Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Елена Хаецкая

Звездные гусары. Из записок корнета Ливанова

Два офицера

Князь Владимир Вячеславович Мшинский – большой сноб. Так про него говорят. А уж если про офицера N-ского легкоглайдерного полка говорят, что он сноб, то страшно представить, что́ бы про него говорили, будь он штатским. Я имел несчастие столкнуться с высокомерием его сиятельства в самом начале своего поприща. И память об этом происшествии до сих пор я храню в том уголке души, куда люди сбрасывают всякий сор и вздор. Случилось это так.

Окончив в Петербурге школу подпрапорщиков, я был определен в N-ский полк, расквартированный на Варуссе. Туда мне следовало отбыть после выпускного бала, устроенного для нас воспитанницами Смольного института, и недельного отпуска, проведенного мною в родительском доме, в городе Гагарине Смоленской губернии. С улыбкой беспечности прощался я с призраками моего детства, примерял перед зеркалами новенькую, с иголочки, форму N-ского полка и в Соловьиной роще давал пылкие клятвы своей кузине. Мать всплакнула и перекрестила меня; отец же, втихаря от нее, снабдил меня некоей суммой и двумя ящиками домашней нашей наливки. Денщиком мне был отряжен дворовый человек Мишка, бывший до этого моим дядькой в Петербурге. Почтовый транспорт забрал меня с Земли и, не торопясь, повлек в сторону Варуссы.

Добирался я на перекладных-почтовых, и чем дальше удалялся от Земли, тем медленнее протекало мое путешествие. С пылом, свойственным юности, я в дороге изобретал различные реформы и нововведения, непременно необходимые в нашей дорожной службе. Через три недели моя горячая фантазия услужливо уже предлагала мне способы изощренной расправы над смотрителями станций. Наливка была выпита, деньги подходили к концу, а новенькая форма приобрела бывалый вид, словно уже участвовала в какой-нибудь кампании.

На станции недалеко от планеты К*** ожидание было особо тягостным. Смотритель взглянул на мою подорожную так, точно один вид ее вызвал у него изжогу. Транспортов не было. В буфете водились только синтетические цыплята, которых по скверной традиции всегда подавали окоченевшими. Еще был чай, пахнущий неземными мышами, и пряники, которые следовало прежде употребления как следует отбить рукоятью лучевого пистолета.

Для развлечения господ приезжающих на станции имелся кибер, играющий в вист, клопштос и на биллиарде. Как все киберы подобного рода, он был запрограммирован на сугубое жульничанье и носил на себе следы многочисленных случаев рукоприкладства. У него, в частности, был вырван клок волос и напрочь отбито ухо. При ходьбе он припадал на левую ногу.

В четвертый день моего пребывания на этой богом забытой станции, когда я успел уже расписать все пыльные окна вензелями его императорского величества и, каюсь, своими собственными; когда уже были истреблены почти все насекомые, составляющие основное население казенного матраца казенной кровати, передо мною мелькнул луч надежды.

К станции пристал малый частный транспорт весьма аккуратной и изящной конструкции. Пилот, степенный мужик в сюртуке из синего казакина, немедленно принялся забирать топливо. Помогал ему денщик, одетый в парадную форму рядового N-ского полка. При виде полковой формы сердце мое оживилось в радостном предчувствии. Я даже не удивился, что денщик в парадном, хотя обыкновенно излюбленной одеждой нижних чинов является камуфляжная пятнистая ерундистика из грубой бумазеи.

– Поди узнай, чей транспорт, – велел я Мишке.

Скоро он воротился и доложил:

– Князя Мшинского, N-ского полка ротмистра. Они сами нынче в буфете кофий пьют.

Я поспешил привести себя в порядок и бросился в буфетную со всех ног. Положение мое было щекотливым. Подпрапорщик, конечно, не может навязывать свое общество ротмистру, но тем не менее обязан отдать ему честь и доложить о своем присутствии. Однако же я не сомневался, что его сиятельство князь Мшинский проявит радушие и окажет помощь будущему однополчанину.

Аромат крепкого кофия, распространившийся на всю буфетную, привел меня в изумление. Невозможно было даже заподозрить, что напиток такого качества мог обнаружиться на полке здешней кухни. Кофий был натуральный.

Позже я узнал, что князь возит повсюду не только собственный кофий и прибор для его употребления. С ним в дороге находились вся необходимая ему посуда, личные съестные припасы и личный же повар-француз. Князь не признавал синтетической стряпни и кушал только домашнее.

Когда я вошел, он сидел за столиком, накрытым скатертью с гербом Мшинских – медведем, волокущим бревно. Перед князем стояла на блюдце крошечная кофейная чашечка, такая изящная, что страшно было бы взять ее в руки. Откинувшись на спинку стула, князь Мшинский читал газету. Его усы иронически шевелились, брови были задраны на самый лоб, а лицо имело такое кислое выражение, словно он хотел сказать по поводу прочитанного: “Право, что за вздор!”

Мужчина он оказался крепкий, с сильными руками и ногами. Но так как князь не считал это признаком изящества и хорошей породы, то держал он себя в расслабленном, томном состоянии. Очевидно, он долгие годы учился утонченно отставлять мизинец, жеманно двигать губами и нашивал корсет. Ко всему вдобавок князь постоянно держал кверху кисти рук, чтобы к ним не приливала кровь.

Красно-черный доломан и голубые рейтузы, пошитые у лучшего петербургского портного, были бы уместны в Летнем саду или в кондитерской Вольфа. Окружающая действительность в виде нескольких квадратных саженей буфетной и без присутствия князя смотрелась убого. Теперь же она вопияла к космосу.

Дочитав юмористический рассказ, вызвавший у него короткий приступ недоумения, князь Мшинский перевернул газету и принялся знакомиться с передовицей. Взор его остановился, брови вздернулись так высоко, что слились с волосами. Князь сюсюкающим голосом сказал “тэк-с”, пошевелил носом и перевел глаза на меня.

Я щелкнул каблуками и рапортовал о себе.

Во взгляде ротмистра отразилось какое-то тоскливое чувство. Однако он, продолжая сюсюкать, сказал:

– Оч’нь п’иятно, оч’нь п’иятно, подп’апо’щик… э…К нам, зн’чит?

У него вышло даже не “к нам”, а “к ням”. При этом он протянул мне два пальца, которые мне пришлось пожать. Страшно конфузясь, я сказал “так точно” и замер.

Он тоже попал в ситуацию затруднительную. У князя были две возможные линии поведения. Он мог сказать “п’исоединяйтесь!” – и поддержать знакомство с новоопределившимся будущим офицером. Мог сказать “вы свободны”, и я, откозыряв, удалился бы. Но князь не желал моего общества, при этом стесняясь открыто избежать последнего. Посему сесть он не предложил, но и не отпустил меня. Вместо этого князь Мшинский махнул газетой и произнес:

– Вот-с, гоубчик, что пишут в газетах! На пе’вой же повосе. Пишут, что ’ождаемость на пванете К*** заметно вывысивась, и в этом – засвуга г-на губевнато’а. Каков пашквиль?

Не зная, что и ответить, я стоял истуканом. Положение мое спас станционный смотритель. Извиваясь ужом и мелко трясясь, смотритель доложил, что заправка завершена. Князь зевнул, сложил газету в трубочку, лениво и грациозно прихлопнул ею пробегающего по стене таракана и поднялся. Денщик, явившийся тут же, словно раб лампы, мгновенно уложил скатерть и прибор в несессер. Кофий он допил, ловко закрывшись локтем.

– Ну-с, говубчик, п’ощайте же, – молвил князь с заметным облегчением.

– Не угодно ли вашему сиятельству взять попутчика до Варуссы? – намекнул смотритель, сладчайше улыбаясь. Мшинский покосился на меня с испугом, а после выразил всем лицом легкое сожаление.

– Увы, у меня чегтовская теснота, – заявил он. – Господину подп’апо’щику будет неудобно.

Я откозырял ему в спину, а про себя подумал: “Ну и тип!”

– Вп’очем, – повернулся князь уже от самой двери, – я довожу о вас повковому команди’у. Может быть, он п’ишлет за вами т’анспо’т.

Впоследствии выяснилось, что ротмистр не только не доложил обо мне, но и напрочь забыл о моем существовании. Когда нас формально представляли, он снова протянул мне два пальца и снова сказал: “Оч’нь п’иятно, подп’апо’щик… э… К нам, знач’т?”

В полку князь держал себя так же даже с равными себе. У всех офицеров мнение на сей счет было одинаковым. Даже наш полковник Комаров-Лович иногда говорил, задумавшись: “Бог его знает, тяжелый человек… но хороший офицер”, – всегда прибавлял он, спохватившись.

Полковник – человек добрейшей души – однажды очень пострадал из-за ротмистра. Это случилось во время проверки. Приехавший генерал Ц*** целый месяц инспектировал отдаленные гарнизоны, чрезвычайно мучился от летней жары и был зол как черт. Перед смотром он вздумал проверить глайдеры, и тяжелая рука Провидения направила его в первую очередь именно к машине князя. Генерал вылетел из кабины с почерневшим лицом.

– Очки мне втираете, да? – закричал он. – Что вы мне подсунули? Это не боевая машина! В ней слишком чисто!

Особенно генерала возмутили сафьяновая подушечка, лежавшая на сиденье, крахмальные занавески на боковых иллюминаторах, белые лайковые перчатки на панели управления и надушенный платок из тончайшего батиста, обнаруженный в бардачке.

Полковник осмелился заметить, что этот глайдер – настоящая боевая машина, и летает на ней настоящий боевой офицер, недавно отличившийся в деле при оазисе Пай-Гай. А то, что ротмистр воюет в белых перчатках – так это уставу не противоречит. Но генерал остался при особом мнении. Тем более что прочие глайдеры офицерского состава оказались в привычном генералу состоянии. Он утвердился в мысли, что ему специально подсунули “ненастоящий” глайдер. Словом, полковнику нашему “напекло затылок”. Финалом инспекции послужил конфуз, произошедший в офицерском клубе.

Среди традиций уважающих себя глайдерных и легкоглайдерных полков есть одна непременная – наличие полкового любимца из числа бессловесных. N-ский полк располагает в этом качестве ручной фоссой по кличке Аста. Это рыжая с подпалинами, очень веселая, ласковая и вороватая тварь. По капризу природы она постоянно линяет, отчего мундиры офицеров довольно часто покрыты ее шерстью, каковая очень трудно счищается. Аста обожает лежать на чьих-нибудь коленях и не может жить без того, чтоб ей не чесали живот. Есть у нее еще одно обыкновение, из числа прискорбных: попадая в офицерский клуб, она непременно пачкает на ковре в курительной комнате.

За этим занятием ее и застал генерал. Инстинктивно фосса его очень боялась и избегала попадаться ему на глаза. А тут попалась – да еще в столь пикантной ситуации. Генерал лишился дара речи, а Аста, обнаружив его присутствие, повернула голову, выпучила глазки, распахнула свою узенькую пасть и истерически закричала. Прервать свое предосудительное занятие она, по понятным причинам, не могла – ей только и оставалось, что вопить. Иссякнув, фосса бежала через форточку. Генерал не сказал ни слова. Присутствовавшие при этом корнет Лимонов и полковой врач Щеткин долго потом рассказывали, как генерал Ц*** оставался несколько минут неподвижен и безмолвен, а после развел руками, сказал: “ну и ну!” – и сразу вслед за этим потребовал подавать свой транспорт.

Полк наш был расквартирован тогда в местечке у оазиса Сой, на островке зелени и свежести, окруженном со всех сторон желто-лиловой степью. Степь в этих краях отнюдь не голодная – на ней круглый год произрастает особая сочная колючка, весьма пригодная для прокорма многочисленных стад бээков и мээков, каковых разводят местные замиренные жители. Владеет оазисом знатный человек из семьи Куш. Все мужчины этого рода носят имя Куш, а женщины, включая наложниц, называют себя Куша. Старшая дочь хозяина – красавица неописуемая. У нее темно-коричневая кожа и золотистые волосы, зубы и глаза, что является у варучан признаком высокого происхождения и образцом чистейшей прелести. Она, бесспорно, служит предметом рыцарского обожания большинства холостых офицеров, но при этом держит себя с особой благородной скромностью, свойственной слаборазвитым народам. Про нее корнет Лимонов, вздыхая, говорит: “Эх, хороша Куша, да не наша!”

Новичку в этих местах особенно интересно наблюдать взаимное проникновение культур, характерное для гарнизонной жизни на отшибе. К примеру, местная знать перенимает земную моду и привычку к мебели, переходит в православие, выписывает с Земли рояли и отправляет своих детей учиться в Московский университет и Александровский лицей. Офицеры же, напротив, обзаводятся просторными дохами, островерхими шапками из шкур, закупают и развешивают по стенам целые арсеналы местного оружия, приучаются пить дзыгу – род хмельного кумыса – и курят трубки здешнего производства.

Князь Мшинский прослыл снобом потому, в частности, что упорно не желал обзаводиться местным гардеробом, оружием и не пил дзыги, предпочитая французский коньяк. В офицерском клубе он бывал редко, еще реже посещал товарищей на квартирах. Раз в два месяца, согласно обычаю, он задавал обед, проходивший в чинной и манерной обстановке. После обеда следовал неизменный клопштос, в который он обыкновенно проигрывал небольшие суммы.

Будучи уже произведенным в корнеты, я поинтересовался у своего товарища Лимонова, отчего князя не бойкотируют при явной к нему нелюбви.

– Ротмистр – человек необычайной храбрости и в деле часто рискует собою, прикрывая людей, – ответил корнет Лимонов. – Его не любят, но уважают. Неизвестно, что лучше. Фоссу Асту, к примеру, любят, но не уважают. Кто бы хотел поменяться с нею местами?

– Это вздор, будто князь – храбрец, – заявил подпоручик Миногин. – Просто он до того недалек, что даже не может вообразить, будто его убьют. Вот он и не боится. А как он воюет – это смеха достойно. Словно фехтует на спортивных рапирах. Штурвал держит двумя пальчиками. Бьет одиночными выстрелами. Пиф! Паф! Тьфу!

– Но ведь метко бьет, – возразил Лимонов. – В последнем бою – шесть сбитых вражеских глайдеров. Не шутка.

Этот довод, впрочем, не убедил подпоручика.

Были у князя Мшинского и откровенные антагонисты. Среди них особенно выделялся поручик Андрей Спицын, человек образованный широко, но поверхностно, ревнивый к службе, но не удачливый, умный, но какой-то злой. Даже доктор Щеткин, которому по званию положено быть нигилистом и циником, усмехался в усы и часто удивлялся: “Черт знает что ты говоришь, Андрюша”.

Однажды я оказался свидетелем довольно неприятной сцены. В курительной велся разговор, переходивший уже на высокие тона.

– Это е’унда, – раздраженно морщась, говорил князь. – Каждому известно, что п’авильно п’оизносить “п’ог’аммное обеспече́ние”. Только нижние чины и к’епостные п’ог’аммисты гово’ят “обеспе́чение”.

– А я утверждаю, что носителями языковой культуры являются дикторы телевидения и актеры, – толковал Спицын, двигая желваками. – И если диктор мадемуазель Цветкова говорит “обеспе́чение”, значит, такова языковая норма.

– Те’евидение и культу’а – две вещи несовместные, – отвечал ему Мшинский. – Вы, гоубчик, те’евизо’-то поменьше смот’ите. А там и гово’ить научитесь.

– “Говоить” я умею не хуже всякого.

– А вот и хуже!

– Но театр-то, театр вы же не будете отвергать! – кипятился Спицын. – Что же, по-вашему, театр уже не храм искусства?

– Х’ам-то он х’ам, но искусства ли? Кошма’но тепе’ича иг’ают. Воют, исте’икуют…

– Людям нравится.

– Кото’ым? Тем, чтэ в людской сидят? Хэ.

– Да что вы говорите такое!

– А вы чтэ гово’ите?

Вокруг спорщиков сгущались тучи табачного дыма, и один раз мне померещилась даже острая молния, блеснувшая меж ними. Полковник Комаров-Лович, предупрежденный кем-то из офицеров, явился рассеять грозу.

– Невероятно! – напустился он на них. – Двое взрослых мужчин, боевые офицеры, однополчане, ссорятся – и из-за чего? Из-за пустой вещи, из-за фука какого-то. Немедленно помиритесь, а то оставлю за обедом без сладкого.

Князь Мшинский повел плечами и кисло улыбнулся. А поручик Спицын очень нехорошо прищурился, словно хотел сказать: “Нужен более серьезный повод для ссоры? Хорошо же”.

Весь вечер он внимательно следил за ротмистром и ловил каждое его слово, собираясь придраться не на шутку. Но Мшинский оказался умнее и не раскрыл рта, а только кисло улыбался с таким видом, будто держал на языке что-то неприятное.

Второй раз они сцепились, обсуждая способ приготовления сибирских пельменей. И снова полковник замирил их, угостив пельменями по собственному рецепту. В третий раз, на квартире у штаб-ротмистра Алтынаева, поручик Спицын раскритиковал портсигар, лежащий на столе.

– Вероятно, Алтынаеву попросту подбросили эту пошлятину, – сказал он, указывая на портсигар пальцем. – Подбросили с целью дискредитировать художественный вкус штаб-ротмистра. Внешне эта вещь имитирует старинную работу мастеров с планеты Мю-IV, но цена ей рубль в базарный день. Подобной пакостью забрасывают шпаков-туристов в тамошнем космопорту.

Штаб-ротмистру Алтынаеву сделалось неловко, и он попробовал перевести разговор на другую тему. Но князь, сидевший в молчании на оттоманке, неожиданно сказал:

– Этэт по’тсигал я пода’ил Алтынаеву, и купвен он не на Мю-IV, а на Земве, в го’оде Самавканде, в Ту’кестане. Я не виню по’учика в его ошибке. Он не быв в Ту’кестане, зато, ве’оятно, хо’ошо изучив бвошиные ’ынки на Мю-IV.

Спицын побелел и хрустнул костяшками пальцев.

– Я не был в Самарканде, но зато был в Чимкенте и хорошо знаю стиль туркестанских кустарей. Этот портсигар – с Мю-IV, сомнений быть не может.

Поручик Сенютович легонько пихнул его локтем в бок и жестом посоветовал замолчать. Но Спицына понесло:

– Некоторые из нас занимаются тем, что корчат из себя великосветских особ, – продолжал он, – некоторые настолько высокомерны, что поддерживают свое дутое реноме при помощи грошовых подарков и загадочного молчания! Некоторые…

– “Некото’ые” значит – я? – уточнил князь ледяным голосом.

– Да, вы!

– Тэк-с…

– Брось, что ты прицепился к нему? – сказал Спицыну Сенютович. – Ты смешон.

– Господа! – мучаясь скандалом, произнес хозяин квартиры.

– Ненавижу его! – воскликнул Спицын. – Может быть, я и смешон, но он – противен. Неестественен. Он гадок, как насекомое.

– Довольно! – Алтынаев хлопнул ладонью по столу. – Предлагаю вам обоим удалиться и выяснить отношения. Если князю нужен будет секундант, то я к его услугам.

– Благода’ю, – просюсюкал князь, слегка поклонился и вышел. Следом за ним вышли и Спицын с Сенютовичем. Сенютович скоро вернулся. Он взъерошил волосы на лбу и трагически произнес:

– Вот комиссия!

– Что, стреляются? – спросил Щеткин.

– Завтра, в пять утра. С шести шагов. Я – секундант Спицына, но, господа, провалиться мне на месте, если я знаю, в чем дело.

– Может быть, князь когда-то обидел поручика? – предположил я.

Все с сомнением покачали головами.

– Так бывает, – сказал ротмистр Кайгородов. – Живешь-живешь, и вдруг делает тебе кто-нибудь пакость, явную и совершенно бессмысленную. Или вдруг скажет что-нибудь такое, что ахнешь только. Спрашиваешь: за что, мил-человек? А он: “Да я тебя ненавижу” – и все… Почему? По какой причине? А он сам не знает.

Полковой врач Щеткин закурил из оклеветанного портсигара и резонерски изрек:

– Человек – животное завистливое. В этом его отличие от обезьяны или, скажем, от курицы. Зависть, по-моему, есть не что иное, как мутированное беспокойство по поводу естественного отбора. Особь одного вида завидует другой особи того же вида, опасаясь, что природа выберет ту, другую особь.

– И полковника, как на грех, нет, – дергая щекой, проговорил корнет Лимонов. – Он бы их помирил. Может, послать за ним?

– Нельзя уж теперь. Поздно, – ответил ему Сенютович. – Да и какая разница? Не сейчас, так уж после нашли бы время поссориться.

– Я вот завидую отцу Савве, – меланхолически сказал Кайгородов. – Какой у него бас, господа! Глотка как пушка. Таких басов в природе нет.

Все невесело посмеялись, а Сенютович даже принялся настраивать гитару, чтобы исполнить свою любимую польку-нимфетку. Но у него дрожали пальцы.

– Будто бы врет, а? – спросил он, щипая струну.

И в этот миг сигнальный горн, повизгивая и срываясь, принялся трубить тревогу. Не успели мы повскакать с мест, как на пороге объявился смертельно загнанный вестовой.

– Общий сбор, господа! – просипел он. – Тэй-Лай перешел границу с отрядом. Это набег, господа.

На ходу застегивая доломаны и поправляя ташки, мы бросились к своим машинам, где уже возились заспанные денщики.

Над степью дрожали влажные крупные звезды и цырык-цырыки пели оглушительно громко, будто очень испугались Тэй-Лая. Что ж, у них были основания для страха. Тэй-Лай не только убивал людей и угонял скот. Он уничтожал захваченные оазисы и выжигал степь, разоряя своих соседей.

Мы растянулись цепью и старались отсечь мятежников от населенных пунктов, а затем – окружить. Видимость была очень плохая, но в двадцати верстах от оазиса Сой шайка Тэй-Лая была обнаружена и завязался бой.

На этот раз мне не довелось участвовать в деле. Наш эскадрон прикрывал правый фланг, но воздушные силы Тэй-Лая ударили по левому, проскочили сквозь эскадрон Кайгородова и попытались уйти в степь. Скоро по связи стало ясно, что враг рассеян, и поступил приказ возвращаться. Полк потерял двух человек убитыми. Поручик Спицын тоже не откликался.

– Я видел, как он уходил на вынужденную, – сказал в эфир корнет Дудаков. – Его глайдер поврежден. Но он был жив, это точно.

– В каком секторе это было? – спросил полковник.

– В секторе 14-17.

– Кто там сейчас?

Целую минуту никто не отвечал, а потом раздался голос Мшинского:

– Пожавуй, я б’иже всех. Иду на поиск.

У него прозвучало не “на”, а “ня”.

Корнеты Лимонов и Дудаков и подпоручик Миногин стояли на взлетно-посадочной площадке и обсуждали событие. Они вернулись раньше меня.

– Как думаете, Ливанов, отыщут Спицына или нет? – спросил Миногин, ерзая и теребя ментик.

– Кто ищет-то, вы забыли? – хмыкнул Лимонов. – Мшинский же ищет!

– Ну и что? – сказал я.

– Вы бы стали искать человека, который так вас оскорбил?

– Может быть… Не знаю, – честно признал я.

– А, не знаете! В степи – жутко, черно, наши далеко, видимость – нулевая. Горючего в обрез. А?

– Отстаньте, Лимонов, – оборвал я его и пошел зачем-то в офицерский клуб.

Там рассказывали о последних новостях.

После часа бесплодных поисков полковник приказал ротмистру Мшинскому возвращаться.

– Э… – неожиданно и нежно просюсюкал князь. – Че’товски пвохая свышимость, господин повковник. Ба, да т’т засада! Цевых четы’е машины…

После чего оборвал связь.

Комаров-Лович сулил Мшинскому страшные кары, но в эфире ничего не содрогалось в ответ. Полковник заперся у себя, выставив за дверь доктора Щеткина.

В курительной сохранялось важное молчание. Все страшно дымили и поглядывали друг на друга. Мною овладело общее беспокойство, но увы – недоставало выдержки для достойного переживания. Я то и дело выскакивал во дворик. Потом мне захотелось спать от всех этих волнений, и я ушел к себе на квартиру, гадая, чем закончится дело.

Как водится, самое интересное я проспал, за что не могу себя простить до сих пор.

Уже светало, когда глайдер Мшинского, заваливаясь набок и пьяно вихляясь, появился над степью в пределах видимости. Наконец он дотащился до площадки и не сел даже, а плюхнулся на брюхо. Из помятой кабины выбрался князь, оглядел столпившихся и сказал:

– Господа! Помогите изв’ечь Спицына. Его, ка’этся, контузило.

Выстроившиеся офицеры и солдаты приветствовали его троекратным “ура!”.

Как оказалось, князь, попав в засаду, сам был подбит и ухитрился посадить глайдер “за ба’ханчиком”, где его не нашли с воздуха. Потом он поднял машину – “Она шва на па’оль-д-оннеге, господа!” – и повел ее на предельно малой высоте: “Иногда я свышав, как колючка ца’апава дно!” Когда от горючего оставались последние капли, князь увидел глайдер Спицына. Поручик в бессознательном состоянии, но “сове’шенно живой” находился внутри.

Перенеся Спицына в свою машину, ротмистр долго думал, как бы перелить топливо из Спицынского глайдера. Снять бак в одиночку было невозможно.

– И совевшенно свучайно, господа, я вспомнив, чтэ п’д сиденьем у мэня есть цевый ящик одно’азовых мундшутков, таких пвастиковых…

Вставив все девяносто мундштуков один в другой,ротмистр получил таким образом натуральный трубопровод и – “бваго машина по’учика лежала на п’иго’очке, а моя, нап’отив, в низочке…” – аккуратно перелил горючее в свой бак. “Че’товски медвенно текво, господа”.

Когда Спицын пришел в себя в лазарете, князь Мшинский вошел в его палату, морща нос от больничных запахов.

– Ве’оятно, меня посадят под а’ест за неподчинение, – сказал князь, – но вы можете п’ислать секундантов на гауптвахту.

Говорят, что Спицын разрыдался и просил прощения. Скорее всего, князь помирился с ним. Во всяком случае, дуэли не было. Спицын скоро был переведен в другой полк, а после и вовсе вышел в отставку.

Перед балом

Мы едва разложили партию в клопштос, как вошел полковой ординарец Буздалёв и доложил о прибытии галактического транспорта “Кустодиев”, который давно ожидали. Он доставил партию грузов и приписанного к нашему N-скому полку подпрапорщика Понизовского.

Офицеры, как известно, любят новости и сплетни. В этом нет нам равных; потому мы побросали карты и с видимой ленцой и даже небрежностью направились к транспортным службам.

Грузы уже перетаскивали: коробки, ящики, несколько небольших саквояжей, поднимаемых с особой бережностью, – не то новые приборы для механиков, не то очередные безделушки для его превосходительства. Он заказывал их по галактическому реестру в антикварных магазинах – хотел слыть ценителем.

Мы курили и переговаривались о самых незначительных вещах, вроде тайфуна “Татайя”, который надвигался на западное побережье. Тайфун на побережье нас мало касался и потому служил превосходной ширмой для сокрытия общего любопытства касательно нового младшего офицера.

Наконец он появился. На пороге транспортного терминала возникла нелепейшая фигура, какую только можно вообразить. Красный ментик повис на вздернутом плече, как шальная кошка, случайно сюда вспрыгнувшая. Шнуры выглядели устрашающе: казалось, будто это лианы, причем имеющие откровенное намерение удушить подпрапорщика или, по крайней мере, высосать из него всю кровь. Тем не менее он довольно ловко двигался во всей этой амуниции, только по походке не всегда можно было определить – вправо он намеревается шагнуть в следующий раз или влево.

– С другой стороны, в него трудно будет попасть из пистолета, господа, – вполголоса сказал корнет Дудаков.

Все засмеялись.

Понизовский заметил это и чуть притормозил, но затем решил приветливо улыбнуться нам в ответ. Вместо зубов у него обнаружились черные корешки.

Вежливость понудила нас сделать вид, будто так и надо.

– Приветствуем вас от лица всего нашего офицерского состава, – произнес безупречный Алтынаев и четко склонил голову.

Понизовский слегка растерялся.

– А? – проговорил он и опять улыбнулся. – Благодарю. Подпрапорщик Понизовский. Рад вас всех видеть, господа.

Вслед за прочими я также пожал его руку. Рукопожатие было, пожалуй, единственным, что нашлось в новом подпрапорщике симпатичного. Я уже записал, что он был невысок ростом и весьма плох сложением. Щеки и лоб нового нашего товарища мать-природа щедро разукрасила прыщами и пятнами. Зеленоватые глаза у него постоянно бегали, словно выискивали нечто по обе стороны от ушей собеседника. Пепельные волосы никогда не выглядели чисто вымытыми, хотя впоследствии мне доводилось убеждаться в том, что Понизовский по крайней мере пытался быть чистюлей.

Новичка разместили по соседству с Дудаковым – к большому неудовольствию последнего, обучили играть в клопштос, познакомили с фоссой и приучили пить каву с молоком местных мээк.

Дежурить вместе с Понизовским было муторнейшим занятием на свете. Мне выпадало это сомнительное удовольствие раз, наверное, пятнадцать, и всякий раз приходилось выслушивать его длинные, подробные рассказы о том о сем. Там, где любой другой обходился кратким перечнем событий и характеристик, Понизовский пускался в глубокие исследования и в конце концов умучивал слушателя такими деталями, о возможности существования которых ни один здравомыслящий человек даже не задумывался.

Несколько раз он рассказывал мне (подозреваю, что и остальным тоже) историю своих зубов и ужасного состояния кожи. Каждый прыщ в его изложении наделялся длинной легендой, так что в совокупности они составляли нечто вроде “Кольца нибелунга” и только ждали своего Вагнера, чтобы во всю мощь зазвучать с театральных подмостков. Говоря коротко, Понизовский был одним из немногих, кто выжил в знаменитой катастрофе “Журавы”. Что именно там произошло – до сих пор достоверно неизвестно. Говорили разное – и в первые месяцы после случившегося, и потом, когда поиски виноватого ни к чему не привели. Произошла утечка метрима, который контрабандой перевозили на пассажирском судне. Знал ли об этом капитан, участвовал ли в этом кто-либо из офицеров – сейчас уже не установить, поскольку погибли почти все, кроме десятка детей, находившихся в самом дальнем отсеке. Среди уцелевших счастливчиков и был наш Понизовский.

Естественно, о самой катастрофе он ничего рассказать не мог, поскольку был тогда мал; зато обладал большим количеством различных умилительных детских воспоминаний: какие динозаврики были нарисованы на стене игровой комнаты в “Жураве”, как пахло от доброй няни в кружевном кокошнике, которая разносила печенье, какой забавный хищный цветок там имелся – дети дразнили его, как котенка, бантиком, привязанным к ниточке, – и все в таком роде.

Я замечаю, кстати, что Понизовский обладает умением распространять свое тлетворное влияние на все, к чему ни прикоснется. Вот уже и мои записки начинают заполняться его нудными рассказами, а ведь я намеревался изложить историю его прыщей КОРОТКО!

Итак, коротко: следствием давнишней аварии сделалась такая болезнь, при которой кальций плохо удерживается в организме. Отсюда – скачущая походка Понизовского, его странная осанка и дурные зубы. Зубы ему, впрочем, собираются сделать искусственные – позор для полка, если в нем будет находиться офицер с таким Карфагеном во рту.

Вот пример ужасного влияния Понизовского. Недавно я заметил, что ротмистр Кайгородов вместо обычного: “Ну-с, господа, не пора ли нам на боковую?” произнес, собирая карты, следующее: “Ну-с, господа (начало, как видите, осталось прежним, но дальнейшее!..) – ну-с, господа, как хотите, а я считаю, что пора нам расходиться. Помню, еще в детскую пору загоняла нас строгая нянька в постель, меня да брата, да еще старшую сестру. Придет, бывало, рослая, как гренадерский солдат, на голове наколка – ровно шапка лохматая, пера только не хватает, фартук на ней топорщится, как кожух, будто сейчас она к пулемету… И как гаркнет на нас сверху: „А ну, пострелята, тотчас в постель!“ Хе-хе!.. У нас, бывало, ручонки дрогнут, глайдеры-бластеры посыплются на ковер. Тогда, должно быть, и запала мне в голову идея непременно сделаться офицером и самому так-то на нижних чинов покрикивать. Детские воспоминания, господа, по моему суждению, – весьма ценный материал для психологических изысканий в собственной биографии…”

Ну вот как такое слышать?

Затем произошла и вовсе нелепейшая история. Дело в том, что к нам собралась с визитом госпожа полковница, Настасья Никифоровна Комарова-Лович, урожденная Нелидова. Обыкновенно она находилась на орбите, на базе, где занималась воспитанием большого количества маленьких и уже подрощенных Комаровых-Ловичей, обоих полов и разнообразных темпераментов. Их фотографии украшают приемную господина полковника, но поскольку отпрыски его засняты в различное время и иные по нескольку раз, то вникнуть в их количество ни у кого недоставало терпения.

Время от времени нежные супружеские чувства полковницы брали верх над материнским долгом, и тут-то и случались нашествия Настасьи Никифоровны. С нею обыкновенно приезжало некоторое число молодых привлекательных дам, составлявших ее свиту. Как подобает истинным офицерам, мы готовились к началу боевых действий заранее.

Повсеместно кипела стирка, злобно шипели, изрыгая пар, гидроутюги, денщики разгуливали по помещениям, держа швабры как миноискатели, и озабоченно выискивали мусор. Полковой оркестр, руководимый бессменным нашим капельмейстером Рягиным, разучивал по нотам новые мелодии, например, в этот раз – вальс “Жестокая шутка” (“В джунглях Лапуту, в джунглях зеленых, где приютилось немало влюбленных” – и т.д.); полонез “Маленькая мутантка” и еще несколько мазурок, из которых самая игривая называлась “Планету ментиком накрою”.

По углам шептались, загадывая, будут ли те дамы, что и в прошлый раз, и если новые – то каковы они окажутся. Предлагались различные программы развлечений – помимо бала, разумеется; и уж конечно Понизовский не остался в стороне.

– Прелестная игра – фанты, – заметил он и уже собрался развить эту идею, как его перебили:

– Замечательно! Записывайте, Дудаков: фанты! Затем еще – “Угадай цветок”, а?

– Фи, господа, это неприличная игра, – молвил строго Алтынаев.

– Вы, господин Алтынаев, старый, – дерзко сказал поручик Сенютович и так лихо подкрутил ус, что все засмеялись. Засмеялся и Алтынаев; его плоское загадочное лицо стало чуть шире в скулах, а глаза, утонув во внезапно появившихся морщинах, совершенно исчезли.

Таким образом, повсеместно царило настроение всеобщего благодушия.

И вот настал долгожданный день. Транспортный модуль уселся на нашу захолустную Варуссу, и оттуда выпорхнули бабочки, точно из кокона, одна за другой, а последней выгрузилась, как пчела-матка, сама госпожа полковница.

– Ну все, – завороженно прошептал мне Дудаков, – смерть нашему Алтынаеву!

Среди прибывших была гордая красавица Ольга Турыбрина, жена интенданта базы. Супружество ее оказалось несчастливым – в чем не было ничего удивительного: более скучной, невыразительной и нечистой на руку персоны, нежели интендант, вообразить себе невозможно. Поговаривали, будто Ольгу вынудили выйти за него едва ли не насильно, по прихоти ее опекуна. Разница в возрасте у них была большая.

Как нарочно, несчастье этого брака усугублялось внезапно вспыхнувшей любовью безупречного Алтынаева. Оба они, и Алтынаев, и Ольга, страдали и таились; в полку, разумеется, знали, но помалкивали. Уйти от мужа Турыбрина не могла: разводов в офицерской среде не допускалось, и согласия на брак с разведенной Алтынаев никогда бы не получил; связью же удовлетвориться он не мог. Посему у них происходило обожание совершенно в трубадурском духе. Раз в несколько месяцев они проходили тур вальса – да еще могли соприкоснуться пальцами во время традиционного пикника.

Одни романтики из числа младших офицеров завидовали сему платоническому роману; другие изыскивали в уме способ извести интенданта. Полковник наш, будучи человеком, напротив, реалистического направления, мучился предчувствием беды всякий раз, как видел Алтынаева подающим Ольге на балу пирожное.

Из числа “опасных” можно также назвать зрелых девушек сестер Сафеевых, которые выучились на Медузе-III в медицинском университете и трудились на поприще исследования сердечной мышцы – как она работает при разной гравитации и нельзя ли инфаркты лечить невесомостью. Сестры Сафеевы очень-очень хотели выйти замуж. Они были, по счастью, не слишком настойчивы. Просто они хотели. Слабонервный человек мог пойти у них на поводу; что до последствий – то они могли оказаться какими угодно. Жизнь с медичкой в любом случае таит в себе определенный риск.

Ну и наконец явилась родственница полковницы, страшная женщина Нора Нелидова. Нора была уже крепко немолода, обладала густо-смуглым цветом лица, цыганскими вороватыми глазами и черными усами на губе. Замуж она не хотела. Это было ее единственным достоинством.

Что до прочих девиц, то все они были в меру хороши собою и желали повеселиться на лоне природы в обществе гг. офицеров, запросто и без всякой задней мысли.

Веселья в этот раз было заготовлено много, и все обещало пройти наилучшим образом. Планировались, как всегда, грандиозный бал с пирожными и шампанским (о котором князь Мшинский говорил, что это не шампанское, а “гази’ованная дзыга”), салонные игры с конфетами, живые картины, а вместо пикника – поездка в гости к хозяину оазиса Туй, вполне замиренному и чрезвычайно уважающему нашего полкового священника отца Савву Теплосветова.

При виде гостей фоссаt. пришла в неистовство, принялась скакать – с одинаковым успехом по земле и перпендикулярным ей поверхностям; отрывисто взвизгивать, покусывать подолы платьев и от избытка эмоций брызгать мускусом.

– Лучше бы ты, право, держал при себе ручного орангутанга, – заметила полковница своему супругу, на что тот, по обыкновению, флегматически отвечал:

– Я сам, Настасья Никифоровна, изрядный орангутанг; на что же мне в полку второй?

Квартиры наполнились таинственными шорохами и перешептыванием. Шебуршились шнуры и ментики, шелестели нижние юбки и иные таинственные предметы женского туалета. Из апартаментов, отведенных дамам, слышались смешки и предположения.

Женатых офицеров в нашем полку было немного, и они преимущественно летали к своим семействам в выходные дни на базу, а скакать с орбиты на планету и обратно супругам воспрещали, опасаясь за возможное потомство.

Большая же часть моих сотоварищей оставалась в холостом состоянии – за недостатком как твердости характера, так и возможностей совершить выбор и обзавестись супругой со всеми вытекающими из сего обстоятельства последствиями.

Поэтому обстановка в полку сделалась щекочущей нервы и даже опасной; хотелось, например, стремительно взлететь на боевой машине и что-нибудь большое и враждебное непреклонно сокрушить.

Перед балом мы собрались в курительной комнате в офицерском клубе, как будто стены этого сурового мужского института способны вдохнуть в нас сугубые силы для предстоящего испытания мазуркой. Говорили, как водится, на посторонние темы, а общались более эмпатически. Воздух был насыщен молодым нетерпением и даже слегка подрагивал от флюидов.

– Ватрушки-мужчины, дорогой Понизовский, чрезвычайно лукавы, – поучающе тянул, пуская дым, поручик Сенютович, – и доверять им вполне никогда не следует. Запомните это, дабы не попадать впросак.

“Ватрушками” заглазно именовали среди нас варучан, о чем те, не понимая русского языка в достаточной мере, естественно, не догадывались. Кроме того, на Варуссе не пекли настоящих ватрушек…

– Помню, года два назад останавливались мы на ночь на землях оазиса Чий… – продолжал Сенютович, а в воздухе возле него так и висело: “Та рыженькая, с косой, – смешливая… Все хихикала с подругой. Кто она?”

– А помните, как отец Савва у них проповедовал? – перебил штаб-ротмистр Литтре. (“Вы как хотите, господа, а в польке я поведу… Непременно хочу с Анной Викторовной… и с Софьей Ласкиной… и еще с Тонечкой Гогенгейзер – у нее талия подвижная, под рукой так и вьется…”)

– А как? – спросил Понизовский с любопытством.

Все поглядели на него изумленно. Понизовский не распространял флюидов, не дурел от предстоящего и действительно искренне интересовался разговором. “Ну и фрукт”, – подумали, вероятно, мы все разом. Даже: “Вот так овощ” – это будет вернее.

Нехотя Литтре рассказал, как отец Савва ушел к ватрушкам, по их просьбе, с раннего утра и отсутствовал два дня, а возвратился на третий к вечеру, с лицом в сале и горой самоцветных ожерелий на шее. Только мощная выя нашего полкового попа могла снести на себе эту гору драгоценных камней и не согнуться под тяжестью сих мирских богатств. Впрочем, отец Савва плохо соображал происходящее и долго приходил в себя, хоть здоровье у него и богатырское.

– Что же, они напоили его пьяным? – удивился Понизовский.

– Как зюзю, дражайший Понизовский, в стелечку! И знаете, из каких причин?

– Нет…

– На радостях. Он окрестил весь оазис. Его даже представили потом к награде за миссионерское рвение.

– Чудно! – сказал Понизовский и собрался было развить эту мысль, но ему не дали.

– А вот женщины у ватрушек чудо как хороши, – произнес мечтательно корнет Дудаков.

– Известное дело, дикари-с, – подтвердил Сенютович, и все рассмеялись.

– Да уж, таких, как Нора Нелидова, среди них не встретишь, – добавил Лимонов. – Мало что хороши собою, они молчаливы.

– Старухи зато из них потом ужасные, – проговорил Алтынаев.

– Да кто же женится на старухах? – бойко возразил Лимонов. – Женятся на молоденьких!

– Мне трудно представить себе Нелидову молоденькой, – заметил Дудаков. – Кажется, она так и явилась на свет со своими усами, кошками и болтливостью.

– Ой, – поморщился Алтынаев, – господа!

Его мысли занимало видение Ольги Турыбриной с грустными глазами под высокой пышной прической, с молочно-белыми руками, источающими при соприкосновении тонкое электричество.

– Говорить о Нелидовой как о женщине для меня тягостно, – добавил Алтынаев безжалостно.

– Какая она женщина, – вступил Кайгородов, – просто скучное животное. И шея у нее темная, будто она никогда не моется.

– А она действительно не моется, – сказал я. – Я ее нарочно разглядывал. Даже пальцем потер.

– Как вам это удалось? – осведомился Дудаков.

– У нее такой толстый слой грязи, – объяснил я, – что она даже не заметила.

– А вы, Ливанов, нату’алист, – молвил князь Мшинский.

– Да уж, – вставил Литтре, – девиз натуралистов: не важно, есть ли у них разум; важно – что они могут страдать.

– Нату’алисты – это ведь кото’ые п’отив охоты на китов? – спросил князь.

В этот миг подпрапорщик Понизовский встал. Никто поначалу даже не понял, что происходит, поскольку ни один из нас, повторюсь, не думал ни о Нелидовой, ни о любом другом предмете явной беседы, – каждый вел сам с собою разговор потаенный.

– Господа, – выговорил Понизовский, слегка заикаясь и произнося слова более невнятно, чем обычно, – мне п-просто стыдно среди вас находиться. Вы говорите о женщине! Я ее не знаю и вряд ли стану ей другом, но ведь она женщина! После всего, что я услышал, я не желаю более оставаться в в-вашем о-обществе!

И он быстро вышел вон.

Наступила тишина. В ее безжалостной атмосфере расточились хрупкие пугливые призраки, услаждавшие наше воображение, и в прояснившемся воздухе мы увидели друг друга словно бы впервые за все это время.

Князь Мшинский поднялся со своего места.

– Вы как хотите, господа, а сведует немед’енно извиниться. Позвольте, я сделаю это от ’ица всех нас.

И он тоже вышел.

Мы сидели молча и ждали – чем все закончится. Ни Понизовский, ни князь Мшинский никогда не рассказывали о том, что между ними произошло. Они возвратились вскоре, Мшинский – невозмутимый и позевывающий в сторону, Понизовский – весь красный, со взъерошенными вспотевшими волосами. Как ни в чем не бывало он снова уселся, закурил, бросил, а после поведал длинную историю о птичке, которую держали в клетке на “Жураве” и которая издохла к великой скорби юных ее пестователей, – никто его толком не слушал, но все испытывали облегчение.

Впоследствии я не раз бывал в деле вместе с Константином Понизовским и могу уверенно сказать: впечатление, полученное тогда в офицерском клубе, не было ошибочным. Спустя несколько лет он уже стал поручиком, а еще через год получил золотое оружие за храбрость.

Буран

Посвящается памяти Руфина Ивановича Дорохова
До космопорта оставалось не больше сорока верст, когда начался буран. Зловещие мглистые клочья пронеслись по небу, сразу стемнело, и ветер резко усилился. Стрелка компаса вертелась, словно одержимая множеством бесов. Бесы эти визжали на разные голоса – не только за бортом вездехода, но и в эфире, где ничего, кроме них, не слышалось. Связь прервалась почти полчаса назад.

Вездеход стал, и его мгновенно закидало снегом по самую крышу.

Я спросил водителя: как на его взгляд, долго ли продлится непогода.

– Часа три, может – восемь, – ответил он, немедленно проглотил стакан водки, заел луковкой, после чего завернулся в одеяло и уснул.

После краткого раздумья я решил последовать его примеру.

Первое время бешеный рев бури слышался со всей отчетливостью, потом стал тише, обратился в унылое завывание, а там и вовсе смолк – снежная гора, выросшая над нами, заглушала любые звуки. Между тем буран продолжал лютовать: бедняга, застигнутый непогодой без всякого укрытия, обречен на скорую гибель – здешний мороз убивает в считанные минуты.

Водится в этих краях напасть и пострашнее адского холода, уверяют местные: злые духи выходят на охоту во время снежных бурь и выпивают тепло из своих жертв. Не то чтобы я всерьез опасался духов или даже готов был признать их существование, но все же жутковато делалось в эдакой глухой тишине.

Смутно тревожась, я думал в полусне: что станет с нами, если наш вездеход не заведется, а буран продлится несколько дней и проч. Но тихо гудела печка, мигала лампочка на переборке, водка разливалась по телу приятным теплом, и чем более я представлял себе бушующую вокруг непогоду, тем уютнее становилось.

Неделей ранее я получил легкую контузию в небольшом деле, которому “Отечественные записки” за **** год отвели одну неполную строку. Сразу после госпиталя меня отправили в отпуск. Поправлять здоровье надлежало на “базе” – орбитальной станции, где я вплоть до настоящей оказии ни разу даже и не бывал.

Корнет Гвоздков уверял, будто на базе превесело. Князь Мшинский, главный сноб в полку и обладатель восьми дюжин выписанных из Петербурга шелковых белых перчаток, напротив, кислил лицо: “Д’янная водка, скве’ные нуме’а, обсвугу давно не секли… Оставайтесь-ка вы, говубчик, лучше в полку!” Прочие мои товарищи ухмылялись и пожимали плечами. Вспоминать в подробностях собственный отдых на базе им было как будто неловко.

“Что за беда? – решил, помнится, тогда я. – Если там весело – повеселюсь, а прискучит, так вернусь раньше срока в полк”.

Засим, наказав денщику Мишке за время моего отсутствия довести мой боевой глайдер до немыслимого совершенства, я собрался, как сумел, и вручил свою судьбу водителю вездехода.

Он был из местных, служил уже изрядно лет и “умно-умно русским языком рассуждал”. Звали его Изтигиз. В быту он был сущий спартанец и в своем вездеходе обитал почти безвылазно, выбираясь на Божий свет за редкими надобностями. Закусывать луком вошло у него в привычку весьма давно, отчего вездеход обладал собственной атмосферой.

Машину свою Изтигиз почитал и всю кабину увешал варварскими талисманами, плюшевой бахромой и золотыми рыбками, преискусно сплетенными из разноцветных пластиковых трубочек. Сбоку приткнулся строго нахмуренный Никола-угодник в плетеной кожаной рамочке, почерневшей от непрестанного смазывания маслом. Когда машина прыгала по сугробам, бахрома, рыбки и прочее – все тряслось и качалось, так что рябило в глазах.

Я знал, что замиренных варучан почти всех крестили, и спросил своего водителя, отчасти шутя: любит ли он русского Бога; на что тот весьма серьезно показал на Николу-угодника и отвечал, что “Микорая” чрезвычайно уважает и просит, чтобы с ним, с Изтигизом, того не случилось, что вышло с одним глупым-глупым варучанином.

Меня, разумеется, это заинтересовало, и я продолжил расспросы. Меленько поплевывая себе в плечо, Изтигиз сообщил, что тот бедолага глупо-глупо попался в руки немирному князьку, такому злому, что от его слюны вскипала дзыга. Князек стал пленника пытать, и от слез и пота из того вышла вся соль русского крещения, и сделался он весь как “вареная овощь”, а после помер.

Вот пришел он – после смерти – к старым варучанским духам и богам, но старые боги стали его бить и гнать от себя, крича: “Ты оставил нас, ты сломал нас!” И правда, многие боги были поломаны, без носа, со стесанным лицом или даже в виде одной половинки туловища.

Тогда побежал несчастный покойник к русскому Богу, но русский Бог его не признал, потому что соли крещения в том не осталось. Так он и бродит между богами и живыми, ищет, где бы приткнуться, и плачет в буране – иногда можно услышать издалека его голос.

На Варуссе крестили не водой и не песком, а солью. К соли у варучан было особенное пристрастие, они считали ее самым ценным, что производит почва; а уж “русская соль”, та, которую привозили с Земли, шла у них на вес золота из-за какого-то неразличимого для нас, особенного привкуса.

Покуда мы ехали, Изтигиз не замолкал ни на мгновение: поведав одну историю, он переходил к другой, и сколько я трясся рядом с ним на сиденье, столько времени он непрестанно бормотал себе под нос, по большей части рассказывая бесконечную сагу, героями которой были: он сам, его “жинки младший братец”, “прапорщик Тихонев, шельма такая” – и еще бог знает кто.

Нить повествования то ухватывалась мною, то вновь терялась в гуле мотора. Я качался в вездеходе под равномерное бормотание Изтигиза, и оно вгоняло мой разум в мирную дремоту.

Обладал сей возница в числе прочих еще одним редким талантом – засыпал в считанные миги, едва предоставлялась возможность. Последнему умению я немало завидовал – двое суток пути спалось мне часа три, не более. Полка для спанья оказалась не по росту мала и узка, а из неведомой щели, само существование которой Изтигизом отрицалось, по ногам отчаянно дуло.

Теперь же тишина усыпила меня почти сразу. Приснился мне недавно определившийся корнет Закручинин, только во сне у него вместо волос росли из головы куриные перья. Он все смотрелся в карманное зеркальце и говорил:

– Так, по-моему, даже красивее, не находите, Ливанов?

Я имел глупость возразить, сказав, что это, скорее, нелепо. Закручинин рассердился, замахал на меня руками, и я проснулся со странным чувством.

Водитель по-прежнему почивал сном праведных. Глухая тишина вокруг приняла уже характер противоестественный. Хронометр указывал на явственное утро.

Мне захотелось свежего воздуху. Подобравшись к люку, я отпер его и не без усилий распахнул настежь. Меня щедро осыпало снегом и обожгло сухим холодом. Буря миновала. Небо светилось синевой.

Неподалеку от машины, со стороны кажущейся сплошным сугробом, обнаружился кочевой лагерь. Разбит он был всего пару часов назад, видимо – сразу после бури. Легкие аэросани, числом несколько, грудились у красивого, яркого шатра, брошенного на снег небрежно и криво. Носовая часть каждой из машин изображала оскаленную морду какого-нибудь зверя или же голову хищной птицы с устрашающе-острым клювом. Владельцы их, кочевники, коренные обитатели Варуссы, сидели кружком подле костра, на постеленных коврах, жестких и колючих. Завидев меня, варучане обернулись. Один из них, рябой малый в косматой дохе, произнес что-то вполголоса, прочие рассмеялись.

Я спрыгнул наземь. Рябой лениво поднялся, приблизился ко мне и принялся рассматривать со спокойной наглостью во взгляде.

– Вы чьи? – спросил я на местном наречии.

Рябой не ответил. Трое от костра подошли вплотную. Лица их ничего не выражали. Короткие винтовки небрежно покачивались на ремнях, стволами вниз. Тогда я прошел мимо них, прямо к костру, и, усевшись на свободное место, протянул к огню руки. Варучанин-старик, оказавшийся по соседству со мною, издал удивленный горловой звук. Другой, нестарый, что сидел рядом с ним, вдумчиво курил длинную трубку. Его лицо скрывал капюшон. Ни в каком случае нельзя было выказывать страх или смущение. Однако же я понимал, что дела мои плохи. Даже в замиренных племенах находились лихие парни, не годные ни к какой работе. Частенько они сбивались в шайки и промышляли грабежами. Обыкновеннее всего эти шайки вливались в отряды мятежных князей, чтобы еще более страшными делами закрепить свою славу. По всему судя, я натолкнулся именно на такую компанию. Жизнь моя висела на волоске.

Мне хотелось курить, но доставать папиросу не следовало – могли дрогнуть руки и выдать мое волнение. Я лишь старался дышать размеренно и готовился принять свою участь. Костер бил в лицо жаром, а спина уже ныла от мороза. Рябой продолжал исследовать меня взглядом, понимая, что никуда я не убегу. Прочие явно ждали его сигнала.

Тот, что курил у костра, неожиданно протянул мне свой чубук. Помедлив, я принял его, затянулся едким табаком, вернул трубку и тихо выпустил дым, пахнущий полынью.

– Вы из N-ского полка, не так ли? – осведомился курильщик по-русски, сонным, чуть насмешливым голосом.

Здесь я вздрогнул – от неожиданности – и посмотрел на него с удивлением.

– Я из Петербурга, как и вы, – продолжал он, и я сразу ему поверил: такой выговор не подделаешь. – Держитесь, как держались, и вам ничего не угрожает.

Он чуть отодвинул назад свой капюшон, и я мельком увидел его лицо – с прямым носом, небольшими, широко расставленными, серыми глазами. На лоб упала темно-коричневая прядь; бороду и усы мой собеседник тщательно брил. Ничего особенного в его лице я, по правде сказать, не заметил – ни шрамов, ни какого-нибудь зверского выражения, чего можно было бы ожидать от человека столь “необычной судьбы”, как пишут в таких случаях романисты. Разве что показались странными веснушки вокруг носа, очень бледные, но на морозе заметные отчетливо: обычно у шатенов никаких веснушек не наблюдается.

– Кто вы? Почему здесь? – спросил я.

– Вас это, положим, никак не касается, – возразил курильщик и повел плечом.

Рябой произнес нечто сердитое, адресуясь к моему собеседнику. Но тот отвечал на его наречии, с прежними насмешливыми нотками в голосе, свидетельствующими о прямом превосходстве.

Трое с винтовками разразились короткими восклицаниями и защелкали языками на все лады. Рябой, явно возмущаясь, махнул рукой и отошел еще дальше в сторону. Видно было, что он задет за живое и старается, чтобы этого не поняли другие.

– Что вы ему сказали? – спросил я.

– Представил вас в качестве своего родственника. Вы не возражаете?

– Пожалуй, не возражаю. Но, помилуйте…

– Я только что это сделал, – прервал меня незнакомец. Из-под капюшона блеснули глаза, и мне сделалось холодно.

Варучане, казалось, утратили ко мне всякий интерес. Мой загадочный соотечественник имел на эту братию большее влияние, нежели их рябой соплеменник.

– Я вам, кажется, обязан, – сухо произнес я. – Чтобы расплатиться с вами, мне следует знать ваше имя…

– Не любите одолжаться?

– Стало быть, не люблю.

– И напрасно, – усмехнулся он. – В этих краях жизнь – одолжение невеликое. На вашем месте я бы не принимал близко к сердцу. А впрочем, как знаете.

На этих словах он вновь затянулся и медленно выпустил дым.

Старик, наклонившись, хлопнул своей сухой ладонью меня по колену, качнулся и рассмеялся беззубым ртом. Потом сказал что-то, явно миролюбивое и даже одобрительное.