Лермонтов
Елена ХАЕЦКАЯ
Глава первая
Бабушка
Поэт Лермонтов, как известно, был гусар, и у него была бабушка.
Самая знаменитая бабушка русской литературы, Елизавета Алексеевна Арсеньева, урожденная Столыпина, представляет собой некий художественный образ, миф, прочно вписанный в миф о поэте.
Яркий и цельный ее образ рисует наиболее авторитетный биограф Лермонтова — П. А. Висковатов, составивший первую полную биографию поэта к 50-летию со дня его гибели.
«По рассказам знавших ее в преклонных летах, Елизавета Алексеевна была среднего роста, стройна, со строгими, решительными, но весьма симпатичными чертами лица. Важная осанка, спокойная, умная, неторопливая речь подчиняли ей общество и лиц, которым приходилось с нею сталкиваться. Она держалась прямо и ходила, слегка опираясь на трость, всем говорила «ты» и никогда никому не стеснялась высказать, что считала справедливым… Строгий и повелительный вид бабушки молодого Михаила Юрьевича доставил ей имя Марфы Посадницы среди молодежи».
Ниже Висковатов прибавляет: «Рассказы о бабушке Арсеньевой я записал со слов г-жи Гельмерсон… Однажды в обществе, в квартире Гельмерсона, заговорили о редких случаях счастливого супружества. «Я могу говорить о счастье, — заметила бабушка Лермонтова. — Я была немолода, некрасива, когда вышла замуж, а муж меня баловал… Я до конца была счастлива»».
Этот рассказ любопытен тем, что в нем все неправда.
Как и о самом Лермонтове, о его бабушке мы вроде бы знаем «все», но на самом деле толком не знаем ровным счетом ничего.
Похоже, Елизавете Алексеевне свойственна была некоторая склонность к сочинительству, и притом сочиняла она не романы, а свою жизнь. Для начала она основательно прибавляла себе возраст.
Она говорит, что была «немолода», когда вышла замуж; на самом же деле к моменту замужества ей едва исполнилось двадцать один год. Позднее она утверждала, что муж был младше ее на восемь лет; однако и это неправда — сама Елизавета Алексеевна была младше мужа на пять лет.
Более того, на могильном памятнике г-жи Арсеньевой указано, что она прожила восемьдесят пять лет (то же записано и в церковной книге). А на самом деле возраст бабушки был семьдесят два года.
Когда советские девушки прибавляли себе лета — это можно было объяснить: кто-то хотел устроиться на работу, кто-то рвался на фронт… Но для чего это делала далеко не бедная помещица в начале XIX века? Имелись у нее какие-то собственные веские причины…
Далее. Елизавета Алексеевна утверждает, что была в молодости «некрасива». Это-то для чего? Судя по описанию («весьма симпатичные черты лица»), да и по знаменитому портрету кисти неизвестного художника вовсе не была она «некрасива», скорее, наоборот — очень миловидна. Да и кто в двадцать один год некрасив? Абсурд.
Художник М. Е. Меликов, рисовавший Лермонтова с натуры, напротив, утверждает, что Е. А. Арсеньева «отличалась замечательной красотой».
Изрядная фантазерка писательница Алла Марченко в своем «документальном» романе «С подорожной по казенной надобности» высказывает такое предположение. Елизавета Алексеевна, мол, сперва была нелюбимой женой, потом — страдающей матерью и тиранической тещей; поэтому в молодости она и была некрасивой (считала себя таковой); в старости же она превратилась в любимую, обожаемую бабушку — вот и проступила потаенная (не востребованная) доселе красота… Но это все — из области фантазий. Портрет изображает женщину очень привлекательную.
Считала ли Елизавета Алексеевна «некрасивость» синонимом ума, решительности, мужской хватки? Возможно. Но для чего все-таки прибавлять себе возраст? Не для того ли, чтобы как можно «теснее» приблизиться к екатерининской эпохе? Любопытно отметить: первое, про что говорят об отце Елизаветы Алексеевны Алексее Емельяновиче Столыпине, — это «собутыльник графа Алексея Орлова».
Не «соратник» или там «сподвижник», а «собутыльник»… Да еще «упрочивший свое состояние винными откупами, учрежденными при Екатерине II» (в 1765 году). Совпадение имен — Алексей (Орлов) и Алексей (Столыпин), упоминание огромного роста (у обоих), винных откупов и собутыльничество — все это как бы изображает в лице родителя Елизаветы Алексеевны своего рода «второго Орлова».
Алексей Столыпин был человек широкого размаха. Отлично налаженное хозяйство давало ему возможность без помех предаваться двум своим главным страстям: кулачному бою и крепостному театру. Впоследствии, когда дела Столыпина несколько пошатнулись и он решил продать труппу, актеры обратились к Александру I с просьбой купить их для государственного театра. Проданные за 32 тысячи рублей в казну, они получили свободу и положили основание труппе Московского Малого театра.
Дочери такого выдающегося отца были девицы крепкие и рослые («средний рост» Елизаветы Алексеевны, если он и имел место, вероятно, появился с ее выдуманным возрастом); сыновья все сплошь богатыри и с большой карьерой по штатской или военной линии.
Известный мемуарист XIX века Ф. Ф. Вигель со свойственной ему ядовитостью писал: «В Пензенской губернии было тогда семейство безобразных гигантов, величающихся, высящихся яко кедры ливанские».
К этому-то семейству и принадлежала — и душой и телом — бабушка Лермонтова.
Елизавета Алексеевна сравнительно рано избрала для себя роль своеобразного «Стародума в юбке» и выдерживала эту роль до конца. Она ходила с тростью, всем говорила «ты»(сравните реплику Стародума из фоквизинского «Недоросля»: «Тогда один человек назывался ты, а не вы»), ездила в какой-то немыслимо старомодной карете, над которой, впрочем, товарищи Лермонтова, царскосельские гусары, если и подтрунивали, то незло.
В пятнадцать лет Лермонтов написал трагедию «Menschen und Leidenschaften» («Люди и страсти»), которая у читателя поначалу вызывает оторопь: любимая бабушка выведена там в таком виде, что жуть берет — крепостница, лицемерка, просто злодейка!.. Какой там «Стародум» — настоящая «госпожа Простакова»! Как же так? Откуда в юном поэте такая жестокость к родному человеку? Кажется, в переписке, в воспоминаниях современников и родни о Лермонтове и его бабушке ничего подобного нет и в помине — внук всегда оставался любящим, почтительным («целую ваши ручки»), бабушка — заботливой, понимающей («мой милый друг»).
«Люди и страсти» сюжетно посвящены семейной драме Лермонтова: разладу между отцом и бабкой. Мы еще увидим, как лукав бывает «автобиографизм» произведений Лермонтова: вот эпизод, взятый целиком из жизни, а вот — насквозь вымышленное или взятое из совершенно другой истории. В драме «Люди и страсти» бабушка выведена под именем «Марфы Ивановны» (вспомним прозвище Елизаветы Алексеевны — Марфа Посадница). Она изображена как настоящая барыня старинного уклада, которой умело манипулирует хитрая служанка Дарья (ключница Дарья — реальная — действительно имела место быть в Тарханах).
В уста Марфы Ивановны вложен такой монолог: «То-то и нынешний век, зятья зазнаются, внуки умничают, молодежь никого не слушается… Как посмотришь, посмотришь на нынешний свет… так и вздрогнешь: девушки с мужчинами в одних комнатах сидят, говорят — индо мне старухе за них стыдно… ох! а прежде, как съедутся, бывало, так и разойдутся по сторонам чинно и скромно… Эх! век-то век!., переменились русские».
Интересно, что Марфе Ивановне, как указано Лермонтовым в перечне персонажей пьесы, — восемьдесят лет. Елизавете Алексеевне было в ту пору пятьдесят семь. Что означают эти «восемьдесят»? «Иероглиф», символ для обозначения старости? Способ приблизить Марфу Ивановну к екатерининским временам? Подыгрывание бабушкиному мифу — или, напротив, желание развести реальную бабушку и литературного персонажа?
Правильным считается трактовать эту пьесу как изображение ситуации, но не реальных людей. Марфа Ивановна — это литературный персонаж. Он имеет некоторое (но только некоторое, в каких-то отдельных чертах и обстоятельствах) сходство с прототипом, но еще большее сходство он имеет с маской, с ролью, которую Елизавета Алексеевна для себя придумала и с которой сжилась. Вдобавок ко всему Лермонтов утрировал черты этой маски, поскольку маска понадобилась для театра — она необходима для того, собственно, чтобы оттенить образ главного героя Юрия.
В пьесе важен один Юрий, его страдания, его непонятость. Если говорить совсем просто и огрубленно, пятнадцатилетний сочинитель написал пьесу на тему «буду лежать в гробу, такой молодой и красивый, то-то все вы заплачете, что мало меня любили!».
В карикатурных, утрированных чертах Марфы Ивановны тем не менее хорошо прочитывается выразительный образ реальной бабушки.
Марфа Ивановна не то чтобы страшно скупа — но чрезвычайно прижимиста. Девушки-племянницы просили, например, сливочек к чаю, а Дарья-холопка дала им молока. Сперва барыня Марфа Ивановна вспылила: «Да как ты смела!..» — однако Дарья привела свой резон: «Если всяким давать сливок, коров, сударыня, недостанет…» — и Марфа Ивановна согласилась: «Ну, так хорошо сделала…» Елизавета Алексеевна действительно отличалась прижимистостью. На чужое не зарилась, но своего из рук не выпускала ни под каким видом.
Вот сцена с чтением Евангелия — сатирическая и определенно списанная с натуры, потому что придумать такое невозможно.
«Эй, Дашка, возьми-ка Евангелие и читай мне вслух». — Это распоряжение отдается от скуки.
«Дашка» раскрывает на первом попавшемся месте и читает. Марфа Ивановна перебивает с жаром: «Ах! злодеи-жиды, нехристи проклятые… как они поступили с Христом… всех бы их переказнила без жалости… нет, правду сказать, если б я жила тогда, положила бы мою душу за Господа… Переверни-ка назад и читай что-нибудь другое».
Дарья читает «другое»: «Горе вам, лицемеры…»
И тут Марфа Ивановна находит аналогию со своей жизнью: «Правда, правда говорится здесь… ох! эти лицемеры!.. Вот у меня соседка Зарубова… такая богомольная кажется… а намеднясь велела загнать своих коров в табун на мои озими — все потоптали — злодейка…»
До комментариев призыва «прощать» не доходит: Васька-поваренок разгрохал чашку и был покаран по всей строгости.
Этот эпизод считается суровым обличением крепостничества и лицемерия крепостников.
Собственно, так и есть. Нет никаких оснований предполагать, что г-жа Арсеньева не была крепостницей, не разводила при себе фавориток, вроде описанной Лермонтовым Дарьи, не устраивала взбучку «Васькам» за разбитые чашки и не скупердяйничала насчет сливок.
Саратовские исследователи жизни Лермонтова А. Семченко и П. Фролов в своей книге «Мгновенная вечность» приводят воспоминания потомков крепостных бабушки поэта.
«Нам известно, что в числе самых любимых дворовых слуг Арсеньевой была ее ключница Дарья Григорьевна Соколова (в девичестве Куртина). Эту женщину, лицемерную, корыстную и жестокую, Лермонтов изобразил под ее настоящим именем в драме «Люди и страсти».
Пользуясь душевной благосклонностью госпожи и принимая ее подачки, Дарья, как вспоминали тахранские старожилы, платила ей собачьей преданностью и постоянно притесняла мелкими придирками рядовых дворовых…
Другим был приказчик Степан Матвеев, которого дворовые Арсеньевой пытались даже сжечь вместе с домом…»
Впрочем, прибавляется обыкновенно, не такая уж была ужасная крепостница Елизавета Алексеевна, особенно при сравнении с другими. Была она сурова и строга на вид, но «самым высшим у нее наказанием было для мужчин обритие половины головы бритвой, а для женщины обрезание косы ножницами, что практиковалось не особенно часто, а к розгам она прибегала лишь в самых исключительных случаях…»
В скобках заметим: прелестна эта способность как советских, так и современных интеллигентов воспевать «прелести кнута». Вот и с обритием головы наполовину, и с отрезанием кос — может, оно и не вырванные ноздри с высылкой в Сибирь, не вывернутые на дыбе руки, но все равно — унизительно и страшно. Испробовать на себе — для чистоты эксперимента — и сразу все станет понятно, насколько это «ерунда».
А вот другой пример из той же книги — «Мгновенная вечность»:
«Весьма показательна роль бабушки Лермонтова в составлении крестьянских брачных пар в Тарханах. В этом нам могут помочь старые метрические и исповедальные книги, содержащие записи о рождаемости, смертности и бракосочетаниях прихожан… Так, в «Метрической книге бывших у исповеди в 1810–1827 годах», на странице, заполненной в 1825 году, читаем: «Олимп Осипов — 40 лет, у него дети: Иван — 19 лет, Марфа — 14 лет, Яков — 9 лет, Михаил — 5 лет.
У Ивана жена Наталья Арефьева — 13 лет»… Пелагею Федорову повели под венец в 13-летнем возрасте; судьбы Елизаветы Степановой и Степаниды Ивановой оказались еще суровей: первая в 15 лет, а вторая в 14 были уже солдатки».
Не исключено, что юноша Лермонтов отчетливо видел эти черты в своей бабке и не считал возможным закрывать на них глаза. Но, как говорится, любил он Елизавету Алексеевну не за это.
В уже цитировавшихся заметках художника М. Е. Меликова говорится: «Арсеньева была женщина деспотичного, непреклонного характера, привыкшая повелевать… она происходила из старинного дворянского рода и представляла из себя типичную личность помещицы старого закала, любившей при том высказать всякому в лицо правду, хотя бы самую горькую».
Ему вторит Н. М. Лонгинов: «Как теперь смотрю на ее высокую, прямую фигуру, опирающуюся слегка на трость, и слышу ее неторопливую, внятную речь, в которой заключалось всегда что-нибудь занимательное».
Так и двоится образ: то в самом деле Стародум — то Простакова… Что ж, времена поменялись, даже нарочитые роли сделались к XIX столетию сложнее, чем были в простодушном XVIII веке, когда даже пастушки носили кринолины.
Такая характеристика полностью соответствует «жизненной роли», которую играла Елизавета Алексеевна, — роли старухи былых времен, и притом старухи резонера. Это была ее маска, и Лермонтов поддерживал эту игру.
* * *
В 1794 году Елизавета Алексеевна Столыпина вышла замуж за гвардии поручика Михаила Васильевича Арсеньева. Семейство Арсеньевых было большое. Имение их, Васильевское, находилось в Тульской губернии. Там остались жить родные сестры Михаила Васильевича — незамужние Варвара и Марья и вдовая Дарья, а также четыре его брата. При поездках в Москву Арсеньевы заезжали в Васильевское и гостили там подолгу. Но жили они в собственном имении, в Тарханах (Пензенская губерния, Чембарский уезд).
Молодые супруги Арсеньевы купили Тарханы сразу после свадьбы — купили по случаю, «по дешевке» — за 58 тысяч рублей.
По-старинному это имение называлось Никольским, или Яковлевским. Село возникло у истоков небольшой степной речки Милорайки на хороших черноземах; населялось оно выходцами с Севера. Сев на этой земле, северяне упорно держались своего старинного обычая и языка — окали, говорили на наречии, которое называют «северновеликорусским». В 1762 году оно было куплено Нарышкиными, а в конце XVIII века перешло от камергера Ивана Александровича Нарышкина Арсеньевым.
«Лета тысяща семьсот девяносто четверого, ноября, в трети на десять дней (13 ноября)… действительный камергер… Иван Александров сын Нарышкин, в роде своем не последний, продал я лейб-гвардии Преображенского полку прапорщика Михайлы Васильева сына Арсеньева жене Елизавете Алексеевой дочери недвижимое свое имение… село Никольское, Яковлевское тож».
Переводя на современный язык, Тарханы были записаны на имя Елизаветы Алексеевны и считались принадлежащими ей. Что было справедливо, поскольку деньги на покупку были взяты из ее приданого.
В имении была 4081 десятина земли. На восточной окраине находились дубовые рощи, где брала начало речка Милорайка. По ее руслу были устроены пруды, окружавшие усадьбу с трех сторон, — Большой (перегороженный плотиной), Средний и Верхний, или Барский.
На восточном берегу Милорайки находились два сада, Средний и Дальний с декоративными участками, на западном берегу — Круглый, соединенный липовой аллеей с дубовой рощей.
В 1817 году в имении было 496 крепостных душ мужского пола.
Имение было бездоходным, почему Нарышкины и расстались с ним за сравнительно небольшие деньги.
Елизавета Алексеевна распоряжалась по хозяйству таким образом, чтобы доход с имения появился. Она переменила весь порядок, заведенный прежними владельцами. Нарышкины держали крепостных на оброке, а оброк желали иметь не в натуре, а в ассигнациях. Поэтому крестьяне «тарханили» (отсюда новое название села) — скупали в соседних деревнях сельскохозяйственные излишки. Собственно, «тарханами» называли в Пензенской губернии мелких торговцев-перекупщиков, разъезжавших по селам. Арсеньева ввела три дня барщины (три дня крестьяне работали на себя, три дня — на помещицу), но «тарханить» своим людям не запретила. Жители села по-прежнему занимались скорняжным промыслом, скупали мед, сало, шерсть, но в первую очередь — шкуры домашних животных для выделки, а выделанный мех продавали далеко за пределами своей округи. В селе Арсеньева открыла рынок. При рынке, естественно, появился кабак, но Арсеньева это терпела: если не давать крестьянам возможности подзаработать, пришлось бы «отрезать» от своего надела, отдавать часть своей пахотной земли крестьянскому «миру». «Отрезать» категорически не хотелось, разводить у себя нищету — тоже. Поэтому «порутчица» Арсеньева хозяйничала очень рачительно и расчетливо. В конце концов Тарханы начали приносить неплохую прибыль — в редкие годы ниже 20 тысяч рублей.
Название «Тарханы» с 1805 года встречается наряду со старыми — «Никольское» и «Яковлевское»; впоследствии оно становится официальным. В 1917 году село переименовали в Лермонтово.
Михаил Васильевич Арсеньев сделался в Чембарском уезде человеком заметным, его избрали уездным предводителем дворянства. Сохранился «анекдот, утешительный для друзей человечества», напечатанный в «Вестнике Европы» за 1809 год. Уездный заседатель чембарского суда Евгений Вышеславцев рассказывает о том, как Арсеньев уговорил некоего господина М., выигравшего на законном основании многолетнюю земельную тяжбу с соседом, отказаться от присужденной ему суммы. Г. Арсеньев воздействовал притом лишь на совесть истца. Он с таким жаром человеколюбия изобразил бедственное положение ответчика, что совершенно потряс г-на М…
Михаил Васильевич отличался широкой натурой. Он обожал изящные мелочи, выписывал из Москвы восковые свечи (64 рубля за пуд), однажды привез карлика «менее одного аршина ростом», устраивал балы, маскарады, домашние спектакли. Можно сказать, что он был идеалистом, расточителем и мечтателем и представлял собой в своем роде противоположность супруге.
Единственный ребенок, дочь Марья Михайловна, родилась в 1795 году. Она была слабой и болезненной. Вероятно, роды были тяжелыми, а последствия их сказались и на ребенке, и на матери: Елизавета Алексеевна заболела «женской болезнью» и не могла больше иметь детей. Михаил Васильевич потихоньку начал «дурить» ив конце концов увлекся соседкой — помещицей Мансыревой.
П. К. Шугаев, один из самых первых биографов Лермонтова, излагает историю очень увлекательно и ярко: «Михаил Васильевич сошелся с соседкой по Тарханскому имению, госпожой Мансыревой, и полюбил ее страстно, так как она была, несмотря на свой маленький рост, очень красива, жива, миниатюрна и изящна; это была резкая брюнетка, с черными как уголь глазками, которые точно искрились; она жила в своем имении селе Онучине в десяти верстах на восток от Тархан; муж ее долгое время находился в действующей армии за границей, вплоть до известного в истории маскарада 2 января 1810 года, во время которого Михаил Васильевич устроил для своей дочери Машеньки елку. Михаил Васильевич посылал за Мансыревой послов с неоднократными приглашениями, но они возвращались без всякого ответа, посланный же Михаилом Васильевичем самый надежный человек и поверенный в сердечных делах, первый камердинер, Максим Медведев, возвратившись из Онучина, сообщил ему на ухо по секрету, что к Мансыревой приехал из службы ее муж и что в доме уже огни потушены и все легли спать. Мансыреву ему видеть не пришлось, а вследствие этого на елку и маскарад ее ждать нечего.
Елка и маскарад были в этот момент в полном разгаре, и Михаил Васильевич был уже в костюме и маске; «Ну, любезная моя Лизанька, ты у меня будешь вдовушкой, а ты, Машенька, будешь сироткой». Они хотя и выслушали эти слова среди маскарадного шума, однако серьезного значения им не придали или почти не обратили на них внимания, приняв их скорее за шутку, нежели за что-нибудь серьезное. Но предсказание вскоре не замедлило исполниться. После произнесения этих слов Михаил Васильевич вышел из залы в соседнюю комнату, достал из шкафа пузырек с каким-то зелием и выпил его залпом, после чего тотчас же упал на пол без чувств и изо рта у него появилась обильная пена, произошел между всеми страшный переполох, и гости поспешили сию же минуту разъехаться по домам. С Елизаветой Алексеевной сделалось дурно; пришедши в себя, она тотчас же отправилась с дочерью в зимней карете в Пензу, приказав похоронить мужа, произнеся при этом: «Собаке собачья смерть». Пробыла она в Пензе шесть недель, не делая никаких поминовений…»
Вообще цитировавшийся источник, который называется «Из колыбели замечательных людей», обладает репутацией не самого точного: Шугаев записывал слухи и легенды, ходившие в Чембарском уезде. Одна только фраза «Собаке собачья смерть» чего стоит — неужто Елизавета Алексеевна и впрямь такое произнесла, да еще и прилюдно? Кстати, примечательно, что эта фраза вообще «преследует» Лермонтова: согласно другой легенде, именно так отозвался царь Николай I на известие о гибели поручика Лермонтова на дуэли.
Петр Кириллович Шугаев, автор заметок, родился в 1855 и умер в 1917 году в Чембаре. Он был землевладельцем и краеведом, интересовался историей родной земли, состоял в Чембарской гильдии купцов. Собранные им материалы о Лермонтове и Белинском опубликовал в журнале «Живописное обозрение» в 1898 году. Известен Петр Кириллович не только краеведческими исследованиями. В безводной степи между селами Гавриловка и Свищевка он насадил уникальную по составу рощу на площали около двадцати гектар. Этот памятник природы называется в его память Шугаевым лесом…
Однако лес лесом, а заметки Шугаева знакомят нас не столько с реальными событиями давно прошедших лет, сколько с устоявшейся легендой касательно тех стародавних событий. Нетрудно догадаться, что бабушка Арсеньева не стремилась сделать факты достоянием общественного мнения. Отъезды, умолчания, уклончивость — все это затянуло странную смерть Михаила Васильевича почти непроницаемой туманной дымкой.
Согласно другой версии, в Тарханах был устроен не только маскарад с танцами, но и театральное представление, и притом ставили «Гамлета» в каком-то новом переводе, предположительно Степана Ивановича Висковатова. Начали съезжаться гости. Михаил Васильевич непрестанно выбегал на крыльцо — слушать, не зазвенят ли знакомые бубенчики экипажа г-жи Мансыревой.
Елизавета Алексеевна была на мужа сердита и, как говорят, несколько дней уже с ним не разговаривала. Вместе с тем она следила за ним и понимала, чем вызвано его беспокойство. Она поклялась себе, что ноги ее соперницы не будет в Тарханах, и отправила к ней доверенных слуг с запиской, содержавшей «какую-то энергическую угрозу». Мансырева была перехвачена на полпути и возвратилась к себе обратно, отправив в свою очередь записку Михаилу Васильевичу. Что было в этой роковой записке — неизвестно.
После представления «Гамлета», где Михаил Васильевич играл роль могильщика, он ушел в гардеробную, прочел письмо своей возлюбленной и принял яд. Гости нашли его отравившимся.
«Рассказ о смерти Арсеньева слышан мною от близких к семье Мансыревых людей, — прибавляет П. А. Висковатов, — но еще раньше, в 1881 году, в Тарханах мне сообщали старожилы разные вариации смерти Арсеньева. Говорили, между прочим, что в Тарханах съехавшиеся на Святках гости задумали рядиться. Ряженые собрались в зале, но вдруг, среди общего веселья, заметили, что одного из кавалеров недостает. Пошли отыскивать его в мужскую уборную и наткнулись на Михаила Васильевича, лежавшего мертвым на полу, в костюме и маске. Говорили, что он умер от удара…»
Арсеньев похоронен в фамильной часовне в Тарханах. В семейной легенде остался образ рокового карнавала, на котором погибает влюбленный человек.
Глава вторая
Родители
Марья Михайловна Арсеньева была единственным ребенком Михаила Васильевича и Елизаветы Алексеевны. Она родилась в 1795 году и была, по словам П. А. Висковатова, «ребенком слабым и болезненным, и взрослою все еще глядела хрупким, нервным созданием…».
После смерти отца Маши, в 1810 году, Елизавета Алексеевна предполагала отправить дочь в Петербург, в Смольный. Однако в архиве «Воспитательного общества благородных девиц» в списке пансионерок за 1810 год напротив имени Марьи Арсеньевой отмечено: «Не представлена». Маша воспитывалась дома.
По нескольку месяцев Елизавета Алексеевна с дочерью проводила в Москве. Путешествовали не спеша, «на долгих», т. е. не меняя лошадей, а давая продолжительный отдых одним и тем же лошадям. По пути в Первопрестольную останавливалась погостить у родных и у знакомых помещиков.
Однажды, возвращаясь из Москвы, мать с дочерью заехали в Васильевское — к Арсеньевым. С Арсеньевыми Елизавета Алексеевна вела кое-какие имущественные дела. В первую очередь она была обеспокоена тем, чтобы документально оформить и забрать себе из наследства все, что только ей причиталось. Деловая хватка у Елизаветы Алексеевны была истинно столыпинская. После смерти мужа г-жа Арсеньева мгновенно переписала на свое имя одиннадцать человек дворовых, принадлежавших лично Михаилу Васильевичу. Прибрала к рукам и мужниных крепостных, переселенных в Тарханы из наследственного поместья Арсеньевых. Хлопотала о другом наследстве и потому нередко ездила к родственникам мужа.
Арсеньевы жили открыто, у них в Васильевском постоянно находились гости. Там Марья Михайловна и познакомилась с Юрием Петровичем Лермонтовым.
Имение Лермонтовых Кропотовка находилось по соседству с Васильевским. Семейство Лермонтовых состояло из пяти сестер и брата.
О самом Юрии Петровиче известно не слишком много. Он родился в 1787 году. Окончил Первый кадетский корпус в Петербурге, в 1804 году в чине прапорщика выпущен в Кексгольмский пехотный полк. Менее чем через год был переведен в только что покинутый им кадетский корпус, где Юрий Петрович служил воспитателем. В 1810 году получает чин поручика, а 7 ноября 1811 года увольняется в отставку с чином капитана и мундиром. Причиной отставки названа болезнь, которая якобы и оборвала довольно успешную карьеру двадцатичетырехлетнего офицера (за семь лет службы Лермонтову трижды было объявлено «высочайшее удовольствие и благодарность», «в походах и штрафах не был, к повышению аттестовался достойным»). Предполагается, что в действительности отставка была вызвана необходимостью заняться хозяйством в имении, где дела шли совсем худо.
Красивый молодой человек произвел сильное впечатление на Марью Михайловну. Романтическому чувству охотно покровительствовали Арсеньевы; одна Елизавета Алексеевна была решительно против этого союза.
П. К. Шугаев записал рассказ об этом браке: «Отец поэта, Юрий Петрович Лермонтов, был среднего роста, редкий красавец и прекрасно сложен… Он был добр, но ужасно вспыльчив… Хотя Марья Михайловна и не была красавицей, но зато на ее стороне были молодость и богатство, которым располагала ее мать, почему для Юрия Петровича Марья Михайловна представлялась завидной партией, но для Марьи Михайловны было достаточно и того, что Юрий Петрович был редкий красавец и вполне светский и современный человек».
П. А. Висковатов прибавляет: «Немногие помнящие Юрия Петровича называют его красавцем, блондином, сильно нравившимся женщинам, привлекательным в обществе, «бонвиваном»… Крепостной люд называл его «добрым, даже очень добрым барином»».
Звучат в этих характеристиках и тревожные нотки — «замечательный красавец, но вместе с тем пустой, странный и даже худой человек» и даже «игрок и пьяница».
Несмотря на сопротивление Елизаветы Алексеевны, помолвка состоялась, вероятно, в том же 1811 году, и из Васильевского Марья Михайловна возвратилась в Тарханы уже «объявленной невестой».
Война задержала свадьбу. В 1812 году Юрий Петрович вступил в Тульское дворянское ополчение, а в 1813-м находился на излечении в Витебске. Свадьба состоялась только в 1814 году. Венчание происходило в Тарханах, очень торжественно, при большом съезде гостей. Вся дворня была одета в новые платья. Так сообщает П. А. Висковатов; другие источники, однако, говорят о том, что точное время и место венчания Марьи Михайловны и Юрия Петровича неизвестны; Тарханы — наиболее вероятное место, а 1814 год — наиболее вероятное время. Один из сослуживцев Лермонтова обмолвился: «Стороной мы слышали, что история его матери — целый роман». Из этой обмолвки — в сочетании с неустановленной датой свадьбы — иногда выводят целую историю «с похищением». Но, вероятнее всего, «роман» означал всего лишь брак по страстной любви, брак вопреки воле ближайшей родственницы — матери невесты.
Юрий Петрович был беден. После свадьбы он жил с женой в Тарханах — «вошел в дом», по выражению старожилов. Елизавета Алексеевна очень боялась, что такой муж, да еще с незамужними сестрами и матерью-вдовой на шее, посягнет на имущество, нажитое немалыми трудами; поэтому в приданое Марья Михайловна не получила никакой недвижимости. За ней считалось только 17 душ без земли. Ее мужу, Юрию Петровичу, было предоставлено право управлять селом Тарханы и деревней Михайловской. Этими имениями он и распоряжался до самой смерти жены.
* * *
Единственный сын Марьи Михайловны и Юрия Петровича Лермонтовых, Михаил, родился в Москве в ночь на 3 октября (по старому стилю) 1814 года.
Это была Москва послепожарная, посленаполеоновская — разоренная; тем не менее Елизавета Алексеевна решилась везти туда болезненную дочь, поскольку не хотела доверить ее тарханским повивальным бабкам. Самый дом, в котором появился на свет Михаил Лермонтов, не сохранился, но хорошо известно его местоположение: «Если от вокзала Николаевской железной дороги в Москве ехать к Красным воротам, то на правой руке, на площади, к стороне той части Садовой улицы, которая идет к Сухаревой башни, против самых Красных ворот, стоит каменный трехэтажный дом, ныне Голикова, с балконом на углу. В 1814 году на этом месте стоял дом меньших размеров… Он принадлежал тогда генерал-майору Федору Николаевичу Толю. В этом-то доме и поселились Лермонтовы» (П. А. Висковатов).
Ребенок был крещен 11 ноября и в честь деда Арсеньева наречен Михаилом. Отец, вероятно, недоволен был выбором имени: из рода в род Лермонтовы именовались Юриями и Петрами; однако бабка настояла на своем. К тому же 7 ноября (старый стиль в XIX веке, по старому стилю в XX веке — 8 ноября, по новому — 21 ноября) — день Архистратига Михаила, который навсегда оставался небесным покровителем великого русского поэта Лермонтова.
Дата рождения Лермонтова «плавает» — например, Екатерина Хвостова (Сушкова, которую Лермонтов называл «мисс Блэк-Айс», «мисс Черные Глаза», и страшно интриговал) указывает 1815 год. Ошибка ли это, или же Лермонтов тоже, подобно бабушке, играл со своим возрастом? Разница в один год, кажется, не очень велика (если учесть, что бабушка-то, не скупясь и не церемонясь, прибавила себе аж тринадцать лет!), но в шестнадцать — семнадцать лет она представляется существенной. Впрочем, Хвостова может попросту путать даты.
В некоторых источниках также пишут, что Лермонтов родился 30 октября. Это, скорее всего, просто ошибка.
Сам Лермонтов, как известно, отмечал свой день рождения 3 октября, и на могильном памятнике бабушка указала в качестве года рождения 1814-й.
«Бывшая при рождении Михаила Юрьевича акушерка тотчас же сказала, что этот мальчик не умрет своей смертью, — передает легенду П. К. Шугаев и тут же вполне закономерно прибавляет: — Но какими соображениями она руководствовалась — осталось неизвестно».
Марья Михайловна, как и ее мать, перенесла роды тяжело. Елизавета Алексеевна заранее выписала из Тархан сразу двух крестьянок с грудными младенцами. Одна из них, Лукерья Алексеевна, была избрана в кормилицы ребенку. Потом она долго жила в Тарханах «на хлебах»; сохранились ее потомки, которые носили прозвище Кормилицыны, и в начале 1960-х годов с ними общается краевед и журналист С. А. Андреев-Кривич, автор книги «Тарханская пора». Ничего особенного, впрочем, они ему не рассказали, но важен факт хотя бы такого, очень косвенного, соприкосновения с живым Лермонтовым.
* * *
После того как ребенок и мать достаточно окрепли, они возвратились в Тарханы. Юрий Петрович поехал с ними и лишь изредка выезжал по делам — то в Москву, то в свое тульское имение. Нет оснований предполагать, что Юрий Петрович в это самое время окончательно расстался с женой и обосновался у себя в Кропотове.
Однако отношения между супругами к тому времени уже разладились.
Называют разные причины: открытая неприязнь тещи, женские недомогания Марьи Михайловны, склонность Юрия Петровича к «бонвиванству» или «игре». П. К. Шугаев пишет прямо: «Юрий Петрович охладел к жене по той же причине, как и его тесть к теще; вследствие этого завел интимные сношения с бонной своего сына, молоденькой немкой Сесильей Федоровной, и, кроме того, с дворовыми». Другая версия носит наименование «Юлии Ивановны» — компаньонки Марьи Михайловны, которую ей прислали из имения Арсеньевых.
Интересно, однако, что существует и обратная гипотеза: будто бы Марья Михайловна в чем-то провинилась перед мужем.
Алла Марченко выдвигает собственное «психологическое» предположение:
«Женщиной, разрушившей семейное счастье супругов Лермонтовых, была сама Марья Михайловна Лермонтова.
Я не могу любовь определить,
Но это страсть сильнейшая! — любить
Необходимость мне, и я любил
Всем напряжением душевных сил.
Способность эта — то ли дар Божий, то ли проклятье — досталась Лермонтову от матери, в придачу к чрезвычайной нервности. Ответить на такое чувство Юрий Петрович, естественно, не мог. Для него любовь была развлечением, приятным времяпрепровождением, но никак не всепоглощающей страстью. Он наивно полагал, что любит жену, а та страдала, встречая со стороны мужа лишь рассеянную, легко раздражающуюся нежность — на большее этот неосновательный, впечатлительный, но неглубокий человек просто-напросто не был способен».
Попытка «вычитать» истинную причину разрыва между мужем и женой в «автобиографических» пьесах Лермонтова — «Люди и страсти» и особенно «Странный человек» — тоже ни к чему не приводит. Чувства персонажей изображены правдиво, портреты срисованы с натуры — но не с одного человека, а с нескольких сразу, либо же это не столько сам человек, сколько представление юного Лермонтова о данном человеке; обстоятельства подтасованы таким образом, чтобы юному поэту удобнее было говорить о самом главном — о себе самом, о взрыве собственных чувств.
Все описатели семейного разлада между супругами Лермонтовыми сходятся только на одном: во время какой-то особенно злой супружеской ссоры Юрий Петрович ударил Марью Михайловну (П. К. Шугаев уточняет, что «кулаком по лицу»).
В неполных двадцать два года Марья Михайловна скончалась.
П. А. Висковатов нарисовал непревзойденный образ печальной матери поэта — никто, наверное, не сможет лучше рассказать о ее последних годах:
«В Тарханах долго помнили, как тихая, бледная барыня, сопровождаемая мальчиком-слугою, носившим за нею лекарственные снадобья, переходила от одного крестьянского двора к другому с утешением и помощью, — помнили, как возилась она и с болезненным сыном…
Наконец злая чахотка, стоявшая настороже, охватила слабую грудь молодой женщины. Пока она еще держалась на ногах, люди видели ее бродящею по комнатам господского дома с заложенными назад руками. Трудно бывало ей напевать обычную песню над колыбелью Миши.
Постучала весна в дверь природы, а смерть — к Марье Михайловне, и она слегла. Муж в это время был в Москве. Ему дали знать, и он прибыл с доктором накануне рокового дня…
Ее схоронили возле отца».
В. Хохряков, собиравший сведения о Лермонтове в то время, когда еще были живы современники поэта, в одной из тетрадей записал: «Замужняя жизнь Марьи Мих. Лермонтовой была несчастлива, потому на (могильном) памятнике переломленный якорь».
* * *
Он был дитя, когда в тесовый гроб
Его родную с пеньем уложили,
Он помнил, что над нею черный поп
Читал большую книгу, что кадили
И прочее… и что, закрыв весь лоб
Большим платком, отец стоял в молчанье.
И что когда последнее лобзанье
Ему велели матери отдать,
То стал он громко плакать и кричать…
Эти строки из лермонтовской поэмы «Сашка» относят обычно к автобиографическому эпизоду жизни поэта — к похоронам Марьи Михайловны, к тому, что запомнилось из этого скорбного эпизода трехлетнему мальчику.
Если дочитать строфу до конца, то можно увидеть, каким поразительным лукавством оборачивается вроде бы полный «автобиографизм» произведений Лермонтова:
… И что отец, немного с ним поспоря,
Велел его посечь… (конечно, с горя).
Обстоятельства смерти матери, ее похороны — совершенно такие, как у Марьи Михайловны. А вот отец героя поэмы, Иван Ильич, совершенно не похож на Юрия Петровича Лермонтова: немолод, привержен недоброй старине — «разбрасывает» внебрачных детей по деревням, сечет сына, тиранит жену. Не похож! А она отчасти, быть может, похожа:
На брачном ложе Марья Николавна
Была, как надо, ласкова, исправна.
Но говорят (хоть, может быть, и лгут),
Что долг супруги — только лишний труд.
Мужья у жен подобных (не в обиду
Будь сказано), как вывеска для виду.
Еще один намек на взаимное охлаждение — по ее вине, и притом совсем не в том смысле, как считает Алла Марченко, а в прямо противоположном.
Однако и это может быть только вымыслом, не имеющим никакого отношения к действительности.
* * *
После смерти Марьи Михайловны Елизавета Алексеевна предпринимает сразу несколько деяний, каждое из которых отбрасывает все более густую завесу тайны на раннюю пору жизни Лермонтова.
Во-первых, с этого времени она начинает прибавлять себе года.
Во-вторых, сносит старый барский дом в Тарханах и строит на его месте церковь.
В-третьих и самых главных — она отбирает внука у Юрия Петровича и вступает с зятем в сложные морально-имущественные отношения. Здесь Елизавета Алексеевна ухитрилась запутать дело так, что десятки свидетелей, родственников и исследователей с учеными степенями до конца не разобрались — и никогда не разберутся.
О возрасте мы уже упоминали. Для чего все-таки не старой еще женщине потребовалось рядиться в «библейские» («мафусаиловы») одежды? Может быть, для того, чтобы склонить общественное мнение в свою пользу? Мол, у дряхлой старухи бессердечный зять пытается отобрать последнюю отраду жизни — внука? Родственники Арсеньевой так и пишут: «Елизавету Алексеевну ожидает крест нового рода: Лермонтов требует к себе сына и едва согласился оставить еще на два года. Странный и, говорят, худой человек: таков, по крайней мере, должен быть всяк, кто Елизавете Алексеевне, воплощенной кротости и терпению, решится сделать оскорбление» (М. Сперанский — А. Столыпину).
Что касается уничтожения дома… Старинный барский дом в Тарханах таил в себе слишком много горестных воспоминаний. Здесь умерли муж и дочь, здесь было пролито слишком много слез. Дом был продан на слом. В десяти саженях от снесенного дома Арсеньева заложила маленькую каменную церковь во имя Марии Египетской — небесной покровительницы Марьи Михайловны. До сих пор в Тарханах имелась только деревянная церковь, построенная еще при Нарышкиных. Церковь Марии Египетской была закончена в 1820 году, она выстроена в стиле ампир.
Новый дом для бабушки и внука был построен меньше прежнего: это небольшое одноэтажное деревянное строение с мезонином.
Лермонтов прожил здесь с 1815 до 1827 года, приезжал летом 1828 года, затем в декабре 1835-го.
В стихотворении «Как часто, пестрою толпою окружен…» он вспоминает места, где прошло его детство:
… И вижу я себя ребенком; и кругом
Родные все места: высокий барский дом
И сад с разрушенной теплицей;
Зеленой сетью трав подернут спящий пруд,
А за прудом село дымится — и встают
Вдали туманы над полями…
По завещанию Арсеньевой Тарханы в 1845 году, после ее смерти, перешли к A.A. Столыпину; после его смерти имением владел его сын, затем — М. В. Каткова. Никто из наследников в Тарханах не жил. Безучастное отношение владельцев поместья к памяти поэта, частая смена управляющих тягостно отразились на состоянии усадьбы. В 1867 году управляющий Горчаков, из крепостных, едва не продал дом. Предполагали продать старый дом на снос, но «разошлись из-за пятидесяти рублей». Причем начали уже разбирать строение. Некий г-н Прозин, написавший об этом эпизоде в «Пензенских ведомостях» в 1876 году, утверждает, что видел мезонин снятым с главного корпуса. Однако затем дом был приведен в прежний вид. В 1881 году биограф поэта П. А. Висковатов зарисовал внешний вид и снял план внутреннего расположения комнат.
В ночь с 13 на 14 июня 1908 года дом сгорел. В 1909 году на старом фундаменте был поставлен новый, сохранивший внешний вид и планировку прежнего. 30 июня 1939 года здесь был открыт дом-музей Лермонтова, преобразованный в ноябре 1944 года в музей-усадьбу.
В 1973 году барский дом отреставрирован с максимальным приближением к виду лермонтовского времени.
Однако вернемся в начало XIX века, к печальной дате смерти Марьи Михайловны.
По поводу спешного строительства осиротевшей Арсеньевой нового дома взамен прежнего Алла Марченко замечает: «Новая — с иголочки — жизнь. Не отсюда ли — из детства, прожитого в доме, выстроенном специально для него, наследника, — без предыстории, без тайников и закоулков, без старых запахов и старинных вещей — привязанность Лермонтова к домам с прошлым?..»
Точно ли так? Точно ли не было в новом доме никаких воспоминаний? И единственно ли стремлением избавиться от тяжелых воспоминаний продиктовано дорогостоящее строительство, предпринятое бабушкой? На эти вопросы найти ответ невозможно: Елизавета Алексеевна, по обыкновению, оставила за собой шлейф тумана. Возможно, старый дом попросту обветшал, а чинить его выходило дороже. Возможно, содержать огромный дом Елизавета Алексеевна считала слишком расточительным и решила возвести дом поменьше. Но, скорее всего, причин было несколько. Так или иначе, Лермонтов провел детство в Тарханах, с бабушкой, в том самом доме, который «с приключениями» дожил до наших дней и теперь превращен в музей.
Может быть, этот дом и не таит в себе каких-то захватывающих воспоминаний из XVIII века, но Лермонтов и его бабушка оставили в нем свои собственные воспоминания — кажется, этого довольно.
* * *
Обратимся, однако, к самому спорному и странному моменту в начальной биографии Лермонтова: к тому обстоятельству, что отец «отказался» от сына и передал его в полное и нераздельное «владение» бабушки.
Известно, что после смерти Марьи Михайловны Юрий Петрович оставался в Тарханах только девять дней, а затем уехал. Через несколько месяцев он, кажется, «потребовал» сына к себе, но Елизавета Алексеевна выпросила еще два года: мальчик слабенький, болезненный, в Тарханах за ним хороший присмотр, у бабушки есть и время, и средства для ухода за хворым младенцем — и так далее. (Кстати, не с этим ли обстоятельством связано представление о мальчике Лермонтове как об очень больном, едва ли не поминутно умирающем ребенке?)
Но самая «темная» история этой поры, наверное, связана с заемным письмом (векселем) на 25 тысяч рублей:
«Лето 1815 года августа в 21-й день вдова гвардии поручица Елизавета Алексеева дочь Арсеньева заняла у корпуса капитана Юрия Петрова сына Лермонтова денег государственными ассигнациями двадцать пять тысяч рублей за указные проценты сроком впредь на год, то есть будущего 1816-го года, августа по двадцать первое число, на которое должна всю ту сумму сполна заплатить, а буде чего не заплачу, то волен он, Лермонтов, просить о взыскании и поступлении по законам. К сему заемному крепостному письму вдова гвардии поручица Елизавета Алексеева дочь Арсеньева, что подлинно у корпуса капитана Юрия Петрова сына Лермонтова денег 25 ООО заняла, в том и руку приложила».
Подлинник заемного письма не обнаружен, а о существовании его мы знаем по записи в книге Чембарского уездного суда.
Возможно, Юрий Петрович тогда надеялся еще получить за Марьей Михайловной приданое и устроить на эти средства семейную жизнь по собственному разумению, без тещиного надзора. Однако ничего не вышло.
Заемное письмо было выдано сроком на один год. Год прошел — Елизавета Алексеевна молчит, денег не дает. Через год она вдруг объявляет, что весь ее доход с имения составил всего 500 рублей.
При таких обстоятельствах требовать выплаты 25 тысяч оказалось неуместным; указать же теще на то, что она пошла на прямой обман, Юрий Петрович не смог.
А еще через год, в 1817 году, Марья Михайловна скончалась.
Елизавета Алексеевна тут же пишет новое духовное завещание:
«…A как во власти Божией лишась смертью означенного мужа моего и единственной от нас в браке прижитой дочери Марьи Михайловны (на лицо коих то имение завещеваемо было), то с прекращением их жизни уничтожается вся сила той, учиненной мною в 1807 году духовной.
После дочери моей Марьи Михайловны, которая была в замужестве за корпуса капитаном Юрием Петровичем Лермонтовым, остался в малолетстве законный ее сын, а мой родной внук Михайло Юрьевич Лермонтов, в которому по свойственному чувствам имею неограниченную любовь и привязанность как единственному предмету услаждения остатка дней моих и совершенного успокоения горестного моего положения, и желая его в сих юных годах воспитать при себе и приготовить его на службу Его Императорского Величества и сохранить должную честь, свойственную званию дворянина, а потому ныне сим вновь завещеваю и представляю по смерти моей ему, родному внуку моему Михайле Юрьевичу Лермонтову, принадлежащее мне вышеописанное движимое и недвижимое имение… с тем, однако, ежели оный внук мой будет по жизни мою до времени совершеннолетнего его возраста находиться при мне на моем воспитании и попечении без всякого на то препятствия отца его, а моего зятя, равно и ближайших г. Лермантова родственников и коим от меня его, внука моего, впредь не требовать до совершеннолетия его…
В случае же смерти моей я обнадеживаюсь дружбой моей в продолжение жизни моей опытом мне доказанной родным братом моим артиллерии штабс-капитаном и кавалером Афанасием Алексеевичем Столыпиным, коего и прошу до совершеннолетия внука моего принять в свою опеку имение, мною сим завещаемое…
Если же отец внука моего или ближайшие родственники от имени его внука моего истребовает, чем не скрываю моих чувств наперед нанесут мне величайшее оскорбление, то я, Арсеньева, все ныне завещаемое мной движимое и недвижимое имение предоставляю уже не ему, внуку моему Михайле Юрьевичу Лермонтову, но в род мой Столыпиных…»
Пригрозив оставить Мишеньку без всякого наследства и напомнив Юрию Петровичу о его бедности, г-жа Арсеньева продолжала тянуть с выплатой мнимого долга. Находясь в положении не то просителя, не то вымогателя, он ждал еще полтора года и наконец 1 мая 1819 года «сполна» получил деньги. Молва расценила это обстоятельство однозначно: капитан Лермонтов продал теще за 25 тысяч рублей свои права на сына.
В пьесе «Menschen und Leidenschaften» ситуация изложена устами горничной Дарьи — грубо и без полутонов:
«Я еще была девчонкой, как Марья Дмитриевна, дочь нашей боярыни, скончалась — оставя сынка. Все плакали как сумасшедшие — наша барыня больше всех. Потом она просила, чтоб оставить ей внука Юрья Николаича, — отец-то сначала не соглашался, но наконец его улакомили, и он, оставя сынка, да и отправился к себе в отчину. Наконец ему и вздумалось к нам приехать — а слухи-то и дошли от добрых людей, что он отнимет у нас Юрья Николаича. Вот от этого с тех пор они и в ссоре — еще…»
Слуга Юрия на это резонно возражает: «Да как-ста же за это можно сердиться? По-моему, так отец всегда волен взять сына — ведь это его собственность. Хорошо, что Николай Михалыч такой добрый, что он сжалился над горем тещи своей, а другой бы не сделал того — и не оставил бы своего детища».
Дарья не без ехидства поясняет: «Да посмотрела бы я, как он стал бы его воспитывать, — у него у самого жить почти нечем — хоть он и нарахтится в важные люди. Как бы он стал за него платить по четыре тысячи в год за обученье разным языкам?»
Вот так однозначно: бабушка задавила отца деньгами.
Отец, следует отметить, признал полное свое поражение и не делал попыток оправдаться — ушел в тень.
Тем более странно выглядит весь тот «театр», который бабушка разводила, когда Юрий Петрович пытался навещать сына. «Старожилы в Тарханах рассказывали мне, — пишет П. А. Висковатов, — что когда Юрий Петрович приезжал… то Мишу или увозили и прятали где-либо в соседнем имении, или же посылали гонцов в Саратовскую губернию к брату бабушки Афанасию Алексеевичу Столыпину звать его на помощь против возможных затей Юрия Петровича, чего доброго замыслившего отнять Мишеля».
Интересно, как бы Юрий Петрович, не имеющий ни связей, ни средств, «отнял Мишеля»? Кажется, он уже согласился со всеми требованиями тещи и нашел их весьма разумными — в том, что касалось будущего образования и карьеры Михаила Юрьевича. В своем завещании он также пишет сыну: «Прошу тебя уверить свою бабушку, что я вполне отдавал ей справедливость во всех благоразумных поступках ее в отношении твоего воспитания и образования и, к горести моей, должен был молчать, когда видел противное, дабы избежать неминуемого неудовольствия. Скажи ей, что несправедливости ее ко мне я всегда чувствовал очень сильно и сожалел о ее заблуждении, ибо явно она полагала видеть во мне своего врага, тогда как я готов был любить ее всем сердцем как мать обожаемой мною женщины».
Так или иначе, Елизавета Алексеевна создала собственную пьесу с собственными героями. Главная героиня — бабушка, старуха «екатерининского века», дочь собутыльника самого Орлова-Чесменского, всем говорит «ты», всем сообщает только правду, пусть и неприятную, ко всем добра, постоянно в трауре. (М. М. Сперанский, родственник Столыпиных, пишет о ней, например, так в одном из писем: «Она совершенная кроткая мученица-старушка».) Главный злодей бабушкиной пьесы — поверженный, но всегда ощущаемый на периферии, недостойный зять, который может в любое мгновение восстать и покуситься на последнюю отраду «кроткой мученицы-старушки», на ее внука, «любезного дитятю», болезненного, нервного, нуждающегося в непрестанной заботе.
«Люди и страсти» — своего рода литературный ответ на пьесу, которая игралась в жизни. Диалог пьес, который разрешается в драматургии смертью Юрия, в жизни — вполне благополучным детством Михаила.
Глава третья
Детство
Можно сказать, что детство у Лермонтова было счастливое. Это был любимый, балованный, обеспеченный ребенок. Барский дом, сад, «на вязе качели делали»; няньки, песни, полный простор для фантазии. «Когда я был еще мал, я любил смотреть на луну, на разновидные облака, которые в виде рыцарей с шлемами теснились будто вокруг нее…» — напишет позднее Лермонтов. Ребенок рос в обстановке, где его личность ничто не подавляло, где можно было сколько угодно быть «странным». Это, конечно, все бабушка.
Отец, будь у него возможность взять мальчика к себе, именно что воспитывал бы его; а поскольку Мишель с очень юного возраста был упрям, своенравен и, главное, обладал ярким характером, то все это «воспитание» вылилось бы в войну. Бабушка — не то; бабушка Мишелю во всем потакала. Избаловала, конечно, страшно — но, может быть, его и нужно было баловать. «Дисциплина» (в смысле — палка для битья нерадивых) только вызвала бы к жизни лермонтовских внутренних демонов, и без того мучительных. Совершенно справедливо отмечает Алла Марченко: «Госпожа Арсеньева… лечила его уязвленную сиротством душу долгим-долгим детством, теплом и уютом домашним».
Большая часть мемуаристов и биографов все-таки склоняется к тому, что Мишель в детские годы был очень болезненным:
«Рожденный от слабой матери, ребенок был не из крепких. Если случалось ему занемогать, то в «деловой» дворовые девушки освобождались от работ и им приказывали молиться Богу об исцелении молодого барина, — говорит Висковатов. И уточняет: — Он вообще был весьма золотушным ребенком, страдал «худосочием», и этому-то между прочим приписывала бабушка оставшуюся на всю жизнь кривизну ног своего внука».
А. Корсаков записал со слов двоюродного брата Лермонтова — Пожогина-Отрашкевича (сын сестры отца): «Лермонтов… был ребенком слабого здоровья, что, впрочем, не мешало ему быть бойким, резвым и шаловливым».
Н. Рыбкин, собиравший материалы к биографии Белинского и Лермонтова, записал со слов неизвестного чембарского старика капитана: «Старуха Арсеньева была хлебосольная, добрая. Рота наша стояла недалеко, и я бывал. Помню, как и учить его начинали. От азбуки отбивался. Вообще был баловень; здоровьем золотушный, жидкий мальчик; нянькам много от его капризов доставалось… Неженка».
В полном противоречии с этими свидетельствами находятся воспоминания двоюродного брата Лермонтова Акима Шан-Гирея, который провел с ним рядом детские годы: «Помнится мне еще, как бы сквозь сон, лицо доброй старушки немки, Кристины Осиповны, няни Мишеля, и домашний доктор Левис, по приказанию которого нас кормили весной по утрам черным хлебом с маслом, посыпанным крессом, и не давали мяса, хотя Мишель, как мне всегда казалось, был совсем здоров, и в пятнадцать лет, которые мы провели вместе, я не помню его серьезно больным ни разу».
Была ли болезненность маленького Лермонтова еще одним мифом, изобретенным Елизаветой Алексеевной для того, чтобы никто не покушался отнять у нее внука? Или Мишель и впрямь в детстве сильно хворал, но потом все эти бедствия от него отстали? Могло ведь быть и то и другое. Шан-Гирей начинает хорошо помнить Лермонтова только с 1825 года, т. е. с десятилетнего возраста.
Любопытно отметить, что обыкновение ссылаться на свои болезни и недомогания по любому поводу осталось у поручика Лермонтова на всю жизнь. В промежутках между кавказскими геройствами и гусарскими выходками Лермонтов брал продолжительные отпуска по болезни. Бабушка всячески его в этом поддерживала, ходила с ходатайствами и писала письма о необходимости дать «Мишеньке» отпуск, а начальство делало вид, что верит…
Как бы там ни было, а Мишель, конечно, был бабушкин внук, баловень, неженка. «Все ходило кругом да около Миши».
Зимой — горки, на Святках — ряженые, на Пасхе — катание яиц, летом — походы в лес…
«Уж так веселились, — рассказывали Висковатову тарханские старушки, — так играли, что и передать нельзя. Как только она, Царство ей Небесное, Елизавета Алексеевна-то, шум такой выносила!»
Образ ребенка, избалованного до безобразия, рисует родственник Лермонтова — И. А. Арсеньев (воспоминания опубликованы в «Историческом вестнике» в 1887 году): «В числе лиц, посещавших изредка наш дом, была Арсеньева, бабушка поэта Лермонтова (приходившаяся нам сродни), которая всегда привозила к нам своего внука, когда приезжала из деревни на несколько дней в Москву. Приезды эти были весьма редки, но я все-таки помню, как старушка Арсеньева, обожавшая своего внука, жаловалась постоянно на него моей матери. Действительно, судя по рассказам, этот внучек-баловень, пользуясь безграничной любовью своей бабушки, с малых лет уже превращался в домашнего тирана. Не хотел никого слушаться, трунил над всеми, даже над своей бабушкой, и пренебрегал наставлениями и советами лиц, заботившихся о его воспитании».
Как бы нам ни хотелось видеть в мальчике Лермонтове маленького ангела, ничего не получается. Баловень, неженка, домашний тиран… Все это правда. Другое дело, что это не вся правда.
В отрывке, который принято теперь озаглавливать по первой строке — «Я хочу рассказать вам…», нарисован портрет одного ребенка, точнее — портрет одного детства. Персонаж носит имя Александр Арбенин — имя Арбенин присвоено нескольким лермонтовским персонажам с разной степенью автобиографичности (фактической или душевной). В описании детства Саши Арбенина легко узнать и «методы воспитания» мальчика Лермонтова, и усадьбу в Тарханах.
«Он родился в Москве. Скоро после появления его на этот свет его мать разъехалась с его отцом по неизвестным причинам…
Когда ему минуло год, его посадили с кормилицей и няней в карету и отвезли в симбирскую деревню… От барского дома по скату горы до самой реки расстилался фруктовый сад. С балкона видны были дымящиеся села луговой стороны, синеющие степи и желтые нивы… Барский дом был похож на все барские дома: деревянный, с мезонином, выкрашенный желтой краской, а двор обстроен был одноэтажными, длинными флигелями, сараями, конюшнями и обведен валом, на котором качались и сохли жидкие ветлы; среди двора красовались качели… Зимой горничные девушки приходили шить и вязать в детскую, во-первых, потому, что няне Саши было поручено женское хозяйство, а во-вторых, чтоб потешать маленького барчонка. Саше было с ними очень весело. Они его ласкали и целовали наперерыв, рассказывали ему сказки про волжских разбойников, и его воображение наполнялось чудесами дикой храбрости и картинами мрачными и понятиями противуобщественными. Он разлюбил игрушки и начал мечтать. Шести лет уже он заглядывался на закат, усеянный румяными облаками, и непонятно-сладостное чувство уж волновало ему душу, когда полный месяц светил в окно на его детскую кроватку…
Саша был преизбалованный, пресвоевольный ребенок. Он семи лет умел уже прикрикнуть на непослушного лакея. Приняв гордый вид, он умел с презреньем улыбнуться на низкую лесть толстой ключницы.
Между тем природная всем склонность к разрушению развивалась в нем необыкновенно. В саду он то и дело ломал кусты и срывал лучшие [цветы], усыпая ими дорожки. Он с истинным удовольствием давил несчастную муху и радовался, когда брошенный им камень сбивал с ног бедную курицу. Бог знает, какое направление принял бы его характер, если б не пришла на помощь корь, болезнь, опасная в его возрасте. Его спасли от смерти, но тяжелый недуг оставил его в совершенном расслаблении… Болезнь эта имела важные следствия и странное влияние на ум и характер Саши: он выучился думать. Лишенный возможности развлекаться обыкновенными забавами детей, он начал искать их в самом себе. Воображение стало для него новой игрушкой…»
Возможно, здесь мы действительно находим наиболее точное и откровенное психологическое изображение Лермонтова-ребенка. В этом отрывке он сам указывает на те свои черты, которые имели в дальнейшем значение. Поэтому нам, как мне кажется, следует остановиться именно на этих строках и не искать ничего дальше, иначе мы окажемся в одной компании с «исследователями», которые, сохраняя серьезный вид, полемизируют: давил мальчик Лермонтов мух с удовольствием или не давил? Или же давил, но без удовольствия?
Лермонтов сам отвечает на этот животрепещущий вопрос: давил, и с удовольствием, но потом переключился на мечтания.
* * *
Из интересных особенностей маленького Мишеля — его ранняя любовь к «созвучиям речи»: «Едва лепетавший ребенок с удовольствием повторял слова в рифму, «пол — стол» или «кошка — окошко», они ему ужасно нравились и, улыбаясь, он подходил к бабушке поделиться своею радостью», — сообщает Висковатов.
Хохряков добавляет такую подробность: пол в детской был покрыт сукном, и мальчик охотно чертил по нему мелом. (За несколько дней до смерти он точно так же будет чертить мелом по сукну, рисуя карикатуры…)
Но это все относится к области достаточно смутных преданий и, собственно, ничего не объясняет, кроме одного: Мишелю действительно ПОЗВОЛЯЛОСЬ БЫТЬ СТРАННЫМ — быть самим собой; к его прихотям, в которых угадывался большой талант, всегда, с младых ногтей, окружающие относились с вниманием — если не с почтением.
Следует назвать имена наставников и воспитателей, которые окружали мальчика Лермонтова в ранние его годы, и в первую очередь — бонну-немку Христину Осиповну Ремер, которая находилась при нем со дня его рождения. «Это была женщина строгих правил, религиозная. Она внушала своему питомцу чувство любви к ближним… Избави Бог, если кого-нибудь из дворовых он обзовет грубым словом или оскорбит. Не любила этого Христина Осиповна, стыдила ребенка, заставляла его просить прощения у обиженного» (Висковатов).
Аким Шан-Гирей называет домашних учителей — месье Капэ, «высокий и худощавый француз с горбатым носом, всегдашний наш спутник, и бежавший из Турции в Россию грек; но греческий язык оказался Мишелю не по вкусу, уроки его были отложены на неопределенное время, а кефалонец занялся выделкой шкур палых собак и принялся учить этому искусству крестьян; он, бедный, давно уже умер, но промышленность, созданная им, развивалась и принесла плоды великолепные: много тарханцев от нее разбогатело…».
О талантах Капэ можно узнать такие, например, подробности: «Капэ имел странность: он любил жаркое из молодых галчат и старался приучить к этому лакомству своих воспитанников. Несмотря на уверения Капэ, что галчата вещь превкусная, Лермонтов, назвав этот новый род дичи падалью, остался непоколебим в своем отказе попробовать жаркое…» (А. Корсаков).
Капэ, впрочем, оказал, как утверждает Висковатов, существенное влияние на Лермонтова: «Эльзасец Капэ был офицер наполеоновской гвардии. Раненым он попал в плен к русским. Добрые люди ходили за ним и поставили его на ноги. Он, однако же, оставался хворым, не мог привыкнуть к климату, но, полюбив Россию… свыкся… И если бывший офицер наполеоновской гвардии не успел вселить в питомце своем особенной любви к французской литературе, то он научил его тепло относиться к гению Наполеона, которого Лермонтов идеализировал…»
Вот, кажется, и все отмеченные в мемуарах домашние учителя и воспитатели. Детство, в котором мальчика Лермонтова учили чему-нибудь и как-нибудь, не спешило заканчиваться. Поездки на Кавказ для поправления здоровья, традиционные деревенские развлечения, зимние и летние, игры с другими мальчиками.
Шан-Гирей вообще не замечал за своим двоюродным братом никаких странностей: «В домашней жизни своей Лермонтов был почти всегда весел, ровного характера, занимался часто музыкой, а больше рисованием, преимущественно в батальном жанре; также играли мы часто в шахматы и в военную игру, для которой у меня всегда было в готовности несколько планов… Никаких мрачных мучений, ни жертв, ни измен, ни ядов лобзанья в действительности не было… все стихотворения Лермонтова, относящиеся ко времени его пребывания в Москве, только детские шалости, ничего не объясняют и не выражают, почему и всякое суждение о характере и состоянии души поэта, на них основанное, приведет к неверному заключению».
Нам еще предстоит перечитать ранние драмы Лермонтова — «Люди и страсти», «Странный человек» — и убедиться в правоте Шан-Гирея, полной или частичной.
Первый Кавказ
В первый раз Лермонтов побывал на Кавказе летом 1818 года. Он ездил с бабушкой и семьей A.A. Столыпина на Северный Кавказ к сестре Е. А. Хастатовой.
Екатерина Алексеевна, урожденная Столыпина (1775–1830), сестра бабушки, была женой генерал-майора Акима Васильевича Хастатова. Им принадлежали на Кавказе имение Шелкозаводское, или «Земной рай» (близ Кизляра на Тереке) и усадьба в Горячеводске (Пятигорске). Елизавета Алексеевна носила прозвание «авангардной помещицы» (или «передовой помещицы») — не потому, что она отличалась каким-то особенно прогрессивным складом ума, как иногда полагают, а потому, что жила фактически на передовой, недалеко от театра военных действий. Ее имение располагалось по дороге из Владикавказа. В этом «раю» непрерывно шла война, имение подвергалось частым нападениям горцев. Однако Екатерина Алексеевна была женщина смелая и мужественная. Если среди ночи ее будила тревога, она спрашивала: почему бьют в набат — не пожар ли? Ей отвечали, что нет, не пожар, а набег. Тогда она спокойно поворачивалась на другой бок и продолжала спать… Ее повествования о быте и нравах кавказских горцев, о войне на Кавказе оказали на юного Лермонтова сильнейшее влияние; отражение этих рассказов можно найти в ранних поэмах — «Черкесы», «Кавказский пленник», «Каллы», «Аул Бастунджи», «Хаджи Абрек».
Вообще эти первые поездки на Кавказ имели для Лермонтова огромное значение. Вторично он побывал там летом 1820 года, в третий раз — в 1825 году.
Приезжали большим семейством, с родственниками и домочадцами. В списке посетителей кавказских вод в 1825 году, помещенном в «Отечественных записках»«указаны: «Столыпины: Марья, Агафья и Варвара Александровны, коллежского асессора Столыпина дочери, из Пензы, Арсеньева Елизавета Алексеевна, вдова порутчица из Пензы, при ней внук Михайло Лермантов, родственник ее Михайло Пожогин, доктор Ансельм Левиз, учитель Иван Капа, гувернерка Христина Ремер».
Михаил Пожогин — двоюродный брат Лермонтова со стороны отца (сын сестры Юрия Петровича Лермонтова). Он гостил в Тарханах; да и вообще неверно было бы предполагать, будто бабушка Арсеньева оборвала все связи внука с «той» семьей: кое-какие ниточки все же оставались. Кроме того, сам Михаил Юрьевич также гостил в Кропотове. Все было далеко не так фатально, как в ранних произведениях Лермонтова, хотя напряженность, конечно, имела место.
Мишель рисовал кавказские пейзажи, наполнял фантазии образами, вывезенными с Кавказа.
Согласно записи самого Лермонтова (8 июля 1830 года) именно на Кавказе он впервые пережил чувство любви: «Кто мне поверит, что я знал уже любовь, имея 10 лет от роду? Мы были большим семейством на водах Кавказских: бабушка, тетушки, кузины. — К моим кузинам приходила одна дама с дочерью, девочкой лет 9… Один раз, я помню, я вбежал в комнату: она была тут и играла с кузиною в куклы: мое сердце затрепетало, ноги подкосились. — Я тогда ни об чем еще не имел понятия, тем не менее это была страсть, сильная, хотя ребяческая: это была истинная любовь… Надо мной смеялись и дразнили, ибо примечали волнение в лице. Я плакал потихоньку без причины, желал ее видеть; а когда она приходила, я не хотел или стыдился войти в комнату… Я не знаю, кто была она, откуда, и поныне мне неловко как-то спросить об этом».
Воспоминания Акима Шан-Гирея об этих временах приятно читать, потому что они, как кажется, хорошо передают ощущение бесконечного барского русского уюта, который сопровождал всю раннюю пору жизни Лермонтова.
«Все мы вместе приехали осенью 1825 года из Пятигорска в Тарханы, и с этого времени мне живо помнится смуглый, с черными блестящими глазками, Мишель, в зеленой курточке и с клоком белокурых волос надо лбом, резко отличавшихся от прочих, черных, как смоль… — пишет А. П. Шан-Гирей. — … Жил с нами сосед из Пачелмы [соседняя деревня] Николай Гаврилович Давыдов, гостили довольно долго дальние родственники бабушки, два брата Юрьевы, двое князей Максютовых, часто наезжали и близкие родные с детьми и внучатами, кроме того, большое соседство, словом, дом был всегда битком набит. У бабушки были три сада, большой пруд перед домом, а за прудом роща; летом простору вдоволь. Зимой немного теснее, зато на пруду мы разбивались на два стана и перекидывались снежными комьями; на плотине с сердечным замиранием смотрели, как православный люд, стена на стену (тогда еще не было запрету) сходился на кулачки, и я помню, как раз расплакался Мишель, когда Василий, садовник, выбрался из свалки с губой, рассеченной до крови. Великим постом Мишель был мастер делать из талого снегу человеческие фигуры в колоссальном виде; вообще он был счастливо одарен способностями к искусствам; уже тогда рисовал акварелью довольно порядочно и лепил из крашеного воску целые картины; охоту за зайцем с борзыми, которую раз всего нам пришлось видеть, вылепил очень удачно, также переход через Граник и сражение при Арбеллах, со слонами, колесницами, украшенными стеклярусом, и косами из фольги. Проявления же поэтического таланта в нем вовсе не было заметно в то время, все сочинения по заказу Capet он писал прозой, и нисколько не лучше своих товарищей».
Вот так. С виду довольно обыкновенный мальчик.
Все необыкновенное «кипело» в уме, в фантазии, при созерцании облаков.
* * *
О своих отроческих влюбленностях Лермонтов оставил короткие, смутные заметки на полях; понять из них что-либо определенное затруднительно. Характерна для Лермонтова, например, история со стихотворением «К гению» (1829).
… Но ты забыла, друг! когда порой ночной
Мы на балконе там сидели. Как немой,
Смотрел я на тебя с обычною печалью.
Не помнишь ты тот миг, как я, под длинной шалью
Сокрывши голову, на грудь твою склонял —
И был ответом вздох, твою я руку жал —
И был ответом взгляд и страстный и стыдливый!..
В автографе — позднейшая приписка Лермонтова в скобках: «Напоминание о том, что было в ефремовской деревне в 1827 году — где во второй раз полюбил 12 лет — и поныне люблю».
Второй любовью Лермонтова, как считалось, была двоюродная сестра его матери, Анна Григорьевна Столыпина (1815(?)—1892), впоследствии — жена генерала А. И. Философова. «Ефремовская деревня», упоминаемая в приписке, — вероятно, Кропотовка, в Ефремовском уезде Тульской губернии, принадлежавшая отцу поэта.
Все сходится… и не сходится. Лермонтов точен в изображении известных ему обстоятельств (балкон, шаль), но для непосвященных детали истории, а главное — имя девушки — навсегда останутся покрыты тайной.
Ираклий Андроников рассказывает о находке нового, неизвестного доселе лермонтовского автографа в альбомах его «кузины» Александры Верещагиной. («В сущности, кузиной она называлась не по родству, — объясняет Андроников. — Кровного родства не было. Брат бабки и воспитательницы Лермонтова — Е. А. Арсеньевой — Дмитрий Алексеевич Столыпин был женат на Екатерине Аркадьевне, по первому браку Воейковой. Александра Михайловна Верещагина приходилась родной племянницей этой Катерине Аркадьевне. Несмотря на то что она доводилась племянницей не родной тетке, она называлась кузиной. По тогдашним понятиям, да еще в московском кругу, это считалось родством, даже близким. Но дело совсем не в родстве, а в той дружбе, которая связывала Лермонтова с этой талантливой девушкой…»
Впоследствии, долгими путями, альбомы Верещагиной с лермонтовскими автографами оказались в Германии. Именно Андроников впервые открыл их для русского читателя.
В своем очерке «Сокровища замка Хохберг» он рассказывает:
«На обороте листка… находится… известное по автографу, который пятнадцатилетний поэт вписал в тетрадь, заполнявшуюся в 1829 году. В тетради Лермонтова стихотворение читается так:
К ***
Глядися чаще в зеркала,
Любуйся милыми очами,
И света шумная хвала
С моими скромными стихами
Тебе покажутся ясней…
Когда же вздох самодовольный
Из груди вырвется невольно,
Когда в младой душе своей
Самолюбивые волненья
Не будешь в силах утаить:
Мою любовь, мои мученья
Ты оправдаешь, может быть!..
…в новом автографе, сохранившемся в бумагах А. М. Верещагиной, вместо трех звездочек (К ***) выставлены инициалы.
«К С. С…ой».
Эти инициалы, так же как и строку «Мою любовь, мои мученья», мы должны сопоставить с припиской Лермонтова, сделанной им возле другого стихотворения 1829 года, — «К гению»: «Напоминание о том, что было в ефремовской деревне в 1827 году…»