Виктория Дьякова
КЕЛЬТСКАЯ ВОЛЧИЦА
Вспышка — Тьма. Вспышка — Тьма.
«Командору Третьей стражи. Главная контора, Никитинский проезд, Санкт — Петербург.
По многочисленным данным, полученным от наших агентов обнаружено заметное изменение энергетического поля в направлении подответственной вам территории. Предполагается проникновение одной или нескольких враждебных сущностей через кромку. Приказывается Командору незамедлительно провести проверку на месте и в случае обнаружения враждебных элементов немедленно информировать Центр для получения дальнейших инструкций. При возникновении обстоятельств исключительного свойства — принять решение самостоятельно.»
Вспышка. Тьма. Сплошная тьма…
Темно — багровые буквы исчезли с начищенного до зеркального блеска медного блюда, испещрен ного выбитыми на нем египетскими иероглифами, четыре свечи вокруг погасли. Командор снял со стола покрытые черным маслом ногти, сверкавшие при свете свечей как крупные, полупрозрачные топазы, и опустил их для омовения в серебряную чашу с водой. Связь с Центром закончилась. Задание было получено. Теперь ему следует — в который уже раз за все служение длиной в столетия, — обнаружить зарвавшегося врага и спасти человечество, или хотя бы его незначительную часть от посягательств злой и разрушительной силы.
Из распахнутого окна, выходящего на озеро, струился прохладный утренний воздух. Над свинцовым зеркалом воды, залепленным опавшими осенними листьями, низко стелился сырой белесый туман. Издалека доносился заливистый лай собак — кто-то из местных помещиков собирался в лес на охоту.
Глава 1
ДОМ НА КРАЮ ЗЕМЛИ
Молодой Арсений Прозоровский любил начало осени — он слыл заядлым охотником, и потому всегда наведывался в такое время из Петербурга в родные места, в Белозерскую глушь, на берега Андожского озера. Стояла середина сентября — ранние зазимки в здешнем краю. Легкие утренние морозцы заковывали смоченную обильно дождями землю, ярко-зеленые поляны взбучивались, рвались клоками и отступали перед все увеличивающимися полосами буреющих, увядших трав. Кое-где виднелись светло-желтые пятна ярового жнивья с красными проталинами гречихи. Возвышения холмов и леса, бывшие в конце августа еще зелеными островами между черными полями жнивья, делались постепенно золотистыми и ярко-красными вспышками посреди темно-зеленых озимых.
Белозерские леса славились богатым зверьем — русаки уж до половины перелиняли, лисьи выводки начинали разбредаться, а молодые волки вырастали обычно больше собаки. Самое время погоняться за ними.
Отец Арсения, старый князь Федор Иванович Прозоровский, держал издавна большую охоту. К семейству он принадлежал старинному, заслуженному, государями российскими отличаемому. Происходили Прозоровские из Ярославских земель и потомство свое вели от самого святого князя киевского Владимира Мономаха. Служение же московской державе начинали Прозоровские при великом князе Василии, а также при сыне его, первом всеярусском царе Иване Васильевиче Грозном. Служили воеводами, посланцами царскими к государям иноземным, стольниками. В сражениях труса не праздновали. При Петре Великом за государевой казной присматривали без упрека, что не часто случалось на Руси — за то были отмечены императором и прошли при государях да государынях, наследовавших трон, кто в тайные советники да камергеры, а кто по военной линии — в генералы да фельдмаршалы.
Сам Федор Иванович Прозоровский карьеру начинал поручиком в Апшеронском пехотном полку под командой шурина своего, генерал-аншефа Александра Суворова, женатого на родной сестрице князя, Варваре Ивановне Прозоровской. С суворовскими чудо-богатырями прошел Федор Иванович турецкие войны: воевал при Фокшанах и на реке Рымник, штурмовал Измаил. Позднее отправился в далекий италийский поход. За все годы служения своего отличаем был не раз высочайшими орденами Отчества и дослужился до звания генерал-поручика. С тем и ушел на покой при кончине генералиссимуса Александра Васильевича, поселившись в поместье на берегу Андожи.
Выходцы из южно-русских земель, оказались Прозоровские в прославленной подвигами отшельников Северной Фиванаиде еще во времена княжения государя Василия Ивановича на Москве. Посватался за красавицу княжну Прозоровскую, по имени звавшуюся как и сестра Федора Ивановича Варюшей, владелец здешней волости Ухтома, второй из могучего и обширного родственными связями семейства Белозерских князей. Жених был хорош собой, знатен и богат — приглянулся он Варюше, едва только взглянула на него из светелки, как на двор отцовского дома въехал. Отдали Варюшу в Белозерье, а тремя годами после случилось несчастье — родами умерла она, одарив супруга своего единственным сыном-наследником. С тех пор Прозоровские на Белозерье глаз не казали, и с князьями тамошними не знались. Только с полвека тому назад снова перекрестились их пути-дорожки. Сдружился князь Федор Иванович в Петербурге с Александром Михайловичем Белозерским, служившим при императрице Екатерине Второй послом русским в Дрездене, у него и купил давно уже пустующую усадьбу Андожа на самом окаеме белозерских земель, благо ожениться как раз надумал: сватался за полюбившуюся ему княжну Леночку Волконскую, первую красавицу по обеим российским столицам в ту пору и подумывал об устройстве собственного дома.
Супротив покупки Андожи восстали все в семье Федора Ивановича: отец, матушка, сестры. От них услышал он о том, что давнишняя предшественница его, княжна Варенька Прозоровская не так просто родами скончалась на Белозерье, а была изведена в усадьбе Каргол привидением утопленницы. Да и название само «Андожа», если верить толкователям, со старофинского переводится как «край земли». Как же можно поселиться там, средь болот да зарослей непроходимых, да еще с молодой красавицей-женой. Как бы то нибыло, Федор Иванович родственников не послушал — Андожу купил, женился на Леночке. С ней и приехал на Белозерье. Жили они без бед, в согласии и достатке, одно только огорчало супругов: родилось в супружестве их две дочери, а вот сыновей-наследников не было.
Отсутствие сына охладило любовь Федор Ивановича к жене. Прежде он в Леночке души не чаял, и когда узнал о грядущем рождении первого ребенка, то только и говорил всем о том, как назовет своего первенца, как будет растить и воспитывать — князь не сомневался, что родится мальчик. Когда же родилась дочь, Лизонька, он был столь оглушен событием, что заперся на неделю в своем кабинете, не пожелал видеть новорожденную, не пошел к жене, еще накануне столь обожаемой и отменил заранее объявленное угощение для дворовых. На крестинах тоже присутствовал лишь по долгу и никакого пира не устроил.
Однако скорая вторая беременность жены снова вселила в Федора Ивановича надежды. Только и им не суждено оказалось сбыться. Снова родилась девочка, названная Аннушкой. К тему же доктора сообщили Прозоровскому, что поскольку Елена Михайловна женщина очень болезненная и хрупкая, роды она перенесла с трудом и на рождение следующих детей уже надеяться не стоит. Такое сообщение окончательно сразило князя. Он долго не мог примириться с мыслью, что должен навсегда расстаться с мечтою о сыне. Отношения с женой окончательно испортились. Дом разделился на две половины, и князь из своих комнат редко хаживал на сторону княгини. Часто вспоминал он тогда, наедине с собой, глядя в окно на бескрайние серые верхушки деревьев, кутующиеся в сыром тумане, предупреждения своих родственников: не принесет тебе счастья Андожа, нет счастья на краю земли. Только никому не признавался князь в своем разочаровании. После же военные походы и баталии, жизнь на биваках и в учебных лагерях, и вовсе оторвали Федора Ивановича от усадьбы и от семьи.
Как-то в один из недолгих отпусков своих, в самый канун разгрома турок на Дунае — занемоглось тогда княжне Елене Михайловне не на шутку и попросила она супруга слезным письмом схлопотать у Александра Васильевича разрешения, чтоб свидеться, может, и в последний раз, — просидел Федор Иванович всю ночь у постели жены. Лихорадило Елену Михайловну сильно, всякие видения являлись ей нехорошие. Все казалось ей, что смотрит она в чужую жизнь, и чужую жизнь проживает как наяву. То терем старорусский на Московии допетровской явится ей в бреду, то нашествие татарской конницы, то пожар да крики оглашенных надрывные… Так и мечется по постели, потом исходит вся слезами горючими. Ни молитва перед иконами, ни травы настоенные, ни микстуры заморские — ничего не помогает ей.
Только к утру умаявшись, соснула чуток страдалица. Пошел и Федор Иванович в свои покои, чтоб отдохнуть. Да по пути услыхал он в парадных сенях., крик младенца. Настойчивый, заявлявший свои права на жизнь крик маленького существа заставил князя остановиться будто вкопанного. Приподняв голову, слушал Федор Иванович крик и не мог понять, чудится ему он после бессонной ночи или в самом деле зовет его существо, оставленное на милосердие добрых людей. Вышел Федор Иванович в сени, нагнулся над корзиной в которой лежало укутанное в лоскутное одеяло дитя, поднял его и улыбнулся: — Какой славный бутуз, да еще и мальчик…
Подкинутому малышу было не больше нескольких дней, но он, словно поняв, что его судьба зависит от настоящей минуты, перестал кричать и растянул свой беззубый ротик, широко раскрыв удивленные, черные, большие глаза. Князь Федор Иванович окончательно смягчился и решил оставить мальчика у себя.
По счастью Елене Михайловне в тот же вечер полегчало, и она пошла на поправку. Тихая, уравновешенная по натуре, княгиня принадлежала к тому числу женских натур, которые покорно терпят все странности, а порой и жестокости своих мужей, при том любят их беззаветной и самопожертвенной любовью. Узнав о желании Федора Ивановича усыновить найденыша, Елена Михайловна ни словом не возразила ему и приняла мальчика с заботой. Ребенка окрестили Арсением — имя давно уж приготовил Федор Иванович для ненаглядного первенца, так и не рожденного ему супругой. Пол и стены в детской затянули верблюжьим войлоком — для спасения от извечной белозерской сырости, люльку обили шелком, а из деревни привели для малыша кормилицу, красивую и здоровую.
Вскоре пришла Федору Ивановичу пора возвращаться к армии. Оставив Арсения на попечение Елены Михайловны, он уехал. Он никогда не задумывался, кем были истинные родители мальчика. Находясь вдалеке, он постоянно следил за своим воспитанником, подробно писал в письмах жене, каких учителей выписывать для него, каким наукам обучать. Когда пришло время определяться с будущей карьерой Арсения, Федор Иванович не раздумывая, по своим связям выхлопотал для него эстандартюнкерство в только что образованном по указу императора Александра Первого Кавалергардском полку, записав на свою фамилию. А через год службы юношу, показавшего себя во всех отношениях достойно, произвели уже в корнеты.
В день приезда Арсения из столицы, — по письму князя Федора Ивановича к старинному приятелю его, командиру кавалергардов Голенищеву-Кутузову, юношу отпустили по семейным делам аж на целый месяц, — на домашнем совете порешили отдохнуть сперва, может, денька два, а после, уж не откладывая, идти в отъезд на нетронутый волчий выводок.
Два дня погода стояла морозная и колкая. Но после началась небольшая оттепель. Рано поутру молодой Арсений в халате выглянул в окно отцовского дома и увидел такое утро, что лучше и не придумаешь для охоты: светло-голубое небо как будто таяло над озером и без ветра стекало на землю. Единственное движение, которое происходило в воздухе, составляло лишь тихое парение сверху вниз спускающихся микроскопических капель мги или тумана. На оголившихся ветвях сада, раскинувшегося вокруг усадьбы, висели прозрачные капли и падали на только что покрывшие землю листья. Земля на огороде, что мак, глянцевито-мокро чернела и в недалеком расстоянии сливалась с тусклым и влажным покровом тумана. Полный восторга, Арсений выбежал на мокрое с натасканной грязью крыльцо и вдохнул воздух — пахло вянущим листом и собаками. Черно-пегий кобель Бостон с большими черными навыкате глазами, увидав хозяина, встал, потянулся назад и лег по-русачьи. Потом со щенячьим визгом вскочил и подбежав, лизнул его прямо в нос и едва пробивающиеся усы.
Другой пес, увидав Арсения из цветника, выгибая спину стремительно бросился к крыльцу и, подняв хвост, стал тереться о его ноги.
— Э-ге-гей! — послышался звучный мужицкий голос, соединяющий в себе одновременно и самый глубокий бас и самый тонкий тенор. Вскоре от конюшен появился доезжачий Ермило, обстриженный в скобку, седой, морщинистый охотник. В руке он держал гнутый арапник и посвистывая на ходу с выражением полной своей самостоятельности от мира, подошел к Арсению. Сорвал шапку с головы, поклонился.
— Здорово, Ермило! — крикнул ему Арсений, ощущая легкую нервную дрожь в руках и коленях при виде разыгравшейся охотничьей погоды, полных готовности собак и заводилы-охотника, перед которым робел в детстве, да и сейчас не перестал.
Молодого человека охватывало непреодолимое охотничье чувство, в котором легко забываются все прежние намерения.
Успев уже испытать первое головокружение от своей влюбленности в юную графиню Катеньку Уварову, с которой Арсений накануне отъезда, танцевал мазурку на балу у Строгановых, он теперь мог сравнить такое ощущение с испытываемым ныне предвкушением охоты.
— Здоровьица тебе, молодой барин, — проговорил совсем рядом с Арсением Ермилин охриплый бас и два блестящих темно-серых глаза из-под кустистых седоватых бровей взглянули на него.
— Хорош денек, а? И гоньба и скачка, а? — сказал Арсений, почесывая за ухом Бостона.
— Хорош, — согласился Ермило и помигал глазами: — Я давеча посылал Данилку послухать на заре, — продолжил он после короткого молчания: — таки сказывал мне волчица-то с детенышами из нашенского леса ушла, а куды — толком не разберешь.
Данилка слушал, слушал. Говорит, никак на самый окаем спряталась. Там выли, душу драли. Таки как ее теперь оттудова выкуришь?
— А что на окаем, как ты говоришь, пути нет? — встревожено осведомился Арсений, — Где он самый окаем-то тот?
— А на болотах он, барин, — невозмутимо отвечал ему Ермило, — там где дом давно заброшенный па островке стоит. Ты что же, барин, и не слыхивал про него никогда?
— Нет, не слыхал, — пожал плечами Арсений, и тут же добавил: — Ты все ж псов погоди кормить, а я с батюшкой Федором Ивановичем посоветуюсь.
— Как знаете, барин, — покорно кивнул Ермило и вытирая шапкой замазанные грязью порты, проговорил под нос: — кто ж на него полезет, на окоем-то? Если уж кому пожить на свете белом вовсе надоело, Господи прости, — и перекрестившись, поцеловал нательный крест, висевший у него вокруг шеи на веревочке.
— Что за окаем этакий ты еще выдумал, дурачина! — отчитывал Федор Иванович Ермилу в кабинете: — если же на болотах спряталась она, то кому ж как не тебе тропки знать туда, гони ее, впервой, что ли? — запахнув атласный в золотистую шитую полоску халат, князь Прозоровский прохаживался в раздражении по персидскому ковру, укрывающему пол в его апартаментах, и шаркал то и дело сваливающимися с босых ног бархатными туфлями без пятки. Арсений же молча наблюдал за ними — хотя Ермило был и невелик ростом, видеть его в комнате производило впечатление подобное тому, как если бы увидеть лошадь между коврами и мебелью.
Так показалось Арсению, и он едва сдержал улыбку.
Ермило и сам вполне ощущал неловкость и по обыкновению стоял у самой двери, стараясь говорить тише, и все оглядывался, как бы не опрокинуть или не поломать в кабинете у барина чего ценного. Высказаться он торопился покороче, да то и дело собирался поскорее выйти на двор.
— Что ты все переваливаешься, переваливаешься с ноги на ногу, — сердито проговорил, глянув на него, Федор Иванович, — ты мне скажи, готовы у тебя собаки?
— Готовы, барин, — пробубнил Ермило, теребя в руках шапку, — чего ж им не готовыми быть? У меня завсегда все готовое…
— Так вели седлать, — приказал князь Прозоровский, — сейчас откушаем, что Бог послал, и — в дело. Волка не выгоним, так кого еще нагоним…
— Как велите, — пожал плечами Ермило, поворачиваясь к дверям. Только он хотел выйти, как на встречу попалась ему старшая сестрица Арсения, княжна Лиза, по-девичьи тонкая, почти хрупкая. Вошла в папенькин кабинет быстрыми шагами, закутавшись
в нянин платок, еще не причесанная — простоволосая, взволнованная.
— Вы едете, папенька? — спросила сходу. — И ты едешь? — она повернулась к Арсению, — Братик, миленький, и ты едешь? — спрашивала дальше, подойдя и беря Арсения за руку: — Я так и знала. Я знала, что нынче такой день, что не ехать нельзя, — голос девушки дрогнул.
Арсений с нежностью сжал руку сестры:
— Ну, что ты, Лизонька? Отчего ж нам не ехать? Всего-то за волками. Скоро обернемся.
— Сон, сон дурной вышел мне, — призналась Лиза, опустив голос. В темно-голубых, широко расставленных глазах ее блеснули слезы: — А мне нянька Пелагея сказывала, что не к добру то…
— Что ты, Лиза, какой сон, право, — отмахнулся от нее Федор Иванович, усаживаясь за покрытый зеленым сукном массивный дубовый стол, — что за бабья дурь? Пелагея твоя давно уж из ума выжила. Ты ж сама подумай, она еще меня самого в колыбели качала, так чего ж у нее в голове, почитай сто лет скоро старухе-то.
— У бабушки Пелагеи мысли светлые, — вступилась за любимую няню Лизонька, — она многое знает и помнит, что в этих местах прежде случалось. Мне вот нынче увиделось во сне будто конь по синей траве скачет — а на нем ни гривы, ни хвоста, весь он безволосый, только оскал зубов блестит. Я проснулась в испуге, плачу. А бабушка Пелагея расспросила меня, и сразу к иконам молиться — к смерти, к смерти твердит, конь тот. Я к ней кинулась, спрашиваю, как же избежать несчастия. А она мне говорит, если рожки змеиные заварить…
— Ах, уймись, Лиза, — не утерпев, прервал старшую дочь князь Федор Иванович, — ну, какие, право, рожки. Что ты вечно повторяешь за темной старухой ее россказни. Для чего я к тебе французскую гувернантку приставил, чтобы просвещению тебя учила. А ты все рожки, на золу подуй. Ступай, оденься — ка лучше к завтраку, и матушке Елене Михайловне скажи, чтобы поскорее на стол накрывали, торопимся мы очень.
— Не верите?! — голос Лизы прозвенел высоко, в нем промелькнули рыдания: — А известно ли Вам, папенька, что за дом там на окоеме стоит, на островке посреди болот? Мне бабушка Пелагея про него все сказывала. Там давно уже монах жил отшельником. Так его живьем в землю зарыли. И с тех пор душа его обидчиков своих ищет…
— Верно. Верно говорит барышня, — подал голос Ермило, все еще стоявший у дверей.
— Хватит, — Федор Иванович пристукнул ладонью по столу и в раздражении нахмурил брови: — Наслушался я вас, довольно. Ступай, Лиза, как велено тебе к матушке, на стол накрывайте скоро. А ты, Ермил, собаками пока займись и лошадей готовь…
— Если так, я сама с вами отправлюсь, — собравшись с духом, проговорила решительно Лиза. Она немного побледнела, глаза сделались темнее, а тонкие руки, сжимавшие концы шали, вздрагивали: — я не останусь здесь. Я поеду с Вами, папенька.
— Да ведь тебе нельзя, — вступил в разговор Арсений, — матушка еще давеча вечером за ужином говорили, что тебе никак нельзя…
— Нет, я поеду, непременно поеду, — настаивала Лиза: — Ермило, — повернулась она к доезжачему, — вели и мне седлать, а Данилка пусть и мою свору выводит.
— Будет сделано, Елизавета Федоровна, — смущенный ее напором, Ермило попятился. Ему и так-то было тяжко находиться в тесной по его представлению комнате, но иметь какое-либо дело с благородной барышней — и того тяжелее. Доезжачий опустил глаза и поспешил выйти, как будто все это его не касалось вовсе. Лиза же, бросив сверкающий еще не просохшим слезами взгляд на отца и брата, выбежала вслед за ним. Федор Иванович и Арсений остались в кабинете вдвоем, в молчании…
* * *
Первые лучи солнца проскользнули над озером, рассеивая туман, и Командор Третьей Стражи задернул темно-вишневую штору на окне, не допуская солнечный свет в комнату. Четыре свечи на его столе горели вновь, а на начищенном до блеска блюде неспешно катались два крупных топаза — черный и ярко-зеленый. Перегоняя друг друга они плели затейливые узоры, из которых вот-вот должна была сложиться картина, которую терпеливо ожидал Командор. Он смотрел на камни сверху, наклонившись над блюдом, и несколько мгновений еще оно отражало его: резко выделяющиеся высокие скулы на сухом и узком лице, глубоко посаженные глаза, волевой подбородок — образ выдержки, как будто лишенный страстей и житейских желаний, чуждый любых слабостей. Время от времени Командор подбрасывал на блюдо щепотки золотистого песка, который доставал из кожаного мешочка, висевшего у него на поясе. Но вот медь подернулась голубоватой дымкой, два топаза сошлись в одной точке, приобретя одинаково гранатовый цвет.
Командор склонился ниже. Он знал, темно-красный цвет топазов предупреждает о том, что опасность уже близка. Выступая из завитков тумана ему открылась заросшая пожухлым камышом равнина, посреди которой виднелся остров. Когда он приблизился, стало очевидно, что находится остров на болоте, но вокруг его окаймляет довольно широкая полоса темно-коричневой воды, совершенно чистой.
Сам остров представлял собой несколько холмов, на которых виднелись строения, давно заброшенные, но ясно свидетельствовавшие о жизни, которая шла здесь прежде. Смешение времен, какое редко встретишь, открылось Командору на затерянном в болотах клочке земли.
Старорусские бревенчатые терема, усеянные по островерхим крышам некогда золочеными шариками и петушками, чередовались с массивной каменной кладкой более поздних строений. Густой кустарник обильно распространился по острову, но около почерневших от времени деревянных стен еще виднелись кучки увядших по осени одичалых цветников.
Облицованная мрамором арка, прорезанная глубокими черными трещинами, начинала тропу, ведущую к разрушенному зданию под античным портиком. Задняя часть строения, как виделось, была полностью разрушена, крыша провалилась, почерневшие балки вздымались к небу из руин. Покрытые копотью стены говорили о том, что здесь когда-то был сильный пожар, опустошивший дом — когда-то очень давно, потому что обильные болотные сорняки успели уже вернуть себе некогда утраченные законные владения. Казалось, природа кропотливо занимается вязанием, чтобы затянуть нанесенные людьми раны.
Сдвинувшись с точки, два топаза параллельно друг другу двинулись вверх. Преодолев изображение античного павильона, они остановились на небольшом, поросшем мхом строении округлой формы, которое ограждало несколько проржавевших звеньев кованой ограды. Здесь сильно столкнувшись, оба камня вспыхнули ослепительно-красным, завертелись на месте, и изображение с блюда исчезло. Все снова затянул голубоватый туман, постепенно темнеющий до фиолетового.
Сняв с нависавшей над столом полки широкий бархатный короб, Командор открыл его. Осторожно сложил в него блюдо, позолоченные подсвечники и два камня-разведчика.
Его комната когда-то служила для приема важных гостей. От остальных покоев ее отделяла массивная дверь, окованная по-старинке железом. Кровать под бархатным балдахином, поставцы с сердоликовыми и яшмовыми чашами, золоченые светцы по углам. Вдоль стены — огромный сундук, обитый почерневшими от времени серебряными медальонами. Таково было убранство обиталища Командора.
Большой очаг чернел широким зевом в противоположной от окна стене. Дымоход украшал круглый барельеф с высеченным на сердолике лицом Медузы. Волосы завиты в кольца как у змеи, веки опущены, рот открыт… За очагом имелся едва заметный механизм, который позволял попасть во внутренний ход. Каменная плита, довольно внушительная, вращалась на шарнире, причем так легко, что и ребенок справился бы с нею.
Она приводилась в движение рычагом и находившейся под узкой лесенкой, ведущей вниз веревкой, за которую надо было тянуть и тогда открывался проход, куда беспрепятственно мог пролезть человек даже вполне крупного сложения. Когда же ход закрывали, каменная плита вставала точно так, что найти это место со стороны комнаты было невозможно, как невозможно было и открыть каменную плиту толчком, поскольку ее держал рычаг.
Скрыв бархатный короб с его драгоценным содержимым за поблескивающей полировкой головой Медузы, Командор подошел к окну и отдернул штору. Посмотрев несколько мгновений на огороженный заметом птичий двор, где прежде суетились за утренним пшеном курицы-несушки и важно расхаживали напыщенные многоцветные индюки, а теперь все было пусто и развалено, он направился к двери и толкнув ее, вышел из своих покоев.
* * *
— Вы только вообразите себе, ma chere Helen, как нынче придумали справляться с морщинами, — едва войдя в столовую, мадам де Бодрикур, прозванная дворовыми князя Прозоровского Буренкой, затараторила от порога, привлекая всеобщее внимание: — Только из Петербурга прислали, — мелко завитая, как пудель, которого она держала под рукой, мадам помахала над головой журналом, — раздел «Венерин туалет» называется. Так вот, чтобы морщин на лице не было, надобно его печной сажей мазать, а потом смывать ледяной водой!
Услышав ее рецепт, Арсений не удержался и прыснул от смеха за столом. Но встретив строгий взгляд матери, извинился и встал, предлагая Буренке стул. Обиженно поджав губы, что никого не впечатлило ее сообщение, француженка уселась на обычное свое место, напротив хозяйки. Откинула черный с алой оторочкой шлейф платья, и белый пудель по кличке Фри, с тремя алыми бантами между ушей, тут же улегся на него.
Потеряв всех своих родственников в кровавой драме французской революции, мадам де Бодрикур давно уже поселилась в России, устраиваясь воспитательницей то в одну, то в другую состоятельную русскую семью. Князю Прозоровскому ее рекомендовал все тот же старый знакомец Александр Михайлович Белозерский.
Мадам де Бодрикур явно скучала на Андоже, но не имея средств к существованию, вынуждена была смириться с неизбежным. Когда-то в юности Жюльетта де Бодрикур славилась красотой — не утратила она привлекательности и десятилетия спустя. Вечное черное с алым, излюбленное француженкой сочетание в одежде, удивительно шло к ней: красное гармонировало с неяркими коралловыми губками, черное же подчеркивало глубину темных глаз и лилейную белизну кожи, казавшуюся в струящемся из окон розоватом утреннем свете полупрозрачной.
Княгиню Елену Михайловну Жюльетта часто жалела — по ее мнению та вела жизнь полную внутренних страданий, постоянно старалась угодить мужу, излишне много терпела от него, а от того и хворала постоянно. Имей Жюльетта хотя бы половину того состояния, которое принесла княжна Волконская в приданое Прозоровскому да еще столько влиятельных сородичей в Петербурге, она бы на ее месте не стала бы и дня мириться, она бы все поставила на свои места, прижав супруга под каблук.
Но больше всего мадам раздражала духовная наперсница княгини, неразлучная спутница ее Андожского бытия, монахиня Сергия, приходящая из расположенного неподалеку Спасо-Прилуцкого монастыря. Вот это уж никак не удавалось уразуметь деятельной француженке: как можно всю жизнь просидеть за монастырскими стенами и целыми днями стенать перед иконами. К тому же, ладно бы была какая дурнушка собой. Как раз вовсе наоборот: ровесница Буренки, матушка Сергия вполне могла бы и поныне потягаться с ней внешней привлекательностью.
Однако, недовольство француженки всегда оставалось скрытым. Матушка Сергия отвечала иноземке вполне взаимной холодностью и почти никогда не вступала с ней в разговоры, даже когда они оказывались, как теперь за одним столом. Уверенная в превосходстве своего просвещения над прочими дамами в Андоже, Буренка в застольных беседах нередко старалась показывать свои познания. Она всегда завладевала беседой и выдвигала некую научную проблему, по которой с ней никто не мог поспорить — так и разглагольствовала часами.
Сейчас же, обиженная смешком Арсения, мадам де Бодрикур хранила молчание. Она не произнесла ни одного слова, почти не притронулась к пирогам с зайчатиной и горячим левашникам, которые подавали у Прозоровских нынче к утреннему чаю. На ее бледном лице застыло выражение почти безысходного отчаяния. Видя в каком напряжении находится гувернантка, княгиня Елена Михайловна, прервав пространные рассуждения мужа о грядущей охоте, попробовала рассмешить француженку:
— Мне давеча письмом брат рассказал, — начала она, — как один поручик подал государю Александру Павловичу прошение, мол его безвинно продержали в сумасшедшем доме почти год, а он вовсе и не таков. А потому просит освободить его, и о том еще опубликовать в газетах.
— Вот как! Так и написал? — добродушно усмехался Федор Иванович, — чтоб в газетах прописали, что зазря его в сумасшедшем доме продержали? На всю столицу?
— Да так и написал к государю, — подтвердила Елена Михайловна, разливая из самовара чай.
— Как же фамилия молодца?
— Да я ж не помню, — княгиня протянула мужу чашку из севрского фарфора с вензелями государыни Екатерины Алексеевны, Петр Михайлович мне фамилию его в письме назвал, так только глянуть надобно.
— И что же ответил государь? — живо поинтересовался молодой Арсений, — удовлетворил прошение?
— Да нет, — покачала головой Елена Михайловна, — велел отказать, от того, что в просьбе поручика здравого рассудка не углядел.
Все рассмеялись, разговор плавно перетек в пересказывание петербургских анекдотов, свежих и не очень. Только Буренка по-прежнему хранила молчание. Она изредка вымученно улыбалась на шутки, да то и дело бросала взгляды на Лизоньку, сидевшую рядом с матушкой Сергией, а та бледнела под взглядами воспитательницы, и не выдержав, схватила монахиню за руку, опрокинув при том чашку с чаем на шитую мелкими васильками белую скатерть.
Всхлипнув, Лизонька выбежала из-за стола. Разговор стих. Обменявшись встревоженным взглядом с княгиней Еленой Михайловной, матушка Сергия последовала за девицей. Она нашла ее на любимом месте обеих сестер Прозоровских — на широком старинном сундуке, стоявшем в сенях перед девичьими светелками, где обычно на пестром тюфяке, задернутом вязаным одеялом спала их няня Пелагея Ивановна. На все расспросы монахини, Лиза лишь трясла головой, отворачиваясь и шептала: — Я боюсь ее, спасите меня, спасите…
— От чего же, милая моя? Отчего? — приподняв длинные полы рясы, Сергия присела рядом с девушкой и обняв, прислонила голову ее к груди, почти к самому золотому с эмалевой инкрустацией кресту, висевшем у нее на золотой цепи, — уж давно приметила я, что погрустнела ты, красавица моя. В церкви глаз к образам не поднимаешь. Я ж тебя от самой колыбели помню — смешлива всегда была, говорлива, а теперь слова лишнего не вытянешь из тебя, все в светелке за вышиванием сидишь. Что гнетет тебя, дитя мое?
— Я и сама не ведаю, матушка, — призналась Лиза, взглянув в темно-синие внимательные глаза монахини, — только бабушке Пелагее признаюсь, а уж матери с отцом и заикнуться не решилась бы. Только как появилась у нас в доме Бодрикурша, страшно мне, неуютно как-то и днем, а ночью и вовсе ужасом оледенею, бывает…
— Что ж мадам де Бодрикур плохо учит тебя? — спросила у нее Сергия, — излишне строга с тобой? Так о том надобно князю, отцу твоему, сказать, он ей и укажет.
— Нет, не то, — затрясла головой Лиза, — вовсе не то, матушка. При занятиях мадам терпелива и снисходительна ко мне. Многое известно ей, и в истории, и в математике, и в живописи. Иногда, верно, выскажет раздражение, когда излишне долго раздумываю я или задание нерадиво подготовлю, но после сама извиняется за гнев свой. Поначалу я в ней вовсе Души не чаяла, а вот с некоторое время назад, — Лиза остановила свою речь и в тревоге оглянулась к Дверям, словно боялась, не подслушивает ли кто. Потом же, прислонившись почти что к уху матушки Сергии, продолжила шепотом: — с некоторое время назад она, Бодрикурша эта, ко мне по ночам в спальную горницу хаживать стала.
— Что? — удивленно переспросила монахиня, — это ж зачем еще?
— Не знаю, — всхлипнула в ответ Лиза, — я все окна закрою, дверь запру. Бабушку Пелагею попрошу прямо под дверями на перину лечь, чтоб никого не впускать. А ночью глаза открою, глядь — а она опять у постели моей сидит. И притом нутром — то понимаю я что она передо мной, а вот по виду внешнему так вовсе бы и не признала. Вроде она, а то и не она совсем…
— Так, так, так… — проговорила Сергия, нахмурившись, — и что же она говорит тебе?
— Ничего, молчит. Над головой ее Луна стоит. Сама словно светится вся заревом кровавым изнутри. Порой глянешь на нее — одна голова при ней, а то вдруг и расстроится. Потом снова сойдется все в одну. Я к ней, со страхом спрашиваю: «Мадам, мадам, что Вам нужно — то? А она молчит. Смотрит, смотрит чернющими глазищами. А потом раз — и нет ее, исчезла вся. И только ворон серый на окне в ставенку клювом стучит.
Пока Лиза шептала ей, лицо монахини Сергии становилось все мрачнее. В столовой уже послышался стук отодвигаемых стульев — чаепитие закончилось.
— Лиза, Лиза! Где она? — раздался совсем рядом громкий голос князя Федора Ивановича. — Вот капризная девица, сама напросилась на охоту ехать, а теперича только удерживает всех. Ей уж одетой давно быть пора. Лиза! — снова позвал он, — Данилка свору твою вывел, едешь ты?
Лиза медленно слезла с сундука, вытирая платком заплаканное лицо.
— Вот что, девочка моя, — проговорила ей Сергия, быстро переплетая волосы в косах, — ты обо всем, что мне сказала, больше никому ни словечком не говори. Мы с тобой вдвоем с Бодрикуршей справимся. Только все рассказывай мне без утайки. А пока посоветую тебе сразу же — ты под подушку икону Богородицы клади, и как явится к тебе Бодрикурша, так ей ограждайся и молитву богородичную читай, она страсть как не любит того — сама убедишься. Поняла?
— Поняла, матушка, — кивнула Лиза и слабо улыбнулась.
— Ну, беги тогда, не задерживай отца. А то осерчает он.
Глава 2
СМЕРТЬ НА РАССВЕТЕ ДНЯ
Давно уж передав сыну охотничьи дела, князь Федор Иванович в то утро раздухарился не на шутку и решил, как в былые времена, все снова взять в свои руки. Когда охота собралась у парадного крыльца княжеского дома, он с самым строгим и серьезным видом осмотрел лошадей и собак, выслал вперед стаю и охотников в заезд, сел на своего рыжего донца и, подсвистывая собак из своей своры, тронулся через гумно в поле. Любуясь отцом, словно помолодевшим на десяток лет, Арсений ехал за ним. Всю кавалькаду замыкали Ермило и княжна Лиза. Последняя, немного осунувшаяся и сосредоточенная, ехала на темно-коричневой с серыми пятнами лошадке, и явно не разделяла всеобщего, радостного настроя.
Княгиня Елена Михайловна, по утренней свежести накинувшая поверх темно-синего домашнего платья кашемировую шаль с длинными золотыми кистями, махала им рукой с крыльца. Она тоже улыбалась, не чувствуя никакой тревоги. Если скатилась слезинка по ее лицу, то только от сильного порыва ветра с озера, который подул, едва кавалькада охотников выехала со двора. Подул, да и стих быстро.
Чуть позади княгини виднелась Буренка с пуделем на руках. Она изредка взмахивала кружевным платком. Невозмутимое, бледное лицо француженки выражало только скуку предстоящего долгого ожидания — не более того.
Закрыв русые с заметной проседью волосы черным платком, матушка Сергия исподволь внимательно смотрела за Буренкой — рассказ Лизы чрезвычайно встревожил монахиню. Тонкие губы француженки, бестрепетные до того, растянулись в невероятную улыбку — невероятную от того, что даже находясь на расстоянии нескольких шагов от Бодрикурши, матушка Сергия физически ощутила гладкость и мягкую бархатистость ее губ, словно француженка на самом деле прикасалась к ней. Без сомнения то существо, которое избрало для себя личиной образ мадам де Бодрикур, если и имело потустороннее происхождение, — а после разговора с Лизой монахиня Сергия почти что не сомневалась в том, — то вовсе не было холодно и скользко, как принято издавна понимать подобное. Оно, напротив, излучало теплоту и вкрадчивое, неотвязное обаяние…
Тем временем охота весело двигалась вперед. Всех гончих, которых вывели в поле Прозоровские, насчитывалось до пятидесяти собачьих голов, при них ехало до десятка доезжачих и выжлятников. При том каждый из охотников-господ вел при себе по десятку борзых. От всего лай по округе стоял неугомонный.
Оглядывая свое «хозяйство Федор Иванович довольно пристукивал хлыстом по сапогу: не зря тратил он время на устройство охотничьей забавы. Кажлая собака была вышколена, знала хозяина и кличку свою Каждый охотник знал свое дело, место и назначение. Уже в поле лай и разговоры постепенно стихли — охота растянулась пестрым змеем, направляясь к лесу. Как по пушистому ковру шли по полю лошади, изредка шлепая по лужам в низинах. Туманное небо продолжало незаметно и равномерно спускаться на землю — в воздухе было тихо, тепло, беззвучно. Изредка слышались то подсвистывание охотников, то храп лошади, то удар арапников и взвизг собаки, не выдерживавшей места.
Глубоко вдохнув воздух, Арсений с наслаждением оглядывал округу, утопающую в желто-бордовых красках осени. Птиц не виделось — наверное, они уже в большинстве своем улетели в предчувствии холодов. Только со стороны поместья над синеватыми от тумана верхушками елей парил, широко распластав крылья, ворон.
Когда добрались до Андожской низины, соседствовавшей с болотами, солнце едва приподнялось над лесом. Оно выглядывало ярким красным шаром и словно раскачивалось над низкими облаками наподобие маятника, туда-сюда. И опять, туда-сюда.
Приостановившись, Федор Иванович подозвал к себе Арсения — предстояло решить, откуда бросать гончих После же строго указал место Лизе, где ей стоять — князь был заранее уверен, что на показанном пространстве ничего никак не побежит, так что никакая опасность девушке не грозит. Распорядившись с Лизой, направился с Арсением в заезд.
— Ты дружок мой, как хотел, — объяснял он по ходу, — на саму волчицу встанешь, — только, чур уж не дрейфить!
— Что Вы, батюшка! — немного обиженно воскликнул молодой человек, — когда ж со мной бывало?
— Ну, ладно, ладно, пошутил я, — князь примирительно похлопал воспитанника по плечу: — Верю в тебя.
Все стали по местам. Веселый, румяный, Федор Иванович направился к оставленному для него лазу и оправляя на ходу шубу, въехал в опушку кустов, разобрал поводья и чувствуя себя готовым, оглянулся к Арсению, улыбаясь и даже издалека ощущая охотничью, нетерпеливую горячность того.
Ермило держался рядом со старым барином — дабы подсобить, коли что. При нем улеглись три старых, умных волкодава, остальная свора держалась сзади. Стремянной князя по старинной привычке поднес барину перед охотой серебряную чарку охотничьей настойки, при том закуску из запеканки и на запивку — полбутылки бордо.
Употребив все это, Федор Иванович крякнул от удовольствия. Он раскраснелся от вина. Глаза его, подернутые влагой, особенно заблестели. Ермило, стоя рядком, поглядывал на барина и понимая его расположение духа, ожидал приятного разговора о прежнем житье-бытье при матушке Екатерине, да о походах давешних…
— Видал Арсения-то? — спросил его для начала старый князь и отвернув полу шубки, достал табакерку. — Хорошо ездить выучился. На коне-то каков?
— Да с такого молодца и верно, только картину писать, — ответил Ермило, прислушиваясь. В тихом воздухе ясно различались звуки гона с подвыванием Двух или трех гончих.
— Вот говорил, тропы не знаете. Как выкуривать с болот — не ведаете, — напомнил доезжачему Федор Иванович, — а гляди, нашлось все. И тропа, и волчица с выводком. Гонят, гонят ее…
— Да, на выводок натекли, — подтвердил Ермило почти что шепотом и вокруг повисло молчание, напряженное, немного пугающее. Словно забыв стереть улыбку с лица, старый князь смотрел перед собой вдаль по перемычке и не нюхая, держал в руке табакерку, подарок князя Потемкина за Измаил.
Вслед за лаем собак послышался голос по волку, поданный в басистый рог Данилы. Стая присоединилась к первым трем собакам и слышно было, как заревели с заливом голоса гончих, с тем особенным подвыванием, который знаком каждому охотнику при гоне на волка.
Доезжачие улюлюкали, их голоса наполняли весь лес и звучали далеко в поле.
Прислушавшись несколько секунд молча, князь Федор Иванович и Ермило убедились, что гончие разбились на две стаи: одна, большая, ревевшая особенно рьяно, стала удаляться, другая же понеслась вдоль по лесу, мимо князя и при ней с пронзительным улюлюканьем неслись доезжачие.
Оба гона сливались, переливались и удалялись. Князь Федор Иванович, послушав их, вздохнул, и тут заметив в руках своих табакерку, открыл ее. Полюбовавшись несколько мгновений на портрет светлейшего князя Таврического, выложенный изумрудами, достал щепоть табаку.
— Назад! — послышался крик Ермилы на молодого кобеля, который выступил на опушку. Князь притом вздрогнул и уронил табакерку наземь. Стремянный тут же кинулся подбирать ее.
Как часто бывает, звук гона неожиданно быстро приблизился, он стал оглушительным, как будто лающие пасти собак оказались вмиг перед лицами охотников. Стремянной Митька, все еще держа в руках табакерку, указывал князю вперед.
— Берегись! — прокричал он и спрятав табакерку в шапку, выпустил рвавшихся с лаем собак.
Дав ходу коню, он понесся за ними. Выскакав на опушку, князь Федор Иванович увидел перед собой волка. Митька приостановил коня чуть впереди, Ермило же отстал с кобелями.
Волк, скрываясь за высокой порыжевшей травой, не бежал, а как то странно стелился по земле, вкруг той самой опушки, на которой они стояли. Молодой кобель из стаи попятился. Вздернув морду, он завыл пронзительно, тоскливо и вдруг сорвался на писк, столь не подходящий к его внушительному, мускулистому виду. Другие собаки тоже заволновались, но пока не отступались. Самые злобные взвизгнули и, сорвавшись со свор, понеслись к волку мимо ног лошадей.
Переглянувшись с Ермило, князь Федор Иванович привстал в седле. Он желал поскорее увидеть волка, но по непонятной пока самому ему причине, он — то ли уж от возраста то ли с непривычки, — ощущал некую робость, сопряженную почти что с ужасом накануне встречи с хищником.
Однако Ермило тоже не чувствовал себя столь же уверенно, сколь обычно.
Ветви кустарника раздвинулись, волк, а судя по уверенной, наглой повадке, это была сама волчица, просунула большую лобастую голову на опушку, повернула ее к собакам, присев на лапы прыгнула и оторопевший Федор Иванович, не поверив собственным глазам, покачнулся в седле, и упал бы, не подхвати его Ермила боком.
Много лет охотился князь Федор Иванович, сам многое повидал, от друзей-приятелей — соседей да армейский товарищей — тоже охотничьих рассказов наслушался. Но такого волка сам он никогда не видал, и ничего о нем никогда не слышал. Перед ним стоял зверь размером и сложением раза в два крупнее и мощнее обычного. При том имел он поразительно дивный окрас, что пожалуй только очертаниями своими сходил за волка. Зверь был весь белый. Но не той болезненной белизной, которая встречается у больных тварей различных звериных видов. Шерсть его, густая, блестящая, по какой-то невероятной причуде Творца получила удивительный жемчужно-голубоватый цвет, при том переливающийся в бликах солнца то розоватым, то серым. Глаза, вовсе не красные, а черные, огромные, почти что человечьи глаза, смотрели перед собой безбоязненно. Только несколько мгновений оглядывал зверь князя Федора Ивановича и спутников его, но тут же мотнул пушистым хвостом и скрылся из виду.
В ту же минуту из противоположной опушки с ревом, похожим на плач, растерянно выскочила одна, другая, третья гончая, и вся стая понеслась по полю, по тому самому месту, где только что стояла волчица. Вслед за гончими расступились кусты и показалась почерневшая от пота лошадь Данилки. Сам ездок сидел на длинной спине ее комочком, наклоняясь вперед — лицо его было красно и мокро от пота. Когда он увидел охотников, он остановил лошадь и пригрозил арапником:
— Что? Проглазели волка? — прокричал сердито. — Эх, вы, трусаки!
— Слышь, Данилка, — выступил вперед Ермила, прикрывая собой перепутанного и изрядно сконфуженного Федора Ивановича, — что за волк-то такой, белесый, да и здоровенный?
— Какой белесый? — огрызнулся Данилка зло. — Со страху совсем у вас глаза на лоб полезли: — серый, драный волчища, как и все. Очумели, что ли? Ну, теперь на молодого барина одна надежа, — и со всей злобой, приготовленной своим соратникам-недотепам ударил по ввалившимся мокрым бокам бурой своей лошадки и понесся за гончими.
Словно наказанный, князь Федор Иванович стоял, оглядываясь по сторонам, и старался улыбкой вызвать сочувствие в Ермиле. Но того уже не было рядом со старым князем. Услышав Данилку, он в объезд по кустам, заскакивал на волка. С двух сторон за зверем шли борзятники и перескакивали зверя. Но волк, как ни в чем не бывало, легко преодолевал все преграды, и ни один охотник не перехватил его.
* * *
Молодой Арсений Прозоровский между тем стоял на своем месте, ожидая волка. По приближению и отдалению гона, по звукам голосов известных ему собак, по отдалению, возвышению, и — обратно — приближению и понижению их, он всем существом своим чувствовал, что совершалось на болоте и в прибрежном лесу. Он знал, что волчицу удалось выгнать с острова, знал, что с ней много молодых, прибылых волков. Знал, что гончие разбились на две стаи, что где-то травили и что-то случилось неблагополучно.
Всякую секунду он ожидал на своей стороне зверя. Осматриваясь, молодой человек строил множество различных предположений, откуда побежит волк, и как он будет травить его. Надежды сменялись отчаянием. К тому же Арсения очень раздражал огромный серый ворон, который прилетев от усадьбы, то кружил над его головой, правда, безмолвно, то также безмолвно усаживался на одну из ветвей деревьев и взирал оттуда. Словно тоже поджидал чего-то.
Окидывая упорным и беспокойным взглядом опушку леса с двумя редкими, но очень толстыми березами над осиновым подседом, а за ними овраг с измытым краем, Арсений с насмешкой думал о Лизиных страхах поутру, которым, честно говоря, едва не поддался.
В самом деле, прав был батюшка, слишком много слушает она свою старуху Пелагею. Ну, какие ж опасности, право дело! Выгнали волчицу с острова, вот уж по лесу гонят ее, до того болота больше и не доберется никто.
Все и решится здесь, у оврага. Очень уж хотелось Арсению, чтобы охота закончилась удачей именно на его месте, мечталось, чтоб вышла на него волчица, а он уж покажет себя молодцом.
Стараясь размяться, Арсений пошевелил плечами, как вдруг хранивший молчание ворон над его головой прокаркал оглушительно — так что мурашки побежали по коже у молодого человека. Сорвавшись с ветви, птица начала кружить над опушкой и продолжала кричать.
Взглянув направо, в ту сторону, где — как он знал, — оставались батюшка и Ермило, — Арсений увидал, что по пустынному полю навстречу ему бежит… Нет, не бежит — летит, почти что летит нечто в голубовато-серебристом сиянии и совершенно безмолвно.
Арсений не верил собственным глазам. Очертания зверя походили на волка. Казалось бы, свершилось долгожданное, величайшее счастье — волк шел на него, как молодой человек и желал только что. Но почему-то ни капли радости Арсений не ощущал от этого. Наоборот, ужас сковывал постепенно члены его.
Собаки вопреки обыкновению, не лаяли как оголтелые, а жалобно скулили и жались к лошади Арсения. Сам конь под седоком волновался и несколько раз взбрыкнул, норовя сбросить его. Ворон над опушкой кружил все ниже и кричал все страшнее. Волк же мчался вперед и словно птица пронесся над широкой рытвиной, преграждавшей ему дорогу.
— Улюлю! — хотел прокричать собакам Арсений, но голос предал его. Он прошептал хрипло, оттопыривая дрожащие губы. Собаки не слушались. Позабыв всю выучку, они тянули в противоположную строну, желая бежать прочь.
Первой при приближении волка рванулась лошадь Арсения. Не слыша хозяина, она понесла под гору, перескакивая через водомоины, и еще быстрее, обогнав ее, понеслись собаки, сорвав привязи. Вскоре они были уж далеко.
Ухватившись за гриву лошади, Арсений обернул-ся и ужас и без того значительный, почти заледенил его — быстро увеличиваясь в размерах волк гнался за ним, путь ему явно указывал серый ворон, летевший у Арсения над головой. Лязг огромных зубов слышался совсем рядом.
Заржав, лошадь Арсения остановилась, взбрыкнула так, что не удержавшись, молодой человек упал наземь. Больно ударившись, Арсений на какое-то мгновение лишился сознания — все потемнело у него в глазах. Только топот копыт удаляющейся лошади еще слышался тревожно. Где-то совсем рядом снова щелкнули зубы и задержавшийся или выбившийся из сил кобель пронзительно, предсмертно завизжал. Подчиняясь инстинкту, Арсений собрав силы, полз, не отдавая отчета, что спасение уже невозможно для него.
Сотрясаясь в безмолвном вопле, он ощутил, как чья-то влажная рука — да-да, не лапа, а именно рука, человеческая рука локтем сдавливает ему горло. Он невольно прогнулся назад. Ростом выше среднего, молодой, тренированный — отличный наездник и фехтовальщик, — Арсений отчаянно боролся за жизнь. Он схватил эту облипшую болотной тиной руку, сжимающую его горло и всеми силами старался ослабить захват.
Приоткрыв глаза он видел, как что-то острое, то ли лезвие, то ли звериный зуб сверкает совсем близко и рассекает воздух по короткой нисходящей дуге. Оно вонзается прямо в сердце Арсения. По телу молодого человека пробегает дрожь и наступает агония. Арсений чувствует во рту вкус собственной крови и умирает, успев встретить затухающим взором холодную улыбку черной Луны над собой.
* * *
— Ох, Арсений, ох, шаркун паркетный, — сокрушался князь Федор Иванович, отхлебывая охотничьей настоечки из серебряной чаши, — я ж на него положился. А он, гляди, как струхнул, сам сбежал, собак распустил. Домой к матери, под юбку поскакал, прятаться. Вот стыд, вот стыд! — продолжал он, — чего скажешь — то, Ермило? Перехвалили мы с тобой молодого барина. Испортился вовсе он в Петербурге, всю охотничью прыть потерял. Ну-ка, Митька, налей еще, — наклонившись с коня, князь подставил стремянному чашу, — хороша настоечка-то, чмокнул губами, — а все отчего, Ермило, — продолжал рассказывать доезжачему, — а из-за нее, из — за девицы этой Уваровой, о которой мне давеча княгинюшка моя шепотком рассказывала. Влюбился, скажи! Стишки пописывает тайком. Так какие ему нынче волки-то. Одна поэзия в голове. А, Ермило?
Бывалый кобель Бостон с мотавшимися на ляжках клоками дочесал брюхо и встал, насторожив уши. Потом слегка мотнул хвостом. Все охотники, прервав разговоры, устремили взгляды за кобелем. Старый волк, с седой спиной, с наеденным красноватым брюхом бежал по опушке неторопливо, очевидно убежденный, что никто не видит его. Вдруг остановился — вся волчья морда его напряглась. Заметив людей, он как бы размышлял: куда, вперед или назад. Да видно, уверенный в себе, пустился вперед, уже не оглядываясь, мягким, редким, вольным, но решительным скоком.
— Улюлю! — прогремел своим звучным голосом Ермило и спустил за волком собак. Охотники поскакали следом.
— Улюлю, Бостон! — кричал своему любимцу доезжачий. Перерезывая волку дорогу, Бостон бесстрашно бросился вперед. Почувствовав опасность, волк запрятал хвост между ног и побежал быстрее. Бостон же, изготовившись к прыжку, взлетел с лаем и в мгновении ока очутился на волке — с ним и повалился кубарем в водомоину, которая оказалась перед ним.
Подскакав ближе князь Федор Иванович увидел вертящихся с волком в яме собак, из-под которых проглядывала серая шерсть волка, его вытянувшаяся задняя нога и с прижатыми ушами испуганная, задыхающаяся голова — Бостон цепко держал зверя за горло. Довольный, князь Прозоровский уже потирал ладони, готовясь от удачи еще глотнуть ядреной настоечки, но вдруг вода в промоине замутилась до черноты, морды собак и волка исчезли, как будто их и не было вовсе — словно в черном зеркале увидел перед собой Федор Иванович залитое кровью человеческое лицо, вытаращенные мертвые глаза и обнаженные как у черепа челюсти. Вскрикнув, князь пошатнулся и закрыл рукой лицо. Митька тут же поддержал его и помог сойти с коня.
В это время голова волка высунулась из тел собак, наседавших на него, передние ноги стали на край водомоины. Зверь щелкнул зубами, Бостон свалился с его горла, и выпрыгнув задними ногами из ямы и поджав хвост, волк отделился от собак и потрусил вперед.
Данилка, несмотря на усталость, кинулся за зверем в погоню. Он и его помощники вертелись над зверем, крича и каждое мгновение намереваясь слезть, когда волк садился на зад. Потом же снова кидались вперед, когда волк встряхивался и удирал к лесу.
Однако, князь Федор Иванович уже не следил за ними. Видение, явившееся ему, не на шутку встревожило его отцовское сердце.
Прежде уверенный, что Арсений просто-напросто устав ждать гона или потеряв интерес к охоте, направился в усадьбу, он теперь забеспокоился и желал поскорее самолично увидеться с сыном, чтобы убедиться, что с тем все в порядке. Потому потирая под сердцем, князь нетерпеливо поглядывал на Ермило, прикрикивая ему, чтобы тот поскорее справлялся с волком.
Снова послав вперед Бостона и других собак, главный доезжачий князя дождался, пока они атаковали самца и нагнав, соскочил с седла. Бросившись в самую гущу борьбы, он голыми руками норовил поймать голову волка. Понимая, что конец его близок, зверь все еще пытался подняться, но собаки облепили его со всех сторон. Привстав, всей тяжестью тела своего Ермило навалился на волка и схватил его за уши. Подоспевший Данилка хотел колоть охотничьим ножом.
Но Ермило остановил его: «Не торопись, соструним» — проговорил, громко дыша. После переменив положение, наступил ногою на шею зверю. В пасть волку заложили палку, завязали ноги и оглядывая, Ермило два раза перевалил его с одного бока на другой.
Со счастливыми, измученными лицами охотники взвалили живого матерого волка на шарахающуюся и фыркающую лошадь и, сопутствуемые визжащими собаками, подвезли к князю Федору Ивановичу. Еще двух молодых волков взяли гончие, а трех — борзые.
Охотники съезжались к месту сбора со своими добычами и рассказами и все подходили смотреть на матерого волка, захваченного Ермилой. Свесив широколобую голову с закушенной палкой в пасти, зверь большими стеклянными глазами смотрел на всю толпу людей и собак, окруживших его. Когда его трогали, он, вздрагивая завязанными ногами, дико выгибался и пытался зарычать.
Подойдя ближе, князь Федор Иванович рассмотрел волка внимательно.
— Матерый, — подтвердил он удовлетворенно, — что ж все говорили волчица, волчица на болоте с выводком. А этот — то откуда взялся? Или одиночка какой, случайно забрел? Чудно как-то все, — князь пожал плечами, снова вспоминая видением свое в промоине: — Что же волчицу-то так и не видел никто? — спросил у охотников, оглядывая их.
— Никто не видел, не было волчицы, — послышались голоса.
— Батюшка! Батюшка! — прервал всех полный слез возглас княжны Елизаветы Федоровны. Ее оставили в безопасном месте перед самым началом охоты — издалека смотреть, — а потом и вовсе позабыли о ее присутствии. Теперь же Лизонька гнала свою лошадку к собранию. Лицо княжны выглядело белее брюссельских кружев на ее светло-бежевой, бархатной амазонке.
Подскакав, княжна упала на руки стремянному отцовскому Митьке, который с осторожностью поставил ее на землю перед папенькой. Сразу все заметили, что Лиза очень взволнованна, даже испугана и едва держится на ногах.
— Беда, папенька, — прошептала она, — как я и чувствовала, беда… — проговорила княжна тонким, срывающимся голосом.
— Да что ты, милая моя? Какая беда? О чем ты? — спрашивал ее князь Федор Иванович с мягкостью и желая успокоить, даже гладил по плечу, но сам чувствовал, как холодеет у него сердце.
— Там в овраге, я сама видела, — продолжала Лиза, запинаясь, — лежит муругий кобель из Арсеньевой своры. Его на куски разодрали, я только поглядела, так чуть чувств не лишилась сразу. А… А Арсений-то где сам? — спросила без всякой надежды, оглядываясь вокруг себя: — он к Вам подъезжал папенька? Куда он подевался?
— Он, Лизонька, домой поехал, — ответил князь Федор Иванович, но сам уж не верил в то, что говорил: — устал после долгой дороги из столицы, занемоглось ему…
— Он сам сказал так? — голос княжны прозвенел как натянутая струна. Она всхлипнула, всплеснула руками. Еще раз словно обняла взглядом всех стоящих вокруг, ища поддержку своей надежде. Ей никто не ответил. Князь Федор Иванович перевел взор на Ермилу, тот же неловко переминался с ноги на ногу, потупившись и не смел поднять глаз. Ощущение праздника быстро прошло, уступив место тревоге. Каждый осознавал про себя, что княжна права — случилась беда. Арсений все-таки встретился с волками, и все обстояло вовсе не так, как они до сих пор себе представляли.
По зелени у всех на виду мелькнула красная, низкая лисица. Она виляла средь кустов, обводя вокруг себя пушистым хвостом.
Казалось, она даже удивлялась, что на нее никто не обращает внимания. Прежде б вся стая гончих, свалившись, ринулась бы за зверем. Но теперь собаки присмирели, жались к хозяевам — им словно передалось общее настроение.
По раннему предположению охоту рассчитывали на целый день до самого захода солнца — для того по указке князя Федора Ивановича в усадьбе собрали охотникам немало съестного и питья на подкрепление сил. Но странное происшествие с Арсением изменило намерения: услыхав известие от княжны Лизы все двинулись к оврагу, взглянуть на убитого вол-ками кобеля.
— Ничего я не пойму, Ермило, — поправив бобровый картуз на голове, говорил вполголоса князь Федор Иванович ехавшему рядом с ним доезжачему, — выходит, что никто кроме нас с тобой белой волчицы и в глаза не видывал. Даже сам мой стремянной Митька, который вовсе рядом стоял. Это отчего ж такое, а? — он искоса бросил на Ермилу взгляд. Тот ехал ровно, опустив голову: — ты настойку — то, что мы перед охотой пили, сам заготовлял, — продолжал спрашивать Федор Иванович: — никому не доверил ли?
— Сам, батюшка, — доезжачий вскинул голову и отвечал Федору Ивановичу с по-детски открытым, кротким взглядом, — помню ж наставление твое, кому ж доверю? Все сам делал.
— И ничего такого не клал в нее супротив рецептуры? — в голосе старого князя отчетливо слышались нотки подозрения: — из травок бабки Пелагеи, с дурьей-то головы? Ты припомни, припомни хорошенько-то…
— Вот тебе крест, Федор Иванович, — Ермило сорвал шапку с головы и широко осенил себя знамением, — с чего мне путать. Я ж до самой охоты и капли в рот не брал. Впервой что ли…
— Ну, прости, прости меня, браток, — извинительно смягчился Федор Иванович, — знаешь, что не со зла я. Столько уж годов душа в душу. Только вот все же скажи мне тогда, Ермило, отчего же нас с тобой поутру видения одолели? От старости уж, что ли… Чудно, чудно все.
Доезжачий только молча пожал плечами в ответ и снова нахлобучил шапку с кожаным верхом.
Овраг, поросший молодым чистым лесом, начинался от самого жнивья и упирался в блестевшее на солнце болото. Расселина была довольно глубокой, внизу неровно покрытая замшелыми камнями. Когда ехавший впереди Данилка подал князю Федору Ивановичу знак, что нашел убитого кобеля, старый князь придержал коня, поджидая Лизу, печально ехавшую в самом конце.
— Ты, доченька, уж больше не смотри, не нужно тебе, — заботливо попросил он княжну, оправив сбившиеся на плечо ее светлые, волнистые волосы: — хватит уж тебе, налюбовалась. Мы с Ермилой сами посмотрим. Ты уж здесь подожди. Мы скоро обернемся, — так пообещал, но на самом деле все оказалось даже быстрее, чем сам себе князь предполагал.
Как приблизился князь Федор Иванович к краю оврага — сперва и не разглядел ничего толком. Все трава порыжевшая, кусты ивы погнутые, мох темно-серый болотной сыростью пахнет. Где, чего уж углядел глазастый молодец Данилка? Хотел уж поворотиться, спросить, чтоб указали ему. Да тут оно само открылось взору. Огромный серый ворон вылетел из ивняка — закружил, закружил над кустами, те ж как будто сами и отогнулись.
— Вот он, вот, — шепнул князю Ермило и схватив хлыст, замахнулся им на пронзительно кричащую птицу у них над головами:
— А ну, пошел прочь! Пошел прочь, трупоед, сатанинское отродье! Увязался от самой усадьбы. Одно только несчастье от тебя. Откуда взялся-то! Только бросив взгляд на разорванную на многие части собаку, лежащую в огромной луже крови посреди полуоблетевших листьями ветвей, князь Федор Иванович почувствовал дурноту и от головокружения едва не упал с лошади. Заметив, что князь побледнел, Лиза в волнении тронулась к нему — зная слабое здоровье отца она боялась, как бы не случилось что-то ужасное. Но ее опередил Ермила — забыв про ворона, он подхватил под уздцы лошадь князя и отвел ее в низину, подальше от оврага. Там и нагнала их Лиза. Приняв из рук стремянного флягу с настойкой, Ермила дал отхлебнуть из нее Федору Ивановичу.
— Это ж просто дьявол знает, что такое, Господи прости, — едва отдышавшись в рукав, проговорил старый князь, раскрасневшийся кумачом, — вот скажи, Ермила, разве волк так порвет. Это ж даже медведь так не порвет. Что ж творится — то, что ж… — он закашлялся, покачнулся, опершись на руку Лизы, — так и удивляться нечего, — продолжил, чуть погодя, — что Арсений отступился и предпочел ноги уносить подобру-поздорову. Всяк бы на его месте также поступил. Ох, и тварь, ох, и тварь, по всему видать, — Федор Иванович еще покачал головой.
Прозвучал выстрел. Надоев вороном, Данилка пальнул по нему из ружья. Совершив пируэт, птица взмыла высоко, превратившись в едва заметную точку между облаками — только несколько перьев ее упало на землю, прямо перед пегой Лизиной лошадкой. Та встрепенулась и заржав, отскочила в сторону, так что княжна едва удержалась в седле. Стремянной Митька, спрыгнув с седла, поднял два вороньих пера. Они мрачно переливались черненным серебром, но только луч солнца упал на них на ладони Митьки — сразу же съежились как на огне и превратились в пепел. Порывом ветра их сдуло на траву, под изумленными и испуганными взглядами охотниками.
— Это просто дьявол знает, что такое, Господи прости, — снова пробормотал князь Федор Иванович и вытянув из-за одежд образок в золотом окладе, поцеловал его: — Матушка-Богородица, заступись, одолела нечистая…
Достав шелковый синий платок, вышитый по краям серебряными травами, — его по старой дедовской привычке князь Федор Иванович носил не в кармане, а в шапке, — он смахнул навернувшиеся на глаза слезы. Всплыли в памяти у Федора Ивановича залитое кровью человеческое лицо, вытаращенные мертвые глаза и обнаженные как у черепа челюсти, виденные в черной промойной воде. Обратившись к притихшим спутникам своим, он решил:
— Едем, не медля едем же домой. Я хочу скорее увидеть Арсения. Пусть он мне расскажет, что же за чудовище этакое напало на них.
* * *
На поварне княжеского дома назойливо жужжала полусонная, осенняя муха, прицепившись к нагретому полуденным солнцем окну.
Закрутив рукава широкой домашней телогреи, отороченной куницей, — чтоб не замарались, — княгиня Елена Михайловна саморучно месила в деревянном чане тесто для смесного пирога, из муки пшеничной пополам со ржаной и рассказывала матушке Сергии, сидевшей перед ней с Евангелием на коленях, об Арсеньевой зазнобе, графине Катеньке Уваровой:
— На балу у Павла Александровича Строганова при девице той женихов собралось видимо-невидимо. Так и есть отчего. Батюшка ее Семен Федорович, при государыне Екатерине Алексеевне провиантский генерал — майор, как преставился, так почитай все состояние дочери младшенькой отписал. А двух сынов оставил самих богатых невест себе искать. Нынче ж в сезоне вывела девицу матушка Дарья Ивановна показываться — сразу слух прошел о богатом ее приданом. Вот уж тут и слетелись голуби, ворковать вкруг нее. А наш Арсюша не растерялся, на все звания да регалии прочих не глядя, возьми да и спроси у Катерины самой с политесом: «Не позволите ли, мадемуазель, в бальный агенд на мазурку записаться». Она ж покраснела вся от смущения, говорит чуть слышно: «Как странно, месье Прозоровский, вот как раз мазурка у меня и свободна нынче…»
— А собой ли хороша мадемуазель Уварова? — спросила, подняв от чтения глаза, матушка Сергия: — должно ль образована?
— Что ты, как хороша еще да умна! — отвечала ей Елена Михайловна, не скрывая восторга, — с нею лучшие учителя по всему Петербургу французским и английским занимались. При том на фортепьяно она чудно играет. Французскую литературу преподавали ей, рисование, танец опять же. Я ведь в переписке с тетушкой Катенькой, Александрой Ивановной Щербатовой состою, так она мне про все пишет, что Катеньке преподают, а я то мадам де Бодрикур передаю, чтоб она и с моей Лизонькой тем же занималась. Что ж до внешности Катенькиной, так сама я ее не видала, но Александра Ивановна писала мне, будто вся прелесть ее столь по детски кроткая и ясная, что даже представить себе умилительно — небольшая белокурая головка, тонкая красота стана, глаза синие, столь доверчивые и правдивые… Ой, матушка Сергия, что сказать, — княгиня Елена Михайловна, оторвавшись от работы своей, мечтательно вздохнула, — если б угораздило Арсения на Катеньке жениться, мы бы с Федором Ивановичем только счастливы были. И по приданому, и по характеру, и по лицу — лучшего и не желали бы.
— Что ж, дай Бог, чтобы так, молиться надобно, — наставительно заметила монахиня, — а Бог милостив, все услышит.
— Так молюсь, только и молюсь непрестанно, — отвечала Елена Михайловна. За широким окном, задернутым прозрачными, шитыми золотыми тюльпанами занавесями, промелькнула большая тень.
— Что там? — спросила, не отрываясь, княгиня. — Никак дождь собрался? — добавила озабоченно, отряхивая муку с рук. — Вот уж некстати — то. Замочит наших-то на охоте. Как бы не остудилась-то Лизонька. И зачем только отправилась с ними. Лишь бы только за уроками с мадам Жюльетой не сидеть. Все ветер в голове…
— Я сейчас посмотрю, — отложив книгу, матушка Сергия вышла из поварни. Пройдя нижними покоями, она пересекла парадные и входные сени, и толкнув дверь, вышла на крыльцо. Небо сияло размытой осенней голубизной — о дожде не замечалось и намека. Светлый березовый лес, начинаясь от самой усадьбы, спускался в ложбину и переходил в почти сплошь еловый, предваряемый обильным кустарником. Вокруг царила такая тишина, что было слышно, как хлюпает мокрая листва под колесами крестьянской телеги, двигающейся на дороге по самой окраине леса.
Внезапно над головой монахини захлопали крылья. Инстинктивно приподняв плечи и отведя голову, Сергия обернулась — огромный ворон пролетел над парадным фронтоном здания и… Постепенно уменьшаясь в размерах, он опустился к окнам второго этажа бокового флигеля. При том, когда сел он на распахнутую ставню, то уж величиной своей напоминал не более, чем воробья. Стукнул клювом в ставню. Закрытое бархатной занавесью, окно открылось, показалась рука, затянутая по запястью широким манжетом из черного кружева — в бликах солнца сверкнул на тонких пальцах кроваво-красным огнем рубин в золотом перстне. Ворон сразу сел на руку — и исчез внутри комнаты. Окно захлопнулось.
Матушка Сергия еще некоторое время смотрела с крыльца вверх — она знала, что покои второго этажа во флигеле принадлежат мадам де Бодрикур, да и черное кружево одеяния, как и рубиновый перстень хозяйки ворона также не оставляли монахине никаких сомнений.
Раздумывая, она снова перевела взор на березовый лес — он струился по пригоркам будто золотая речка: блестящие желтые листики перемигивались на солнце рябью. Воздух стоял столь прозрачный, что и издалека можно было рассмотреть, сколь тесно переплетают между собой ветви деревья — что лесные люди, водившие ночью хоровод и застигнутые врасплох петушином криком. Не успели развести рук, да так и задервенели, враждебные всему, что живет на свету, на солнышке. Странно, но сколь не смотрела прежде матушка Сергия на лес с крыльца, но подобные сравнения не посещали ее.
Впрочем, по всему выходило, что враждебные солнышку существа обитали не только в лесу — они поселились в самом доме князей Прозоровских и видимо, подготавливались тайно к тому, чтобы обнаружить себя грозно и неотвратимо. Теперь уж все в усадьбе казалось пронизанным каким-то новым, непонятным ощущением пока еще одностороннего сообщения с нереальным, невидимым для обычного глаза миром, эфемерным, но смертельно опасным. И потому стоило готовиться к самому невероятному повороту событий.
То ли от подобного размышления своего, то ли по причине давней опытности, но матушка Сергия вовсе не удивилась, увидев с крыльца скачущую от леса и быстро приближающуюся кавалькаду всадников, предшествуемых многими собаками — князь Федор Иванович возвращался с охоты. Возвращался намного скорее предполагаемого, и это само по себе подсказывало с предостережением — что-то случилось.
Едва только топот копыт и лай собак разнесся по главной аллее княжеского парка, ведущей к крыльцу, княгиня Елена Михайловна в изумлении выбежала из дома, вытирая на ходу руки вышитым полотенцем:
— Что ж такое вышло? Отчего так рано воротились? — спрашивала она у Сергии, но та не отвечала, ожидая, что вот-вот все откроется само собой: — Лизонька? Никак Лизонька все ж замерзла очень? — все слышался рядом с ней голос Елены Михайловны, — так могла бы вернуться сама. Отчего же все? А Арсюша? Я Арсюши-то не вижу…
— Матушка, давно ль Арсений наш воротился? — спросил Федор Иванович, едва удерживая перед крыльцом взмыленного коня. Сам он тоже был мокр от пота и очень взволнован.
— Что ты говоришь, Феденька? — спросила, уронив руки Елена Михайловна, — Как же воротится он? Разве ж он не с вами… — и без того болезненно бледное лицо княгини побелело как полотно: — Где он? Где он?! — она вскрикнула и отступила на шаг, протянула руки вперед, как бы стараясь заслонить себя от боли…
— Да ты… — опираясь на плечи Ермилы, князь Федор Иванович тяжело слез с коня и бросив доезжачему шубу, поднялся на две ступени, стал перед женой: — Да ты… Ты может просто не видала его… — говорил он, едва шевеля окаменевшими от наступления неизбежного прозрения губами: — Он же, милая моя, он сразу к себе пошел, к себе в комнату… Чтобы отдохнуть… — князь протянул руку, чтобы погладить жену по щеке — рука его, усеянная перстнями, дрожала: — ты не волнуйся, матушка, он дома, уверен я…
— Нет его, не приезжал он, — проговорила вместо княгини монахиня Сергия, и голос ее, всегда приглушенный, смиренный, прозвучал на удивление громко и твердо.
— Ах! — всхлипнула Лиза, стоявшая за спиной отца, и уткнулась лицом в гриву своей лошаденки: — я говорила, я говорила…
— Что-то на охоте случилось с Арсением, — продолжала Сергия, не обращая внимания на слезы девушки и быстро послышавшиеся вслед за тем рыдания матери. — Надо немедленно возвращаться в лес и искать его, — на этот раз обращалась Сергия уже не к князю, казалось бы остолбеневшему от неожиданного для него горя, а доезжачему Ермиле: — всех людей бери с собой и ищите, ищите, пока не стемнеет. Даст Бог, жив еще, — она осенила себя крестом.
В этот момент за спиной монахини открылась дверь и на крыльце показалась мадам де Бодрикур. Закутанная в широкую шаль из густого черного кружева, похожую на испанскую мантилью, она держала на руках пуделя, но на этот раз уж без бантов, и с немалым удивлением взирала на собравшихся:
— А что случилось? — спросила, невинно скривив красиво очерченный ротик: — волки разбежались, так испугались столь обширной компании, — она рассмеялась несколько высокомерно, даже жестко и тут же обратила взор глубоких черных глаз к Лизе: — Если так, мадемуазель Лиз, то мы еще вполне сегодня можем заняться Вольтером. Прошу Вас, передохните, смените платье, и я жду Вас в классной комнате.
С трудом осмелившись поднять голову под взглядом воспитательницы, Лиза содрогнулась, и как только голубые, заплаканные глаза ее приняли на себя всю силу, направленную на нее из очей француженки, — словно невероятно гибкое, скользкое тело охватило кольцами княжну и подбиралось к горлу: на какое-то мгновение Лизе отчетливо увиделся острый как кинжал язык, промелькнувший между губами, и голос бряцнул на скрежещущей, металлической ноте. Испуганная, Лиза без слов глубоко вздохнула, округлив глаза, она еще несколько раз шевелила губами, словно ловя воздух, которого ей не хватало, потом покачнулась и потеряв сознание, упала бы на землю, не поддержи ее вовремя стремянной князя Митька. Солнце ушло за тучи, и всю округу опять быстро затягивал сырой, промозглый, голубоватый туман.
Глава 3
КРЕСТ НА БОЛОТЕ
Очевидность большого несчастья, произошедшего с Арсением, так подействовала на княгиню Елену Михайловну, что она сразу же слегла с приступом давно уже мучившей ее сердечной болезни. Оказалось, что все время, пока подолгу оставаясь одна, без мужа, участвовавшего в суворовских походах, она поддерживаемая ответственностью за дом и за детей, перемогала недуг и боролась с ним, болезнь только крепла и теперь воспользовавшись оглушением, решила отомстить и без того надломленной горем женщине.
Елена Михайловна лежала в большой, затянутой штофом спальне, на широкой кровати под шелковым балдахином — лежала неподвижная, без кровинки в лице, с закрытыми глазами. И если размыкала она веки и собирала силы, то только для того, чтобы подозвать старшую дочь, неизменно сидевшую при ней и спросить, не нашли ли, наконец, Арсения.
Узнав же, что никаких новостей нет, она снова закрывала глаза, и как легла на спину с самого начала, так и оставалась, не шевелясь и не меняя положения. Только изредка слезинка скатывалась по ее бледным щекам из-под опущенных, посиневших век.
За доктором послали сразу же — но ехать ему предстояло далеко, аж из самого Белозерска, так что никто и не надеялся, что приедет он быстро. День клонился к концу, в ночь по темным лесам — кто ж поедет? Дай Бог, чтобы поутру только тронулся. А раз так — жди медикуса с наукой его только к закату следующего дня.
Монахиня Сергия неустанно ухаживала за княгиней, но и она порой не могла сказать наверняка, в памяти та или нет, страдает ли, сознает ли окружающее или впала в светлое, бесчувственное забытье. Казалось, что предсмертные муки не так уж и далеки, но едва заметное колебание гофрированной оторочки пеньюара, в который переодели Елену Михайловну и все те же редкие слезинки, скатывавшиеся из глаз, позволяли надеяться, что жизнь еще теплится в супруге Федора Ивановича.
Сам князь Прозоровский, пробыв у постели жены с час, не выдержал — несмотря на все уговоры поберечь силы он все же сам решил возглавить поиски своего приемного сына, и с Ермилой и многими слугами отправился обратно в лес.
Однако, уже стемнело, а Арсения так и не нашли. Измученная всеми событиями минувшего дня, Лиза едва держалась на ногах, и матушка Сергия настояла на том, чтобы девушка немедленно отправилась к себе и легла спать под опекой бабушки Пелагеи. Она уверила княжну, что с матушкой ее ничего уж хуже не случится, а если, не приведи Господь, что и сделается, она обязательно разбудит Лизу или пошлет за ней.
Физически ощущая густоту воздуха и свинцовую тяжесть ночи, опустившейся ей на плечи, Лиза вышла во двор — его необходимо было пересечь, чтобы попасть в часть дома, где находились их с Аннушкой комнаты.
Все вокруг пугало молодую княжну — от случившегося в том не было странности. Казалось, сама ночь насыщена угрозами и непонятными опасностями. Все строения вокруг, знакомые с детских лет, представлялись теперь Лизе враждебными, скрывавшими тайного врага, который следил за каждым ее движением.
Вдалеке мяукнула кошка. Сорвавшись, Лиза бросилась бежать и сразу же остановилась, ощущая робость. Ей хотелось, как можно скорее оказаться в своих комнатах и укрыться в объятиях старой и доброй няни. Но прежде, чем желание ее исполнится, она должна решиться пересечь двор.
Перекрестившись и мысленно воззвав к Богородице, Лиза сделала еще несколько шагов в темноте. Но ее сразу захватило ощущение, что кто-то подкарауливает ее, спрятавшись совсем рядом. И не успела еще толком Лиза осознать пришедшее ей предупреждение, чьи-то руки обхватили ее сзади. Их сила была невероятна, непреодолима. Они казались девушке двумя обжигающими змеями, которые пытались обвиться вокруг нее и задушить.
На дворе было так темно, что она ничего не могла разглядеть. Внезапно охвативший Лизу ужас оказался столь силен, что она не могла выдавить из своего горла ни единого звука, она не могла закричать, позвать на помощь.
И в то же время стиснувшиеся ее руки рождали в ней самой странные ощущения — она была уверена, что это не были руки мужчины. Они были теплыми, женственными, мягкими.
Таким же мягким оказался и голос, который что-то шептал ей на ухо — но она не могла понять, что, потому что не понимала языка. Но несмотря на всю приятность свою, голос этот вызывал в Лизе чувство страха и отвращения, настолько сильное, что она потеряла бы сознание, если бы не вспышка молнии, которая осветила двор. Лиза вздрогнула — совершенно явно начиналась гроза, столь редкая по осени на Белозерье. Эта вспышка позволила Лизе узнать лицо, оказавшееся совсем рядом с ней. Это было лицо мадам де Бодрикур.
— Это Вы, Вы… — выдавила из себя Лиза, отступая: — Почему Вы напугали меня?
— Я напугала Вас? — француженка пожала плечами, — да отчего же? Моя дорогая, я ждала Вас, чтобы утешить и вселить в Вас надежду. Вы же шли столь поглощенная своими мыслями, что мне пришлось остановить Вас.
— Тогда прошу извинить меня, — холодно отвечала ей Лиза: — все это просто ребячество. Мой брат пропал, моя матушка при смерти. Мой отец все еще не вернулся из глуши лесов, а Вы веселитесь, мадам, как Вам не совестно?
— Мне совестно? — усмехнулась Жюльетта, и в усмешке ее послышалась что-то зловещее: — мне незнакомо, что такое…Как Вы сказали, Лиз? Совесть? Я не понимаю, о чем Вы говорите, разве Вы не уяснили до сих пор?
— А что я должна была уяснить? — Лиза попыталась сделать несколько шагов, но ноги ее казалось, налились свинцом и отказывались слушаться. Сердце продолжало дико колотиться, и чтобы прийти в себя и успокоиться, она несколько раз вдохнула в себя сырой ночной воздух и закашлялась. Она ощущала себя на грани обморока и не находила никакой опоры вокруг, на которую хотя бы можно было опереться.
Все усиливающееся чувства ужасающего страха парализовало девушку. Лицо Жюльетты снова исчезло во тьме. Потом же кто-то приоткрыл в сенях дверь — неяркий свет огня, горевший внутри, проник в образовавшуюся щелку и достигнув их обоих, бросил на них отблеск.
Усиливаясь с невероятной быстротой, ветер раздувал тучи, в просветах стали появляться тусклые звезды. Время от времени белые вспышки молний проносились над ними, а вдалеке от тех болот, где остался Арсений и где до сих пор, вероятно, разыскивали его князь Федор Иванович и Ермила, доносились глухое рокотание грома и вой волков.
Белоснежное лицо Жюльетты по-прежнему нависало над Лизой, но теперь оно казалось, утратило всякую человечность. Белизна его становилась все более и более яркой, пока наконец, не стала светиться изнутри каким-то неестественным ослепительным светом. Лиза ахнула и пошатнулась.
Сумеречный огонь огромных черных с золотым отливом глаз также становился все ярче и насыщался невероятной силой, которая держала несчастную девушку в своей власти, не выпуская и не давая возможности избегнуть колдовского очарования.
— Ты не сердишься на меня, девочка моя? — произнесла Жюльетта изменившимся голосом, — ты отдаляешься от меня, я это чувствую. Но почему? Чем я обидела тебя, моя несравненная? Одна твоя улыбка для меня драгоценнее всех сокровищ мира, моя дивная, моя прекрасная. Как я ждала тебя! Как же долго я ждала тебя! Как я тебя люблю… руки Жюльетты обвили шею Лизы, француженка улыбнулась. Ее зубы блестели как жемчуг, но между ними Лиза с ужасом увидела мелькнувший длинный змеиный язык, раздвоенный на конце. Она совсем не шевелила губами, слова Жюльетты доносились откуда-то издали, словно приносимые ветром. Лиза ощутила, как все тело ее похолодело и по нему поползли мурашки. Она совершенно отчетливо видела языки пламени, танцующие вокруг прекрасной головы мадам де Бодрикур, сливающиеся и мерцающие на фоне ночи.
— Ты не слушаешь меня, — вдруг сказала Жюльетта, пахнув жаром в лицо побелевшей, обессиленной Лизе. — Ты так смотришь на меня, как будто я привидение. Что же такого я сказала, чтобы напугать тебя? Я сказала, что люблю тебя. Ты напоминаешь мне одну недотрогу. Она была очень красива и очень холодна на вид, но ее бесстрастное лицо скрывало бушующий огонь. Она жила лет пятьсот тому назад во Франции. Однажды, когда она находилась в спальном покое, я предстала перед ней в облике прелестного юноши, и сжимая в объятиях, осыпала поцелуями. Потом же… — облик Жюльетты снова изменился, она как будто стала излучать голубоватый свет, исходившей от всей ее фигуры, но особенно от лица, глаз и улыбки, сияющей ослепительно: — потом же я посещала ее и многократно обращалась к ней с речами, когда она бывала одна, но ни разу больше не позволила увидеть себя. Когда же она встрепетала от любви, я снова явилась к ней, приняв облик ее давно погибшего возлюбленного и сочеталась с ней, оставив с бременем во чреве. А после рожденный ею сын стал королем, который отправил на костер Великого Магистра этих святош — храмовников, державших меня взаперти в своем замке…
— Кто Вы? — вскрикнула Лиза, сжав руками голову. — Что Вам нужно от меня?
— Кто я? — Жюльетта мягко засмеялась, вполне по-человечески, и Лиза, на мгновение успокоившись, вдруг подумала, что мадам де Бодрикур просто пьяна, хотя раньше ничего подобного она себе не позволяла. — Очень скоро ты узнаешь, девочка моя, — продолжала Жюльетта, — я пришла сюда не для того, чтобы стыдливо скромничать. Я преодолела великие силы, сопротивлявшиеся мне, и все же явилась. Для того, чтобы все узнали об этом, и ты, конечно же, дорогая моя, — она снова наклонилась на Лизой, и весь образ француженки снова переменился. Она как будто скрылась за полупрозрачным жемчужным покрывалом, так что за завесой едва проглядывали ее черты, ставшие вдруг невероятно утонченными и вовсе совершенными. Пожалуй впервые, немало наслышанная о том прежде, Лиза воочию наблюдала то, что называют красотой ангела, хотя и не достаточно осознавала по причине страха исключительность момента.
По-прежнему они оставались одни, и как ни хотелось Лизе, чтобы кто-то вышел и спас ее своим вмешательством, избавления не случилось. У девушки перехватило дыхание, она вдруг ощутимо почувствовала, что соприкасается с чем-то безмерным и эфемерным. Сделав отчаянное усилие над собою, подобное тому рывку, который делает утопающий, чтобы снова всплыть на поверхность воды, она боролась с охватывающим ее головокружительным чувством.
— Вы одержимая, мадам. Вы сумасшедшая, — пробормотала она. — Вы просто сумасшедшая, да, да.
— Сумасшедшая? Одержимая? — Жюльетта разразилась столь несвойственным ей прежде низким, грудным смехом: — Как ты впечатлительна, девочка моя. Но я вовсе не одержимая, я — очарованная. Я очарована тобой, твоим юным, прекрасным телом.
Разве ты не понимала этого раньше, когда я каждую ночь приходила к тебе в спальню, чтобы полюбоваться тобой. О, ты хваталась за эти жалкие картинки, именуемые иконами, ты читала молитвы, стишки для убогих и обиженных жизнью. Ты не хотела принять от меня нежность, ту выпестованную мною нежность, которую никогда не сможет подарить тебе ни один из смертных. — Наклонившись, Жюльетта положила голову на плечо Лизы. По всему телу девушки, и без того скованному страхом, прошла мелкая дрожь — голова Жюльетта была холодна как лед. Казалось, в ней вовсе не пульсирует кровь, в ней нет жизни. — Как часто я мечтала так сделать, — прошептала тем временем француженка, — мне так хотелось ощутить теплоту твоего тела, твоего еще почти детского естества. Ведь мне холодно. Мне всегда холодно. И я нуждаюсь в человеческом тепле. С тобой же мне было бы тепло. Ты могла бы стать для меня источником невообразимого наслаждения и испытать то же наслаждение от меня, поверь. — Вы сошли с ума, — повторяла вконец растерявшаяся Лиза.
Она чувствовала, как пальцы Жюльетты царапают одежду на ней, и этот звук казался ей устрашающим. Собравшись с силами, княжна все же оторвала от себя цепкие руки француженки и отстранила мадам от себя.
— Вы верно выпили чего-то излишне, — все также поспешно проговорила она, — Вам надо выспаться, мадам. Да и я устала. Я еле держусь на ногах…
— О, только прошу Вас, мадемуазель, — воскликнула Жюльетта с едва сдерживаемой злостью, — не надо изображать передо мной добродетель. Я слишком долго живу на свете, чтобы знать наверняка, сколь сластолюбив и грешен человеческий род. Тому у меня бесчисленное собрание примеров. Читала ли ты, девочка моя, о героических свершениях царя Давида и о его неверном сыне Авессаломе, который поднял оружие против своего отца…
— Да… — подтвердила Лиза, не понимая пока, куда это клонит теперь мадам.
— А знаешь ли ты истинную причину, почему Авессалом так захотел власти? Не знаешь, — Жюльетта приподняла руку и в бликах молний ее длинные пальцы вдруг показались Лизе увенчанными острыми как ножи золочеными когтями: — я его попросила об этом, — сообщила она почти приторно-невинно, — мне очень были нужны те порфировые скрижали, на которых от демиурга-Господа записано слишком много ненужных для людей истин, и царь Давид припрятал их у себя, чтобы упрочить свое могущество. Я же соблазнила Авессалома, и ради меня он пошел войной на своего отца. А пока они дрались, и пока старый безумный монарх оплакивал своего наследника, я украла у него скрижали — с ними и воротилась к своему хозяину. Так что у людей больше не оказалось истин жизни, а позднее выяснилось, что они вовсе им и не нужны. А Давид плакал, бедняга: «Авессалом, сын мой Авессалом!». Кого затронули его стенания!
— Ты просто еще не изведала, девочка моя, что есть наслаждение, — Жюльетта опять засмеялась своим низким, тихим смехом, в котором сквозило что-то невероятно манящее и чарующее, — ты захочешь, и я научу тебя.
Вспышка молнии, снова озарившая резким светом темный уголок двора, куда незаметно за разговором Жюльетта увлекла Лизу, позволила дочери Федора Ивановича еще раз взглянуть в лицо мадам, с которого спала жемчужная пелена — лицо преображенное невыразимой страстью.
И от одного взгляда на это лицо у Лизы против ее воли закипела кровь — столь оно было привлекательно и соблазнительно.
— Почему ты упорствуешь, — спрашивала у нее Жюльетта, поглаживая княжну Прозоровскую по плечу, — от того что тебе нравятся мужчины, а не женщины? Но ты только скажи мне об этом. Для меня ничего не стоит обратиться в мужчину, — последнее признание повергло Лизу в изумление, граничащее с оцепенением. — Какие тебе приятны больше, брюнеты или блондины — я легко стану такой. А? — перейдя к рукам Лизы, Жюльетта теперь поглаживала их у запястий, а горящие пламенем, почти темно-вишневые глаза ее продолжали вглядываться в девушку из темноты. Стрелы молний, прорезающие небеса, казалось, рисовали зубцы короны над головой француженки. Вдруг она горько скривила уголки точеных губ.