Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Елена Хаецкая

Искусница

Глава первая

Безумный дождь — рассказы об этом явлении природы несколько раз попадались Джуричу Морану в книгах. Например, в одном мятом труде по романской филологии, который Моран выудил из мусорного бака — как, впрочем, и многие другие ценные вещи, составившие обстановку его квартиры на Екатерининском канале. Джурич Моран придавал первостепенное значение явлениям природы, особенно зловещим.

Поэтому в тот нависший, как близкое несчастье, зимний день, когда на выстуженный асфальт и скукоженные газоны вдруг повалил хлопьями снег, Моран сразу понял, что это такое. Он схватил шапку, наискось набросил пальто и опрометью выскочил на набережную, не желая пропустить ни мгновения. Ибо безумный дождь — явление редкое и чрезвычайно опасное, то есть притягательное вдвойне.

Каждый дождь — как, разумеется, и каждый снегопад, — обладает собственной и подчас довольно долгой историей, почему и написание мемуаров под заголовком «Дожди в моей жизни» никогда не представлялось Морану занятием, напрочь лишенным какого-либо смысла. Но ни один из ливней, когда-либо низвергавшихся из туч на землю, не обладал столь длительной и столь прослеживаемой хронистами историей, как этот.

Впервые безумный дождь обрушился в 560 году от Воплощения на Бретань и свел тогда с ума сотни людей — и между прочим, то были люди получше нас с вами. Он впитал в себя слезы влюбленного глупца Мерлина и пот согрешившего Ланселота, был навсегда отравлен плевками Мордреда и ядом, истекавшим из пальцев Морганы. В состав эликсира вошли и утренняя роса, полная несбыточных надежд, и влага от дыхания фей, и крохотные, мгновенно пересыхающие радуги, — словом, все то, что превращает человека в истинного безумца, то тоскующего, то охваченного ликованием. Да, вся Бретань была тогда пропитана этим дождем, как финский пьяница — можжевеловой водкой.

А затем безумный дождь постепенно начал исходить из земли и снова собираться на небе. Год за годом копилась эта работа, чтобы после, уже в 1189-м, явить свои плоды над Иерусалимом. И вновь, насытив землю и, в свою очередь, насытившись от нее, поток одуряющей влаги вознесся кверху.

И так путешествовал он между мирами, то грозя, то осуществляя угрозы, обогащаясь войнами и любовными историями, покуда наконец не добрался до Санкт-Петербурга, измененный до неузнаваемости, застывший и слипшийся в снежные комки, но по-прежнему — и даже злей пущего — безумный.

О, Джурич Моран мгновенно определил суть и природу нынешнего снегопада! Да если бы с неба посыпались замороженные лягушки — даже и тогда он не был бы так уверен! Впрочем, некоторые хлопья явно имели форму лягушек, или, во всяком случае, позволяли так о себе думать, и Моран хватал их с особенной жадностью и сжимал между пальцами.

Он стоял один на Екатерининском канале, посреди черно-белого мира, похожего на детский рисунок. В этом мире не было ничего сложного, ничего такого, что не нарисовал бы задумавшийся над упражнением по русскому четвероклассник: черные петли решетки над замерзшей «канавой», множество толстых кружков — снежные хлопья, и несколько резких линий, складывающихся в человеческую фигуру, — сам Джурич Моран посреди безумного снегопада. Ощущая себя персонажем подобного эскиза на промокашке, Моран нарочно кривлялся и искажал собственные пропорции, — пытался упростить художнику задачу.

А безумие щедро осыпало его, и скоро он уже был облеплен им с головы до ног. И когда он понял, что с него довольно, — было уже поздно, безнадежно поздно: Моран Джурич, тролль из Мастеров, из Высших, лучший и самый страшный обитатель Калимегдана, навсегда изгнанный, навсегда проклятый, окончательно сошел с ума.

* * *

Он начал видеть прошлое.

В этом, конечно, не было ничего странного, ведь любой снегопад, особенно ровный, обильный и быстрый, обладает способностью пробуждать память в мыслящем существе. В отличие от дождя, целиком обращенного к настоящему, снегопад — посланец времени, и порой он отверзает такие пропасти, что поневоле ощутишь себя хоть декабристом Якубовичем, хоть Евгением Онегиным, хотя бы ты этого и не желал.

Воспоминания, как известно, бывают умственные и сердечные, а по-другому они подразделяются на собственные и присвоенные. Сердечность или умственность с этим никак не связаны. Какую-нибудь петербургскую барышню, глядящую, как снег летит на космическое око уличного фонаря, вполне могут охватить белогвардейские ощущения, — воспоминания сердечные, по одной классификации, и присвоенные, согласно другой, — и бедняжка сама не заметит, как зашепчет:



Черный вечер,
Белый снег.
Ветер, ветер!
На ногах не стоит человек.
Ветер, ветер на всем белом свете…



И будет ей мниться, что не пальтишко на ней приличное, немарких расцветочек, а, вообразите себе, — шинель, чрезвычайно тяжелая, с мужественными пуговицами на хлястике и прочими атрибутами. И поймет она, что рухнула вся ее прежняя жизнь, растоптана социальной революцией. Восторженно и выстуженно засвистит в ушах: «Юденич», «Петроград». И долго еще будет она стоять, застыв, под фонарем, пока не окоченеет окончательно и не побежит домой, совершенно не зная, как истолковать маме необъяснимо затянувшийся поход в самую обыкновенную булочную.

Кстати, Моран Блока читал. Он только не знал, что это Блок, потому что напрочь была оторвана обложка у книги, которую он уволок к себе в дом, когда только-только осваивался в городе (и понятия не имел о том, как этот город называется). Морана поразил контраст между «Двенадцатью» и всем остальным. Как будто у него на глазах вечно пьяный от собственных грез эльф оборвал невнятное лопотанье и вдруг взял да и превратился в тролля с его будничной жестокостью и ясным взглядом на вещи. Моран вытащил из книги листки «Двенадцати» и отнес их в переплетную, а прочее без сожалений выбросил в сугроб.

В отличие от гипотетической барышни Моран был подвержен наиболее болезненному виду воспоминаний: они были одновременно и сердечными, и подлинными. Безумный этот снегопад заставлял Джурича Морана буквально корчиться от боли, ибо на тролля вдруг хлынул неостановимый поток давно забытых ощущений и мыслей (которые для Джурича Морана были ровно то же самое, что и эмоции).

Он как будто снова находился в Калимегдане, одинаковом в обоих мирах, среди белых башен и молчаливых гор. Джурич Моран не то только что вернулся в Калимегдан из странствий, не то готовился отправиться в новое путешествие. Его кочевая душа с восторгом воспринимала возвращение домой, но с еще большей радостью отрывалась от дома. Уходя, он не оглядывался, потому что уносил Калимегдан с собой и даже удивлялся порой, застав белые башни на их прежнем месте.

Моран Джурич никогда не мог подолгу усидеть на месте — вечно он бродил по миру, любопытствуя, встречая людей, и эльфов, и троллей, и повсюду разбрасывая свои сомнительные дары. Да он просто упивался мастерством! Далеко не все из созданного нравилось самому Мастеру, но ощущение всемогущества опьяняло его, и он творил, и творил, и творил…

«Моран Джурич! — кричали в сердце Морана голоса его соплеменников. — Моран Джурич, преступник! Моран Джурич, виновник тысячи бед! Моран Джурич, создавший странные вещи, способные разрушить мир! Что ты натворил в нашем мире, Джурич Моран? Моран Джурич, что ты ел? Что ты пил, Моран Джурич? Не по нашей ли воде ты ходил, не к нашему ли хлебу прикасался руками?»

— Да, — шептал Джурич Моран, и снежные хлопья влетали ему в рот, залепляя слова и застревая между зубами. — Я ел вашу воду, я пил ваш хлеб, я ходил по вашим рекам, я плыл сквозь ваши земли… Все это я проделывал не по одному разу, но разве не возвращался всегда назад, к белым башням Калимегдана?

Снег валил с небес с божественной расточительностью.

— Да, я создавал странные вещи, но делал это не ради наживы, — шептал Моран. — Я не творил эти вещи опасными для мира, такими они становились в руках неправильных владельцев! Алчные тролли, высокомерные эльфы, недальновидные люди — вот кто виноват в том, что мои дары превращались в проклятья…

А снег все не унимался, и маленькие сугробы застревали в ушах и ноздрях Морана, как будто искали там себе укрытия от ветра.

Потому что западный ветер, ветер корюшки и наводнений, уже почуял близость соперника и примчался из серого балтийского поднебесья — изгонять захватчика и наводить в городе собственные порядки.

Снег побежал более мелкий, торопливый. Он спешил высыпаться весь до того, как западный ветер прилетит сюда, на Екатерининский канал, и расточит пришельца. А в ушах Морана все гремели голоса тех, кто изгнал его из Калимегдана:

«Ты подверг нашу жизнь опасности ради праздного любопытства, Джурич Моран! Ты воображал, будто помогаешь достойным, но вместо этого наводнил мир по обе стороны Серой Границы жуткими, убийственными предметами. Твои дары отравляют реальность. Твои дары — это дыры в мироздании. Для чего же тебе оставаться в Калимегдане?»

Так звучала традиционная формула изгнания. «Для чего тебе оставаться в Калимегдане?»

Ответь, приговоренный! Ответь, отверженный! Для чего ты хочешь иметь дом? Для чего тебе после всех скитаний по миру — по обе стороны Серой Границы, — возвращаться сюда, в эти белые башни?

Ну, разомкни же уста. Произнеси те слова, что набухли на кончике твоего языка. Произнеси их, если посмеешь!

— Я хочу творить великолепные вещи.

— Я хочу наслаждаться ими.

— Видеть Калимегдан — каждый день, каждый миг своей жизни.

— Быть счастливым.

— Быть.

Но Джурич Моран ничего не сказал изгонявшим его. Он просто смотрел, как изгнание навечно преображает для него их лица. Как они, всегда бывшие в его глазах невыразимо прекрасными, превращаются в уродов. Как все то, что он любил, становится безобразным, ненужным, невозможным. Снег залепил ему глаза и губы, он ничего больше не видел, не мог больше произнести ни звука, — он вообще прекратил на время свое существование. Только сердце гулко стучало внутри сугроба.

Да, он, Джурич Моран, тролль из Высших, оставил после себя в Истинном Мире несколько странных вещей. Настолько странных и опасных, что… Здесь это называется — «несовместимые с жизнью». Вот такие это были предметы, понятно?

Терпение у владык Калимегдана лопнуло, и они изъяли из своей среды Джурича Морана. Самого талантливого из Мастеров. Самого непокорного. Самого сумасбродного. Они изгнали его за пределы Истинного Мира, и, ступая по собственным слезам, Джурич Моран провалился в мир иной и очутился на Екатерининском канале.

Теперь он живет в желтом, без украшений, доме, который тупым углом выходит на «канаву». Он читает Достоевского и находит много общего между собой и старухой-процентщицей. Он также жалеет и любит Мармеладова. С этим персонажем у Морана тоже много общего.

Ему нравится Санкт-Петербург.

По ночам ему снится Калимегдан, и он плачет.

Обо всем этом знал безумный снег, облепляющий Морана со всех сторон, точно в попытке сделать из него форму для отливки.

А потом вдруг снег окончательно измельчал и закончился. И когда Моран раскрыл мокрые от растаявших снежинок глаза, он увидел над собой голубое небо.

* * *

Разумеется, голубое небо было здесь чистейшей воды лицемерием. Ему не хотелось верить — как невозможно поверить пьянице, занимающему деньги с заверением, что завтра же отдаст, как невозможно верить лживой женщине, фальшивому мужчине, хитрому ребенку, сумасшедшей старухе.

В Петербурге вообще немного нашлось бы того, чему Джурич Моран мог бы поверить с легкой душой, и менее всего — ясному голубому небу. Вот западный ветер — другое дело; западный ветер присутствовал здесь несомненно.

— Под голубыми небесами, — бормотал Моран, — великолепными коврами… Ложь! — Озлившись, он огляделся по сторонам. Снег уже таял, оставляя обильные черные лужи. — Ложь! Все ковры здесь ощипанные и траченные молью. Ни одного пристойного гобелена. В Эрмитаже недурны, но там они краденые. Даже этого не смогли! Не могли украсть приличного снегопада!

Разумеется, Морану — владельцу маленького туристического агентства, — приличней и куда разумней было бы благословлять чахлую чухонскую природу Питера за то, что она так упорно выдавливает жителей из этих краев и заставляет их, хотя бы на время отпуска, стремиться куда-нибудь подальше отсюда — dahin, dahin!..

Но Моран отнюдь не собирался никого благословлять. Он был суров и справедлив, как и подобает истинному троллю. Он всегда был за честную игру. Он отдавал себе отчет в том, что всего в здешней жизни добился сам, без чьей-либо помощи. И уж всяко — без помощи неосмысленной и неодушевленной стихии. Его агентство «экстремального туризма» пользовалось популярностью вовсе не из-за погодных условий Санкт-Петербурга. Клиентами Морана становились хронические неудачники, беглецы от реальности, иногда принимающей угрожающие формы, — например, формы бывшей жены или недовольных бандитов. И Моран охотно отправлял их в места, абсолютно далекие от здешней реальности.

Джурич Моран отправлял их в Истинный Мир.

Кое-чего Моран, разумеется, своим клиентам не договаривал. Никакой лжи, просто не вся правда. Маленький грязный секретик Морана заключался в том, что рано или поздно все его клиенты в Истинном Мире погибали. Те немногие, кому удавалось выбраться оттуда живыми, оставляли после себя нечто вроде небольшой космической катастрофы. Моран именовал этот феномен Апокалипсисом. Условно. На самом деле он просто не придумал более подходящего термина.

Так или иначе, никто из возвратившихся не находил дороги обратно. И в агентстве «экстремального туризма» они тоже не появлялись, хотя некоторые обстоятельства заставляли предполагать, что эти люди находятся в Питере. Морану оставалось только гадать — каких дел его клиенты наворотили в Истинном Мире и удалось ли им уничтожить хотя бы один из тех опасных предметов, которые послужили причиной всех нынешних несчастий Морана.

Джурич Моран почему-то надеялся, что, ликвидировав чужими руками свои дары, — а наиболее опасными были признаны пять, — он заслужит прощение и будет каким-то образом возвращен в Калимегдан. Ему не хотелось даже предполагать, что произойдет, если Мастерам из Калимегдана станет известно о его агентстве «экстремального туризма» и о прочих проделках.

Самым трудным в теперешней работе Морана было найти подходящего человека. Такого, чтобы способен был на поступок. Без способности на поступок немыслимо найти артефакт и уж тем более — уничтожить его. Даже тарелку нарочно разбить — и то решиться надо.

Разумеется, Моран как добросовестный туроператор немного помогал клиентам освоиться в Истинном Мире — хотя бы на первых порах. Снабжал их небольшим арсеналом необходимых знаний и умений, нивелировал языковые барьеры, даже добавлял своим подопечным толику харизмы.

Но преимущественно Морану попадались совершенно безнадежные экземпляры, которые, чтобы выжить в Истинном Мире, мгновенно просились там в рабство и тихонько влачили дни где-нибудь на скотном дворе, возле спокойной коровьей задницы. При мысли о таких Моран презрительно кривил губы. Что ж, по крайней мере, там их научат относиться к труду как подобает, без ужаса или сентиментального сюсюканья.

Истинный Мир потому и называется Истинным, что там все абсолютно реально. Без буферов, смягчающих удар. Болит голова — никаких тебе анальгинов, будет болеть голова. Наставила рога неверная жена — никаких тебе психоаналитиков, будешь ходить обосранный, пока не убьешь соперника. Ну и опасный секс, конечно. Секс без всякого милосердия, еще более рискованный, чем путешествие или битва. В Истинном Мире не существует ничего, что стояло бы между жизнью и тобой. Немногие такое выдерживают.

* * *

Межу тем западный ветер обнаглел и изнахалился — а что ему, он у себя дома, — и вторгся в стихию, при обычных обстоятельствах ему мало подвластную: он принялся трепать землю, сдувать с нее остатки снега, ерошить лужи, в общем, вести себя по-захватнически.

Моран наблюдал за этим не без восхищения. Наверное, впервые в жизни он начал понимать причины, побуждающие фэйри танцевать — ни с того ни с сего, под невидимую музыку, да так, что сперва загораются башмаки, а потом и песок под ними.

Моран позволил безумию впитаться в свои волосы, одежду и кожу лица и рук, и ликование охватило его, а западный ветер, по своему обыкновению, летал вокруг и подзуживал: ага, вот так, быстрей, сильней, ну что ты как девчонка, а теперь подпрыгни!

Моран подпрыгнул, очень высоко, а когда он плюхнулся вниз прямо посреди лужи, прилетела первая нитка.

Это была длинная шерстяная красная нитка, и Моран сразу же определил, что она не обрезана ножницами, а оторвана, и при том оторвана с большим гневом.

Нитка покружила-покружила и опустилась в лужу с большим достоинством, по-лебединому. Ветер даже не посмел прикоснуться к ней, хотя смятый чек из магазина и еще несколько мусорин так и бились в корчах под его ударами. Моран огляделся по сторонам, но никого не увидел.

Моран подождал еще немного, однако никто не выглянул, ни из-за угла, ни из подворотни, и нитка оставалась в одиночестве. Она плавала в луже, извиваясь, как тонкая живая змея. Тогда Моран снова пустился в пляс, распевая на дикий троллиный мотив, им самим сочиненный:



Целый год жену ласкал!
Целый год! Жену ласкал!
Эх! Свою! Жену! Ласкал!
Целый год!



Он скакал и размахивал руками, а ветер влетал в одно его ухо и вылетал из другого — вместе с серой, копотью старых мыслей и десятком ветхих, никому не нужных воспоминаний.

Какое-то время ничего, кроме Морановской пляски, не происходило, а потом вдруг откуда ни возьмись явился целый рой красных, зеленых, желтых ниток, и все они змеились по воздуху, норовя запутаться в волосах и оплести растопыренные пальцы. Моран едва успевал уворачиваться. Он выхватил из кармана пальто перчатки и принялся сбивать нитки и хохотать. Его смешило, когда они теряли свой надменный вид и бухались в лужу.

— Вот вам! — кричал Моран, втаптывая их поглубже в воду и поднимая тысячи брызг. — Вот вам! Знайте свое место!

Наконец он увидел человека, бросавшего на ветер цветные нитки. И застыл с разинутым ртом.

Это была девушка — лет семнадцати, не больше. Старшеклассница. Такими серьезными и взрослыми бывают только старшеклассницы. Когда девушка превратится в первокурсницу, то вернет себе былую беспечность младшего в семье ребенка. Но сейчас… о. Жаль, что Моран не женщина в длинном платье, не то он бы, пожалуй, разразился чередой почтительнейших реверансов.

Однако приходилось работать с тем, что имелось, со скучнейшей и пошлейшей обыденностью. Моран мгновенно представил себе самого себя, как он есть: черно-белый тощий верзила, пальто, свисающее с одного плеча, но не как ментик и даже не как белогвардейская шинель, а как черт знает что, брюки забрызганы, одна перчатка торчит из кармана, вторая зажата в кулаке… и так далее, и тому подобное.

Боясь спугнуть девушку, Моран широко разинул рот и заорал:

— Эй ты! Ага, ты!.. Ты чего нитками кидаешься?

Она молча смотрела на него. Невысокая, худенькая, аккуратная, востроносенькая, со светлыми глазами и бледными, плотно сжатыми губами. Моран быстро провел свой обычный мысленный тест, к которому прибегал при встречах с женщинами. Представил ее в постели с мужчиной. Контрольный тест — на убийство — также дал положительные результаты. Такая, если пырнет, то не станет с ужасом рассматривать свои окровавленные ладони. Просто пойдет и вымоет руки.

Очень хорошо.

— Ну, ты!.. — завопил Моран опять. — К тебе обращаются, эй!

Она подняла руку, в которой держала целый комок спутанных ниток, и с силой швырнула их в канал. На гниловатом льду они казались особенно пестрыми и яркими — чистыми домашней, незапятнанной чистотой.

— Когда-то у меня был шут, — сказал Моран, подходя ближе к девушке. — Носил пестрые тряпки и кривлялся. Я его баловал, в основном для того, чтобы досадить родственникам. Они-то его терпеть не могли. И вот однажды, после какой-то особенно идиотской остроты, мой дядя Джурич не выдержал, схватил шута, скатал его в шар и выбросил в реку.

Девушка продолжала безмолвно взирать на Морана.

Он пояснил:

— Человека очень легко скатать в шар. Знаешь — вот так, как пластилин…

Он показал — как.

— Вы перчатку уронили, — холодно произнесла девушка.

— Спасибо. — Не сводя с нее глаз, он наклонился за перчаткой и снова выпрямился.

Она отвернулась, уставилась на комок спутанных ниток. В них действительно еще много оставалось от нее самой, от ее рук, от ее дома. Моран из деликатности не смотрел туда, иначе он слишком многое узнал бы об этой девушке — мириады милых бытовых мелочей, которые слишком интимны, слишком малы, слишком тихи, чтобы служить объектом чужого внимания.

Поэтому Моран подошел к девушке вплотную и навис прямо над ее русенькой, припорошенной снегом макушкой. И вдруг Моран разглядел крохотные капельки растаявших снежинок на тонком проборе, разделяющем волосы ровно пополам, по справедливости, на две аккуратные косички. От вида этих капель у Морана в глазах помутилось и, прежде чем он сообразил, что делает, он высунул свой длиннющий троллиный язык и быстро подобрал с головы девушки несколько капель.

Следует отдать ей должное, она даже не вздрогнула.

— Ой, — сказал Моран, отступая на шаг и позволяя ей увидеть свое смущение, — ой, я, кажется, увлекся.

— Кто вы? — спросила она.

— Джурич Моран.

— Мне ваше имя ничего не говорит, — отрезала девушка.

Моран вздохнул.

— С одной стороны, это даже удобно — быть таким безвестным. Потому что можно оставаться самим собой, и ничего тебе за это не будет. Но с другой…

Он махнул рукой.

Девушка посмотрела на него без интереса и повернулась, чтобы уйти. Одним прыжком Моран преградил ей путь.

— Ты куда?

Она пожала плечами.

— Вам-то что? Я тоже могу оставаться собой. Уж не вам отнимать у меня такое право. — Она сжала кулачок, но втайне, прижимая руку к боку, а не грозя, и Моран понял, что сердится она не на него.

Он наклонился, заглянул в ее глаза.

— Ты совсем меня не боишься.

— Вот еще, — фыркнула она.

— Это потому, что ты разгневана, — сказал Моран задумчиво. — Гнев превращает человека в раскаленный нож, а весь мир вокруг него — в масло. Ну, знаешь, такое твердое, которое в пачках продается, а не в бутылках.

Она засмеялась. Это вышло совсем неожиданно.

— Мне кажется, что я вижу сон, — сказала она.

— Мне тоже порой так кажется… — признался Моран. — Как тебя зовут?

* * *

Конечно, Диана сразу же и наотрез отказалась пойти на квартиру к этому Морану, чтобы выпить у него чаю, согреться и поговорить о несправедливости мироздания. Но на маленькое кафе согласие дала, и Моран протащил ее по набережной канала почти десять кварталов, прежде чем отыскал подходящее. Девушка молчала, позволяя ему бормотать: «Здесь, вроде, ничего… а, нет, тут курят… Может, это? Лучше бы мы пошли ко мне домой. Зачем тратить лишние деньги, если можно выпить чай без всяких хлопот и розысков, в отличных условиях и к тому же в таких чашках, какие тебе нравятся, а не в таких, какие подадут…»

— Джурич Моран, — сказала наконец Диана, — вам никто не объяснял, что здравомыслящие девушки не ходят в гости к незнакомым мужчинам?

— Это кто здесь здравомыслящая девушка? — возмутился Моран. — Уж в любом случае не я!

Диана нахмурилась.

— Ладно, — сказал Моран примирительным тоном, — я неудачно пошутил. Но тебя тоже трудно назвать здравомыслящей. Немного, знаешь ли, здравого смысла в том, чтобы швыряться цветными нитками, да еще сразу же после того, как выпал безумный снег…

Он вдруг замолчал и задвигал челюстью, как будто спешно пытался прожевать какую-то тайну. Некая мысль сильно поразила его, но высказывать ее вслух Моран не стал. Просто резко оборвал поиски и затащил Диану в первое же попавшееся кафе, где заказал для нее апельсиновый сок, а для себя — колу с коньяком.

— Ну, — сказал Моран, вертя между ладонями высокий стакан, — рассказывай.

— О чем?

— Почему ты бросалась нитками.

— А почему вас это интересует?

— Это было необычно.

Она вздохнула.

— Полагаю, я шла к этому поступку долгие годы…

Быстро оборвав себя, Диана исподлобья глянула на Морана, но он и не думал потешаться. Напротив, кивал с очень важным видом.

— Вещь, которую я уничтожила, — сказала Диана. — Это была вышивка. Я изрезала ее ножницами, а остатки ниток порвала и выбросила.

— Почему? — жадно спросил Моран. — Что тобою двигало?

— Злость, полагаю.

— Да уж, — сказал Моран, — здорово же тебя допекли, если в отместку ты уничтожила настоящую вещь, ручной работы.

Диана дернула уголком рта.

— Мама говорит, что только фирменное может быть настоящим.

— Разве твое — твое личное — это не фирменное твое? — удивился Моран.

Диана пожала плечами.

— Это не профессионально.

— Вообще представление о том, что мир создан для профессионалов, — глубочайшее заблуждение, — сообщил Моран. — В мире всегда есть место и для дилетантов, и для мечтателей. Весь вопрос в том, как расставлять акценты. Или что считать профессионализмом.

— С этого все и начинается, — сказала Диана. — С расстановки акцентов. Мама, например, убеждена в том, что критериев профессионализма ровно два: а) человек должен ненавидеть то, чем занимается; б) человек должен получать за это деньги. Если не соблюдено хотя бы одно из этих условий, значит, мы имеем дело со злостным дилетантом. А все дилетанты подлежат уничтожению. Пулеметным огнем.

— У тебя интересная семья, — заметил Моран. — Ничего удивительного в том, что ты выросла такой необычной.

Диана видела, что он не льстит, и поэтому не смущалась.

— А что было на той вышивке? — спросил он.

— Волшебный лес. Броселианд. Деревья и феи. И цветы.

Описывая погибшую вышивку, Диана поморщилась. Да уж, воспоминаньице.

…Мама ворвалась в комнату, увидела ворох ниток, ножницы, пяльцы, пестрые цветовые пятна на натянутом холсте, — и поднялся крик. «О чем ты думаешь? Выпускные на носу! Хочешь всю жизнь учить старых дев плетению макраме в каком-нибудь захолустном ДК? Ты отдаешь себе отчет? Или ты думаешь, тебя муж будет содержать? Сейчас такие мужчины — их самих содержать приходится…»

Когда речь заходила о чем-нибудь жизненно важном, мама, как правило, не стеснялась в выражениях. И плевать ей было на то, что услышат соседи или отец.

Мама в семье всегда была круче, чем папа. Именно ей принадлежала идея назвать дочку Дианой. Она с юности мечтала о дочери с таким именем.

«А мечты должны сбываться», — объяснила мама плачущей Дианке, которую задразнили в детском саду. Дианочка не понимала, почему ради того, чтобы сбылась мамина мечта, должна страдать дочь, — но смирилась. В конце концов, мама была в те годы всесильным божеством. К тому же, вскоре детсадовцы привыкли к странному имени и дразниться перестали.

Позднее, в третьем классе, на экскурсии в Эрмитаже, произошла встреча Дианы с мраморной Дианой-охотницей. Ребята из класса, подгоняемые учительницей, уже давно ушли вслед за экскурсоводом, а забытая всеми Диана Ковалева, впав в подобие каталепсии, все стояла перед холодной девой с полумесяцем на лбу и луком за плечами. Белые глаза Дианы-охотницы равнодушно глядели в никуда. У нее были сильные, почти мужские руки, крепкие ноги в тугих сандалиях… «А вдруг это — моя настоящая мама?» — подумала Диана Ковалева и туг же, не откладывая дела в долгий ящик, громко, безутешно разрыдалась.

Вид одинокой девочки, плачущей перед Дианой-охотницей, встревожил смотрительницу и нескольких туристок.

— Девочка, ты потерялась?

— Девочка, ты с кем пришла?

— Девочка, где твоя мама?

При последнем вопросе Диана взвыла так отчаянно, что смотрительница испугалась — уж не падучая ли у ребенка. «Вот моя мама, — хотела сказать Диана, — она белая и каменная. Она твердая и холодная. Она так прекрасна, что ей нет до меня никакого дела».

Пунцовую от слез, с мокрым лицом, Диану отвели вниз, усадили на мягкую скамейку возле контроля, напоили холодным чаем из буфета. Диана уже немного успокоилась и теперь безучастно смотрела по сторонам. Потом откуда-то вынырнула учительница с красными пятнами на скулах. Глаза у нее были совершенно сухие, губы посинели. При виде Дианы она разразилась угрозами вышвырнуть ее из школы, вызвать родителей, сообщить директору и больше никогда не брать на экскурсии. Диана слушала эти тирады в полной неподвижности, все принимая и со всем безмолвно соглашаясь. Слезы текли у нее просто так, без всхлипываний, обильные и неостановимые.

— Это ваша? — обратилась к учительнице ко всему привычная женщина с контроля. — Лучше следить надо. Тут, знаете, потеряться с непривычки — ничего не стоит. Особенно маленькому ребенку. У нас один турист, японец-старичок, после закрытия остался. Утром нашли. Все бывает.

В контролерше проглядывало что-то успокоительно-основательно-фламандское. Как в тех роскошных картинах, где даже в самой глубокой тени не таится чудовище.

Как ни странно, ни директору школы, ни родителям ничего об этом случае доложено не было. Лишь много лет спустя Диана догадалась, почему: учительница была слишком сконфужена и перепугана, чтобы сознаться в том, что потеряла ребенка посреди необъятного Эрмитажа.

Внешнего сходства между мамой и каменной Дианой не имелось никакого. Но внутреннее, несомненно, наличествовало. Мама, как и белая богиня, в любую минуту была готова совершить убийство. Диана-девочка ощущала это.

Разумеется, мама до сих пор так никого и не убила. Да и вообще очень бы удивилась, узнав, какие мысли то и дело возникают в голове у ее дочери. Ирина Сергеевна Ковалева — уважаемый человек, юрисконсульт в крупной фирме. Артем Сергеевич Ковалев, ее муж, — филолог, доктор наук, между прочим. Они считались идеальной парой. «Одинаковое отчество — залог близости, — авторитетно заявляла свидетельница на их свадьбе, впрочем, основательно перед тем дерябнув. — Вы как братик и сестричка. Как Озирис и Изида». Она тоже потом стала доктором наук, эта свидетельница.

К своей работе мама относилась двояко. Разумеется, мама была профессионалом, то есть работа доставляла ей страдания. По ее словам, она просто ненавидела всю эту возню с бумажками, а особенно — тупых клиентов. «Но что поделаешь, — добавляла Ирина Сергеевна многозначительно, — кто-то ведь должен кормить семью, а за это хорошо платят». Иными словами, мама представляла себя как жертву, непрерывно горящую на алтаре семейного самопожертвования.

Однако Диана очень рано начала подозревать, что на самом деле маме это нравится. Нравится надевать деловой костюм с узкой юбкой и консервативной брошечкой на лацкане пиджачка. Нравится еженедельно посещать парикмахершу и маникюршу, особенно с тех пор, как эти визиты начала проплачивать фирма.

Мама всегда выглядела ухоженной и преуспевающей. У нее были острая походка и хищная попа. Когда Диана в возрасте семи лет высказала это определение, Ирина Сергеевна вспыхнула и сердито ушла на кухню, а папа расхохотался, но попросил Диану никогда больше так не говорить.

Несколько парадоксальным образом Артем Сергеевич чувствовал себя виноватым перед дочерью, которой в любом случае придется носить отчество «Артемовна». Тут уж как ни назови — все криво выходит: «Наталья Артемовна», «Елена Артемовна»… «Диана Артемовна» — ну что ж, судьба. В конце концов, в современном мире скоро совсем перестанут употреблять отчество. А «Диана» звучит совершенно по-западному. «Если только ты не пойдешь работать учительницей в школу», — прибавлял отец, испытующе глядя на дочь. Но Дианка трясла серыми косичками: ни за что! Быть как учительница? Вот еще!

Она мечтала стать чем-то вроде Дианы-охотницы. Быть холодной, прекрасной, отстраненной, лунной. Носить сандалии и короткую смелую тунику. Иметь крепкие колени, сильные руки.

Но ничего из этой затеи не получалось. Попытка ходить в детскую спортивную школу бесславно завершилась, едва начавшись. Дианка постоянно болела. Как многие питерские дети, она была подвержена простудам и не пропускала ни одной сколько-нибудь значимой эпидемии гриппа.

Детство Дианы было вполне благополучным — ни трагедий с нехваткой денег на приличную одежду, ни истерик по поводу безнадежно запущенной физики или там химии, ни серьезных конфликтов с подругами. В семье тоже все в порядке. Никакой драмы: папа и мама вместе. Взаимное уважение. Ну, может быть, папа уважает маму чуть больше, чем мама — папу. Но на самом деле — полный паритет. «Самые лучшие браки основаны не на любви, а на взаимном уважении», — повторяла мама. Она настаивала, чтобы Диана вписывала эту мысль в каждое сочинение. И по поводу Маши Троекуровой, и по поводу Татьяны Лариной.

— Мам, но ведь он старый, этот генерал! — пробовала было возразить Диана.

— Старый? — Мама приподняла брови. — У Пушкина не сказано, что «старый». Перечитай внимательно. У Пушкина сказано — «важный».

Диана посмотрела на маму пристально и промолчала. Мама, следует отдать ей должное, догадывалась, что означают эти безмолвные взгляды дочери.

— Ты, конечно, уверена, что «старый» и «важный» — одно и то же, — сказала мама с легкой горчинкой, обусловленной ее возрастом и положением. — Но это не так. К тому же и немолодые люди способны любить. В твоем возрасте принято считать, будто после двадцати наступает глубокая старость… Когда-нибудь ты поймешь, что сейчас здорово заблуждаешься.

Диана была поздним ребенком. Когда она родилась, маме было тридцать шесть, а папе — почти сорок. У нее было благополучное детство, без бед и потрясений, но оно не было счастливым.

* * *

— Корень всех бед — в детстве, — сказал Моран. — Но тебе еще повезло. Ты все-таки человеческий ребенок, а видела бы ты тролленышей!

— Я уже не ребенок, — возразила Диана.

Моран затряс головой.

— Детство до сих пор не отделилось от тебя, не превратилось в отдельную субстанцию, с которой можно манипулировать. Поверь, я сужу, исходя из собственного опыта. Взрослый человек обычно делает из своего детства все, что ему вздумается, — источник бед и печалей, надежд и разочарований. «Почему ты зарезал Хамурабида?» — «У меня было такое ужасное детство, тут не только Хамурабида, тут кого угодно зарежешь»… Никогда такого не слыхала?

Диана покачала головой.

— Кто это — Хамурабид?

— Какая разница, — досадливо отмахнулся Моран, — его все равно уже зарезали. Я просто пример привел. Убийца Хамурабида был абсолютно взрослым, вот что важно. А для тебя подобная возможность еще не открылась. Я хочу сказать — возможность наплевательски относиться к правде о своих ранних годах. Над тобой она все еще довлеет. Правда, я имею в виду. Правда довлеет. И это делает тебя вдвойне опасной. Понимаешь?

Диана кивнула.

— Но самое прекрасное в тебе, — продолжал Моран с жаром, — это способность на деструктивный поступок. Ты в состоянии взять ножницы и уничтожить настоящее произведение искусства.

— Оно не было настоящим, оно не было произведением, оно не было искусством, — отчеканила Диана.

Моран вылил коньяк в колу и отпил сразу полстакана.

— Не согласен с тобой по всем трем пунктам! — жарко воскликнул он и обтер лицо перчаткой.

На верхней губе Морана остались черные разводы.

— Вы испачкались, — сказала Диана.

— Такова судьба любого Мастера, — отрезал Моран. — Если ты творишь, ты неизбежно пачкаешься. Ремесло не дается в руки чистюлям. Ты должна это знать.

— Да нет, вы лицо сейчас испачкали…

— А, это. — Моран взял салфетку и принялся яростно тереть губы. — Чистил сапоги и заодно нагуталинил перчатки. На тюбике было написано, что эта штука хорошо действует на искусственную кожу. Превращает в настоящую. Что, конечно, полная чушь. Но я подумал — «а вдруг» — и начистил. А потом забыл. Вот сейчас ты напомнила…

Он бросил грязную салфетку на пол и взял другую.

Диана постукивала по своему стакану кончиками ногтей. Так делала мама. Очень по-взрослому. Почти все равно, что накраситься маминой французской косметикой.

Моран впал в задумчивость, настолько глубокую, что сам того не замечая вслух проговорил:

— Целый год жену ласкал…

От удивления Диана вздрогнула, а потом криво улыбнулась:

— И кто из нас двоих Сонечка Мармеладова?

— Ты тоже читала? — обрадовался Моран.

— Разумеется. Все читали. Это есть в школьной программе.

— А вот и нет, — сказал Моран. — В программе оно, может, и есть, но читали далеко не все, а кроме того, большинство взрослых об этом вообще забыли. Улавливаешь мою мысль?

— Вы возвращаетесь к идее о том, что я еще маленькая.

— Да, — кивнул Моран. — Именно так. Ты дитя, а дети безжалостны. К тому лее ты мастерица, следовательно, способна уничтожить что-нибудь большое и значительное. Независимо от того, насколько труден в исполнении подобный деструкт.

— Я думала, мастера создают, а не уничтожают, — возразила Диана.

— Чушь! — рявкнул Моран. — Примитивное и пошлое представление о мастерах, которое следовало бы искоренять из обывательских мозгов оперативным путем, если другим не получается! Истинный мастер твердо уверен в том, что в любой момент может создать новую вещь, получше прежней, и потому недрогнувшей рукой отправляет в небытие абсолютно любые, даже самые ценные и трудоемкие творения.

К ним подошел официант, неодобрительно посмотрел на брошенную на пол салфетку, но поднимать не стал и даже носком ботинка не отодвинул. Кисло осведомился, не принесли ли еще что-нибудь. Моран сказал:

— Тебе-то какое дело?

Официант пожал плечами. У него в кармане черного фартука, дважды обернутого вокруг худых бедер, зазвонил мобильник. Официант выдернул мобильник и сказал:

— Ага. Ну. Нет еще. Ага.

И ушел куда-то в темные недра подземной кафешки.

Моран проводил его глазами и снова повернулся к своей спутнице:

— Ну что, пойдем?

— Надо заплатить, — остановила его Диана.

Моран так и плюхнулся на стул, с которого уже было поднялся.

— Что надо?

— Заплатить, — повторила она потверже.

— Ну вот еще. У меня и денег с собой нет.

Диана полезла в карман пальто и вытащила сотню. Моран с любопытством следил за ней.

— У тебя всегда в карманах деньги?

Она держала сотенную двумя пальцами, отстраненно и даже как будто брезгливо, и смотрела на Морана. Неожиданно до него дошло, что и отстраненность, и особенно брезгливость эти относились не к деньгам, а лично к нему, к Джуричу Морану. Такой вот тонкий, опосредованный способ сообщить человеку, что он — дерьмо. Заманил девушку в кафетерий и выпил колы с коньяком за ее счет.

— Убери бумажку, — прошипел Моран. — Спрячь ее в карман. Я видел, какие тут цены. Сотенной все равно не хватит. Бежим!

— Что? — растерялась Диана.

— Бежим!

Моран схватил ее за руку, выдернул из-за стола, вытолкнул из кафешки и поволок за собой по набережной.

За ними, кажется, гнались.

Диана вжала голову в плечи и боялась оборачиваться. У нее онемели ноги. Во всяком случае, стали какими-то чужими. Как будто к туловищу приставили два бревна на шарнирах. А вот левая рука, за которую тащил ее Моран, болела по-настоящему.

Моран мчался, пригнувшись к земле, стелясь, как волк или поземка, длинными прыжками. Вихлявое пальто развевалось за его спиной, заметая следы.

Западный ветер, ошалев от тысячи крохотных переулков, совершенно сбился с пути и метался, как обезумевшая птица.

То он хлестал Морана по левой щеке, то по правой, то пытался остановить, воздвигая незримую стену у него перед грудью, так что Морану приходилось идти на таран.

Наконец они с Дианой влетели в подъезд и захлопнули дверь. Задыхаясь, Диана упала на грудь Морану. Он подержал ее за трясущиеся плечи, потом отодвинул:

— У тебя какая-то неприятная влага на лице.

Диана шмыгнула носом. Если у нее и слезились глаза, то теперь от ярости они совершенно высохли.

— Кстати, у нас в подъезде нет домофона, — заметил Моран. — И замка, соответственно, тоже нет. Сюда может войти кто угодно. И в любую минуту. Не боишься, а?

Диана молчала.

— Пойдем ко мне, пересидим, — дружески предложил Моран.

— Не надейтесь, — отрезала Диана.

— Тебе надо переодеться, иначе тебя узнают и оштрафуют. Сообщат родителям и по месту учебы. Неприятностей наделают.

— Я не пойду к вам в квартиру, — сказала Диана. — Вы это поняли?

— Нет.

— Слово «нет» — самое труднопонимаемое в языке.

— Избавь меня от банальностей, — поморщился Моран.

— Я мастерица и способна на деструкт, — заявила Диана. — Мне можно.

— Ого! — Моран глянул на нее так, словно ей удалось пробудить в нем новый интерес. — Послушай, Диана, но ведь я тебя приглашаю не просто на частную квартиру. У меня здесь бюро экстремального туризма.

— Ага, — нехорошо хихикнула Диана. — Продаете путевки в один конец.

Моран заморгал. Можно подумать, его только что публично уличили в краже конфет.

Потом признался честно:

— Иногда и впрямь получается путешествие в один конец, без возврата. Но моей злой воли тут нет. Я никому не желаю дурного. И уж тем более не убиваю маленьких девочек. Это делают другие. И не здесь.

— Если вы вообразили, будто сумели меня успокоить этим признанием, то…

— Хорошо, — прервал Моран. — Смотри. Наверх смотри, внимательнее. Третий этаж, видишь? Поднимешься и увидишь медную табличку. Настоящую, между прочим. С гравировкой. «Экстремальный туризм». Нетрудно запомнить. Когда тебе будет очень плохо, когда всевозможные беды накроют тебя с головой, когда полиция будет выплясывать возле твоих дверей, а родственники окончательно озвереют… Вот тогда приходи. Или если вдруг захочется поболтать. Ты поняла? — Он обнял ее и прижал к себе. Так всегда делали эльфы и персонажи фильмов-катастроф.

— Да, — сказала Диана, выдергиваясь из его объятий.

Она выскочила из подъезда, впустив на миг широкий неправдоподобный луч света. Моран высунулся вслед за ней и прокричал:

— Третий этаж! Агентство экстремального туризма!

Но Диана уже исчезла. Можно подумать, этот световой луч поглотил ее.

Глава вторая

— Не стирать в порошке и проточной воде ни в коем случае, — бормотал Моран. — Возможно, имеет смысл слегка потереть одеколончиком…

Он разложил на столе очередную нитку, натянул ее и принялся внимательно рассматривать, водя носом по всей ее длине. Кое-где явственно виднелась грязь. Обычную землю Моран аккуратно счищал ватным тампоном. Целая гора этих перемазанных тампонов валялась на полу. Когда доходило до мазутных пятен, а также пятен неизвестного происхождения, перед Мораном возникала дилемма — чем воспользоваться, обычной водопроводной водой или каким-нибудь из растворителей. У него на столе выстроились жидкость для снятия лака, пузырек с бензином и одеколон «Наполеон». С одной стороны, Морану не хотелось, чтобы на нитках оставалось хоть малейшее пятнышко, — ибо запятнанные нитки, в отличие от запятнанной репутации, ни на что не годятся, — а с другой — он боялся уничтожить или хоть как-то повредить воздействие безумного снегопада.

Пряжа впитала в себя ценнейшую субстанцию. Фиолетовая нитка, к примеру, содержала в себе живейшее воспоминание о сумасбродных выходках короля, который танцевал голым, вымазавшись дегтем и извалявшись в перьях, — а потом, окончательно сбрендив, утонул в Столетней войне. И это не было преувеличением или поэтическим образом, потому что раньше Моран и слыхом не слыхивал о подобных королях, но, повозившись с фиолетовой нитью, стал знать о них все.

В спутанном комке пряжи жил слепой поэт, которого бросили в темное подземелье, чего он, разумеется, даже не заметил, поскольку был погружен в слепоту и поэзию. Там же обретались и все рыбаки, замороченные Лорелеей и ее песенками, причем в одной из ниток люрексом сверкнул длинный золотой волос. Несколько валлийских пьяниц, сбитых с панталыку феями в начале девятнадцатого столетия, пытались что-то поведать миру. Коричневые нитки, ставшие для них последним прибежищем, впрочем, были сплошь в узлах и петлях, а речи бедолаг разжижались пивом и дождями до полной невнятности. Зато отчетливы были бушменские истории о сложных взаимоотношениях зайцев и луны. Однако более всего оказалось в этом улове уроженцев Петербурга — во всяком случае, их голоса звучали громче остальных: будочники-философы, бомбисты, мистические карьеристы, одураченные белой ночью любовники, дуэлянты, самоубийцы, — все, кто поверил бредням этого города о том, что он-де более всего предназначен для смерти.

— Чушь! — шипел Моран. — Никто так не любит жить, как все эти теоретики умирания. Впрочем, сами они дурацкие и жизнь у них тоже дурацкая. И жены у них дурацкие, и дети, и теща у них тоже дура.

…Расставшись с Дианой в подъезде своего дома, Джурич Моран подождал немного и вышел на канал. Солнце торчало посреди неба как совершенно чужеродный предмет и со всей дури лупило по глазам. Моран быстро посмотрел налево-направо, но преследователей не обнаружил и следа. Их попросту не было. Впрочем, если бы они и оказались поблизости, у Морана нашлась бы на них управа. Он ведь был, в конце концов, негодяем.

Но набережная оказалась чиста.

— Тем лучше для вас, — хмыкнул Моран, обращаясь к несуществующему собеседнику.

Пренебрегая солнечным сиянием, от которого зрачкам делалось больно, точно в них втыкали по острой иголке, Моран выудил из лужи все нитки. Затем собрал все то, что лежало на набережной и проезжей части. И наконец завис над собственно «канавой». Самый лакомый кусочек — клубок — лежал на льду. Рядом имелась опасная черная полынья, в которой декоративно плавала утка. Птица выглядела бесполезной и не вполне живой. Слишком хороша, как будто ее вырезали из куска древесины и тщательно разрисовали.

Утка и полынья представляли некоторую опасность для клубка. Моран не вполне был знаком с нравами водоплавающих птиц. Строят ли они гнезда? И если да — то когда? Некоторые начинают уже зимой, знаете ли… И не таскают ли они для этой цели, к примеру, нити или же довольствуются ветками и травой? Исследовать проблему времени не было, требовалось срочно извлекать клубок.

Утка внезапно ожила, сделала два энергичных гребка и выбралась на лед.

— Эй, ты! — завопил Моран. — Не трожь! Мое!

Утка не обратила на него ни малейшего внимания.

— Еще один шаг — и я сброшу сюда кошку, — пригрозил Моран.

Утка пощупала клубок клювом.