Елена Хаецкая. День святого Валентина
Под утро в Валентинов день Приду к твоим дверям — тук-тук. И у ворот согласье дам Быть Валентиной вам. И у ворот согласье дам Быть Валентиной вам! песенка Офелии
— Кто этот человек? — спросила я у родителей.
Мама наморщила нос:
— Какой еще человек?
А отец приказал:
— Не вздумай влюбиться!
Я фыркнула:
— В моем возрасте не влюбляются.
— А что же делают в твоем возрасте? — удивился отец.
— Губят насмерть или спасают — но на время, — объяснила я. — Потому что спасение — это процесс, а гибель — результат.
Несмотря на всю мою находчивость, внятного ответа я все же от родителей не добилась. Оставалось еще два пути: продолжать строить догадки и познакомиться с этим человеком первой.
Видите ли, стол, за которым я делаю уроки, стоит возле окна. У большинства моих подруг рабочий стол упирается стенку, и, если поднять глаза, можно вволю налюбоваться цветами на обойном ситце, какой-нибудь душеспасительной картинкой или пейзажем, а у Кати прямо перед носом висит целая галерея ее умерших родственников, и все они были в школе отличниками (или вообще получили потом правительственную премию). Поэтому Кати аж бледнеет, когда садится делать уроки.
Я, напротив, то и дело краснею. Это так, от разного сопереживания. Когда окно выходит на улицу, ты как будто стоишь там невидимкой и всех видишь, а тебя — никто.
Там, внизу, унылая, как мертвец, прачечная, куда два раза в день заходит какая-нибудь женщина с недовольным лицом, — это раз; магазин скейтбордов, перед которым постоянно катается очень искусный подросток в развевающейся рубашке, — это два; и, главное, три, — маленькая пивнушка, откуда приблизительно в полдень выносят два стола и четыре стула с твердым белым кружевом вместо спинок.
Почти сразу же появляется этот человек и садится за столик. Когда я возвращаюсь из школы, он уже там. Он пьет пиво так, как другие люди дышат, — естественно, без всяких последствий для себя, безостановочно. Он пьет пиво из большой, никогда не пустеющей кружки, очень спокойно, даже отрешенно. Он не жадничает и не хмелеет. Когда мимо проносится подросток на скейтборде, он отставляет кружку и смотрит на него без любопытства, но доброжелательно.
Родители, очевидно, полагают, что меня должен интересовать подросток, такой ловкий и отважный со своими прыжками над летящей доской, но мое внимание полностью поглощено человеком с пивной кружкой.
Он не похож на пьяницу, я хочу сказать. Если бы он был пьяницей, он хотя бы раз, да набрался и устроил дебош, а ничего подобного не случалось. И на маньяка, высматривающего жертву, тоже не похож; будь иначе, у нас бы уже кого-нибудь убили и распихали труп по мусорным пакетам, и весь район бы об этом судачил, — как тогда, когда мама Кати нашла в сардельке кусок женского пальца с накрашенным ногтем.
В общем, я не столько решала задачи по алгебре, сколько разглядывала того человека и строила относительно него разнообразные догадки, одна другой ужаснее. Мне было бы проще гадать о нем, когда б он был стариком. О стариках можно выдумывать что угодно — и это почти всегда оказывается правдой: ведь у стариков очень длинная жизнь, во время которой они успевают побыть всем, что ты только в состоянии о них вообразить. Но мой человек-загадка сильно усложнял задачу тем, что ему явно не исполнилось и тридцати, а, следовательно, в выборе вариантов я очень ограничена.
В общем, я терялась в догадках, наверное, месяца полтора — что свидетельствует, как вы понимаете, о недюжинной выдержке и немалой дисциплине ума, — а потом решилась спуститься на улицу и все-таки познакомиться с этим человеком лично.
Я перешла дорогу, с презрением миновала прачечную, гордо проигнорировала подростка на скейтборде (он меня — тоже) и уселась за столик напротив незнакомца.
Я хорошо знаю, как выгляжу, потому что по дороге в школу отражаюсь последовательно в пяти зеркалах: в том, что у нас в прихожей, в том, что в подъезде, в том, что в витрине прачечной, потом еще за углом — в шляпном магазине, и в тонком, как лента, зеркале, которым отделана стена банка. У меня лицо узкое, нос длинный, глаза как у дьявола в опере — чуть раскосые и зеленые, а волосы черные, как будто я надела парик. Будь я постарше, тот человек за столиком наверняка бы меня испугался.
А так он только посмотрел на меня внимательно и спросил:
— Тебе сколько лет?
Я ответила:
— Разве так начинают знакомство с женщиной?
Он положил подбородок на скрещенные ладони, поглядел на меня снизу вверх и сонно улыбнулся.
— Эй, — забеспокоилась я, — не спите. Вы что, спать тут собрались? Так тем более не начинают знакомство с женщиной! Хотя, — прибавила я, — иногда именно так его заканчивают.
Он сразу выпрямился и покачал головой.
— Прости.
— Это тоже слово из последних эпизодов, — грозным тоном напомнила я.
— Проклятье! — сказал он. — Да с чего же начать?
— Подумайте хорошенько.
— Ладно… — Видно было, что задача постепенно увлекает его. Он повращал глазами, пощипал себя за ухо и уставился на меня. — Так сколько тебе лет?
— Тринадцать, — сказала я. — А вам?
— Двадцать восемь.
— Неприятный возраст, — заметила я. — Некоторые в нем так и застревают до самой старости.
Он неопределенно пожал плечами.
— Должно быть, именно это со мной сейчас и происходит.
Я постучала согнутым пальцем по столу.
— Задавайте еще вопросы. Ну?
Если бы он спросил, в каком классе я учусь, или какой предмет у меня любимый, я бы просто ушла. Но до него наконец-то дошло, и он поинтересовался моим именем. Имя у меня красивое, я охотно произношу его вслух:
— Инес Штром.
— Ух ты, — сказал он уважительно, — такое имя подошло бы мечу или пушке.
— Пушке?
Я попыталась представить себе эту пушку. Уж конечно, дальнобойная, с длинным стволом. На ней хорошо сидеть, когда она хорошенько нагрета солнцем и стоит где-нибудь во дворе музея артиллерии, а кругом — весна, и на голове у тебя венок из одуванчиков. И еще можно попробовать пройти по ней босыми ногами, до самого жерла, а оттуда — спрыгнуть в траву.
А стрелять из такой — одно удовольствие. Нужно долго запихивать туда снаряд и по-всякому его прилаживать, проталкивая внутрь, а потом целиться, следуя указаниям издерганного, охрипшего лейтенанта, и, наконец, тянуть за веревку и поскорей хвататься ладонями за уши. Снаряд улетит с дьявольским хохотом и что уж он там натворит среди вражеских рядов — ты и не увидишь, потому что не твоего ума это дело.
Волочась по разбитой дороге, под дождем, ты толкаешь колеса своей пушки по имени Инес Штром и совсем не чувствуешь себя одиноким.
— Мне больше нравится быть пушкой, — сказала я. — Мечом — не так интересно.
— Значит, будешь пушкой, — согласился он покладисто.
— Теперь мой черед спрашивать, — заявила я.
— А тебе не пора домой?
— И что мне, по-вашему, делать дома?
— Уроки, — предложил он.
— Скажите, вы меня за дурочку держите или я все-таки похожа на пушку? — осведомилась я.
Он немного поразмыслил на эту тему.
— Мне трудно судить, — признался он наконец. — Тебе удается сбивать меня с толку, что, несомненно, свидетельствует о твоем уме. Но, с другой стороны, много ли нужно ума, чтобы сбить меня с толку? Вот я и не могу ответить на твой вопрос однозначно.
— Следовательно, мы можем судить лишь об относительности моего ума касательно вашего, — восторжествовала я. — Как вас зовут?
— Валентин, — сказал он.
— Я назвала имя и фамилию, — надулась я. — Нечестно зажимать целый вопрос.
— Валентин Фихтеле.
— Ага, — сказала я и отвела глаза.
Он насторожился.
— Что?
— Небось, «Фихтеле» — не настоящая фамилия. Соврать решили.
Он засмеялся.
— Тогда — «Айзенбах». Подходит?
— Лучше уж Фихтеле, — проворчала я.
— Лучше просто Валентин, — сказал он. — Заказать тебе сок? Тут, кажется, подают что-то такое…
— Тут подают два вида пива, разбавленное и не очень, — рассердилась я. — И я сюда не ради выпивки пришла, а ради вас.
Я видела, что ему хочется чувствовать себя польщенным, но он боится. Ему достаточно лет, чтобы знать: неожиданности чаще всего бывают неприятными, а женский интерес — тем более.
— Я вам не сделаю дурного, — обещала я. — Мне просто хотелось с вами познакомиться.
— Почему?
— Потому что я каждый день вижу вас из окна.
— А я тебя вижу в первый раз, — признался он.
— Будь наоборот, я бы сказала, что мы оба погрешили против законов физики. Я их сейчас, кстати, изучаю.
— Вот как?
— Да. И вот вам главный закон физики: если ты за кем-то подсматриваешь из окна, задерни шторы.
— Ты задергиваешь шторы?
— Вовсе нет. Вы достаточно беспечны, чтобы я могла соблюдать законы физики, оставляя окно открытым.
Он повернулся и безошибочно нашел глазами мое окошко.
— Что ж, в таком случае, ты все обо мне уже знаешь. Мне двадцать восемь лет, меня зовут Валентин, и каждое утро я прихожу сюда — сидеть на стуле и пить пиво.
* * *
Дожди прилетали вместе с ветром, и трава принимала их благодарно. Она поднималась выше человеческого роста, полная влаги, а полю не было видно конца. В этом году, как и в прошлом, здесь не сеяли, и сорняки поднялись на сытной почве настолько рослые и крепкие, что колеса телег ломали их со звучным хрустом, словно это были кости. Безымянные пепелища за лето поросли лопухами.
Войска ходили по этой местности взад-вперед. В принципе, она должна была стать уже знакомой, почти родной, но Валентин так и не научился узнавать ее при каждой новой встрече, потому что каждый раз им давали новое задание: занять деревню, занять холм, выбить из рощи неприятеля, снять снайпера с колокольни. И всегда Валентину казалось, что это новая деревня, новый холм, новая роща, новая колокольня, а вот неприятель и отдельный снайпер — они, наоборот, всегда были одни и те же, неубиваемые, неизменные. Куда ни придешь — в какую деревню, в какую рощу, — они тут как тут, целые и невредимые, и требуется снова и снова их выбить, снять и уничтожить.
И вот они шли по дороге, которую Шальк почему-то узнавал, а Валентин узнавать отказывался. Он и дороги-то не видел — одни только сорняки в человеческий рост. Но Шальк утверждал, что они здесь уже были в прошлом месяце, даже пытался напоминать какие-то подробности. Валентин не спорил. Шальк — первый номер их расчета, все ответственные решения принимает тоже Шальк, когда до такого доходит дело. Валентин не видит выше колеса, в то время как Шальк тянет лошадь и имеет перед собой сравнительно широкий кругозор.
— Ну гляди, вон там же был дом сгоревший, а перед ним колодец, — напирал зачем-то Шальк.
Валентин отмолчался. Шальк запросто может разговаривать сам с собой, ему собеседники не нужны.
Дом действительно показался — и точно сгоревший, одна только печка торчит и два бревна угадываются в траве. И колодец наверняка поблизости.
— Ага, а дальше, вот увидишь, — деревня и колокольня вон там, на холме, — показывал Шальк, торжествуя. Как будто в деревне нет неприятеля, а на колокольне — снайпера, как будто не придется сейчас начинать все сначала в этом заколдованном круге.
Идти вдруг стало легче, дорога под ногами выгнулась, точно кошка, и стала твердой и сухой. Колеса покатились без понуканий, лошадь перестала задирать морду и потрусила веселее.
Валентин выпрямился, сделал несколько свободных шагов, вздохнул, подставляя лицо ветру. Справа и слева трава гнулась, влажная, под солнцем то серебряная до белизны, то вдруг почти черная.
Почти сразу же впереди возникла сумятица, все смялось, и Валентин споткнулся. Шальк уже бежал к нему, с винтовкой в оставленной руке, с широко раскрытым ртом — кричал что-то. Потом мелькнул штанами, сапогами и исчез — упал возле колеса, уперся локтями в землю, стал соображать, подмигивая шулерским глазом. Валентин нырнул вниз, к Шальку.
— Вон оттуда лупят, — показал Шальк подбородком.
Шальк напоминал подростка — маленький, востроносый, с блекло-серыми глазами, белобрысый до бесцветности. Когда он в задумчивости жевал губами, то становился похожим на обиженную бабушку, но такое случалось редко и никак не бывало связано с какими-либо внешними причинами. Больше всего на свете Шальк любил свое орудие. На втором месте у него шли жареные сардельки и на третьем, с очень большим отрывом, — вальс «Голубой Дунай».
— Что там? — спросил Валентин, оказавшись рядом с Шальком.
Шальк щурился до подергиваний века, потом сказал зло:
— Не вижу, откуда стреляют…
Стреляли из рощи. В головах колонны уже завязался бой. Шальк обнял винтовку левой рукой, улегся на бок и вытащил закурить.
— Слушай, Валентин, — сказал вдруг Шальк, — а для чего тебе кисет, если ты не куришь?
Валентин молча смотрел, как ловко шевелится папироса на губе у Шалька, пока тот рассуждает:
— Я вот уже год как хочу у тебя об этом спросить, да все не получалось: то забываю, то время не подходящее, то еще что-нибудь.
А Валентин с какой-то странной тоской предчувствия понял, что сейчас придется ответить. Долго он ждал этого вопроса и знал, что рано или поздно вопрос прозвучит, и отмолчаться будет нельзя.
Валентин сказал:
— Это мне сестра подарила, Маргарита.
— Хороший подарок, — похвалил Шальк.
— Знаешь что, Шальк, — сказал Валентин, — если со мной что-нибудь случится, ты этот кисет себе забери.
— Ладно, — легко согласился Шальк.
— Только не забудь, — предупредил Валентин.
— Сказал же, ладно, — Шальк выплюнул окурок и снова прицелился. — Ага, теперь вижу! — обрадовался он.
Между стволами деревьев, в роще, перебегали темные фигуры, и Шальк повел одну из них, кривя гримасы.
По колонне пришел приказ двигаться дальше. Шальк вскочил и побежал вперед, к лошади, по дороге крикнув Валентину:
— Видел? Видел, как я его снял?
Валентин ничего не видел, но Шальку и не требовалось признаний со стороны медлительного товарища.
— Навались! — кричал Шальк, хватая лошадь за поводья.
Валентин налег грудью на колесо, орудие помедлило и покатилось дальше по направлению к деревне.
От колонны отделилось несколько человек, они побежали сбоку, непрерывно стреляя. Из деревни ударило орудие, раскидало землю между колонной и рощей. Лошадь присела, брыкнулась, и Шальк принялся успокаивать ее таинственной лестью.
Колонна разворачивалась для боя, явился и накричал офицер с красным лицом. Он почти мгновенно исчез, а Шальк сделался деловитым и начал мудрить с орудием.
Из деревни прилетел второй снаряд и разорвался далеко за дорогой. Шальк зевнул несколько раз, как можно шире раздвигая челюсти, поворошил свои белые волосы грязными пальцами, потом сказал Валентину:
— Давай заряжай.
Валентин открыл рот, чтобы ответить, но между губ у него вместо слов потекла кровь. Шальк вытаращил глаза. А Валентин все двигал губами и кровь по-разному выливалась ему на подбородок, словно пытаясь начертить какое-то слово.
Потом Валентин криво подогнул ноги и упал. Шальк посмотрел на него снизу вверх и вдруг вспомнил про кисет.
— Потом недосуг будет или еще что-нибудь случится, — сказал себе Шальк. — Это обидно выйдет.
С этим он присел рядом с Валентином на корточки и вытащил у него из кармана хорошенький, красиво расшитый мешочек с витыми завязками. Положил на свою твердую чумазую ладошку, подбросил, любуясь работой валентиновой сестры. Та не пожалела ниток и бисера, вышила красивый геометрический узор, отдаленно напоминающий перезрелую розу.
Странно показалось Шальку, что кисет такой тяжелый. Как будто внутри что-то есть. Уж точно не табак, коль скоро Валентин не курит; но что же тогда?
Шальк дернул завязки и вытряхнул содержимое кисета на траву.
В первое мгновение ему показалось, что это какой-то порошок — рубиновые кристаллики, целая горсть. Но это не был порошок в собственном смысле слова, потому что все кристаллики объединялись легким, полупрозрачным светом, который подрагивал между ними, как живой. Когда Шальк поднял красное вещество с травы, оно как раз поместилось у него в руке. Можно подумать, то место на человеческой ладони, где скрещиваются все линии, нарочно изгибается колыбелькой для того, чтобы удобнее держать эту штуку.
И вдруг Шальк понял, что это такое.
Это было сердце.
Расставаясь с Валентином, Маргарита вручила ему свое сердце. Шальк поглядел на Валентина — с перекошенным ртом и осколком снаряда в спине, между лопаток; потом опять перевел взгляд на сердце у себя на ладони. Оставить бы себе — про запас, подумал он мимолетно, да ведь кто знает, как оно еще приживется, в неродственной-то груди. Лучше уж отдать Валентину. Он для того, небось, и носил его при себе в расшитом кисете, чтобы в крайней нужде воспользоваться. Только сначала нужно осколок вытащить.
Шальк положил сердце обратно на траву, перевернул Валентина лицом вниз и запустил ногти в осколок. Тянуть было неудобно — скользко, к тому же и засел глубоко. Пришлось постараться. Шальк все ногти себе посрывал, пальцы до судороги довел — пришлось потом дышать на них и растирать.
А Валентин лежал теперь расслабленный, лицо больше не кривил, даже умиротворился. Как будто все видел и обо всем догадывался.
Шальк подобрал с травы светящееся существо, понянчил его немного на ладони — покачал взад-вперед, — чтобы оно ощутило человеческую ласку, а потом отпустил Валентину на грудь, и оно, как будто с благодарностью, стекло с его пальцев и впиталось в порванную одежду и в плоть.
Шальку не хотелось упускать ни мгновения; ему интересно было, как Валентин пошевелится, как он откроет глаза, как улыбнется впервые после пробуждения… Но тут прибежал лейтенант и начал устало кричать, и Шальк с Валентином начали бить левее, и разнесли колокольню вместе с возможным снайпером… В общем, Шальк все самое интересное про Валентина пропустил, а расспрашивать его потом про второе сердце просто не решился.
* * *
Когда они заняли наконец деревню и обошли ее, то нашли там лишь несколько уцелевших домов, а в домах сидели озлобленные, насмерть перепуганные жители. Поэтому расположились за деревней, а не в ней самой, в старом блиндаже, который ими самими был построен, только в прошлый раз, и в прилегающем окопчике.
— Вся земля человеку дана в распоряжение, — философски заметил Шальк, — а он все под землю закапывается.
Валентину непривычно было ощущать внутри себя сердце сестры. Оно билось в груди с опаской, как будто постоянно вопрошая: так ли делаю? хорошо ли поступаю? удобно ли тебе?
И от каждого толчка кровь теплой волной разливалась по всему телу.
Валентин сперва радовался каждому удару сердца, а потом привык…
Однако жить без запасного сердца показалось ему весьма неосмотрительным, поэтому он почти сразу же стал подыскивать себе новое сердце в кисет и начал с деревни. Как уже говорилось, уцелевших домов там осталось мало, и заходить в них не имело никакого смысла, поскольку в каждом прятались люди, и каждый держал свое сердце в кулаке.
А вот опустевшие дома — совершенно иное дело. Там стоило пошарить. Нужно только хорошенечко подумать, где искать.
Валентин пробрался в первый же дом за околицей. Там снарядом разворотило крышу и хозяйственную пристройку, а за год запустения вещи в уцелевшей части дома наверняка пришли в негодность или были уже прибраны к рукам. Но Валентина не вещи интересовали. Он вошел через рухнувшую стену и остановился, оглядывая комнату: кровать со сгнившим, провалившимся матрасом и ржавыми шишечками, дощатый шкаф со стеклянными дверцами, укрытыми серым кружевом, горшок с засохшим растением. Стола и стульев не было, а под кроватью лежал листок бумаги.
Валентин нагнулся и поднял его. Развернул — увидел буквы. Они шли вкривь и вкось, толстые, с трясущимися боками, — выводила их когда-то малограмотная рука.
Валентин не стал читать письмо, а просто сложил его опять по старым сгибам и убрал в кисет. А когда он затянул завязки, то почувствовал, как потяжелел сестрин подарок. Несомненно, кто-то из бывших обитателей дома хранил в том письме свое сердце.
* * *
Так, меняя сердца, шел Валентин вместе со своим орудием, за Шальком и лошадью, от рощи до деревни с колокольней, от реки до железнодорожной станции, а потом однажды он проснулся от того, что Шальк кричит ему:
— Война кончилась!
От радости шалый, Шальк уже был пьян и едва держался на ногах, а белые глаза в орбитах у него вращались так, как за всю войну ни разу не бывало. Уж в каких только видах его Валентин видывал, да только не в таком.
Вышли они к железнодорожной станции. Там Валентин сказал:
— Сколько мы этих станций брали, а в город ни разу не входили. Я вот даже понять не могу, это была одна и та же станция или все время разные.
Шальк махнул рукой.
— Может, лейтенант знает?
Но лейтенант тоже не знал. Он из последних сил сипел, чтобы грузились в поезд.
Лейтенант был хороший, поэтому его все угощали шнапсом, а он не спрашивал, откуда это взято. Потом поезд поехал подальше от войны, и Валентин впервые за три года ощутил, что не ходит больше кругами, а движется по прямой линии.
* * *
В мирной жизни все складывалось у Валентина как у обычных людей. Сперва он навестил сестру и узнал, что та счастливо избежала двух сомнительных замужеств с тыловыми крысами, которые во время войны были большими начальниками, а в мирное время оказались уродами и проходимцами. Что еще важнее — ни один из красавцев-офицеров, что проходил через Айзенбах — родной город Валентина, — не сумел увлечь Маргариту на сомнительно-сладкий путь порока. Ведь у нее не было сердца, которым можно было бы играть и которое можно было разбить.
Поэтому Маргарита охотно вышла замуж за Шалька, а тому не было никакой нужды в ее сердце, лишь бы на кухне водились жареные сардельки, а в патефоне булькал по выходным вальс «Дунайские волны». Брак этот оказался очень спокойным и благополучным.
Как-то раз Маргарита призналась брату (они иногда, как в детстве, секретничали по вечерам на кухне):
— Будь у меня сердце, Валентин, — я и дня бы с твоим Шальком не прожила! Как можно любить его, такого невзрачного да скучного?
— Он на войне другой был, — ответил Валентин. — Он на войне был верным другом, веселым и храбрым.
— Дома он только с сардельками храбрый, — вздохнула Маргарита. — А веселый только сам с собой, под патефон и шнапс.
— Зато он по-прежнему верный, — возразил Валентин. — А ты какого мужа бы хотела? Такого, чтобы изводил тебя ревностью, скупостью или изменами? Такого, чтобы бил тебя и позорил при детях?
— Да уж, ты прав, братец, для меня и Шальк хорош, — согласилась Маргарита и расправила на себе фартук. — А вот только я все думаю… Как бы оно повернулось, если бы я еще могла любить? Если бы у меня по-прежнему было сердце?
— Да все то же самое и было бы, только гораздо больнее, — ответил Валентин. — Ты пойми, Маргарита, человек — он и без сердца живет за милую душу. Вот видела ты, как черепаха ест? У нее во рту зубов совсем нет, а только твердые пластинки. И ими она отлично перетирает всякую пищу. И очень ей удобно, и никакой зубной боли. Так и ты, Маргарита, научись любить без сердца: тепло с тобой и надежно, и никаких страданий.
— Все равно, — сказала она тихонечко, упрямо так, — все равно мне бы хоть на денечек… хоть на два удара бы…
— Ладно, — ответил ей брат. — Достану я тебе сердце.
А люди где только не хранят свои сердца! Кое-кто отдает их тем, с кем поклялись перед алтарем, что проживут в любви и согласии всю свою жизнь. На такие сердца Валентин посягнуть бы, конечно, не посмел. Но таких сердец, к счастью, всегда мало.
В воздухе постоянно носится взад-вперед некоторое количество ополоумевших мамашиных сердец. Нужно только знать, где смотреть, и уметь правильно прищуриваться. Вот вложит мамаша все сердце в отпрыска, а потом давай то отбирать, то обратно впихивать: «Гляди, всю мою жизнь я на тебя угробила! Гляди, всей моей жизнью я для тебя пожертвовала!» Отпрыск уж отбивается, как может, плачет: «Заберите, мама, от меня ваше сердце, не надо мне его!» — «Как — не надо? — оскорбляется мать. — Да как же не надо? — волнуется она. — Надо тебе, надо, мама лучше знает, что тебе надо!» И втискивает ему нежеланный дар обратно, да еще поверх утрамбовывает кулаком… а после ведь снова отбирает, да еще и сердце отпрыска прихватить норовит. Сплошное мучение! Нет, не нужно Валентину таких сердец. Мало ли какая беда от них потом выйдет.
Прошел Валентин мимо банка. Остановился, глядя на окна, забранные решетками. Там в любой ячейке, в любом сейфе сердца заперты десятками, хоть на веревку их нанизывай, но все мелочь, поди, или вообще фрагменты. Люди после войны стали гораздо умнее, чем были до войны. Научились безболезненно членить свое сердце. Кусочек себе, кусочек в банк, кусочек в церковную кружку.
Кстати, вот и в церковную кружку Валентин заглянул, не побрезговал, а там — одни опилочки да огрызочки, как будто с краешку пооткусывали, осторожненько, чтоб цельность не сильно нарушить.
Да что ж ты будешь делать! Маргарите ведь большой любви хочется, чтобы полным сердцем, а не только рассудком, чтоб нормальными зубами, а не деснами, как черепаха.
Не заслужила Маргарита обрезочков и опилочек. Ограбить бы ради нее банк — так ведь и там такое добро хранится — сущая дрянь. Кто же хорошее сердце в банк положит?
Шел Валентин себе, шел и выбрался в предместье. Здесь дома стояли одноэтажные, за заборами, кое-где весело брехали собаки, довольные, что им нашлось какое-то дело, и бежали вдоль заборов, провожая Валентина. А в одном заборе обнаружилась прореха, и Валентин беспрепятственно проник во двор.
Здесь не наблюдалось большого порядка или какой-то особенной красоты, однако заметно было, что живут в этом доме с удовольствием и больше всего ценят простые земные радости.
Валентин укрылся в тени яблоневого дерева, чтобы оглядеться получше и прикинуть — где здешняя хозяйка, фрау Кнопфель, может держать свое сердце. Уж точно не при себе.
И тут нахлынули на Валентина воспоминания о войне — на первый взгляд, очень некстати, — и о том, как спать хотелось, и еще о том, как хотелось есть. Взгляд Валентина сам собой устремился к хозяйскому леднику, и улыбка вдруг вспыхнула на его губах: ну конечно же! Крадучись, Валентин подобрался к тяжелой деревянной двери, отворил ее и проник внутрь.
Там было холодно и пахло простоквашей. Валентин подождал в полумраке, пока глаза опять начнут видеть после дневного света, и осторожно огляделся. Он держался в леднике фрау Кнопфель так, словно за каждой бочкой, за каждой колбасной связкой мог прятаться снайпер.
И тут он увидел большой горшок.
Это был почтенный старинный горшок, очень пузатый и до краев наполненный сметаной.
— Эй! — воскликнул горшок. — Что это ты здесь делаешь, голодранец?
— Я не голодранец, — обиделся Валентин, — а солдат N-ского полка Валентин Фихтеле.
— Ха-ха, Фихтеле! — отреагировал горшок. — Так я тебе и поверил. Ты нарочно называешь мне неправильную фамилиеннаме, чтобы я потом не мог заявить бай дер полиц. Ну, сознавайся, что ты здесь делаешь?
— Мне нужно еще одно сердце, дополнительно к моему, — признался Валентин, — а такие люди, как фрау Кнопфель, обычно хранят свои сердца в леднике. Оно и безопаснее — как для семейной жизни, так и для семейного бюджета. Ведь если твоя фрау прогневается на домашних, то с легкостью поотрывает им головы, поэтому ей лучше держать свое сердце в прохладе. А если она увидит бедняка, то отдаст ему половину имущества, поэтому…
— Поэтому ей нужно остерегаться сердечной теплоты, — заключил горшок. — Да, Фихтеле, если только тебя действительно так зовут, ты, кажется, соображаешь. Но для чего тебе понадобилось второе сердце?
— Это не мне, — ответил Валентин сокрушенно, — это моей сестре. Видишь ли, она отдала мне свое, а я…
— Уж не артиллерист ли ты, часом? — подозрительно осведомился горшок, перебивая Валентина.
Валентин удивленно посмотрел на горшок, потом сунул палец в сметану и облизал.
— Что, хороша сметана? — хмыкнул горшок. — Моя фрау Кнопфель отнюдь не дура. Но меня ты всеми этими штучками не задобришь. У нас с тобой разный масштаб. Однажды я один накормил целую армию великого короля Фридриха Прусского. Что, удивлен? — помолчав, прибавил горшок. — Сам старый Фриц зачерпывал из меня ложкой да похваливал.
— Невелика, видать, была армия у старого Фрица, если тебя одного на них на всех достало, — уязвил его Валентин.
— А меня несколько раз наполняли! — Горшок оказался не так прост, как выглядел. — Хоть ты и артиллерист, Фихтеле, а погоришь когда-нибудь на самом простом. Все пушкари такие — ведь сделка с дьяволом до поры до времени, а потом-то и начинается самое интересное.
— Никакой сделки я не заключал, — возмутился Валентин. — И хватит болтать, старый горшок. Я пришел за сердцем фрау Кнопфель.
С этими словами он запустил руку и тотчас нащупал в сметане то, что искал.
И это сердце оказалось просто замечательным: округлым, упитанным, цельным, хорошо сохранившимся и, несомненно, способным на искреннюю любовь. Валентин обтер его подолом рубахи, завернул в чистую тряпицу и спрятал в карман. Горшок наблюдал за ним неодобрительно, но ничего не говорил, а когда Валентин уже собирался уходить, окликнул его:
— Скушай тогда уж и сметанки…
Со сметанными усами Валентин возвращался домой. Маргарита все поглядывала в окно — она первая заметила брата и выскочила поскорее ему навстречу.
— Принес? — прошептала она ему в ухо, приподнимаясь для этого на цыпочки.
Валентин молча взял ее за руку и потащил в дом.
— Идем.
Они поскорее вошли на кухню и заложили задвижку. Маргарита жадно смотрела, как Валентин вынимает из кармана платок, кладет на стол, откидывает уголки.
Упитанное сердце фрау Кнопфель мерцало радостно и с любопытством. Оно явно стосковалось по теплу — а кто бы, спрашивается, не стосковался, сидючи столько лет в горшке со сметаной, да еще в леднике!
— Это мне? — влюбленно спросила Маргарита, протягивая к сердцу руки.
Валентин только кивнул, не в силах произнести ни слова. Он смотрел, как сестра подносит сгусток света к своей груди, и как постепенно теплое сияние заливает ее глаза и щеки.
Она моргнула несколько раз, потеряла крохотную слезинку и вздохнула.
— Все? — спросила Маргарита и огладила фартук у себя на груди.
— Да, — ответил он. Ему интересно было, сильно ли изменится сестра, но Маргарита оставалась прежней.
А потом она сказала:
— Что-то мне ужасно, просто до смерти, захотелось сметаны!
* * *
— Ты так и живешь у Маргариты и Шалька? — спросила я.
Валентин кивнул.
— Ясно, — вздохнула я. — Это все равно как я живу у мамы и папы. Мало веселого. Если бы я была тобой, я бы тоже уходила куда-нибудь пить пиво на целый день.
— Ага, ты меня понимаешь! — обрадовался он.
Тут мама выглянула из окна, увидела нас вдвоем и закричала:
— Инес, немедленно иди домой!
— Ну вот, — сказала я, поднимаясь, — видишь, что я имею в виду?
Он кивнул и проговорил, почти не двигая губами, чтобы моя мама не поняла:
— Завтра я тоже буду здесь.
* * *
Вот так мы встречались — иногда я пробегала мимо, возвращаясь из школы, а иногда стреляла в него жеваной бумагой из моего окна. Меня сильно беспокоил вопрос о пушкарях, которые, как сказал горшок фрау Кнопфеле, всегда заключают сделки с дьяволом. Такая уж у пушкарей природа, ничего не поделаешь.
Я написала Валентину записку, где изложила свои соображения на сей счет. Я сделала из нее самолетик и запустила из окна прямо ему в пиво. Потом села на подоконник и стала смотреть, как он читает. Он выловил самолетик из кружки, стряхнул с него пену, развернул и некоторое время разбирал написанное. Признаюсь, почерк у меня неважный. Да еще чернила, наверное, расплылись. Но, в общем, он прочитал и, посмотрев наугад в сторону моего окна, пожал плечами.
Он не знал.
Я тоже пока что ничего не придумала.
На следующее утро, проходя мимо закрытой по случаю раннего часа пивнушки, я заметила засунутый в щель между ставнями клочок бумаги. Прямо на ходу я выдернула его, добежала до угла и только там разложила на ладони.
Валентин назначал мне свидание. Он писал, что будет ждать за школьным стадионом. Там есть одна лавочка, уцелевшая от старого парка, каким он был еще до реконструкции. Вообще это место довольно подозрительное, но я согласилась с легкой душой и едва дождалась конца уроков.
Когда звенит звонок, я убегаю из школы первая. Меня гонит, во-первых, лютый голод, а во-вторых, острое ощущение быстротечности жизни. На уроках ничего подобного нет и в помине, я покорно пережевываю минуты и формулы, часы и грамматические правила; но стоит прозвенеть последнему звонку — и жизнь срывается с места в бешеный галоп, так что мне приходится хорошенько поторопиться, чтобы успеть за ней.
Поэтому-то никого и не удивило, что я бегу сломя голову за школьные ворота. Подруги, обычно задерживающиеся минут на пятнадцать поболтать, давно уже оставили попытки включить меня в компанию. Во время перемен или прямо на уроках — сколько угодно, но после занятий я неизменно улетучивалась.
Завидев меня, Валентин встал и пошел навстречу.
— Привет, — крикнула я, задыхаясь от бега, волнения и голода.
Он вытащил из кармана мятый бутерброд с сардельками.
Не поблагодарив, я схватила бутерброд и запихала его в рот целиком. Он спокойно наблюдал за тем, как я уминаю сардельки. Они то показывались у меня изо рта, словно в попытках спастись, то снова исчезали. Наконец они пропали вовсе. Я облизала губы и сказала:
— Что будем делать?
— Ты хотела поговорить, — напомнил он.
— Ну, да, — сказала я. — Это насчет артиллеристов. Ты помнишь, как продавался дьяволу?
— Нет, — ответил он.
— Почему?
— Потому что я этого не делал.
— А Шальк?
— Не уверен. Видишь ли, Инес, нас ведь не спрашивали, хотим ли мы быть артиллеристами.
— А дьявол об этом знает?
— Предлагаешь спросить его?
— Нет, — подумав, ответила я. — Для того, чтобы его о чем-то спросить, его нужно вызвать. Это будет означать, что мы хотим с ним иметь дела. А мы не хотим! Ну и потом, иногда человек — или, в данном случае, дьявол — ни о чем таком и не помышляет, а ты его спросишь, не делал ли он то-то и то-то, и тем самым как раз и надоумишь сделать то-то и то-то.
— Умно, — похвалил Валентин.
Почему-то этот разговор совершенно меня успокоил. Мы пришли к выводу, что у горшка устаревшие понятия об артиллеристах.
— Глупо тревожиться из-за того, что сказал какой-то старый горшок сметаны, — прибавил Валентин, и мы стали смеяться.
Честное слово, мы даже за руки не держались. Но я пришла домой совершенно счастливая.
* * *
Мы встречались время от времени всю осень, пока в пивнушке не перестали выносить на улицу столы. Если мы не могли увидеться, то тайком писали друг другу письма. Я рассказывала о том, что происходило в школе — разные события или изречения; а он писал всякие невнятные фразы, например:
«Коснулась госпожа Осень пальцем листа, и он пожелтел. Дружит госпожа Осень с деревьями, и никто не остановит ее; дружит госпожа Осень с деревьями, к деревьям она приходит. К людям же приходит только Смерть».
Я пыталась расшифровать эти послания. Мне казалось, Валентин вкладывал в них какой-то глубокий, может быть, даже философский смысл. Но сколько я ни старалась — ничего не понимала, только становилось по-особенному печально на душе, и я смутно догадывалась о том, что Валентин в меня влюблен и что письма его — любовные, и никакие иные. Поэтому я прятала их в шкафу, где держала носовые платки, ленты и новые чулки.
В середине зимы возле школы меня остановила какая-то женщина.
Она была лет тридцати, невысокая, довольно плотная, но, несмотря на видимую упитанность, все равно выглядела голодной. Так бывает, если человек за жизнь очень настрадался. Вот я вечно голодная, но выгляжу сытой и довольной, — это потому, говорит мама, что я горя не ведала.
Я сразу догадалась, кто эта женщина.
Она меня поймала за рукав и говорит:
— Ты — Инес Штром?
Я остановилась в школьных воротах — неслыханное дело! — и говорю:
— А вы, наверное, Маргарита Шальк?
Она засмеялась и заплакала сразу, и мы пошли вместе.
Когда мы отошли от школы на порядочное расстояние, она сказала:
— Ты в точности такая, как он тебя описывал. Я сразу тебя узнала.
Я ответила:
— А вы ну совершенно не похожи на ту, что он описывал, но я вас тоже сразу узнала. Вы зачем пришли — чтобы разлучить нас навеки? Как только станет тепло, в пивной начнут выносить столики и стулья на улицу, и он снова будет приходить, вот увидите. И уж я, конечно, не премину выглянуть в окно и, может быть, скорчу ему рожу или пущу зайчика ему в глаза. У меня и зеркальце для этого уже куплено.
— Нет, — сказала Маргарита.
Тут я насторожилась: уж больно грустно произнесла она это «нет».
— А что случилось? — спросила я, пиная на ходу мой мешок со сменной обувью. — Хотите сказать, вы ему помешаете? Или, думаете, вмешается моя мама? — Тут меня поразила одна ужасная догадка. — Что, мама уже побывала у вас дома и категорически настаивала, чтобы эти встречи прекратились? Или она нашла нашу переписку?
По лицу Маргариты я увидела, что в двух фразах я выболтала все мои тайны, о которых никто раньше даже не подозревал. Про встречи и переписку, я имею в виду.
Маргарита потерла ладонью щеку и покачала головой.
— Твоя мама? Ее и близко у нас не было. А вот ты… — Она помялась. — Ты не могла бы к нам зайти? Он хотел бы тебя повидать. Валентин.
— Сам пусть зайдет и повидает! — с вызовом произнесла я. Девочки должны быть гордыми, даже если их секреты уже выболтаны. Всегда следует создавать иллюзию, будто самая главная тайна все-таки еще сохранилась и уж ее-то точно никто не узнает.
— Валентин умирает, — сказала Маргарита.
И потерла ладонью нос. Она смотрела перед собой растерянно, как птичка.