Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Когда Бырохх увидел, как Нуххар грызет орехи, он даже в лице переменился. Нуххар, разумеется, это сразу приметил и подумал: «Ага». Потому что он догадался о том, что главная тайна Бырохха каким-то образом связана с ореховой скорлупой. «Ага, – подумал хитрый одноглазый тролль Нуххар, – почему-то ему сильно не нравится, что я так обхожусь с этими лесными орехами…» Вслух же он сказал:

– Должно быть, тебя раздражает хруст, с которым я грызу орехи, ну так извини меня. Если хочешь, я выброшу все эти орехи вон, и не будем больше вспоминать о них.

– Отчего же не вспомнить! – ответил Бырохх. – Напротив, мне очень приятно бывает вспомнить об орехах, потому что не будь на свете орехов, я не одолел бы королеву фэйри Скельдвеа и не завладел бы всеми ее богатствами и слугами.

И он, разгоряченный выпитым, съеденным и раздаренным, тотчас же поведал случайному собеседнику всю свою историю: как он повстречал Скельдвеа, как пировал в ее подземном чертоге и, наконец, как перехитрил ее и спрятал в орехе.

– Она теперь всегда со мной, и притом ближе, чем на два шага, – посмеиваясь, заключил Бырохх. – Так что все условия договора строго соблюдаются. А уж нравится это ей или нет – интересует меня еле-еле, а может быть, и вовсе не интересует.

Нуххар все это выслушал чрезвычайно внимательно, покивал, посмеялся, похлопал Бырохха по плечу и ушел пошатываясь, но на самом деле почти совершенно трезвый.

Той же ночью к гостинице, где остановился на ночь Бырохх, постоялец богатый и беспечный, явилась фэйри. Ее никто не видел, кроме двух деревенских пьяниц, которые шатались по улице и пуще чумы, от которой по всей шкуре идут гнойные прыщи и клочьями выпадает шерсть, боялись фэйри. Хорошенькое дело! Поцелуешь женщину – и очнешься спустя триста лет, когда во всех лавках кредиты тебе уже закрыты и ни в одной питейной не помнят ни имени твоего, ни лица, не говоря уж о репутации!

Поэтому-то пьяницы и шарахнулись от фэйри и даже и не вздумали приставать к ней.

Она же остановилась под окном гостиницы, так, чтобы ее хорошо было видно при свете факела, горевшего всю ночь. И скоро уже она почувствовала, как ее обступают незримые существа. Они толпились неподалеку, не решаясь прикоснуться к ее одежде или хотя бы к ее обуви. Их руки то высовывались из воздуха, то боязливо прятались обратно, в тень невидимости. Эти руки подрагивали, и трепетали, и шевелили пальцами, и тянулись, и отдергивались, как будто обжегшись.

По всем этим признакам фэйри поняла, что обладатели рук испытывают восторг и ужас, и тихо засмеялась:

– Не нужно меня бояться! Подойдите, приблизьтесь. Можете дотронуться до моих волос или до моей щеки, но не забывайте о том, кто вы и кто я.

Они тотчас же воспользовались ее милостивым разрешением и принялись гладить ее по щекам, по вискам, по волосам, по шее, по плечам и по коленям.

– Я фэйри, – тихо шептала незнакомка, и руки похлопывали ее в знак согласия и полного доверия. – Я принцесса фэйри, младшая сестра Скельдвеа, та, что пропала много лет назад. Скельдвеа была злой и суровой, она была коварной и властолюбивой, но я совсем на нее не похожа. Я – веселая и добрая, я люблю троллей и людей, я не бываю суровой со слугами и всегда позволяю к себе прикасаться. – Тут она хихикнула, и воздух огласился едва слышными смешками. – Меня зовут Фреавеа, – продолжала принцесса фэйри. – Как видите, у меня красивые волосы, – по правде сказать, не так-то просто их причесывать, когда у тебя нет прислуги. У меня шелковое платье, и честно говоря, не так-то просто его надевать, когда никто тебе не помогает со всеми этими крючками и завязками. И ноги у меня очень хороши, а на ногах – сапожки из самой лучшей кожи, украшенной золотым тиснением. Но если уж во всем признаваться искренне, тяжко мне приходится, когда я начинаю просовывать шнурки во все эти бесконечные дырочки, чтобы получше затянуть сапоги.

Руки соединяли ладоши, как будто аплодировали, и прищелкивали пальцами. Они вполне понимали затруднения Фреавеа и готовы были помогать ей.

Но оставалось еще кое-что, и Фреавеа поняла, что именно беспокоит невидимых прислужников Бырохха.

– Вы хотели бы знать, что случилось со мной во время моих странствий и куда подевался мой глаз?

Руки повисли в воздухе, застыв неподвижно. Они действительно были обеспокоены отсутствием у принцессы фэйри одного глаза.

– Я храню этот глаз в орешке, – сообщила Фреавеа. – Так мне удобнее присматривать за моей старшей сестрой.

Несколько слуг развели руками, другие явно схватились за голову, третьи принялись чесать ладони. Всех крепко озадачило это объяснение.

Тогда Фреавеа добавила:

– Одним глазом я смотрю на день, а другим – на ночь, одним глазом я вижу то, что происходит наяву, а другим – то, что происходит в моих снах. Мы, фэйри, проводим свои дни не так, как вы, тролли. Больше всего на свете мы любим спать и танцевать, и многие из нас танцуют во сне или спят, когда танцуют, и поэтому, если какая-то фэйри упала во время пляски, не нужно показывать на нее пальцем и ржать во всю глотку, потому что такое падение означает лишь глубокую мечтательность, и ничего более.

– А, – сказали руки, – ну тогда нам все понятно.

И они поклялись перейти на службу к Фреавеа, потому что она объявила себя законной наследницей своей сестры и пообещала никогда не освобождать Скельдвеа.

– Так вы клянетесь, что оставите Бырохха и будете отныне моими вернейшими рабами навечно? – вопросила Фреавеа.

– Клянемся! – дружно крикнули руки и сжались в кулаки.

– Хорошо, – сказал Нуххар и сбросил личину.

Вот как вышло, что часть незримых слуг перешла от Бырохха к Нуххару. Не случись всего этого в большой деревне в рыночный день – не видать бы глупому троллю Хонно прекрасной троллихи Бээву!



– Ты спишь? – спросил солдат у Енифар, когда девочка тяжело привалилась головой к его груди.

Он обнял ее покрепче, чтобы она не упала с седла. Енифар пробормотала, не открывая глаз:

– Нет, нет, я не сплю – просто придумываю…

Ей не хотелось смотреть на солдата, потому что он вез ее обратно, к приемной матери, к крестьянке с узловатыми пальцами и грязным, заплаканным лицом, и считал, что совершает благое дело.

* * *

– Ничто не разрушит любовь детей к матери, – рассказывала троллиха Аргвайр белокурому ребенку, который происходил от племени, где все обстояло совершенно не так. – Эта любовь – как крепкая стена, где все камни скреплены слюной, слезой и кровью. Эта смесь крепче любого другого раствора. Сама подумай, – она придвинула к девочке блюдо с растертыми фруктами, и девочка, радостно смеясь, принялась обмакивать в кашицу пальцы и облизывать их, – сама подумай, – продолжала троллиха, – как можно развалить такую стену? Ни добрые солдаты из замка, ни охотники на троллей, ни даже кровные враги – никто не в состоянии извлечь оттуда хотя бы один камушек. Им не взломать этого дома, не вытащить оттуда ни одного ребенка, не отобрать у детей их мать.

Аргвайр легла щекой на край стола, уставилась на девочку блестящим зеленым глазом, и та, поймав этот ласковый взгляд, весело засмеялась в ответ. Разноцветные слюни потекли из ее рта.

– Ты спросишь меня, – сказала Аргвайр, – что случилось дальше с той женщиной и четырьмя ее детьми? Конечно, ты хотела бы узнать об этом!

Малышка взяла другое блюдце, с молоком, и опустила туда лицо. Она отпила немного, и вокруг ее рта появились белые потеки. Это тоже было смешно.

– Подземный ход обрушился, когда на волю выбрался последний из пленных троллей, – сказала Аргвайр. – Мать, четверо детей, охотница на троллей и двое мертвых охранников оказались погребены под землей.

Но ты не бойся, это не навсегда! Они пошли в другом направлении. Меньшой братец опять передвигался на четвереньках и внимательно нюхал все вокруг, и в конце концов он унюхал близость железной дороги. Он поднял голову и, повернувшись к остальным, сказал:

– Тут рядом проходит ветка метро.

Они знали, что такое метро, потому что смотрели телевизор. И один раз мать возила их на метро в зоопарк, но там никому из них не понравилось.

Они нашли проход к тоннелю метро и спустились туда. Охотница, наверное, кралась за ними, – этого никто из них не выяснял. Спасать ее дети не собирались. Впрочем, и убить ее у них руки не дошли. Они так устали и переволновались, что вообще забыли о ней. Поэтому и неизвестно, уцелела ли охотница после той схватки под горой и что она делала потом.

Они прошли по рельсам и выбрались на платформу прежде, чем появился поезд. А потом преспокойно уселись в вагон и со всеми удобствами поехали домой. Это обстоятельство так смешило их, что они давились от хохота всю дорогу. Люди поглядывали на них, но ничего не говорили. В этот день играла местная футбольная команда, и город лихорадило, как во время наводнения. Все были в том вагоне странными, не только четверо детей троллихи. Даже девочка в порванных джинсах не слишком-то обращала на себя постороннее внимание. Разве что кто-нибудь мельком подумает: «Что за дурацкая мода, и ведь находятся идиоты, которые выкладывают за рванину, купленную в бутике, огромные деньги!»

Вот так дети освободили свою мать, когда она попала в руки охотников на троллей. Ты, наверное, сейчас спросишь меня, чем они занялись, эти дети, когда подросли? Я тебе расскажу, хоть ты меня ни о чем и не спрашиваешь…

Младшая дочь стала садоводом. Она и сейчас покупает разные семена у старушки, похожей на аристократку, у которой все сыновья пали на войне, а все дочери рано овдовели. Из этих семян у младшей девочки вырастают удивительные суккуленты, и все они цветут два раза в год и выглядят так, словно понятия не имеют ни о какой ботанике, ни о Менделе, ни о Дарвине, ни о Тимирязеве, а растут как им вздумается и принимают самые причудливые формы, под настроение или в зависимости от музыки.

Старшая дочь больше всего на свете любит ездить на метро. Это началось после того, как они с матерью выбрались из преисподней целые и невредимые и на самом обычном метро запросто вернулись домой. Девушка-троллиха садится в первый попавшийся поезд, делает пересадки наобум, с закрытыми глазами и заткнутыми ушами, чтобы не слышать объявления остановок. Она твердо верит в то, что рано или поздно поезд окажется на правильной станции, откуда можно будет добраться до троллиного мира. В своих снах она часто видит ту самую станцию, так что, очутившись там, она не заблудится.

Старший сын, тот, что всегда просыпался с улыбкой на лице, пошел служить государству и сделался спасателем. Это тоже началось в тот день, когда они пробирались сквозь толщу земли, чтобы вызволить запертых и закованных в цепи троллей. Мальчику нравилось вытаскивать пострадавших из-под завалов, из тоннелей, из колодцев, из шахт, из обрушенных зданий. Теперь он носит форменный комбинезон с большими яркими буквами на спине. У него всегда включен мобильный телефон, и ему могут позвонить в любое время дня и ночи, и тогда он берет свой заранее собранный рюкзак и отправляется в аэропорт, по зябкому синему рассвету, по мокрому асфальту, мимо праздничных фонарей, мимо дворцов, похожих на гробницы, в которых мерцают зомби.

Младший сын рисует комиксы. С каждым годом ему снятся все более яркие сны. Поначалу, когда эти сновидения приходили в пастельных и приглушенных тонах, он пытался изображать их акварелью. Он нарисовал целую серию картинок со сценами из фэнтезийных миров.

Но постепенно краски его видений сделались ядовитыми. В том мире, куда он уходил каждую ночь, солнце светило совершенно иначе и ночное небо тоже было другим. И он начал рисовать комиксы.

В кругах комиксистов он пользовался большой популярностью. Там никому, кстати, не было дела до того, что у него лицо заросло черной шерсткой, не говоря уж о горбе и маленьком росте; напротив, многие считали, что эти вещи косвенно свидетельствуют о его гениальной одаренности. Ведь это он создал замечательную графическую серию про деву-богатыршу Бээву, которая кормила своих коров сырым мясом диких зверей и носила такие бусы, что поднять их было под силу лишь целой армии невидимых слуг. У этой Бээву был муж, глупый тролль Хонно, который вечно попадал в дурацкие истории, так что Бээву приходилось вызволять его.

Однажды Хонно решил угнать корову своего тестя. Он прокрался в дом отца Бээву и дождался, чтобы тот обожрался до полного изумления и заснул мертвым сном (а после ссоры с Бээву ее отец частенько обжирался, потому что скучал по дочери, но признаваться в этом не хотел). Ну вот, когда отец Бээву заснул, Хонно выбрал самую толстую из его коров, быстро оседлал ее и поскакал на ней прочь. Но корова отчаянно брыкалась и мычала так злобно, что ее хозяин в конце концов проснулся. По каплям молока, падавшим из вымени, он выследил и корову, и Хонно. Он бросил камень и сбил Хонно на землю. И пока бедный Хонно лежал без сознания, тесть связал его руки и ноги и подвесил на дереве, а сам верхом на своей корове вернулся домой.

Утром Бээву проснулась и увидела, что Хонно не спит рядом с ней, как бывало, а где-то бродит. Бээву очень рассердилась и пошла разыскивать Хонно. Сперва она зашла в хижину к одинокому охотнику Нуххару, одноглазому хитрецу, который в свое время и помог Хонно жениться на Бээву. Но Нуххар ничего не знал о судьбе, постигшей ее глупого мужа. Они отправились на поиски вместе и долго бродили по скалам, болотам и лесам.

В изображении пейзажей, кстати, художник достиг большого мастерства, и все дружно сходились в том, что его картинки так и дышат и в них много забавных подробностей и тщательно прорисованных деталей. Но детали нужны не всегда, а только при обозначении общего места действия. Потом же основное внимание устремляется на лица персонажей.

Вот Нуххар – до чего забавная у него рожа! Один глаз скрыт повязкой в виде кленового листа, другой глядит весело и усмешливо, и его окружают морщинки. Нос у него с вывороченными ноздрями – это от привычки постоянно принюхиваться, а изо рта торчит один клык, но это не жутко, а тоже как-то добродушно и забавно.

А вот и Бээву, суровая красавица с мощными косами и стройной, как Александринский столп, шеей. Она часто хмурится или грозно кричит: «Арргх!» – но уж когда улыбнется, тут просто солнышко восходит, такая ясная и милая у нее улыбка. И сразу становится понятно, что Хонно любит ласкать ее, когда они в постели.

– Куда же он мог запропаститься, этот простофиля? – спросила Бээву у Нуххара.

А тот ответил:

– Понятия не имею… Но вот погляди-ка на тот странный кокон, висящий на дереве в поднебесье!

– Наверное, это гнездо злых лесных ос, – предположила Бээву.

– Если ты права, то нам лучше убираться отсюда, – сказал Нуххар. – Никогда не видел таких больших гнезд! Тут столько пчел, что хватит закусать до смерти не одного тролля и не двух, а целую армию!

Но тут сверху донесся голос Хонно:

– Бээву, жена моя! Это не гнездо, это я, твой муж!

Тут Нуххар расхохотался и даже повалился на землю от смеха, он держался за живот и дрыгал ногами. А Бээву очень рассердилась.

– Что ты там делаешь, глупый муж?

– Я свисаю, – ответил Хонно. – Что же еще!

– Кто тебя туда подвесил, дурья башка?

– Твой отец, дорогая супруга!

– Как такое вышло?

– Я угнал у него корову!

– Удачно?

– Нет, милая, совсем неудачно: он догнал меня, отобрал корову да еще вот так со мной поступил.

Бээву на некоторое время погрузилась в раздумья, усевшись прямо на лицо Нуххару, чтобы хоть немного заглушить его громовой хохот, а потом закричала:

– Знаешь что? Я считаю, пора нам с тобой завести детей, Хонно. Надеюсь, дети будут умнее тебя. И тогда ты сможешь сидеть дома и спокойно пить брагу, а дети будут совершать подвиги и прославлять твое имя.

– Хорошая мысль, Бээву, – покорно согласился Хонно, – только сперва ты сними меня отсюда.

– Может быть, лучше я поднимусь к тебе? – предположила Бээву.

Она встала и полезла на дерево, но ветки оказались слишком тонкими и начали ломаться под ее ногами. Тогда Бээву уселась верхом на сук и метнула в мужа свой башмак. Она перешибла ветку, на которой висел бедный Хонно, и тот, связанный, стал падать, а над ним летел тяжеленный башмак Бээву и грозил вот-вот размозжить ему голову.

Бээву протянула руки и поймала мужа. Башмак же упал на землю рядом с лежащим без сил Нуххаром и проделал яму глубиной в два человеческих роста.

Было много смеху, когда этот башмак вытаскивали!

А на других комиксах художник рисовал детей Бээву: мальчиков и девочек, и все эти троллята были самыми обычными, кроме младшей дочки – та родилась богатыршей, и мать подарила ей свои бусы.

* * *

Енифар медленно отодвинула полог и остановилась перед порогом шатра.

Красивая женщина подняла голову и посмотрела на девочку своими яркими зелеными глазами. И Енифар сразу же с особенной остротой ощутила всю себя: свои исцарапанные ноги, свои обломанные ногти, руки в цыпках от возни с домашней скотиной. Вся она, Енифар, казалась воплощением несовершенства рядом с этой женщиной, которая носила бубенцы в волосах и причудливый узор из золотых бусин, приклеенных к смуглой коже. У красавицы троллихи были пухлые бледные губы, как у ребенка, и неподвижные брови, как у полководца.

Возле ног женщины сидел белокурый ребенок одних лет с Енифар и сосал палец.

– Подойди, – обратилась к Енифар женщина, показывая свое рукоделие. – Посмотри, что у меня есть. Я приготовила это для моей дочери.

Енифар переступила порог и уселась рядом с женщиной. Девочка осторожно коснулась кончиком пальца чудесных бусин, разложенных так, чтобы удобнее было вышивать узор. Троллиха принялась распутывать пыльные волосы Енифар.

– Ты полюбуйся только, – приговаривала она, – как ладно у меня получилось вышить этих зверей! Я сама придумала, какими они должны быть, и вот это – Зверь Лесной, а это – Зверь Степной, а вон тот, который наблюдает за схваткой, готовясь наброситься на победителя, – это Зверь Домашний, самый свирепый и кровожадный из всех.

– Был еще тролль, который стравил их всех, а потом ухитрился завладеть ими всеми и подчинить их своей власти, – сказала Енифар.

– Этим троллем будешь ты, когда убор украсит твою голову, – засмеялась женщина.

Енифар взяла ее руки в свои, всмотрелась в прекрасное лицо, затуманенное дымкой расстояния… и проснулась.

А сказки продолжали бродить по трем мирам: по миру троллей, миру людей и миру большого города. Они перебирались из комиксов в сновидения, из сновидений в карту города и схему метрополитена, из карты и схемы – в мечты и мысли, а из мыслей – в жизнь, и где граница между ними – не определил никто: ни девушка, которая до сих пор ищет правильную ветку метро, ни юноша, который спасает людей из завалов, ни девочка, которая сажает растения, ни мальчик, который рисует комиксы.

Дочь Адольфа

Адольф Гитлер был самым мягким, самым внимательным человеком на земле.

Не существовало такой вещи, которой он бы для меня не сделал. А ведь времена наступили трудные, и от того, что происходило тогда с деньгами, всех лихорадило.

Получка наваливалась в те дни, как болезнь. А месяца два, три, а потом и четыре, и пять перед этим человек оставался совершенно здоров и как бы стерильно чист, потому что денег у него не водилось и он питался при помощи чуда. Настоящего чуда, как в Библии, – манна или умножение хлебов и рыб.

Адольф рассказывал мне об этом, пока я не умела читать. Адольф очень уважал Библию.

У нас тоже случались чудеса. Например, однажды мы ухитрились прожить почти неделю на одной банке бычков в томатном соусе. Адольф говорил, что Господь умножил бычков в этой банке, дабы мы не умерли с голоду. Я отчетливо это помню и до сих пор уверена в том, что в случае с бычками не было ни ошибки, ни обмана. Каждое утро Адольф торжественно читал кусочек из Библии, а потом открывал холодильник и вынимал оттуда очень холодную банку с приоткрытой жестяной крышкой. Крышка топорщилась, как зубы крокодила, поэтому я до нее дотрагиваться боялась.

Он ставил банку на стол, брал два куска хлеба и потом улыбался мне.

Боже, когда он мне вот так улыбался, сердце сладко сжималось у меня в груди, а потом оно вдруг невероятно расширялось и распространялось как будто на весь мир. И во всем мире становилось тепло.

– Ну что, Lise, – говорил он, выворачивая мое имя на чудесный иностранный лад, протяжно так – Liiiiise, с узкими, улыбающимися губами, – ну что, как ты думаешь, будет сегодня Господь так же милостив к нам, как и вчера?

Я только кивала, боясь проронить хотя бы звук, чтобы не спугнуть чудо и не огорчить Адольфа. Тогда он опускал голову и некоторое время смотрел на банку, а потом вдруг я ловила на себе его взгляд сквозь косую челку. Взгляд его блестящих темных глаз.

– Да, Lise, – говорил он, – полагаю, у Господа нет причин на нас сердиться.

Он открывал банку, и оказывалось, что еды там ровно столько же, сколько было вчера. Мы брали на хлеб и остаток закрывали и убирали в холодильник.

В моей жизни не было ничего вкуснее этих бычков в томате. Потом, в уже гораздо более благополучные времена, я как-то раз решилась попробовать эти консервы, но они оказались совершенно не такими, какими-то гадкими, как кощунство. Тогда я еще больше уверилась в том, что те были другого происхождения. Может быть, ангельского. Может быть, ангелы нарочно вложили в них частицу той рыбы, которую поймали апостолы, – ведь апостолы хоть и были бедны, но питались хорошо, свежей рыбой и пушистым белым хлебом, а еще, думаю, в Галилее много всяких фруктов. Вот с водой там не очень хорошо, а фруктов и рыбы – навалом.

А потом наступил день, когда банка опустела. Я ужасно расплакалась, а Адольф обнял меня, прижал к груди и тихо сказал:

– Наверное, сегодня мне дадут наконец деньги.

И точно – вечером он получил получку. Он пришел за мной в детский сад очень веселый, с большой плюшевой совой под мышкой. Я сразу бросила и подруг, и игрушки и побежала к Адольфу. Как обычно происходило в таких случаях, для меня весь мир перестал существовать, когда я его увидела.

Но странное дело! Когда Адольф был печален и беден, когда он ласково поглядывал на меня сквозь свои черные волосы, я видела, что и для него нет никого роднее, чем я, и испытывала ни с чем не сравнимую гордость. А теперь, когда его охватила радость, он вдруг показался мне чуть-чуть чужим. Самую малость, на крохотный миллиметрик. Но этот миллиметрик ранил меня в самое сердце.

Получив деньги, Адольф, как и все, кому выдали получку, стал больным.

Болезнь протекала недолго, но тяжело. Наша задача была – потратить все как можно быстрее. Быстрее, пока деньги не обесценились. А это происходило с каждым днем, и все ощутимее.

Адольф стал деловитым и отчужденным, он все время куда-то уходил, оставляя меня одну, а когда возвращался, то молчал и даже не открывал глаз, так он уставал. В конце концов Адольф раздобыл крупы и муки. На остаток получки мы купили кресло с высокой спинкой и маленький круглый коврик, похожий на водоворот. Иногда по ночам я запугивала саму себя и думала, что когда-нибудь этот водоворот втянет в себя Адольфа и я больше никогда его не увижу.

Я очень боялась потерять Адольфа. Ведь у меня больше никого не было.

* * *

Вообще-то, у каждого человека должны быть отец и мать, а не только отец. Теоретически (но только теоретически!) я знала, что мама у меня была. Она меня очень любила. Но об этом я знала только со слов Адольфа. Сама я ровным счетом ничего не помнила.

До четырех лет я вообще не понимала, что у человека должны быть не только отец, но и мама. Через год после того, как я начала посещать детский сад, я решила выяснить у Адольфа одну странную вещь, которая поразила меня еще в первые дни. Как-то недосуг было заговорить об этом, но тут я взяла и спросила:

– А почему за некоторыми детьми приходит не папа, а женщина? Разве женщинам дозволяется иметь детей?

Адольф густо покраснел – я даже испугалась – и открыл мне истину. Насчет матерей.

Я очень удивилась.

– Это так необходимо – иметь мать?

– В биологическом смысле – да, – туманно ответил Адольф.

Я сразу стала ненавидеть этот биологический смысл, поскольку заподозрила в нем нечто зловещее.

Но поскольку я была дочерью Адольфа, то отступать я сочла постыдным и потому продолжила вопросы:

– И что, у меня тоже была такая?

– Да, – сказал Адольф и заплакал.

Я перепугалась до смерти. Я никогда раньше не видела, чтобы взрослые плакали. Обычно плачут дети, но они даже не плачут, а кричат или ревут. А Адольф просто молча залился слезами.

Он стоял и плакал, а я стояла рядом, держась за его руку, смотрела на него и тряслась от ужаса. Потом он вытащил из кармана бумажный носовой платок, обтер лицо, сунул платок обратно в карман и сказал мне:

– Идем.

Я ковыляла за ним спотыкаясь, а он очень быстро тащил меня к трамвайной остановке.

В трамвае он сказал:

– Твоя мама умерла.

– Она не любила меня?

– Почему?

– Если бы она любила, она захотела бы не умереть.

– Она не хотела умирать, – задумчиво произнес Адольф. Он снова извлек свой платок, высморкался и тайком засунул платок под сиденье. – Она очень опасалась, что я не справлюсь. Считала меня беспомощным. Все повторяла: «Как же я оставлю на тебя Лизу». А потом все-таки умерла.

– Она была слабой? – спросила я.

– Нет, она была очень сильной… Слабым был я.

– Но ты очень сильный, – удивилась я. – Помнишь, как мы купили кресло? Ты нес его на голове.

Он сжал мне руку, как взрослой, и сказал:

– Давай больше никогда об этом не говорить.

И мы действительно больше никогда не говорили о маме. У меня был Адольф, и этого мне было вполне достаточно.

* * *

Да, именно в те годы Адольф был мне ближе, чем когда-либо. Я не смогла бы тогда это сформулировать – умение подбирать слова и облекать в них, как в одежду, разные смыслы, пришло ко мне позднее, – но даже и тогда я отдавала себе отчет в том, что рано или поздно Адольф станет мне чужим.

Нет, совсем чужим он, разумеется, никогда для меня не станет, – заподозрить подобное было бы кощунством! Но неизбежно он отойдет на второй план.

И первый шажок в этом расхождении наметился в тот самый день, когда наша чудесная банка с консервами опустела, а вечером Адольф пришел с деньгами. Счастливый. Утративший свою волшебную улыбку, которая наполняла теплом весь мир, всю вселенную и все обитаемые и необитаемые планеты.

Тот самый миллиметрик зазора между нами, о котором я говорила. С годами он будет расти, превратится в два миллиметрика, в три – пока вдруг я не обнаружу прореху в пару сантиметров и не попытаюсь просунуть в нее палец, сама в то не веря.

И это не он будет отходить от меня, это я сама начну от него отодвигаться. Вот что я поняла в те дни. И потому спиральный, похожий на водоворот коврик на полу возле кресла так меня пугал.

* * *

Случались дни и целые недели, когда я даже не вспоминала о нашей неизбежной разлуке с Адольфом. Проповедники Божьего Слова, одетые в инопланетно-элегантные костюмы, подарили нам Библию. Они раздавали ее бесплатно возле станции метро и всем улыбались. У них были очень хорошие зубы. Потом во многих букинистах эти Библии продавались: люди брали и тут же сдавали книгу в магазин, чтобы выручить немного денег.

Но Адольф не стал так поступать.

– Они ехали сюда, чтобы мы могли получить Библию. Потратили кучу времени и денег. Мы обязаны уважать их желание.

Библия, которую мы заполучили таким образом, мне очень нравилась тем, что представляла собой нечто вроде игры в вопросы и ответы. Например, на одной странице на полях было написано: «Что надо делать, чтобы спастись? См. с.» – и дальше указывалась другая страница, где жирным шрифтом был выделен какой-нибудь стих, например: «Отвергнись себя и ступай за мной». А рядом на полях уже поджидал следующий вопрос: «Как удобнее взять свой крест?» – и подсказка, где найти ответ.

Так, по вопросам и ответам, можно было пролистать всю Библию и побывать в гостях на каждой страничке.

Я читала Библию каждый день, потому что это было очень увлекательно. Вопросы никогда не заканчивались. Я все пыталась найти то место, где будет задан последний вопрос, и прочитать стих, рядом с которым появится надпись: «Теперь ты знаешь всё», но такого стиха всё не находилось. Библия неустанно вела меня по кругу, и я проваливалась в нее, как в наш водоворотный коврик.

Иногда я сердилась на Библию за то, что она отвечала не прямо на поставленный вопрос, а ходила вокруг да около. Особенно это бывало досадно, когда меня охватывало острое любопытство, а в книге, как назло, одно противоречие громоздилось на другое. В моей голове многие вещи просто не укладывались. Однажды я спросила Адольфа, как можно следовать Библии, если она требует от меня возненавидеть моего отца.

– Разве ты не ненавидишь меня, когда я мешаю тебе играть или когда требую, чтобы ты помыла посуду? – удивился он.

Я затрясла головой так, что мои косички больно захлопали меня по ушам, а в мозгу все зазвенело.

– Нет, нет, нет! – закричала я. – Я всегда тебя обожаю! Всегда!

* * *

В первом классе учительница отвела меня в сторону и спросила:

– Лиза, дорогая. Это твой отец стоит сейчас во дворе?

Я выглянула в окно и засияла от радости. Адольф стоял там, чуть в стороне от прочих родителей. Ждал, когда я выйду из школы, чтобы отвести меня домой.

– Да, – сказала я учительнице, – это он.

– Кто твой отец, Лиза? – опять спросила она.

– Мой отец – Адольф Гитлер, – ответила я.

– Адольф Гитлер? – Она как-то странно и очень некрасиво наморщила лоб. – Ты уверена?

– Конечно я уверена. Мой отец – Адольф Гитлер, самый лучший человек на земле. Он столько всего хорошего сделал! Он любил свою родину. Он всю землю любил, всю планету. И сейчас тоже любит. Он верит в Бога, и у нас дома тоже было чудо с хлебом и рыбами, как в Библии.

Она все смотрела на моего отца сквозь окно, и я не могла понять, что означало выражение ее лица. Потом она повернулась ко мне.

– И ты его любишь?

– Безумно. – Я произнесла это не задумываясь.

– Как же велика потребность в любви, – проговорила учительница, – если человечек приучается обожать даже Адольфа Гитлера.

* * *

Гораздо позднее я узнала, что учительница имела серьезный разговор с Адольфом. Она назначила ему встречу, но не в своем кабинете и вообще не в школе, а в небольшой кафешке неподалеку от метро.

– Надеюсь, Сергей Степанович, вы меня понимаете, – начала она, сердито глядя в чашку удивительно невкусного кофе. (Да и чашка небось была треснувшая и слегка подтекала на липкий стол.)

Адольф удивленно смотрел на нее и молчал.

– Я насчет того, как мы с вами встречаемся, – пояснила она.

Адольф слегка пожал плечами. Обычно он предпочитал молчать, если женщина, с которой его вынуждали иметь дело, ему не нравилась. Ждал, пока она выскажется. И не всегда отвечал.

– Ваше присутствие в школе, – сказала учительница, – вызывает много вопросов.

Я так и представляю себе, как он смотрит на нее сейчас, – с косой челкой через бровь, не щурясь, ясными, внимательными глазами. У него очень красивый нос. Чрезвычайно чистые очертания. Редко когда встретишь такое.

А учительница постоянно двигала носом. То расширяла ноздри, то морщила переносицу, то шмыгала. У нее был, по-моему, хронический насморк. Она, без сомнений, проигрывала Адольфу.

– Вообще, это довольно эксцентрично – одеваться под Адольфа Гитлера, копировать его прическу и манеры, – сказала учительница. – Какие цели вы при этом преследуете? У вас ведь есть какие-то цели? И как вы рассчитываете при таком образе жизни воспитать ребенка?

– Цели? – переспросил Адольф, понимая, что дольше молчать уже невозможно. – Помилуйте, у меня те же цели, что и у всех остальных тридцати четырех родительских пар в вашем классе: по возможности не позволить этому безумному миру убить мое дитя до того, как оно достигнет совершеннолетия.

– А после совершеннолетия – можно? – язвительно спросила учительница.

И подумала, наверное: «К чему это я ехидничаю? Больной человек – а я насмехаюсь».

Адольф грустно улыбнулся:

– После совершеннолетия моей дочери я уже буду бессилен.

Учительница решила зайти с другой стороны.

– Но почему именно Гитлер?

– Потому что я оказался похож на Гитлера.

– А если бы вы оказались похожи на Геббельса?

– Достопочтенная, этого ведь не случилось! Я похож на Гитлера, точка. Вы ведь, кажется, преподаете в младших классах: «жи» – «ши» пиши с буквой «и»?

Она покраснела, как будто он сказал что-то непристойное.

Мой отец заключил:

– Умозрительные конструкции, в таком случае, вам совершенно не к лицу. Женщинам не следует рассуждать столь абстрактно.

Она чуть приподнялась со стула:

– Да вы просто… фашист!

– Это вы – фашистка, – спокойно ответил Адольф, даже не пошевельнувшись. – Готовы преследовать невинного человека только за то, что он похож на Гитлера. Да еще строите всякие предположения! Вам волю дай – вы и концлагерей настроите. Нет уж, почтенная. Вы будете обучать мою дочь писать, считать и любить окружающий мир, а я буду зарабатывать ей на хлеб тем единственным способом, который мне доступен.

После этой отповеди он преспокойно выпил свой кофе.

Учительница медленно осела на стул. Адольф не торопил ее. Ждал, пока румянец покинет ее щеки. Вдруг она произнесла совершенно дружеским тоном, как будто они никогда и не ссорились:

– А вам не приходило в голову, что Лизу в школе будут дразнить?

– Приходило, – кивнул он. – Но с этим ничего не поделаешь. У меня нет другого источника дохода.

– А… в школу… – Она побарабанила пальцами по столу. – Нельзя ли так сделать, чтобы в школу Лизу водил кто-то другой, не вы?

– Невозможно, – ответил мой отец, – у Лизы больше никого нет.

– А бабушка?

– Нет, – сказал Адольф, чуть повысив голос.

– Понятно. – Учительница вздохнула.

Адольф встал, положил ладонь ей на голову.

– Каждый будет выполнять свой долг по отношению к Лизе. Тогда мы достигнем наилучшего результата.

И он ушел.

А она осталась в кафешке и долго переставляла чашку с места на место, наблюдая, как на грязном столе появляются все новые и новые кофейные кругляшки.

* * *

Вопреки опасениям учительницы, никто меня в школе не дразнил. И не потому, что дети у нас подобрались сплошь добрые и ангелообразные, а потому, что никто из моих одноклассников ничего толком не знал про Адольфа Гитлера. Наоборот, многие мне завидовали, поскольку мой отец работал в шоу-бизнесе.

Одна девочка в нашем классе точно знала, что в шоу-бизнесе все друг с другом знакомы, и скоро уже вся параллель, первые «а», «б» и «в», пребывала в убеждении, что Воронцовой Лизки отец дружит с Оптимусом Праймом и журналисткой Эйприл, так что мой рейтинг взлетел до небес.

Дома я нарисовала десяток портретов журналистки Эйприл и подписала как бы автографы. Я почему-то была убеждена, что одноклассники поверят, будто это – фотографии и что подписи подлинные. И, кстати, так и случилось в двух случаях. А остальные, кого я хотела облагодетельствовать, просто не поняли, в чем дело.

Я хочу сказать, что мое детство было счастливым.

* * *

Я росла в мире, где все постоянно разваливалось на какие-то неожиданные фрагменты, где не было ничего незыблемого, а постоянно изменяющиеся очертания окружающей действительности обретали все более гротескные черты. Но ребенок, если его любят, может быть счастлив даже на помойке.

* * *

Как-то раз, когда мне было почти шесть лет, мой отец возвращался с работы, где давно уже не было никакой работы, и увидел большое скопление народу. Отец не любил «массы» и обычно старался как можно быстрее миновать митингующих или демонстрирующих, но тут толпа перегородила всю улицу, и он поневоле погрузился в людское море.

В середине улицы находилось каре, составленное из скамеек, которые, очевидно, притащили из близлежащего парка. Внутри этого каре сидел на перевернутом ящике человек с некрасивым серым лицом. Он уткнулся локтями в колени, а подбородок опустил на ладонь и глядел прямо перед собой пустыми немигающими глазами.

Вокруг него, с внешней стороны каре, расхаживала толстая женщина в ярком платье. Она неприязненно смотрела на толпу.

Люди в основном тянулись, чтобы прочитать листовки, расклеенные на спинках скамеек.

Две листовки читались легко:

Я ГОЛОДАЮ ПРОТИВ СОБЫТИЙ В БАКУ

ПРОСЬБА ГОЛОДАЮЩЕГО НЕ КОРМИТЬ

Остальные содержали в себе нечто вроде политической программы и были набраны мелким шрифтом. Женщина категорически запрещала срывать их.

– У нас денег нет – на всех напечатать! Вот наклеено – вы и читайте. Тут все сказано. Умно, между прочим. Исчерпывающе. Вот вы прочитайте и потом сами напечатайте.

Она говорила громким, режущим голосом и все время водила выпученными глазами поверх голов, как будто ожидала кого-то. Прессу, к примеру, или неизбежных ментов с демократизаторами, которые тотчас начнут разгонять и утеснять.

Отца притиснули к самой скамейке, и на миг он встретился взглядом с голодающим. Тот смотрел на отца с холодной ненавистью, как будто именно мой отец засадил его в эту клетку и выставил здесь напоказ.

Толстуха что-то интуитивно уловила, потому что внезапно напустилась на отца:

– Не задерживайся! Что прилип? Другим тоже надо!

Отец в сердцах сказал:

– Да прекратите же вы этот балаган!

Голодающий вздрогнул и безнадежно опустил голову. Толстуха заорала:

– Сволочь!

Послушайте, она набросилась на единственного, наверное, человека, который вообще не хотел здесь находиться и меньше всего думал об этом голодающем, его политической программе и его подруге. Мой отец просто хотел пройти по улице к трамвайной остановке, чтобы поехать домой. Но она вцепилась в его пиджак и стала визжать. Совсем близко застыло ее лицо с лоснящейся кожей, обильно смазанной потом, и вдруг ее жаркое дыхание обдало его щеку.

Мой отец довольно брезглив. Погружение в единое воздушное пространство с вопящей распаренной бабищей вдруг вышибло его из состояния привычной отрешенности. Как будто весь этот враждебный мир внезапно накинулся на него со всех сторон, и не осталось в теле ни одной клеточки, которая не страдала бы от соприкосновения с ним.

И мой отец вырвался из ее хватки и закричал:

– Дрянь! Кухарка! Пошла вон отсюда, ты!.. Посадила мужа в клетку? Выставила мужчину, как барсука в зоосаде? Дура! Плебейка! Иди помой полы на кухне!

Он надсаживался и выкрикивал одни и те же слова, которые считал самыми обидными. Он не видел, что кругом попритихли и немного расступились, а голодающий в квадрате скамеек прянул и вытянул спину. Отец видел только тьму и посреди этой тьмы – жалкую фигурку с перепуганной толстой физиономией.

Он вспотел, волосы его растрепались. Его руки, мягкие аккуратные руки чертежника, яростно дергались. Краем сознания он понимал, что выглядит недостойно, и пытался привести себя в порядок. Он даже несколько раз приглаживал волосы, но они снова вставали дыбом. Чужой, срывающийся на визг голос – боже, его собственный голос! – звучал как будто со стороны:

– Ступай домой, дура!

Кто-то взял его за локоть и в самое ухо проговорил:

– Уйдемте отсюда.

Отец дернулся и обмяк. Стыд накатил на него жгучей волной, испарина выступила у него на лбу, волосы приклеились к лицу.

– Уйдемте, – спокойно повторил незнакомец.

Отец позволил себя увести. Он даже не обернулся, чтобы увидеть, какой эффект произвело его выступление на толстуху. А та несколько секунд поглядела ему в спину, отдуваясь и пыхтя, после чего вдруг напустилась на кого-то другого.

Незнакомец отвел отца в сквер, усадил на скамейку и встал прямо перед ним.

– Годунов, – сказал незнакомец.

Отец поднял на него страдальческие глаза.

– У вас есть платок?

Годунов вытащил платок и подал ему. Отец принялся обтирать лицо.

Потом проговорил:

– Это вы – Годунов?

– Да, представьте себе, я – Годунов.

– А зовут – Борис?.. Простите, вас, наверное, замучили этой шуткой… – спохватился отец тотчас.

Он посмотрел на платок в своей руке, пытаясь сообразить – как будет вежливей: отдать грязный или сказать, что постирает и отдаст после.

Годунов избавил его от мучительного выбора, попросту бесцеремонно отобрав испачканный платок, и сказал:

– Это не шутка, потому что меня действительно зовут Борис. Собственно, имя и подтолкнуло меня к идее заняться моим бизнесом. Двойники, понимаете?

– Вы хотите рассказать мне об этом? – наморщился отец. Он не любил откровенных бесед с незнакомцами. Он вообще был очень замкнутым человеком.

– Я хочу предложить вам работу, – ответил Годунов.

– Это такая шутка? Простите, к концу дня я плохо соображаю.

– Это не шутка. Я продюсирую двойников, понимаете?

– Что вы с ними делаете? – не понял отец.

– Я продюсер, – объяснил Годунов.

– Я не хочу вас обидеть, – сказал отец, – но продюсер – это ведь что-то неприличное?

– Смотрите. – Годунов деловито присел рядом с отцом на скамейку. – Положим, я получаю заказ на вечер, где непременно должны участвовать Сталин, Ленин и Берия. Я звоню своим артистам, чтобы готовились к определенного рода представлению. Я координирую проект, от начала до конца. Я несу ответственность за своих людей. И поверьте мне, я понимаю, что это значит. Понимаете?

– Не вполне.

– Сегодня, когда вы вдруг начали ораторствовать, меня просто как током прошибло… Вам никто не говорил, что вы удивительно похожи на Гитлера?

Отец поднялся со скамьи.

– Мне бы не хотелось продолжать этот разговор.

– Подождите! – Годунов схватил его за руку. – У меня уже есть Гитлер, но это просто дешевка по сравнению с вами. Ну как японский калькулятор против корейского, понимаете? К тому же он уже старше, чем был Гитлер, когда тот помер… Слишком мятый. Шестьдесят два. И это бросается в глаза. Возраст. Потасканный он все-таки. Думаю, одно время он крепко пил, хоть и не признается. А в Гитлере должно быть эдакое нечеловеческое, дьявольское обаяние, понимаете? Вы – почти идеальны. Одна только челка чего стоит!.. – Он машинально потянулся к волосам отца, но в последний миг отдернул руку и страстно заскрежетал зубами. – Потная черная челка наискось, нелепые дергающиеся движения, завораживающий крик… Поймите, это неплохой заработок.