинг предсказал, что у него будет сын, а мне — дочь. Но, как я уже говорил, мы старались не беспокоить Вольфа Григорьевича конкретными вопросами. Как и подобает популяризаторам науки, нас больше интересовали принципиальные проблемы. В частности, как вообще может передаваться мысль от одного человека к другому? Ну, ладно. В этом случае еще можно предположить существование каких-то неизвестных науке волн — переносчиков информации. А как можно получить сведения из будущего? Те события, которые должны дать импульс для изменения материального носителя информации, в принципе еще не произошли. Разве можно смириться с нарушением закона, связывающего причину и следствие?

Он пнул ногой стену, и я невольно сжался, испугавшись, что он споткнется и перевалится через эту невысокую преграду.

К сожалению, на все наши вопросы ответов не последовало. Удивляться тут нечему. Разве в состоянии изобретатель объяснить, как пришла к нему в голову оригинальная техническая идея, разве может композитор рассказать, почему возникает в его душе пленительная мелодия, разве понимает гроссмейстер, откуда берутся хитроумные варианты и комбинации? Древние мудрецы, призывавшие нас познать самих себя, поставили перед людьми почти неразрешимую задачу и, возможно, увлекли человечество на ложный путь. Мы — слишком сложный предмет для изучения, а потому, извлекая из самих себя некий намек, не лучше ли реализовать его на простых моделях?

— Мои советники и их подручные не понимают, что мы не обладаем мощью наших предков. Мы не можем победно идти по миру, как это делали Юстиниан[36] или Василий. У нас много золота, но мало воинов, и чтобы защитить свой народ, я должен призвать других сражаться вместо нас.

— Тогда неудивительно, что твои военачальники недовольны, мой господин.

Мессинг мог бы сказать о себе словами любимого поэта Михваса — Валерия Брюсова: \"Не знаю сам какая, но все ж я миру весть\". Самая ценная информация, содержащаяся в \"Психологических опытах\" Вольфа Григорьевича, это факт их существования. Думается, выступления Мессинга пресекли заговор молчания вокруг поразительных особенностей человеческой психики. Упорно твердя, что материя первична, мы так и не научились изучать возможности вторичного духа, надолго застряли на первом этаже величественного здания природы.

Император рассмеялся.

У меня сложилось впечатление, что самого Вольфа Григорьевича такая ситуация не очень-то и огорчала. Он жил в своем мире, привык к нему и не находил нужным кого-либо воспитывать и образовывать. Попытка разгадки, намеченная в >той книге, принадлежит, скорее всего, литобработчику Михвасу. Мессинг не был склонен к теоретизированию. Человек он был конкретный, заземленный и начисто лишенный фантазии По его собственному выражению, он был \"больной на точность\". Если Вольф Григорьевич обещал быть в семь часов, то по звонку в дверь можно было ставить часы. Все эти человеческие качества заставляют относиться к его рассказам с полным доверием, как бы удивительно они ни выглядели.

— И впрямь неудивительно, а вот что действительно удивляет, так это почему они до сих пор позволяют мне оставаться на троне. Все эти пятнадцать лет я избегал войн, да и зачем они мне? В случае победы мои полководцы обрели бы опасную силу и позарились на мой трон; в случае же поражения я обрек бы на страдания многие тысячи ромеев. Я защищал империю, стравливая наших врагов друг с другом. Но теперь совсем иная ситуация, и этот сомнительный метод, который стал основой моей политики, оказывается всего лишь трюком фокусника.

— Однако стены остаются неприступными, — возразил я. — Пока они охраняются, варвары только и могут что грабить предместья.

Впрочем, иногда предоставлялась возможность проверить истории Мессинга. Не было случая, чтобы они не подтвердились. В частности, он рассказал, как добирался из Варшавской тюрьмы на советскую территорию. Выглядел Вольф Григорьевич подозрительно, а потому был задержан соответствующими органами. Особое недоверие вызывала, конечно, его профессия — чтение мыслей. Никто из допрашивавших не удержался от соблазна поймать авантюриста с поличным. Каждый задавал, да не раз, один и тот же вопрос: \"А вот сейчас о чем я думаю?\" Получив правильный ответ, ошарашенный следователь не решался взять грех на свою душу и отправлял Мессинга выше по инстанции.

— Крепость стен зависит от преданности охраняющих эти стены гарнизонов. Как долго они будут поддерживать труса, отказывающегося отвечать на провокации варваров?

Таким образом добрался он до первого секретаря ЦК белорусской компартии. Ввели его в кабинет, где Вольфа Григорьевича встретил хозяин и пригласил присесть. В беседе должен был принять участие еще один человек — нарком республиканского НКВД. Вскоре он появился в штатской одежде и направился к посетителю. Тот посмотрел внимательно на чекиста и сказал: \"Так вот кто хочет меня расстрелять!\" Нарком опешил, такое предложение он уже делал первому секретарю. Было решено отправить Вольфа Григорьевича в Москву. Через некоторое время после того, как мне довелось услышать эту историю, Мессинг отмечал свой день рождения. На нем присутствовал бывший член Президиума ЦК КПСС Пантелеймон Кондратьевич Пономаренко. Он подтвердил правдивость рассказа, именно в его кабинете все это и происходило.

Из-за горизонта поднималось ярко-алое солнце, заливая восток холодным красноватым светом, а над нашими головами медленно двигалась огромная гряда облаков, наползающих друг на друга. Где-то внизу зазвонили колокола церквей, уже можно было разглядеть их многочисленные купола, отливающие рассветным румянцем. Я вздрогнул, и, заметив это, император сказал совсем другим тоном:

В столице проверку способностей Мессинга проводил сам Л.П. Берия. Именно в его кабинет вошел без пропуска Вольф Григорьевич. Можно представить удивление секретаря, когда в дверях появился длинноволосый незнакомец в черном лапсердаке. Покидая без пропуска страшное здание, Мессинг представил себе, что это сам Лаврентий Павлович следует к выходу. Охрана взяла под козырек. На противоположной стороне улицы Вольф Григорьевич оглянулся. К стеклу кабинета, где он только что был, прильнула бледная физиономия в пенсне. Мессинг помахал рукой.

И. В. Сталин тоже имел возможность убедиться в реальности предсказаний Вольфа Григорьевича. В мае 1945 года он направил ему правительственную телеграмму с благодарностью за точно названный день окончания войны. А исход ее был предсказан Мессингом еще раньше.

— Продолжай хранить верность, Деметрий, и держись поближе ко мне. У тебя нет предположений относительно их планов?

Меня всегда удивляло, как уцелел замечательный артист в то кровавое время. Возможно, он был нужен кому-то из тогдашних заправил, не исключено, что на него имелись какие-то виды, а может быть, его судьба была предопределена высшими силами: не зря же ведомый предчувствием шел Вольф Григорьевич на восток.

Журналист Михаил Васильев (так он подписывал свои книги) закончил работу над рукописью, но Вольф Григорьевич по-прежнему появлялся на Беговой и так же тихо сидел среди нас на своем любимом месте. Глядя на него, очень хотелось на несколько минут позаимствовать удивительный дар и прочитать мысли этого много повидавшего человека. О чем он сейчас думает? О встречах с Эйнштейном или Фрейдом, Пилсудским или Сталиным? А может, вспоминает турне по Америке или переживает близкую смерть одного из веселящихся за этим столом молодых людей? Начинаешь пристально вглядываться в высокий лоб опустившего усталые веки седеющего человека и тут же спохватываешься: а вдруг он в это время ловит сигналы твоего мозга? Торопливо пытаешься переключиться на другую тему, по возможности нейтральную.

Кое-какие предположения у меня были. Ночью я продумывал сотни уловок, к которым могли бы прибегнуть варвары, но ни одна из них не представлялась вероятной.

Правда, сам Вольф Григорьевич утверждает, что дома и в гостях он «выключает» свой телепатический приемник, но кто его знает, вдруг он просто не хочет осложнять жизнь друзьям. К сожалению, маленькое неудобство, связанное с талантами нашего старшего товарища, мы испытываем все реже — у Михваса с Мессингом произошла размолвка. Причина нелепая, но оба относятся к ней на удивление серьезно.

— Сегодня они намерены убить меня, — хладнокровно произнес император. — Мертвый, я тут же превращусь из труса в мученика. Тогда жители города и мои военачальники распахнут городские ворота, дабы отомстить за мое убийство, и варвары разгромят их наголову. Пока мы остаемся за городскими стенами, варвары не могут причинить нам вреда, следовательно, они должны выманить нас. А пока я продолжаю править, мы будем оставаться за стенами, следовательно, они должны устранить меня.

Михаил Васильевич считает, что Вольф Григорьевич обязан помочь науке раскрыть тайны своей удивительной психики. Последний уверен, что из этой затеи ничего путного не выйдет и совсем не намерен превратиться в подопытного кролика. Кто из них прав? В те годы мне была ближе точка зрения Михваса, а сейчас склоняюсь к позиции Мессинга. Упрямый журналист и обидчивый, как ребенок, артист сначала жалуются друг на друга, а потом встречаются все реже и реже. И вот наступает день, когда я в последний раз провожаю Вольфа Григорьевича домой, с Беговой на Песчаную. Как это было недавно, как это было давно!

Осталась рукопись, частично она публиковалась в периодике. Вы легко обнаружите в ней и предрассудки тех лет, и отголоски того спора двух людей, о котором я только что говорил. Исправить это уже невозможно, так как давно нет в живых ни того, ни другого.

— Мой господин, ты мог бы остаться здесь, на башне, — предложил я. — Сюда никто не проникнет, и ты будешь в полной безопасности, пока варвары не уйдут.

Рем ЩЕРБАКОВ



Алексей грустно покачал головой.

ВСТУПЛЕНИЕ

— Какая разница — умереть или оказаться в полной изоляции? Мои военачальники станут отдавать приказы, которых я не смогу отменить, и это неизбежно приведет к битве. Нет, я должен находиться среди них, используя всю власть, какую имею; ты же будешь следить за тем, чтобы агенты варваров — возможно, твой таинственный монах — не одолели меня. Пока мы находимся за стенами, нам ничто не угрожает.

Светлой памяти Аиды Мессинг посвящается. Автор
Я взглянул на запад и увидел в сероватом утреннем свете огромное войско, готовое начать войну. Варвары провели ночь на поле, в холоде и сырости, но я не сомневался, что их мечи надежно защищены от ржавчины. Где-то там среди них обретался и Балдуин, проверял снаряжение и мечтал о том, что к вечеру империя будет принадлежать ему.



Император ничего больше не сказал. Я проследовал за ним вниз по длинной лестнице, слушая звуки, доносившиеся из двора, в котором собиралось наше собственное войско.

Сегодня мне предстоит выступить с очередным сеансом моих \"Психологических опытов\". Мне предстоит выйти в зал, где сидит почти тысяча человек и все смотрят на меня. Мне надо захватить этих людей, взволновать и удивить их, показывая им мое искусство, которое большая половина из них считает чудесным, удивить и в то же время, не разочаровывая, убедить их, что ничего чудесного в этом нет, что все это делается силой человеческого разума и воли.

А ведь это совсем не легко — выйти одному в зал, где на тебя устремлены тысячи глаз: недоверчивых, сомневающихся, бывает и просто враждебных, — и без сочувствия, без поддержки, во всяком случае, в первые самые трудные минуты, выполнить свою работу.



Психологические опыты — это моя работа, и она совсем не легка! Мне надо собрать все свои силы, напрячь все свои способности, сконцентрировать всю свою волю, как спортсмену перед прыжком, как молотобойцу перед ударом тяжелой кувалдой. Мой труд не легче труда молотобойца и спортсмена. И те, кто бывали на моих психологических опытах, иной раз видели капли пота, выступающие у меня на лбу…

Варвары выстраивали свои боевые порядки не менее двух часов, и все это время я находился в тронном зале, стараясь следить не за происходящим на поле, а за ближайшим окружением императора. Меня поражало, как этот задиристый и живой человек, с которым я разговаривал на вершине башни и в саду, мог подолгу сохранять статуарную позу, требуемую ритуалом. Он неподвижно сидел на золоченом троне, повернутом так, чтобы он мог видеть наших противников, а перед ним нескончаемым потоком проходили придворные и воины. С большинством их прошений он даже не знакомился, поручая отвечать на них Крисафию. В иных случаях, когда вопрос был особенно запутанным или когда проситель пользовался его благосклонностью, Алексей отвечал сам, по необходимости меняя тон с сурового на любезный. Меня удивляло, что сложные проблемы империи улаживаются подобным образом, однако я ни разу не почувствовал, чтобы император выразился неясно или двусмысленно.

Сегодня мне выступать… И задолго до начала выступления, когда зрители только еще начинают думать о том, что вечером они встретятся со мной, я уже там — в этом большом, пока еще пустом зале, где должна состояться наша встреча. В раздевалке висят одинокие два-три пальто… Уборщицы возятся с пылесосами, завершая очистку зала… Администрация занимается текущими делами. Я прохожу в артистическую комнату и закрываю за собой дверь… Мне надо побыть одному.

Но вот я чувствую, что скоро выходить на сцену… В фойе стоят группами молодые и пожилые люди, мужчины, женщины, юноши, девушки… Инженеры и бухгалтеры… Ученые и металлисты… Военные… Строители… Горняки… Мне приходилось выступать в разных местах и, соответственно, перед разными аудиториями. В годы войны зал был битком набит людьми в одноцветной защитной форме — ни одного голубого или белого пятнышка девичьего платья не удавалось увидеть. На дальних стройках Сибири и теперь еще зал заполняют преимущественно люди в комбинезонах. Они приходят сюда прямо с работы — эти веселые ребята: бетонщики, плотники, сварщики, бульдозеристы… На целинных землях в зале, бывает, не найдешь ни одной седой или лысой головы — сплошь молодые улыбающиеся лица… И со всеми надо найти контакт. Но всегда я сидел вот так, как сегодня, перед выступлением в полном одиночестве, собираясь с силами и представляя себе их — этих людей, с которыми в этот вечер мне предстоит встретиться.

И все это время зал наполняло тихое пение. Поскольку император не мог присутствовать на службе в храме Святой Софии, алтарная преграда была воздвигнута прямо за его троном, и три священника исполняли печальные песнопения Великой пятницы. Будь моя вера покрепче, эти песнопения принесли бы мне успокоение, напоминая о том, что даже самые страшные страдания и смерть обернутся для нас жизнью вечной. Но по правде говоря, меня только расстраивало жестокое повествование о Страстях Господних. Не знаю, как оно действовало на императора, но, похоже, он не обращал внимания на богослужение, кроме тех моментов, когда священники выходили к нему, чтобы он исполнил роль, отведенную ему уставом службы. Тогда в аудиенции наступала пауза, и он произносил должные слова или делал то, что предписано, а затем возвращался к своим основным обязанностям. Фимиам струился из-за алтарной преграды вместе с музыкой, и этот аромат вкупе с однообразием церемониала притуплял мои чувства и вызывал сонливость.

Я испытываю к ним острейший интерес! Сознаюсь, нередко перед началом опытов, когда я чувствую, что уже успел внутренне собраться и готов к выступлению, я выхожу на сцену, приоткрываю слегка занавес и сквозь щель смотрю в зал. Еще стоят в проходах между рядами люди. Смотрят на билеты. Ищут свои места. Встречаются со знакомыми. Разговаривают. Обрывки слов иногда долетают до моих ушей. Нередко разговор заходит обо мне.

Вот проходит молодой человек с несколько холодным, как мне кажется, лицом. Он ведет под руку красивую девушку.

Чем выше поднималось солнце, тем больше придворных собиралось в тронном зале. Они стояли группами вдоль стен и разговаривали между собой так тихо, что, даже стоя совсем рядом, я не мог разобрать ни слова. Их присутствие обострило мою тревогу и пробудило бдительность, ведь мне пришлось наблюдать за столькими лицами и следить за столькими руками, в каждой из которых мог прятаться кинжал. Хотя в открытые окна лился прохладный воздух, я взмок от напряжения, и меня вновь поразило самообладание императора, который неподвижно сидел в тяжелом парадном облачении.

— Очень тонкое шарлатанство… Помнишь Кио? Тоже, ведь, не могли мы разгадать его фокусов… А тот и не скрывал, что он фокусник, иллюзионист. Того же типа и Мессинг… Только не так-то легко разоблачить его здесь, на сцене.

Не скрою — обидно! Никогда в жизни я не говорил неправды. Все, что я делаю на сцене и в зале, — открыто со всех сторон. У меня нет ни хитроумной аппаратуры, как у Кио и других иллюзионистов, ни сверхразвитой ловкости пальцев, как, скажем, у известных манипуляторов Дика Читашвилп или Лшота Акопяна… Не прибегаю я и к чревовешаним, шифрованной сигнализации с тайными помощниками. Я не фокусник, даже не артист, хотя выступаю на эстраде. Я демонстрирую психологические опыты. И ничего больше И мне неприятно, когда меня считают шарлатаном и обманщиком…

На четвертом часу бронзовые двери отворились, впустив знакомую мне фигуру графа Гуго в сопровождении четырех охранников и множества слуг. Мы с командиром печенегов переглянулись, и он поставил охрану ближе к трону. Я не сомневался в том, что граф Гуго верен императору — или, по крайней мере, его сокровищам, — однако в такой важный день было бы крайне опрометчиво подпускать варваров слишком близко. Император, как всегда, не выразил никакого неудовольствия.

Преходите на свой ряд, молодой человек! Я буду рад, если Вы перемените сегодня свое мнение.

Рядом со мной, в двух шагах от портьеры, остановилась новая группа людей. До меня доносится голос:

— Граф Гуго, — заговорил Крисафий, стоявший возле трона, — твои соотечественники опять готовы выступить против нас. Мы — миролюбивый народ, в их же сердцах одна лишь война. Не согласишься ли ты еще раз отправиться к ним и передать наше горячее стремление к дружеским отношениям? Те, кто дружит с нами, испытывают блаженство жизни, в то время как нашим врагам достаются лишь смертные муки.

— У него за ухом шишка… В нее вшит прямо под кожу радиоприемник на полупроводниках… Вот увидите: он все время будет руку за ухо прикладывать — настраивать на нужную волну… А в зале сидят тайные помощники с радиопередатчиками. Они ему и диктуют, что делать… Никаких чудес здесь нет…

Это рассказывает трем юношам пожилой человек, возможно, их учитель.

Граф Гуго нервно сглотнул и поправил висевшую у него на шее драгоценную подвеску.

Внутренне улыбаюсь! Да, у меня есть привычка во время сеанса правую руку прикладывать раструбом к уху — этим я хочу подчеркнуть свое внимание, показать, что я напряженно вслушиваюсь… А вот шишки за ухом у меня уже нет. Была… Незлокачественное жировое образование, какое встречается у многих. Впервые услышав, что в этом месте у меня вшит радиоприемник, я пошел к профессору Борису Васильевичу Петровскому и попросил удалить нарост. Надо будет во время сеанса специально подойти поближе к этим юношам и продемонстрировать им свою голову. Пусть убедятся, что я не обвешан аппаратурой…

— Ты знаешь, что император всегда может распоряжаться мной. Но мои соотечественники объяты безумием, которого я не в силах ни исцелить, ни понять. Они забыли о благе, ибо ими движет жажда крови и войны. Они меня попросту не услышат. — Он понизил голос. — И вряд ли отнесутся с должным уважением к моему нынешнему статусу.

…Еще двое. Видимо, молодые физики. Продолжается начатый в фойе, а может быть и еще раньше, горячий спор:

Крисафий явно готовился сказать какую-то резкость, но император остановил его. Это было почти неуловимое движение — легчайший наклон головы и еле заметное расширение глаз, — но оно подействовало на Крисафия как громогласный окрик. Он тут же перестроился и проговорил:

— Но электромагнитный спектр изучен во всем диапазоне. От сверхжестких гамма-лучей до сверхдлинных радиоволн. В нем нет ни одного участка, на котором могла бы осуществляться телепатическая связь.

— Император напоминает тебе, что в этот святой день все христиане должны стремиться к братскому единению. Наш Господь Иисус Христос учил: «Блаженны миротворцы, ибо велика их награда на небесах».

— Парапсихическая связь…

Секретарь весьма вольно обошелся с евангельскими строками, однако графа Гуго они убедили. Поправив усыпанный драгоценными камнями лор (их было так много, что я испугался, как бы они не раздавили графа своей тяжестью), он почтительно поклонился императору и поспешил удалиться. За дверью раздался голос сержанта, приказавшего подать графу лошадей.

— Дело не в терминах…

Подозреваю, что, будучи предоставлен самому себе, граф Гуго постарался бы как можно дольше тянуть с выполнением посольской миссии, но император успел хорошо изучить его, и поэтому уже через четверть часа из Озерных ворот навстречу варварам выехала маленькая процессия. Заметив это, я перешел к другому окну, постаравшись встать так, чтобы видеть одновременно и императора, и франков.

— Понимаю, что не в терминах, но слово телепатия, к сожалению, скомпрометировано доморощенными всезнайками.

— Но все равно, материального поля, которое бы служило передачей информации непосредственно из мозга в мозг, — не существует…

Едва граф Гуго и его свита спустились в ложбину и скрылись из виду, как двери с грохотом открылись. Я стремительно повернулся, схватившись за рукоять меча, но это оказался брат императора Исаак. Он ворвался в зал, пренебрегая манерами и условностями, и на сей раз без своей обычной свиты.

— Друг мой! Всего сто лет назад, если смотреть с этих позиций, не было материального поля для передачи звуков и изображения на большие расстояния. Ведь радиоволны-то были открыты Генрихом Герцем только в 1886 году.

— Что происходит? — крикнул он Крисафию. — Варвары вот-вот пойдут на нас в атаку, а наши отряды сидят по казармам и начищают до блеска щиты! Их давным-давно следовало вывести к стенам, чтобы в нужный момент они могли вступить в бой с неприятелем!

— Ты думаешь, существует еще какое-нибудь поле?

— А почему бы и нет?

Крисафий бесстрастно посмотрел на него.

— Оно было бы уже замечено учеными.

— С помощью приборов, предназначенных для изучения электромагнитного поля? Попробуй ватерпасом или безменом замерить напряженность радиоволн.

— Император полагает, что, увидев войска на улицах города, толпа потребует решительных действий и несдержанные командиры предпримут поспешную атаку.

— Да, ты прав… Было бы интересно поработать с самим Мсссингом! Посадить его в заземленную медную клетку. Смог ли бы он оттуда читать мысли? Это сразу бы исключило возможность участия здесь любых лучей электромагнитного спектра.

— С каких это пор политика императора стала зависеть от настроений толпы? Неужели он настолько потерял веру в своих командиров, что не доверяет им отдавать приказы солдатам?

Превратить Мессинга в подопытного кролика?

Неприлично.

На этот раз Крисафий был менее терпелив.

Они проходят в зал. Жаль… Умные ребята! И я бы не отказался от почетной, с моей точки зрения, роли подопытного кролика — посидеть в заземленной медной клетке. Мне самому было бы интересно узнать, участвует ли в моих психологических опытах электромагнитное поле? Или надо искать новые виды поля, которые не регистрируются и не отмечаются существующими сегодня приборами физиков.

Две дамы в вечерних платьях:

— Если бы командирам можно было доверять в вопросах стратегии, они давно уже стали бы полководцами! К тому же для защиты стен у нас есть множество лучников.

— Милочка, это настоящий волшебник! Как граф Калиостро! Ах, ты не веришь мне: в наш материалистический век угасла вера в настоящее волшебство! Вот сама увидишь! То, что он показывает, — это сотая доля того, что он может. Он, например, может принимать облик любого животного, превращаться в тигра или собаку…

— Почему же он не превращается?

— И они снова будут целиться в облака, как вчера? — Исаак побагровел от гнева. — Каждый раз, когда мы уступаем этим варварам, они становятся все смелее и наглее. Поражение — вот единственный урок, который следует им преподать! Поражение, нанесенное всей мощью нашего войска!

— Ему запретили это делать. Он подписку дал.

Да, и такую чушь о себе приходится иной раз слышать! Молодые люди:

Спор грозил затянуться, но император в один миг утихомирил и советника, и брата. Он всего-то и сделал, что слегка вытянул пальцы правой руки, словно любуясь перстнями, однако и Крисафий, и Исаак, и все остальные собравшиеся тут же замолчали и обратили взгляды на равнину за окнами. Граф Гуго возвращался обратно. Он скакал во весь опор, намного опережая свою свиту, словно за ним гнались злобные фурии. Промчавшись через ворота, он взбежал по лестнице и предстал перед императором прежде, чем последний из его отряда подъехал к стенам. За все это время никто не произнес ни слова, лишь священники продолжали свое непрерывное пение за алтарной преградой.

— Нет, Мессинг не обманщик. Но он и не телепат. Гигантский жизненный опыт. Привычка по одному взгляду составлять полное представление о человеке.

Прошли мимо.

Великолепие графа Гуго сильно поблекло за время его отсутствия, хотя гордость посла осталась непокоренной. На его лоре зияли пробелы — часть камней выпала из-за бешеной тряски в седле. Подол далматики был забрызган грязью. Расшитая жемчугом шапочка, которую он носил постоянно, сползла на одно ухо, и это ухо горело, будто кто-то как следует заехал по нему.

Снова группа молодых людей.

Несмотря на все это, Крисафий подождал, пока граф выразит свое почтение должным поклоном, и только после этого позволил ему говорить.

— Никакого чуда, конечно, нет. Но есть удивительные способности. Или — точнее — чрезвычайно развитые способности. Да, да… Я уже присутствовал на психологических опытах в нашей клинике и утверждаю: все дело в удивительных способностях этого человека. Ничего общего не имеющих ни с фокусничеством, ни, конечно, с какой бы то ни было чертовщиной…

Удивительные непонятные способности? Да, непонятные! Ну, а когда ты слушаешь только что рожденные на твоих глазах стихи поэта-импровизатора, — разве это так уж понятно? А человек с математическими способностями, в уме перемножающий, возводящий во вторую и третью степень девятизначные числа, — это разве понятно?

— Мой господин! — воскликнул граф с негодованием. — Как я и предупреждал тебя, они оказались совершенно глухи к велениям совести и доводам разума! Они обозвали меня рабом, — меня, брата короля франков! Их короля, между прочим. О чем можно говорить с такими людьми?

— Это верно, — продолжает другой, — действительно, многое ли мы знаем сейчас о способностях человека? Тайна рождения в мозгу человека идеи, мысли — и сегодня еще неличайшая тайна природы. Рефлексы, первая и вторая сигнальные системы — это только самые дальние подходы к расшифровке этой тайны. Да, мы вышли в космос, разгадали тайну атомного ядра, сняв с нее семь печатей, — и расщепляющийся атом уже покорно служит нам, рождая для нас электрический свет. Но, видно, прорваться в мир элементарных частиц было легче, чем разгадать тайну рождения мысли.

— Как ты думаешь, разгадаем?

— И о чем ты с ними говорил? — неприязненно спросил Крисафий.

— Уверен, настанет время и ум человека разберется и в себе самом. И кто знает, может быть именно психологические опыты Вольфа Мессинга могут стать одним из тех ключиков, с помощью которых будут открывать двери к этим самым сокровенным секретам природы?

Но граф не стал спешить с ответом, потому что из-за импровизированной алтарной преграды внезапно появились трое священнослужителей и торжественно подошли к императору. Один из них держал в руках высокий крест на деревянном древке, второй — кадило, третий — золотой потир. Этот последний поднес потир к губам императора, а остальные двое встали по бокам от него, продолжая петь. Император сделал глоток, после чего священники удалились обратно.

…Спасибо вам, друзья, за эти слова! Конечно же, никакого чуда нет, да и быть не может! Я сам думаю так же. Мне радостно. Я чувствую прилив сил. В зале есть люди, которых интересует мое искусство, которым оно, может быть, поможет в жизни, в труде, в открытиях новых тайн природы. Сегодня я буду особенно хорошо работать…

Но звонит звонок. Зрители расходятся по своим местам. А я иду назад в пустую комнату. У меня есть еще несколько минут для того, чтобы сосредоточиться.

Проводив их взглядом, граф Гуго произнес:

Потом — два часа напряженной работы. Я буду говорить о них позже подробнее. Это труднейшие и в тоже время самые счастливые в моей жизни часы. Это — часы творчества! Наверное, так же счастлив поэт, поймавший, наконец, ускользнувшую рифму, художник, схвативший и на века пригвоздивший к полотну мимолетное дыхание прибрежного ветерка. Жизнь была бы пустой и ненужной без этих труднейших и счастливейших часов творчества.

А потом в той же пустой комнате я пью крепкий горячий чай. Готовясь к выступлению, я ем очень мало. Нередко в этот день я вообще не обедаю. И этот чай, заработанный мной, кажется особенно сладок. Я чувствую усталость и удовлетворение. Такое же удовлетворение чувствует каждый рабочий человек, окончивший свой труд и пьющий, как я, свой стакан чая.

— Я сделал все, чего хотел от меня мой господин император. Я воззвал к их христианским чувствам, сказав, что они должны видеть в нас братьев. Я напомнил им, что они сейчас вдали от родного дома и от своих союзников, и лучше ощутить поддержку благородных ромеев, чем добиваться их поражения. Я призывал их любить все доброе на земле и на небесах, а они смеялись надо мной! Надо мной, братом ко… — Граф оборвал себя на полуслове, поймав немигающий взгляд Крисафия. — Они сказали: «Зачем вымаливать то, что мы и сами можем отнять, а тем более у императора, чья корона упадет прежде, чем мы захватим город?» Я пытался спорить с ними, но им надоели разговоры, и я испугался, что они убьют меня, если я задержусь еще хоть ненадолго. «Беги к своим грекам, — кричали они мне вслед, — но ты не обретешь там безопасности, ибо мы уже идем и никто не сможет устоять против нас!»

Я дал людям радость. Я заставил их думать. Спорить. Теперь можно и отдохнуть.

— Они действительно идут! — воскликнул севастократор Исаак. Он стоял возле окон, через которые были видны передовые ряды кавалерии франков, приближающейся к нам в полной боевой готовности. — Теперь-то ты услышишь меня, брат?

В это время обычно заходят ко мне люди, которые хотят мне высказать свои соображения о моих опытах, быть может, с чем-нибудь не согласиться, поспорить, попросить объяснения, а то и просто посоветоваться о каком-то трудном случае из жизни. Но большинство уносит эти вопросы с собой. Домой. И, уже в других городах, на других сеансах, другими людьми они вернутся ко мне в таких же разговорах, какие я слушал сегодня перед началом сеанса.

Возвращаются к себе домой, а может быть, направляются на ночное дежурство и молодые врачи, разговор которых так взволновал меня. Идут домой или к незаконченным чертежам и молодые физики, мечтавшие поговорить со мной. Увы! Я не могу поговорить со всеми. Но я постараюсь на страницах этой книги ответить на все вопросы, которые мне когда бы то ни было задавали. Ответить абсолютно откровенно, ничего не скрывая, ничего не приукрашивая. К сожалению, далеко не всем я могу дать достаточно исчерпывающие объяснения: многие свойства моего мышления я сам не понимаю. Я был бы рад, если бы кто-нибудь помог в этом разобраться.

Крисафий бросил взгляд на императора, неподвижного как скала, и вновь повернулся к Исааку.



— Твой брат напоминает тебе, что стены города неприступны, если только варварам не удалось за ночь построить целую армию осадных машин. Мы можем выдержать тысячу таких атак.

Глава 1

— И каждая атака будет стоить нам человеческих жизней! — Исаак обращался теперь ко всем присутствующим в зале, а не только к брату и его советнику. — Наши жены станут вдовами, а наши дети — сиротами, оттого что мы не осмеливаемся оказать сопротивление противнику! По-моему, лучше умереть на поле боя в сиянии славы, чем ждать, пока варвары из-за стен не перестреляют нас по одному.

ГОДЫ И ВСТРЕЧИ

Я родился в России, точнее, на территории Российской империи, в крохотном еврейском местечке Гора-Калевария близ Варшавы. Произошло это 10 сентября 1899 года.

— Прости меня, мой господин, — перебил его граф Гуго. — Я умоляю императора извинить меня и возвращаюсь в свои апартаменты. Посольская миссия совсем измотала меня!

Трудно сейчас представить и описать жизнь такого местечка — однообразную, скудную, наполненную предрассудками и борьбой за кусок хлеба. Гораздо лучше меня это сделал в своих произведениях великий еврейский писатель Шолом-Алейхем. Этого удивительного человека, так великолепно знавшего жизнь и чаяния еврейской бедноты, я любил с раннего детства. С первой и, к сожалению, единственной нашей личной встречи, когда ему, уже прославленному писателю, остановившемуся проездом в наших местах, демонстрировали меня, девятилетнего мальчика, учившегося успешнее других. Помню его внимательный взгляд из-под очков, небольшую бородку и пышные усы. Помню, как он ласково потрепал меня по щеке и предсказал большую будущность.

Нет, это не было предвидением. Просто Шолом-Алейхем верил в неисчерпаемую талантливость народа и в каждом втором мальчике хотел видеть будущее светило. Эта вера отчетливо проявилась и в его насквозь проникнутых теплотой к простым людям книгах. Вспомните хотя бы роман \"Блуждающие звезды\". Конечно, с его новеллами, романами и пьесами я познакомился значительно позднее. Но и сейчас еще, когда я открываю иные страницы его книг, меня охватывают впечатления раннего детства. Вот к этим волшебным страницам одного из самых любимых моих писателей я и отсылаю своего читателя, который хочет представить жизнь еврейского местечка, в котором я появился на свет и прожил первые годы своей жизни.

Крисафий отпустил его взмахом руки. Я заметил, что вслед за графом зал покинуло и несколько печенегов. Судя по всему, Гуго отправился не отдыхать, а набивать сундуки завоеванными во дворце трофеями, чтобы обезопасить их от прочих варваров.

От этих первых лет не так уж много осталось у меня в памяти. Маленький деревянный домик, в котором жила наша семья — отец, мать и мы, четыре брата. Сад, в котором целыми днями возился с деревьями и кустами отец и который нам не принадлежал. Но все же именно этот сад, арендуемый отцом, был единственным источником нашего существования. Помню пьянящий аромат яблок, собранных для продажи. Помню лицо отца, ласковый взгляд матери, детские игры с братьями. Жизнь сложилась потом нелегкой, мне, как и многим моим современникам, довелось немало пережить, и превратности судьбы оказались такими, что от детства в памяти не осталось ничего, кроме отдельных разрозненных воспоминаний.

— Мой господин! — обратился к императору Крисафий. — В том, что варвары не выразили доверия графу Гуго, нет ничего удивительного. Они опасаются, что он предал свой народ, и потому не обращают внимания на его попытки к примирению. Но христианин не должен вступать в бой до той поры, пока он надеется разрешить дело миром. Выбери другого посланника, который смог бы впечатлить варваров своим достоинством и статью. Пошли одного из твоих военачальников в сопровождении небольшого отряда, ибо слова, изреченные воином, обладают большим весом.

Отец, братья, все родственники погибли в Майданеке, в Варшавском гетто. Мать, к счастью, умерла раньше от разрыва сердца. И у меня не осталось даже фотокарточки от тех лет. Ни отца… ни матери… ни братьев…

— А легион катафрактов[37] обладает еще большим весом! — Исаак стоял в проеме окна, не отрывая глаз от приближающегося к городским стенам войска. — Ты и сам мог бы выйти сюда, брат, они бы тебя и не заметили. Слышишь это? — Он сделал паузу, и в зал проник отдаленный шум, напоминающий рокот прибоя или завывание бури. — Народ пришел в волнение, зная, что к городу подходят варварские полчища, и он требует от тебя немедленных действий!

Вся семья — тон этому задавали отец и мать — была очень набожной, фанатически религиозной. Все предписания религии исполнялись неукоснительно. Бог в представлениях моих родителей был суровым, требовательным, не спускавшим ни малейших провинностей. Но честным и справедливым.

Севастократор направился к трону, и я тоже подошел ближе, поскольку по-прежнему относился к нему с подозрением.

Отец не баловал нас, детей, нежностью. Я помню ласковые руки матери и жесткую, беспощадную руку отца. Он не стеснялся задать любому из нас самую суровую трепку. В таком случае, к нему нельзя было прийти пожаловаться на то, что тебя обидели. За это он бил беспощадно, обиженный был для него вдвойне и втройне виноватым за то, что позволил себя обидеть. Это была бесчеловечная мораль, рассчитанная на то, чтобы вырастить из нас зверят, способных выжить в жестком и беспощадном мире.

Позже мне рассказывали, что в самом раннем детстве я страдал лунатизмом. Якобы мать однажды увидела, как я во сне встал с кровати, подошел к окну, в которое ярко светила луна, и, открыв его, попытался влезть на подоконник…

— Удержать франков словами уже невозможно, — продолжал Исаак. — На этой стадии усилия одного человека не заставят их остановиться, а в это время твои враги в городе ослабят нас, развязав мятеж. Если мы сейчас атакуем, то одним махом вернем доверие народа и разгромим варваров.

Излечили меня, — опять же по рассказам, — корытом с холодной водой, которое в течение некоторого времени ставили у моей кровати. Вставая, я попадал ногой в холодную воду и просыпался. Какова доля правды в этом сообщении, установить не берусь, но я дал обещание ни о чем не умалчивать. Может быть, какой-нибудь, на первый взгляд, совсем малозначащий эпизод окажется для кого-нибудь из специалистов, прочитавших эту книгу, наиболее интересным и важным.

— И будем открыты для турок, — раздался голос императора. Алексей заговорил в первый раз с тех пор, как вошел в зал. — Если мы проявим твердость, то легко справимся и с чернью, и с варварами, и с турками. Если же дрогнем, любая из этих сил одолеет нас.

Когда мне исполнилось шесть лет, меня отдали в хедер. Это слово немного говорит современному читателю. Но ведь шестьдесят лет назад три четверти населения царской России были вообще неграмотными. И люди ниже среднего достатка, какими были мои родители, да еще в бедном еврейском местечке, могли учить своих детей только в хедере — школе, организуемой раввином при синагоге. Основным предметом, преподаваемым там, был талмуд, молитвы из которого страница за страницей мы учили наизусть.

У меня была отличная память, и в этом довольно-таки бессмысленном занятии — зубрежке талмуда я преуспевал. Меня хвалили, ставили в пример. Именно эта моя способность и явилась причиной встречи с Шолом-Алейхемом. Но общая религиозная атмосфера, царившая в хедере и дома, сделала меня крайне набожным, суеверным, нервным.

— Забудь о турках! — вскричал Исаак, забыв о протоколе и этикете. — Разве это турки ломятся сейчас в ворота города, жаждая нашей крови? Мы смогли продержаться эти пятнадцать лет только потому, что всегда сосредоточивались на самой насущной опасности, а не на грядущих бедах. Это тебе не игра, в которой можно предугадать будущие ходы противника и пожертвовать мелкими фигурами ради достижения конечной цели. Здесь каждый шаг грозит гибелью, и жертвовать ты можешь только собой. Вернее, нами обоими. Прошу тебя, брат, опомнись, пока не поздно!

Отметив мою набожность и способность к запоминанию молитв талмуда, раввин решил послать меня в специальное учебное заведение, готовившее духовных служителей, иешибот. У моих родителей и мысли не появилось возразить против этого плана. Раз раввин сказал, значит так надо! Но мне отнюдь не улыбалась перспектива надеть черное платье священнослужителя.

Эти два брата, столь схожие внешне и столь разные по характеру, представляли собой захватывающее зрелище. Чем больше неистовствовал Исаак, тем более спокойным становился Алексей, и когда наконец он соизволил ответить, за него, как и прежде, говорил Крисафий:

Я наотрез отказался идти после окончания хедера в иешибот. Со мной сначала спорили, потом отступились. И тут произошло первое и единственное в моей жизни чудо, в которое я верил довольно долго.

— Мы пошлем командира «бессмертных» в сопровождении десяти воинов, чтобы предостеречь варваров от глупости.

Однажды отец послал меня в лавку за пачкой папирос. Время было вечернее, солнце зашло, и наступили сумерки. К крыльцу своего дома я подошел уже в полной темноте. И вдруг на ступеньках выросла гигантская фигура в белом одеянии. Я разглядел огромную бороду, широкое скуластое лицо, необыкновенно сверкавшие глаза… Воздев руки в широких рукавах к небу, этот небесный — в моем тогдашнем представлении — вестник произнес:

Исаак чуть не взорвался от ярости, но Крисафий еще не закончил:

— Сын мой! Свыше я послан к тебе. Предречь будущее твое во служение богу. Иди в иешибот! Будет угодна богу твоя молитва…

Нетрудно представить себе впечатление, которое произвели эти слова, сказанные громоподобным голосом, на нервного, мистически настроенного, экзальтированного мальчика. Оно было подобно вспышке молнии и удару грома. Я упал на землю и потерял сознание…

— Тем временем прикажи, чтобы все легионы охраны собрались у ворот.

Очнулся — надо мной громко читают молитвы склонившиеся дети и мать. Помню их встревоженные лица. Но едва я пришел в нбя, тревога родителей улеглась. Я рассказал о случившемся со мной. Отец, внушительно кашлянул, произнес:

— Я сам их соберу. И передам твои слова командиру «бессмертных», — процедил сквозь зубы Исаак и, небрежно откланявшись, выбежал из зала.

— Так хочет бог… Ну, пойдешь в иешибот? Мать промолчала.

Потрясенный происшедшим, я не имел сил сопротивляться и пынужден был сдаться.

Шум толпы, доносящийся с улицы, стал громче, когда двери распахнулись, и затих, когда их вновь плотно прикрыли. В зале установилась тишина, нарушаемая только пением священнослужителей. Придворные все как один уставились в пол и не осмеливались разговаривать. То ли они не знали, как реагировать на демонстративное поведение севастократора, осмелившегося спорить с василевсом, то ли беспокоились, не станет ли их преданность императору гибельной для них.

Помню иешибот. Он помещался в другом городе, и с этого началась моя жизнь вне дома. Опять талмуд, те же самые, что и хедере, молитвы. Более широкий круг учителей, сменявших друг друга, преподносивших нам разные науки. Кормился — по суткам — в разных домах. Спал — в молитвенном доме. Так прошло два года. И так, наверное, и сделали бы из меня раввина, если бы не одна случайная встреча.

Однажды, в том самом молитвенном доме, где я жил, остановился странник — мужчина гигантского роста и атлетического телосложения. Каково же было мое изумление, когда по голосу я узнал в нём того самого \"посланника неба\", который наставлял меня от имени самого господа бога на путь служения ему. Да, это было то же лицо: широкая борода, выдающиеся скулы. Я испытал потрясение не меньше, чем в момент первой с ним встречи.

— Вот они.

Значит, отец просто сговорился с этим прошедшим огонь и воды проходимцем, может быть, даже заплатил ему, чтобы тот сыграл свою «божественную» роль! Значит, отец попросту обманул меня, чтобы заставить пойти в иешибот! Если пошел на обман мой всегда справедливый и правдивый отец, то кому же верить?! Тогда ложь — все, что я знаю, все, чему меня учили. Может быть, лжет и бог?! Может быть, его и нет совсем? Ну, конечно же, его нет, ибо существуй он, всезнающий и всевидящий, ни за что не допустил бы такое. Он на месте поразил бы громом нечестивца, осмелившегося присвоить себе право говорить от его имени. Нет бога… Нет бога!

Крисафий увидел их первым, а возможно, это император подал ему знак. В поле зрения появились первые всадники из отряда «бессмертных». Они ехали на специально выведенных мощных животных, способных доставить человека, целиком закованного в броню, в самый центр битвы. Во время пребывания в армии я несколько раз видел их в действии и каждый раз удивлялся, как редко им приходилось использовать копье или булаву, как быстро они одной лишь своей тяжестью разрывали строй противника и рассеивали людей перед собой. Исаак был прав: ничто не могло бы вернее убедить варваров в нашей мощи, чем эти воины.

Примерно такой вихрь мыслей пронесся у меня в голове, мгновенно разметав в клочки и очистив мой разум от всего того мусора суеверий и религиозности, которым меня напичкали в семье и в духовных школах.

Мне нечего было больше делать в иешиботе, где меня пытались научить служить несуществующему богу. Я не мог вернуться и домой к обманувшему меня отцу. И я поступил так, как нередко поступали юноши в моем возрасте, разочаровавшиеся вo всем, что было для них святого в жизни: обрезал ножницами длинные полы свсей одежды и решил бежать. Но для этого нужны были деньги, а где их взять? И тогда я совершил одно за другим сразу три преступления.

По мере того как они показывались из-под стены, я их считал. Первым ехал командир, четыре катафракта защищали его с боков, и сзади ехали еще четверо. Я подумал, что этого вполне достаточно. Но за ними появились и другие, они двигались ряд за рядом: двадцать, шестьдесят, сто…

Сломав кружку, в которую верующие евреи опускали свои трудовые деньги \"на Палестину\", и, твердя про себя извечные слова всех обиженных и угнетенных: \"Вот вам за это!\", — я пересыпал себе в карман все ее содержимое. Раз бога нет, значит, — теперь все можно… К счастью, оказалось, что это не так, что есть, и помимо угрозы божьего наказания, мотивы, удерживающие человека от дурных поступков. Но в те годы я еще не знал, что обманывать, совершать непорядочные поступки — это прежде всего терять уважение к самому себе. Я присел на холодных ступеньках молельного дома и пересчитал украденные деньги. Оказалось, как сейчас помню, восемнадцать грошей, которые составляли девять копеек. И вот, с этим «капиталом», с опустошенной душой и сердцем я отразился навстречу неизвестности.

— Я приказывал отправить десять человек!

Пошел на ближайшую станцию железной дороги. Очень хотелось есть — путь был неблизкий. Накопал на чужом поле картошки (второе преступление за одну ночь!). Разжег костер, испек ее в золе. Для меня и теперь нет лучшего лакомства, чем печеный картофель — рассыпчатый, пахнущий дымом, с неизбежной добавкой солоноватой золы.

Все присутствующие в зале повернулись к императору, который приподнялся на троне, чтобы видеть, что происходит внизу. Теперь он совсем не был похож на изваяние: лицо его исказилось от ужасного гнева, тело дрожало от ярости.

Вошел в полупустой вагон первого попавшегося поезда. Оказалось, что он шел в Берлин. Залез под скамейку, ибо билета у меня не было (третье преступление!). И заснул безмятежным сном праведника. Но этим не исчерпывались события столь памятной для меня ночи.

Случилось то, что неизбежно должно было случиться и чего я больше всего боялся: в вагон вошел кондуктор. Поезд приближался к Познани. Кондуктор осторожно будил заснувших пассажиров, тряся их за плечо, и проверял билеты. Не быстро, но неотвратимо он приближался ко мне. По временам кондуктор наклонялся и заглядывал под скамейки Вагон был плохо освещен — огарками свечей — в двух стеклянных фонарях. Под скамейками лежали мешки и узлы пассажиров. И поэтому он заметил меня, только заглянув непосредственно под мою скамейку.

— Верните их немедленно, пока варвары не подумали, что мы собираемся атаковать!

— Молодой человек, — у меня в ушах и сегодня еще звучит его голос, — ваш билет!

Нервы мои были напряжены до предела. Я протянул руку и схватил какую-то валявшуюся на полу бумажку — кажется, обрывок газеты. Наши взгляды встретились. Всей силой страсти мне захотелось, чтобы он принял эту грязную бумажку за билет… Он взял ее, как-то странно повертел в руках. Я даже сжался, напрягся, сжигаемый неистовым желанием. Наконец, контролер сунул ее в тяжелые челюсти компостера и щелкнул ими. Протянув мне назад «билет», он еще раз посветил мне в лицо своим кондукторским фонарем со свечкой, будучи, видимо, в полном недоумении: этот маленький худощавый мальчик с бледным лицом, имея билет, зачем-то забрался под скамейку.

Приказ был передан, и со стен раздался резкий звук труб, но катафракты успели удалиться на значительное расстояние, и головная часть колонны вплотную приблизилась к передовым отрядам варваров. Они были слишком далеко от нас, чтобы услышать сигнал к возвращению, и слишком близко к франкам, чтобы вернуться. Нам оставалось только смотреть, как разворачивалась эта трагическая пантомима. Ни одна из сторон не замедлила хода: катафракты сохраняли свою неторопливую поступь, а франки — свое неумолимое продвижение. Их разделяло не более пятидесяти шагов, и они продолжали сближаться. Я ждал, что в рядах франков откроется проход — это означало бы, что они признали наше посольство, — но они оставались плотно сомкнуты.

— Зачем же вы с билетом — и под лавкой едете? Есть же места. Через два часа будем в Берлине…

Несколько лет назад я прочитал роман Лиона Фейхтвангера \"Братья Лаутензак\". Один из братьев — действительно исторически существовавшее лицо, — личный, так сказать, «ясновидящий» Адольфа Гитлера. Я знал этого человека — его настоящее имя Ганусен. Мне еще придется вспоминать о нем. Здесь я только хочу обратить внимание читателя на те строки этого романа, где Фейхтвангер рассказывает о первых проявлениях необыкновенных способностей Оскара Лаутензака, о его психологическом поединке с учителем.

— Вернитесь назад, — прошептал чей-то голос.

Не выучившего урок Оскара должен вызвать учитель. Вот карандаш учителя остановился против его фамилии в списке… Вот он смотрит на Оскара и перебирает в памяти вопросы — о чем бы его спросить. Оскар знает из всего материала ответ только на один вопрос. И, глядя прямо в глаза учителю, твердит про себя: спроси это, спроси это… И задумавшийся учитель задает именно тот вопрос, который нужен маленькому Оскару…

Не знаю, кто рассказывал Фейхтвангеру этот эпизод, но он психологически удивительно точен. Именно так: в минуту максимального душевного напряжения обычно впервые проявляются способности к внушению. Такое произошло и со мной, когда я лежал на грязном полу под скамейкой вагона, направляющегося в Берлин.

Потом с неба тучей посыпались дротики и стрелы, и сражение началось.

Кстати, это и не так уж трудно, это доступно почти каждому — внушить другому человеку, не знающему, какое из нескольких равноценных решений ему следует принять, отдать предпочтение тому или иному варианту… Может быть, и вы, если покопаетесь в памяти, вспомните подобное неосознанное внушение, сделанное вами. Мой первый неожиданный для меня самого опыт внушения был куда труднее! Это было первое в моей жизни яркое проявление тех способностей, которые часто считают удивительными.

Первые стрелы еще были в полете, а наша конница уже отреагировала: колонна распалась и легким галопом перестроилась в двойную линию, развернутую к франкам. Стрелы не могли причинить нашим людям значительного вреда, так как их броня выдерживала и не такое, но я заметил, что несколько лошадей упали и всадники пытаются высвободиться из стремян, пока их не накрыл противник. С криком, донесшимся до наших ушей, варвары опустили копья и бросились в атаку. Наши катафракты тоже пришпорили коней, и две волны — коричнево-черная и серебристая — хлынули навстречу друг другу, стремительно поглощая разделяющее их пространство. Затем они схлестнулись, и фигуры отдельных людей потерялись в море битвы.

Так кончилось детство. Пожалуй, точнее, у меня не было детства. Была холодная жестокость озлобленного жизнью отца. Была убивающая душу зубрежка в хедере. Только редкие и торопливые ласки матери могу я вспомнить с теплотой. А впереди была трудная кочевая жизнь, полная взлетов и падений, успехов и огорчений. Впрочем, вряд ли бы согласился я и сегодня сменить ее на любую другую.

Берлин. Много позже я полюбил этот своеобразный, чуть сумрачный город. Конечно, я имею в виду довоенный Берлин; в последние десятилетия я не был в нем. А тогда, в мой первый приезд, он не мог не ошеломить меня, не потрясти своей огромностью, людностью, шумом и абсолютным, так казалось, равнодушием ко мне. Я знал, что на Драгунштрассе останавливаются люди, приезжавшие из нашего городка, и нашел эту улицу. Вскоре я устроился посыльным в доме приезжих. Носил вещи, пакеты, мыл посуду, чистил обувь.

— Мы должны выслать к ним подкрепление, мой господин, — сказал Крисафий нетерпеливо, но явно не испытывая того смятения, которое охватило остальных придворных в зале. — Сотня против десяти тысяч — их всех перебьют без всякой пользы!

Это были, пожалуй, самые трудные дни в моей нелегкой жизни. Конечно, голодать я умел и до этого, и поэтому хлеб, зарабатываемый своим трудом, казался особенно сладок. Но уж очень мало было этого хлеба! Все кончилось бы, вероятно, весьма трагически, если бы не случай.

Однажды меня послали с пакетом в один из пригородов. Это случилось примерно на пятый месяц после того, как я ушел из дома. Прямо на берлинской мостовой я упал в голодном обмороке. Привезли в больницу. Обморок не проходит. Пульса нет, дыхания нет. Тело холодное. Особенно это никого не взволновало и не обеспокоило. Перенесли меня в морг. И могли бы легко похоронить меня в общей могиле, если бы какой-то студент не заметил, что сердце мое все-таки бьется. Почти неуловимо, очень редко, но бьется.

— Если я пошлю туда еще людей, будет просто еще больше убитых. И прежде всего, почему их было сто? Я отдавал приказ отправить десять человек!

Привел меня в сознание на третьи сутки профессор Абель. Это был талантливый психиатр и невропатолог, пользовавшийся известностью в своих кругах. Ему было лет 45. Был он невысокого роста. Помню хорошо его полное лицо с внимательными глазами, обрамленное пышными бакенбардами. Видимо, ему я обязан не только жизнью, но и развитием своих способностей.

— Мой господин, толпа…

Абель объяснил мне, что я находился в состоянии летаргии, вызванной малокровием, истощением, нервными потрясениями. Его очень удивила открывавшаяся у меня способность управлять своим организмом. От него я впервые услышал слово «медиум». Он сказал: — Вы — удивительный медиум. Тогда я еще не знал значения этого слова. Абель начал ставить со мной опыты. Прежде всего он старался привить мне чувство уверенности в себе, в свои силы. Он сказал, что я могу приказать себе все, что только мне захочется.

Вместе со своим другом и коллегой профессором-психиатром Шмиттом, Абель проводил со мной опыты внушения. Жена Шмитта отдавала мне мысленные приказания, я выполнял их. Эта дама, я даже не помню ее имени, была моим первым индуктором.

— Забудь про толпу. Мой долг — обуздывать толпу, а не потворствовать ее безудержным страстям. Для этого у нас есть ипподром. Где мой брат?

Первый опыт был таким. В печку спрятали серебряную монету, но достать ее я должен был не через дверцу, а выломав молотком кафель в стенке. Это было задумано специально, чтобы не было сомнений в том, что я принял мысленно приказ, а не догадался о нем. И мне пришлось взять молоток, разбить кафель и достать через образовавшееся отверстие монету.

— Возле Царских ворот с отрядом варягов, мой господин, — осмелился ответить молодой придворный. — Он ждет только вашего приказа выступить на помощь коннице.

Мне кажегся, с улыбки Абеля начала мне улыбаться жизнь. Абель познакомил меня и с первым моим импресарио г-ном Цельмейстером. Это был очень высокий стройный и красивый мужчина лет 35 от роду — представительность не менее важная сторона в работе импресарио, чем талантливость его подопечных актеров. Господин Цельмейстер любил повторять фразу: \"Надо работать и жить!\". Понимал он ее своеобразно. Обязанность работать предоставлял своим подопечным. Себе же оставлял право жить, понимаемое весьма узко. Он любил хороший стол, марочные вина, красивых женшин. И имел все это и в течение длительного ряда лет за мой счет. Он сразу же продал меня в берлинский паноптикум. Еженедельно в пятницу утром, до того, как раскрывались ворота паноптикума, я ложился в хрустальный гроб и приводил себя в каталептическое состояние. Дальше придется говорить об этом состоянии. Сейчас же ограничусь сообщением, что в течение трех суток, — с утра до вечера, я должен был лежать совершенно неподвижно. И по внешнему виду меня нельзя было отличить от покойника.

Берлинский паноптикум был своеобразным зрелищным предприятием: в нем демонстрировались живые экспонаты. Попав туда в первый раз, я испугался. К одном помещении стояли сросшиеся боками девушки-сестры. Они перебрасывались смелыми и не всегда невинными шутками с проходившими мимо молодыми людьми. В другом помещении находилась толстая женщина, обнаженная до пояса, с огромной пышной бородой. Кое-кому из публики разрешалось подергать за эту бороду, чтобы убедиться в ее естественном происхождении. В третьей комнате сидел безрукий в трусиках, умевший удивительно ловко одними ногами тасовать и сдавать игральные карты, и сворачивать самокрутку или козью ножку, зажигать спички. Около него всегда стояла толпа зевак. Удивительно ловко он также рисовал ногами. Цветными карандашами набрасывал портреты желающих, и эти рисунки приносили ему дополнительный заработок… А в четвертом павильоне три дня и неделю лежал на грани жизни и смерти «чудо-мальчик» Вольф Мсссинг.

— Тогда ему придется долго ждать. Иди и прикажи ему от моего имени, чтобы он ни в коем случае не покидал пределы города!

В паноптикуме я проработал более полугода. Значит, около трех месяцев жизни пролежал в прозрачном холодном гробу.

Юноша бросился к дверям, но остановился, услышав властный окрик Крисафия. Глаза евнуха обшарили зал и остановились на мне.

Платили мне целых пять марок в сутки! Для меня, привыкшего к постоянной голодовке, они казались баснословно большой суммой. Во всяком случае, вполне достаточной не только для того, чтобы прожить самому, но даже и кое-чем помочь родителям. Тогда-то я и послал им первую весть о себе.

Я уже рассказывал о том первом опыте внушения, который был проведен со мной профессорами Абелем и Щмиттом. После такие опыты они проводили со мной неоднократно. И результаты раз от раза становились все лучше и лучше. Я начинал понимать отдаваемое мне мысленно распоряжение значительно быстрее и точнее. Научился выделять из хора «звучащих» в моем сознании мыслей окружающих именно тот «голос», который мне нужно было услышать. Абель не уставал твердить:

— Деметрий, ты близко знаком с командиром варягов. Это распоряжение будет воспринято лучше, если его передашь именно ты.

— Тренируйте, развивайте ваши способности! Не давайте им заглохнуть!

Ослушаться прямого приказа советника в присутствии императора я, конечно, не мог, но мое чувство долга восстало.

Я начал тренироваться. В свободные дни недели ходил на берлинские базары. Вдоль прилавков с овощами, картофелем и мясом стояли краснощекие молодые крестьянки и толстые пожилые женщины из окрестных сел. Покупатели были редки, и в ожидании их торговки сидели, задумавшись о своем. Я шел вдоль прилавков и поочередно, словно верньером приемника включая все новые станции, «прослушивал» простые неспешные мысли немецких крестьянок о хозяйстве, о судьбе дочери, вышедшей неудачно замуж, о ценах на продукты, которые упрямо не растут. Но мне надо было не только «слышать» эти мысли, но и проверять, насколько правильно мое восприятие. И в сомнительных случаях я подходил к прилавку и говорил, проникновенно глядя в глаза:

— Не волнуйся… Дочка не забудет подоить коров и дать корм поросятам. Она хоть маленькая еще у тебя, но крепкая и смышленая…

— Я нужен императору… — начал я.

Ошеломленный всплеск руками, восклицания удивления убеждали меня, что я не ошибся.

— Там ты ему еще нужнее. Ступай!

Такими тренировками я занимался более двух лет. Абель научил меня и еще одному искусству — способности выключать силой воли то или иное болевое ощущение. Когда я почувствовал, что время настало и я научился собой вполне пллдеть, то начал выступать в варьете Зимнего Сада Иннтергартене.

В начале вечера выступал в роли факира. Заставлял себя не чувствовать боль, когда мне кололи иглами грудь, насквозь прокалывали иглой шею. Много лет спустя я весело смеялся, читая в умной и грустно-веселой книге Всеволода Иванова \"Приключения факира\" о подобных неудачных выступлениях героев книги. В заключение на сцену выходил артист, одетый мод миллионера. Блестящий фрак. Цилиндр. Унизанные перстнями руки. Золотая цепь к золотым часам, висящая на животе. бриллиантовые запонки. Затем появлялись разбойники. Они убивали «миллионера», а драгоценности его (естественно, фальшивые) раздавали посетителям, сидящим за столиками, с просьбой спрятать в любом месте, но только не выносить из зала. Тут в зале появлялся молодой сыщик — Вольф Мессинг. Он шел от столика к столику — и у каждого столика просил прелестных дам и уважаемых господ вернуть ему ту или иную драгоценность, спрятанную там-то или там-то. Чаще всего — в 1аднсм кармане брюк, внутреннем кармане фрака, в сумочке или |уфельке женщины. Номер этот неизменно пользовался успехом. Многие стали специально приходить в Винтергартен. чтобы тк мотреть сто.

Несмотря на то что меня мучили дурные предчувствия, пришлось подчиниться. Я побежал к дверям, в спешке поскальзываясь на мраморном полу. У колонны я задержался и оглянулся на императора, надеясь, что он отменит приказ советника и велит мне остаться там, где, по моим ощущениям, я был нужнее всего. Но он этого не сделал. Стоя перед троном, император безмолвно смотрел в окно, окруженный придворными, которые громко спорили друг с другом. Одни лишь священники продолжали вести службу, безучастные к тому, что на равнине перед дворцом решается судьба империи. Как раз в тот момент, когда я обернулся, они снова вышли из-за перегородки и вынесли икону, видимо для целования ее императором. Я не мог не восхищаться их погружением в литургию, их благочестивым равнодушием ко всему светскому, хотя мне и казалось, что невнимание к столь значительным событиям — это своего рода святотатство. Наверное, я им завидовал.

Когда мне исполнилось лет пятнадцать, импресарио снопа перепродал меня в знаменитый в то время цирк Буша. Шел роковой для человечества 1914 год. Началась первая мировая война, унесшая столько миллионов жизней. Теперь я понимаю, что мой импресарио специально отгораживал меня от жизни, t\'1\'ремясь сосредоточить мое внимание на стремлении к успеху, к заработку. Но это ему не всегда удавалось, Я понимал уже ю1да, как мало знаю. В Берлине в те годы я посещал частных учителей и занимался с ними общеобразовательными предметами. Особенно интересовала меня психология. Поэтому позже я длительное время работал в Вильненском университете на кафедре психологии, стремясь разобраться в сути своих собственных способностей.

Помню моих учителей и коллег — профессоров Владычко, Кульбышевского, Орловского, Регенсбурга и других. Хотя систематического образования мне получить так и не удалось, я пополняю знания всю жизнь. Внимательно слежу за развитием современной науки, в курсе современной политической жизни, интересуюсь русской и польской литературой.

Но я отвлекся… Вернемся в цирк Буша, в 1914 год…

Император заметил священников и опустился на трон, чтобы принять участие в ритуале. Несомненно, он должен был вновь обратиться в бесстрастную статую, как того требовал этикет, но тревоги и заботы отняли у него способность притворяться, и в его взгляде читался откровенный интерес. Кажется, он даже не мигал, как будто его внезапно поразила какая-то мысль или чей-то вид. Его лицо было обращено ко мне, и я, испугавшись, что он недоволен моим промедлением, собрался было бежать дальше, как вдруг понял, что его глаза прикованы не ко мне, а к одному из священнослужителей. Я проследил за взглядом императора. Двое священников уже примелькались мне за это утро, а третий был новым — вероятно, он пришел сменить предыдущего. Он крепко держал в руках крест на длинном древке и смотрел на него с каким-то исступлением, откинув голову назад, словно подставляя лицо солнцу. Эта поза подчеркнула угловатость его черт и особенно кривую линию носа, и еще я подумал, что он, должно быть, недавно из монастыря, потому что кожа черепа в выбритом кружке тонзуры была совсем еще розовой.

Мало что изменилось в моей программе. Те же иглы, то же прокалывание шеи. И первые психологические опыты. В цирке Буша мы уже не \"убивали аристократа\" и не раздавали его драгоценности посетителям, а, наоборот, собирали у зрителей разные вещи. Потом эти вещи сваливали в одну груду, а я должен был разобрать их и раздать владельцам.

Слишком медленно до меня дошло значение того, что я увидел. Возможно, император уловил в этом человеке что-то нечестивое или просто удивился незнакомому лицу, но он не мог знать, кто приближается к нему. А вот я обязан был сразу это понять. Я с криком метнулся к трону, расшвыривая в стороны всех, кто стоял у меня на пути.

Понемногу я становился все более известным, а мой импресарио все более представительным, лицо у него все более округлялось, а стройность фигуры была под сильной угрозой.

Наконец, в 1915 году он повез меня в первое турне — в Вену. Теперь уже не с цирковыми номерами, а с программой психологических опытов. С цирком было покончено навсегда. Выступать пришлось в Луна-парке. Гастроли длились три месяца. Выступления привлекли всеобщее внимание. Я стал \"гвоздем сезона\". Именно в это время мне выпало счастье встретиться с великим Альбертом Эйнштейном.

И тут монах нанес удар.

Шел 1915 год. Эйнштейн был в апогее творческого взлета. Я не знал, конечно, тогда ни о его теории броуновского движения, ни о смелых идеях квантования электромагнитного поля, позволивших ему объяснить целый ряд непонятных явлений в физике, идеи которой тогда, кстати, разделяли лишь очень немногие ученые. Не знал я и того, что он уже завершил по существу общую теорию относительности, устанавливающую удивительные для меня и сегодня связи между веществом, временем, пространством. Но, хотя я всего этого тогда не знал и знать не мог, имя Эйнштейна — знаменитого физика — я уже слышал.

Вероятно, Эйнштейн посетил одно из моих выступлений и заинтересовался. Потому что в один прекрасный день он пригласил меня к себе. Естественно, что я был очень взволнован предстоящей встречей.

На квартире Эйнштейна в первую очередь поражало обилие книг. Они были всюду, начиная с передней. Меня провели в кабинет. Здесь находились двое — сам Эйнштейн и Зигмунд Фрейд, знаменитый австрийский врач и психолог, создатель теории психоанализа. Не знаю, кто тогда был более знаменитым, — наверное, Фрейд, да это и не принципиально. Фрейд — шестидесятилетний, строгий смотрел на собеседника исподлобья тяжелым неподвижным взглядом. Он был, как всегда, в черном сюртуке. Сухой, жестко накрахмаленный воротник словно подпирал жилистую, уже в морщинах, шею. Эйнштейна я запомнил меньше. Помню только, что одет он был просто, по-домашнему, в вязаном джемпере, без галстука и пиджака. Фрейд предложил приступить сразу к опытам. Он и стал моим индуктором.

До сих пор помню его мысленное приказание: подойти к туалетному столику, взять пинцет и, вернувшись к Эйнштейну, выщипнуть из его великолепных пышных усов три волоска. Взяв пинцет, я подошел к великому ученому и, извинившись, сообщил ему, что хочет от меня его друг. Эйнштейн улыбнулся и подставил мне щеку.

κη

Второе задание было проще: подать Эйнштейну его скрипку и попросить его сыграть. Я выполнил и это безмолвное приказание Фрейда. Эйнштейн засмеялся, взял смычок и заиграл. Вечер прошел непринужденно весело, хотя я был и не совсем равным собеседником — ведь мне было в ту пору 16 лет.

На прощание Эйнштейн сказал:

— Будет плохо — приходите ко мне.

Императору некуда было деваться: он оказался в ловушке собственного трона. Любой другой на его месте застыл бы от ужаса, но Алексей, обладавший чутьем воина, в тот же миг рванулся вперед. Однако было уже поздно. Пока два священника тупо смотрели на них, потеряв дар речи от такого убийственного зрелища, монах с силой опустил массивный крест на голову императора, орудуя им как булавой. Жемчужная диадема разлетелась на кусочки, из-под густых волос хлынула кровь и заструилась по шее и плечам императора, рухнувшего на пол лицом вниз. Я думал, что монах занесет свою «булаву» для второго удара, но он неожиданно ухватился за верхушку креста, стянул ее с древка и бросил на пол. Вместо обычного древка у него в руке оказалось копье, острый наконечник которого был спрятан в распятии. В зале все оцепенели при этом внезапном нападении. Император застонал и попытался приподняться на руках, но монах пнул его ногой в лицо и поднял копье над его головой. Он с неистовым торжеством выкрикнул что-то на чужом языке, направляя острие копья в шею Алексея.

С Фрейдом я потом встречался неоднократно. В его квартире так же безраздельно царствовали книги, как и в квартире Эйнштейна. Одна небольшая комната была превращена в лабораторию. Не знаю, были ли действительно нужны Фрейду для работы все те предметы, которые там стояли и лежали на полках, — скелет на железном штативе, оскалившие зубы черепа, части человеческого тела, заспиртованные в больших стеклянных банках, и т. д. — или они целиком предназначались для воздействия на психику больных, которых врач принимал дома, но впечатление эта комната производила сильное. Особенно в сочетании с аскетически сухой, суровой, одетой в черное фигурой ее хозяина, напоминавшего злого демона. Мне почему-то даже в домашней обстановке он представляется обязательно со складной палкой-зонтиком в руках. Впрочем, посетителей у Фрейда было немного. Чаще всего пожилые люди, строго чопорные и накрахмаленные и всегда, по моде того времени, с бакенбардами. В общем же, как мне сейчас помнится, Фрейда не любили. Он был желчен, беспощадно критичен, мог незаслуженно унизить человека. Но на меня он оказал благоприятное влияние: научил самовнушению и сосредоточению. Шестнадцатилетний мальчик, мог ли я не попасть под власть этого очень интересного, глубокого, я бы сказал, могучего человека7! И власть свою Фрейд употребил на благо мне. Более двух лет продолжалось наше близкое знакомство, которое я и сегодня вспоминаю с чувством благодарности.

Дела мои, между тем, шли хорошо. И в 1917 году господин Цельмейстср сообщил мне, что мы выезжаем в большое турне. Маршрут охватывал чуть не весь земной шар. За четыре года мы побывали в Японии, Бразилии, Аргентине… Было очень много, пожалуй, даже слишком много впечатлений. Они находили одно на другое, нередко заслоняя и искажая друг друга. Так искажается форма вещей, если их слишком много набить в чемодан.

Все это время — какие-то несколько мгновений — я прорывался через зал к монаху, и наконец в последнем безумном броске мне это удалось. Предотвратить удар я не успел, однако сумел изменить его направление. Копье врезалось императору в спину, и он взвыл от боли, а монах под моим напором рухнул наземь. Тощие пальцы вцепились мне в лицо, стараясь выцарапать глаза, и пока я пытался защититься, монах перекатил меня на спину и отпрыгнул назад. Копье торчало из спины императора, раскачиваясь из стороны в сторону, как молодое деревце в бурю. Монах рывком вытащил его и взмахнул им перед собой, описав полукруг, чтобы держать на расстоянии любого, кто попробует приблизиться.

В 1921 году я вернулся в Варшаву. За те годы, что я провел за океаном, многое изменилось в Европе. В России вспыхнула Октябрьская революция. Свет этого взрыва по-новому осветил мир, новые пути развития человечества. На перекроенной карте Европы обозначилось новое государство — Польша. Местечко, где я родился и где жили мои родители, оказалось на территории этой страны.