Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

ПОЛДЕНЬ, XXI век



Октябрь (94) 2012





Колонка дежурного по номеру



Сочинять фантастику становится с каждым днем все трудней. Попробуйте-ка выдумать что-нибудь такое, чего не бывает. Чего не может случиться хотя бы в ближайшее время.

Случается все. Буквально каждый день. Наука и техника буквально ошеломляют.

Марсоход рассекает по красной планете.

В подземелье Европы пойман бозон Хиггса.

В Денисовой пещере на Алтае опознан (по останкам) неизвестный доселе вид человека.

Почти на каждой улице почти каждого города можно встретить мальчика или девочку, имеющих в руке абсолютно волшебную вещь, называемую i-Pad.

Политическая жизнь точно так же почти невероятна. Казалось бы, давно ли она воспроизводила климат «Обитаемого острова», — как вдруг бросилась подражать другому роману братьев Стругацких — «Трудно быть богом».

Календарь словно взбесился: не то на дворе 2042-й Владимира Войновича, не то 2017-й Владимира Сорокина. Одно утешение: оруэлловский 1984-й все еще далек.

Ну вот. А наш «Полдень», как известно, представляет собой опытную делянку; здесь культивируются лучшие, самые питательные сорта редкого литературного растения — фантастической новеллы.

Ей требуется особенная — тревожная — атмосфера. И особенная почва: по предположению петербургского культуролога Дины Хапаевой, ближайшим родственником литературной фантастики (практически однояйцевым близнецом) является кошмар.

Который ведь далеко не всегда зловещ; бывает и сладостен; бывает способен и обнадежить.

В чем вы сейчас же и удостоверитесь: в этом номере найдутся компактные и качественные кошмары на любой вкус.

Прочитать и забыть. И вернуться в нелитературную, в обыкновенную фантастику, она же — реальность.




Самуил Лурье


1



ИСТОРИИ ОБРАЗЫ ФАНТАЗИИ





Виталий Мацарский



ВЫСОКИХ ЗРЕЛИЩ ЗРИТЕЛЬ

Ничего нельзя придумать. Все, что ты придумываешь, либо было придумано до тебя, либо происходит на самом деле. А. и Б. Стругацкие. «Хромая судьба»
Часть 1-я

1. Стас. Женева. 1987 год, август

1.1 Она накатывала волнами. Сначала было только легкое касание, предвосхищение. Волна поднималась и росла, меняя цвет с черно-синего до пурпурно-красного. И снова откатывалась, сворачиваясь в мерзко-желтую змею с раздвоенным подрагивающим язычком, лижущим обнаженный нерв. Потом змея вонзалась в него и жалила так, что боль на долю секунды, сползающую в вечность, становилась невыносимой. И мучительно медленно откатывалась, меняя цвет с ослепительно белого до пульсирующего зеленого адского огня в опухшем мозгу.

«Это только зубная боль, но весь мир съежился до размера неодушевленного, условно живого комочка. Зуб мудрости. Неужели, чтобы помудреть, надо пройти через такую муку. Это всего лишь боль, но мозг пытается придать ей смысл, форму и цвет. Зачем? Ведь боль даже не есть объективная реальность. Вне меня не существует, но как же реальна сейчас. Нет, куда как объективна, иначе разве фармацевтические компании и дантисты делали бы такие деньги».

До чего же странные мысли приходят в воспаленную голову в женевской холостяцкой квартирке в 4:37 утра… К счастью, дантисты здесь начинают работать рано. В восемь утра я буду звонить в ненавистную раньше дверь, отделяющую ад от рая. Доктор Шевалье сказал вчера, что может болеть «un tout petit peu». Какая же у него шкала боли, если у меня болит «чуть-чуть»? Можно ли боль измерять какой-нибудь шкалой? Как землетрясения по шкале Рихтера. Моей боли я бы присвоил 9 из 10.

* * *

Доктор Шевалье уже трудился. В приемной мне ласково улыбнулись и попросили подождать. «Да-да, с острой болью, понимаем. Но нужно немного подождать. Сейчас доктор занят, он займется вами как только освободится». Неужели кому-то еще больнее? Тогда у бедняги явный приоритет. У меня ведь всего 9 по моей шкале.

Сажусь в кресло, кивнув сострадальцам. Все делают вид, будто они о’кей, вроде как в ожидании стрижки или укладки. Но трусят все. Все. И стараются не смотреть друг на друга, прячась за газетами и журналами, слегка дрожащими в побледневших руках.

Меня всегда поражали кругозор и широта взглядов дантистов. Если судить по разложенным у них на столиках журналам. И когда они их только читают? Тут и женские прелести, и разной степени роскошности авто, и путешествия по всем странам мира, включая несуществующие, и даже наука с техникой. Но свежих номеров нет. Подозреваю, что залежалым товаром их задарма снабжают киоскеры в обмен на скидку за пломбы или снятие камней.

Надо и мне прикрыться. Рожа, небось, вся перекошена. Да какое им дело, сами за Paris Match спрятались. Вот привлекательная обложка: «Нам снова повезло: огромный метеор едва не задел Землю». Если бы задел, то поди уж заметили бы. Хотя при теперешней занятости и перегруженности, может, и нет. Где ж этот кудесник, доктор Ш.?

Змея снова напрягла склизкое тело и, выжидая, облизнула гадкие губы гнусным язычком. Срочно займемся метеором. Где же он? На страницах часы, бриллиантовая бижутерия, бюстгальтеры и снова часы — а как же, Швейцария, небось. Вот и он, милосердный метеор, просвистел мимо, пожалел старушку Землю, только чиркнул чуть сверху вниз, судя по карте. Дальше пошел шоколад — призматический, треугольный в сечении, ломкий, с хрустящими то ли орешками, то ли толчеными стеклами внутри. Этого моя змея уже не вынесла. Она впилась в голый нерв шоколадными хрусткими зубами, и я застонал.

Над париматчами и ньюсвиками показались оскорбленные лица сострадальцев. Меня молча, но сурово осудили. Протестанты Женевы выносили и не такие муки. Кого там из своих приятелей Кальвин по дружбе публично поджарил на медленном огне? Опять забыл, а может, его имени и нет на стене у Старого города. Надо бы проверить. Но зачем, когда мадам в белом зовет к доктору Шевалье…



1.2. Нам велено всегда иметь хоть одну монетку в 20 сантимов. Тогда можно позвонить из автомата и за 30 оплаченных секунд сказать чего требуется. У меня таких монеток было навалом, и одну из них я истратил на звонок в офис.

Поняли меня там плохо. Да и чему удивляться, если губы и пол-языка у меня были как дерево — доктор Ш. на анестезии не экономил. Оксана притворилась, что никогда ни про какого Доценко не слыхала. Пришлось истратить еще 20 сантимов и попросить дежурного дипломата.

Петр выслушал условную фразу и тут же спросил:

— Ты чего, перебрал, что ли? Тогда трезвей на раз-два-три. Тебя Шеф уж сколько раз спрашивал. Дымится. Ты где?

— В аду. Чего там стряслось?

— Без понятия. Небось телега какая пришла. Дуй сюда.

«Телега» означала депешу из Центра и, видимо, срочную, раз уж Шеф дымится. Да впрочем, не срочных у нас не бывает. Разве что сверхсрочные. А у кого-то из ооновских чиновников я видел плакатик: «Мир не остановится, если вы придете за тем же завтра». Живут же люди. Хорошо бы и мне в ооновские чиновники податься, да куда там. У меня же нет дяди в Политбюро или на худой конец в ЦК. Стоп, про ЦК не надо. Про Лену сейчас думать нельзя.

Самое печальное, что робкая надежда добрести до дому и добрать минуток 180 в счет украденных ночью гадкой змеевидной тварью испарилась в момент.

— Через четверть часа буду.

И такая скорбь, видно, сверкнула в моем голосе, что даже Петр по прозвищу Первый, он же Великий, полученному за неукротимое стремление к поставленной цели любой ценой, вздохнул и сказал:

— Извини, Стас, такая наша доля.



1.3. Петр ошибся. Шеф не дымился, он извергался. Это был живой огнедышащий вулкан с лысиной цвета лавы. Свинячьи глазки излучали в том же диапазоне волн. Белели только губы, и это был скверный признак. Обычно можно было видеть его «сахарные уста», что, по-моему, означало хорошо вычищенные зубы, обрамленные пунцовыми девичьми губами (и кому только что бог дает), да бесцветно-голубые очи, если он удостаивал вас своим взглядом, ибо обычно смотрел куда-то вниз или вообще закрывал их толстыми веками. Не Вий, но что-то вроде. Его боялись, во всяком случае коллеги и подчиненные. Про врагов не знаю, потому как он редко покидал представительство, где числился по табели о рангах в верхней части средней массы дипломатов.

У меня был свой трюк. Глядя на него, я всегда вспоминал строчки Аполлинера: «Лицо ее напоминало цвета французского флага. Синие глаза, белые зубы, алые губы». Как ни странно, это помогало.

Даже в гневе Шеф был краток и четок. Ночная депеша информировала, что неизвестная болезнь, похоже, вирусной природы, поразила сначала Восточную, а затем Западную Сибирь. Все начиналось, как обычная простуда, но через несколько часов развивалась сильная диарея (он так и сказал, чтоб понос выглядел официальней, а может, так было в депеше, и он не осмелился перевести) с высокой температурой и рвотой.

Мое шевеление на стуле не прошло незамеченным. «Я знаю, что ты умник, но другие не глупее тебя. Они тоже вначале не всполошились. А потом оказалось, что антибиотики не помогают. Никакие. Но это не все».

Я также узнал, что были предприняты самые строгие меры профилактики для предотвращения дальнейшего распространения, похоже, инфекционного заболевания. Без всякого результата. Болезнь распространялась со скоростью, намного превосходящей нормальную волну гриппа или другой заразы. Так что становилось непонятно, как же она переносится. Но совсем непонятно было, почему в одних деревнях заболевали поголовно, а в пяти верстах — ни одного случая.

Летальных исходов пока не было, но паника пошла. Заболевшие лежали пластом до десяти дней. Доктора помочь ничем не могли, всем это было понятно и очень пугало, тем более что и доктора валились рядом с пациентами.

Мамой клянусь, как сказал бы герой Искандера, что я не пошевелился, но Шефа не проведешь. «Ты уж, конечно, кумекаешь: а мы здесь причем? Поясняю. Вирус неизвестной природы, это я уже сказал. Они (кто «они» мне пока осталось непонятным, но задавать вопросы было неуместно) думают, что вирус искусственный, кем-то сделанный, если хочешь. Московские умники подозревают, что его сделали наши бывшие потенциальные противники, ныне потенциальные партнеры, или какие-нибудь террористы. Они боятся, что вирус доберется до Москвы, а у нас нет противоядия. А потом отправится дальше на Запад. Ну, Запад это бог с ним, не так важно. Главное, Москва, где уж, небось, в штаны наложили и ищут, кого бы крайним сделать. Они (теперь вроде понятней, кто это «они») думают, что вирус был сделан где-то в ЮгоВосточной Азии, в подпольной лаборатории, и выпущен для пробы. С ног валит, но не убивает — удобно следить за распространением и количеством зараженных и делать выводы на будущее. А уж что следующий вирус сможет делать, и подумать страшно».

— Пока наши там соображают, чего делать, нам поручено потихоньку узнать, нет ли еще где в мире чего такого. Почему потихоньку, когда об этом в газетах прочитать будет можно, не спрашивай. Не знаю. Не смогли ж мы год назад Чернобыль спрятать, так и это шило в мешке не утаишь. Это все «свободная пресса».

Шеф привычно проверил физиономию визави. Вот уж спасибо доктору Шевалье за хорошую анестезию, а то б наверняка физия выдала — все знали как наш Шеф любит прессу. Особенно свободную.

— Отправляйся в ВОЗ, который и ныне там, — не смог удержаться он от всем надоевшей дурацкой шутки, — и пошарь по компьютерам, раз ты такой дока. С народом слегка пообщайся, с замгендира тоже, хотя толку от него чуть.

Я встал и собирался сделать четкий поворот кругом — Шеф иногда любит армейскую выправку, но чаще она его злит, так что это всегда риск, — когда тот снова продемонстрировал способность читать примитивные мысли:

— Я не знаю, почему Москва велела задействовать тебя. Я выполняю приказ. Жду доклада в 18:30. Свободен.





1.4. Не повезло ВОЗ с именем — по-русски звучит по-дурацки, да и по-английски не лучше: WHO. По-нашему, значит «кто», а произносится и совсем почти неприлично. А ведь весьма уважаемое и полезное учреждение — Всемирная организация здравоохранения. Оспу они победили и много всякого другого, да и вычислительный центр у них отличный. У меня там много приятелей. Коллеги как-никак.

И почему я так люблю компьютеры? Причем давно. Когда я увидел первый калькулятор? Году, наверное в 70-м, а то и позже. А мой незабвенный «Минск-22»! Как он ритмично и на разные голоса звенел своим АЦПУ, выплевывая по единственной точке на графике каждые 40 минут. Местные умельцы написали программу, которая на бумаге выдавала абракадабру, но зато рычаги АЦПУ, звеня разными тонами, играли Yesterday. Мигание индикаторов в двоично-восьмеричном коде, где команда -47 означала обращение к лентопротяжке размером с книжный шкаф. И телеграфный аппарат в качестве вводного устройства с перфолентой, которую мы научились читать по дырочкам как букварь или азбуку Брайля. И мои дифуры — нельзя же было говорить как положено, дифференциальные уравнения в частных производных, решаемые методом Рунге-Кутта (так я и не удосужился узнать, один ли это человек, вроде Гей-Люссака, или тандем типа Бойля-Мариотта). Их мой «Минск» считал степенно — по одному набору начальных условий за ночь. Днем он был занят более важными вещами — вычислял зарплату и оптимальные параметры молочных сепараторов.

На перфокарты и ЕСки я перешел гораздо позже. О БЭСМе можно было только мечтать. И правда, почему я так люблю компьютеры? Знаю почему. Они нежные и послушные. Они никогда не противоречат и делают все, что ты велишь. Они глупые и доверчивые, они сразу дают знать об ошибках. Они ничего не скрывают, они искренни и открыты. Из всякого А всегда следует только одно Б, сколько раз ни задавать одну и ту же команду. Они предсказуемы. Они ограниченны и тем подчеркивают твою значимость, величие и интеллектуальное превосходство. Они никогда не обманут. Они прекрасны.

В ВОЗе только что поставили новейшие персоналки IBM XT 286 с процессором на 6 мегагерц и жесткими дисками на 20 мегабайт. Знатоки ворчат, что диск медленнее, чем у АТ, но знатоки всегда ворчат. Американы придумали называть их винчестерами, как будто кто-то кроме них знает, что обозначение 20/20 во времена покорения Дикого запада означало калибр их знаменитой винтовки. Непонятно только, зачем столько места на диске. Чем можно забить 20 мегабайт? И зачем? Мне пока и пятидюймового флопика хватает.

И как же приятно сидеть за монитором, где на экране цвета зернистой икры сорта «malosol» призывно помигивает изумрудный курсор: «Ну, командуй, я готов…».

* * *

До ВОЗа было минуть десять ходьбы, и я пошел пешком, хотя ходить не люблю. Машину там все равно негде поставить, а так можно неторопливо подумать, что мне сейчас вовсе не вредно. Что взбесило Шефа, вообще-то понятно. Дело поручено мне, хоть я и не врач, а всего лишь физик. Это раз. Указывать местному руководителю, кому что поручать, было не принято, был такой негласный закон, а тут Центр его нарушил. Это два. Шеф это прекрасно знал и сделал выводы. Примерно такие: либо Москва знает что-то обо мне или об этом деле, чего он не должен знать, либо ему не доверяют. Второе предположение он наверняка отмел, а от первого озверел. Он и так недолюбливал своего несостоявшегося зятя, а теперь я становлюсь его потенциальным соперником. Это три.

* * *

Люблю библиотеки. Насколько умнее чувствуешь себя в окружении тысяч томов, которые никогда не откроешь. Духовно растешь, как сказал бы Васисуалий Лоханкин.

В ВОЗе отличная библиотека — уютная, но какая-то холодная. Да и большая чересчур. Библиотека должна быть маленькой, читальный зал то есть, книжек-то должно быть много, а читалка должна быть маленькой, а не как в Ленинке. Там, конечно, хорошие лампы под зелеными стеклянными абажурами, но народу, народу… А что поделаешь, если самая читающая нация. Сейчас особенно. В одном только этом году чего ведь только не опубликовали — пиршество интеллигента. Сначала «Белые одежды» Дудинцева, «Зубр» Гранина (про Зубра Тимофеева-Ресовского я уже и раньше слышал легенды), а потом и того пуще — «Котлован» Платонова, последние главы мемуаров Эренбурга и даже «Собачье сердце» любимого Михаила Афанасьевича. Библиотекарша стала одной из самых уважаемых особ в представительстве, потому как расставляет очередь на прочтение лично, сообразуясь уже не со служебной лестницей, а с другими, демократическими, скрытыми переменными.

Один мой приятель рассказывал, как он попал в библиотеку Американского физического общества в Нью-Йорке. Какой-то тамошний академик его пристроил. Так он визжал от восторга. Представляешь, говорит, глубокие кожаные кресла, и так расставлены, что соседа вроде и видно, а не мешаешь. Все книги по полкам открыто стоят, подходи и бери. Аппаратов для микрофишей навалом. Ксерокс тут же, и не надо форму заполнять и у начальника подписывать. Только в гроссбух рядом запиши, сколько страниц и чего скопировал. А соврешь, никто и не заметит. Но добило его, что ровно в 11 утра и в 4 дня пухлая негритянка прикатывала тележку с кофе, чаем и печеньем. И все забесплатно, старик, забесплатно.

Я уселся за свободным ХТ, ввел гостевой пароль и задумался над меню. Чего ж мне искать? Про вирусы я когда-то знал немало, спасибо Инне, но теперь-то, небось, много чего еще наоткрывали, а не только грипп и табачную мозаику, которую я помню по фотографиям в Детской энциклопедии, да вот еще про вирус эбола уж лет десять как во всех газетах пишут. С него и начнем.

А почему все-таки Шеф не показал мне депешу? То, что он изложил мне всю суть, понятно, да ее там, видно, и не так много было, но текст он мне не показал. Что-то утаивает? Ясно, что не задание он утаивает, не дурак, понимает, что мне про задание все рассказать надо, но что же там еще было, чего он мне показать не захотел? Про меня? Или про него? Вряд ли. Ладно, пока загоним в подкорку. Пусть и она поработает.

А в сознании прокрутим следующее. Я физик и спец по распознаванию образов. Прикомандирован Госкомитетом по науке и технике к Представительству при ООН для работы в ЦЕРНе — Европейском центре ядерных исследований, где мои таланты требуются для обнаружения элементарных частиц, получаемых на ускорителе. Пишу программы для распознавания специфических треков — следов частиц, регистрируемых детекторами. Те же приемы и методы распознавания образов могут использоваться и в других областях, например, в разведке. Тем я и занимаюсь по совместительству. Какое из двух призваний для меня важнее, пока не знаю. Не понял еще. Оба ужасно увлекательны, и я согласился работать на разведку при условии, что смогу продолжать делать физику. Может, еще и поэтому Шеф меня недолюбливает. Мне, конечно же, передали, что он однажды назвал меня «поденщиком».

Теперь пустим в ход логику. Мое задание не требует медицинских познаний. Мое задание не требует существенной предварительной подготовки. Мое задание требует других моих познаний, и, возможно, что-то такое было упомянуто в депеше. Почему же он мне ее не показал? Может, потому, что тогда я бы понял, что и как искать? Значит не хочет, чтобы я преуспел. А почему? Если я справлюсь, он вроде ни причем, ибо ему было указано, кому поручить. А если не справлюсь, то он всегда сможет сказать: если б мне не навязали этого Стаса, я бы нашел лучшего кадра и он бы все сделал. Плохо мое дело, ох плохо.

Ладно, замнем. Итак, вирус эбола, например. На экране появился длиннющий список ссылок на статьи с массой мудреных латинских слов, и тут же кто-то коснулся моего плеча. Я обернулся и был озарен патентованной улыбкой бесхитростного американского парня. Джо Роуз, по-нашему просто Розанчик.

— Привет, Стас. Ты чего это здесь?

Очень хотелось задать ему тот же вопрос, потому как согласно официальному справочнику американской миссии при отделении ООН в Женеве, он занимался правами человека и прочими гуманитарными вопросами. Мы познакомились на нашем официальном приеме по случаю Дня Советской Армии. Тогда мы синхронно потянулись за последним бутербродом с икрой. Назвать бутербродом эту корочку бородинского с тремя хилыми икринками можно было только из большого почтения к нашей великой державе. После обмена обычными любезностями типа «Нет-нет, это вам… Что вы, что вы, вы же гость…» мы заржали и решили, что его 195 см даже не заметили бы такой малости, а потому малость досталась моим 180-ти. Я проглотил корочку без угрызений совести, памятуя о чипсах и маслинах, на которые только и можно было рассчитывать на американских приемах. По-моему, у них с представительскими было похуже, чем у нас, хоть до перестройки там пока не дошло.

Джо тогда удивил меня, тут же сообщив, что терпеть не может свою фамилию. Дома он получает кучу мусорной рекламной почты, неизменно начинающейся словами: «Дорогая миссис Роуз», что доводит его до бешенства. Он даже признался, что если когда-нибудь женится, то возьмет фамилию супруги, особенно, если она будет благозвучной. «Станешь, например, Неза-будкиным», — поддел я его, и он обдал меня той же патентованной улыбкой, что и нынче.

Хоть я и проворно сбросил все с экрана, кажется, он успел заметить, что там висело.

— Да вот, Джо, теща приболела, я и приискиваю подходящее снадобье.

Он довольно натурально заржал.

— Всегда знал, что у русских прекрасное чувство юмора. Заметил это у Достоевского. Извини, что помешал. Хотел только сказать, что меня переводят в Париж, в ЮНЕСКО. Приходи ко мне на проводы в эту субботу вечерком. Вот карточка с адресом. Я живу недалеко, в Версуа. Можешь прийти не один.

При этом он как-то даже замялся. Что мне совершенно не понравилось. Жена моя в настоящее время пребывала в Москве, а про Лену кое-кто, конечно, догадывался, но то, что о ней знал мой американский коллега, было неприятно.



1.5. Жена моя пребывала в Москве, или в Питере, или еще где, а Лена была здесь. Я не понимал, как я мог раньше быть без нее. А ведь так было, и было долго.

С Леной мы встретились в библиотеке Дворца Наций. Собственно, встречались мы, видимо, много раз, но, как потом выяснилось, ни она, ни я не помнили наших мимолетных контактов, ограниченных передачей заполненных бланков заказов на книги. Я даже не подозревал в ней соотечественницу, хотя обычно и опознаю наших безошибочно. По каким признакам, сказать трудно, но что-то есть в нас, что всегда выделяет даже в толпе. То ли приниженность, вызванная вбитым в нас отсутствием чувства собственного достоинства, столь заметного в англичанах, то ли просвечивающая сквозь угрюмость готовность помочь. А может, все это мне только кажется, и опознаем мы друг друга по типажу окружающих с младенчества физиономий, впаянному в нейроны коры головного мозга? Я даже хотел этим заняться — все-таки специалист по распознаванию образов, — но понял, что задача не по моим больным зубам, а потому отбросил, как недостойную серьезного внимания.

А потом я ее вдруг увидел — худоватую, довольно высокую, обыкновенного вида, тридцати или около того женщину, со среднеславянским лицом, некрасивыми руками и необычными глазами. Когда я впервые увидел ее, она напомнила мне княжну Марью — как потом выяснилось, это был ее любимый образ. Увидел я ее на том же приеме по случаю Дня Советской Армии. Вместо официанток и уборщиц было принято привлекать в порядке общественного поручения совсотрудников из разных организаций. Жены дипломатов этим брезговали, так что Лена попала в число «добровольцев».

Она уносила грязные тарелки. Иноземные гости расходились, а нам было предписано оставаться до конца, чтобы проследить, не ускользнул ли кто из них из поля внимания и не пытается ли сейчас проникнуть куда не след. Пара тарелок у нее, конечно, грохнулась, я ринулся поднимать осколки, и тут, как пишут в дамских романах, «глаза их встретились, сверкнула молния, и они поняли, что созданы друг для друга».

Ну не совсем так. Глаза не встретились, потому что мы стукнулись лбами. Молния, правда, сверкнула, да так, что наши головы отскочили друг от друга, как биллиардные шары, — типичный случай упругого соударения. Я прикусил язык и завыл. Отдачей ее отбросило, и она с размаху села на пол. Поднос она успела поставить на стол, так что больше битой посуды не последовало. К нам бросились зверски хохочущие коллеги — что может быть приятнее такой дурацкой нестрашной чужой беды — поставили на ноги ее, разогнули меня и велели дуть отсюда подальше.

Мы дунули недалеко — до нашего так называемого бара, где жены техсостава, играя в официанток, подавали купленные в ближайшем магазинчике подозрительные по виду и по вкусу сосиски с купленным там же дешевым пивом. Оказалось, что пива она не пьет, я тоже был к нему равнодушен, так что угостились чаем — пакетиками с чем-то вроде пороха, опущенными на тощей ниточке в когда-то, возможно, кипевшую, но уже успевшую отдать окружающей среде приличную порцию теплоты воду, небрежно налитую в замутненные от частой машинной мойки толстостенные неуклюжие стаканы, к которым и прикасаться как-то не очень хотелось, особенно под любознательными, но слегка осуждающими взглядами доморощенных официанток, очевидно, знавших всё и обо всех и уже готовивших в уме рассказы для усталых своих мужей-шоферов, техников и шифровальщиков о Станислав Палыче, который после приема заявился с той разведенной в бар демонстративно «попить чаю» пока его жена в отъезде, как будто не мог по-тихому посидеть с ней в другом месте, а не устраивать такую демонстрацию, потому как, конечно, ей все можно, у нее дядя в ЦК.

Обо всех этих волнах, разошедшихся от двух стаканов тепловатой бурды, я узнал от Лены гораздо позже и поначалу легкомысленно посмеялся, но погрустнел, когда она сказала, что ей-то было не до смеха, но она все равно рада, потому как иначе не обратила бы на меня никакого внимания. Вот так vox populi в очередной раз оказался голосом если не божьим, то провидения. Хотя, может, это и равнозначные параметры.

Тогда-то, в этом баре, я впервые и разглядел «княжну Марью». Она была явно смущена и хотела отделаться от меня поскорее. Я тоже был непрочь сбежать, но все не решался. И вдруг она заплакала. Это меня совсем вышибло из седла. Официантки возбужденно забегали, чтобы оказаться поближе к нам, и тогда мы оба одновременно встали и вышли.





Я довез ее до дома — длиннющего, известного всей Женеве здания, которое зигзагами тянулось чуть ли не на километр. Вроде хрущобы, но повыше и побольше — серый размалеванный блеклыми красками бетон и немного окон. В машине она успокоилась, смотрела в сторону и изредка подсказывала где повернуть. Свободное место чудом оказалось прямо рядом с ее подъездом, и я не преминул шикануть искусством парковки бампер в бампер, которое, похоже, осталось незамеченным. Незаглушенный двигатель означал «до свидания». И тогда я, сам не зная почему, вдруг сказал:

— Хочу нормального чаю.

Она не удивилась, даже не улыбнулась, а открыла дверцу и сказала:

— Пошли.

Это «пошли» поразило меня. Так могла бы сказать женщина, с которой ты знаком двести лет и которая говорила это тебе тысячи раз, отправляясь с тобой в гости или в магазин или в роддом.



1.6. «Возраст между тридцатью и сорока, ближе к сорока — это полоса тени. Уже приходится принимать условия неподписанного, без спросу навязанного договора, уже известно, что обязательное для других обязательно и для тебя, и нет исключений из этого правила: приходится стареть, хоть это и противоестественно.

До сих пор это тайком делало наше тело, но теперь этого мало. Требуется примирение. Юность считает правилом игры — нет, ее основой — свою неизменяемость: я был инфантильным, недоразвитым, но теперь-то я уже по-настоящему стал собой и таким останусь навсегда. Это абсурдное представление, в сущности, является основой человеческого бытия. Когда обнаруживаешь его безосновательность, сначала испытываешь скорее изумление, чем испуг. Возмущаешься так искренне, будто прозрел и понял, что игра, в которую тебя втянули, жульническая и что все должно было идти совсем иначе. Вслед за ошеломлением, гневом, протестом начинаются медлительные переговоры с самим собой, с собственным телом, в основе которых следующее: несмотря на то, что мы непрерывно и незаметно стареем физически, наш разум никак не может приспособиться к этому непрерывному процессу. Мы настраиваемся на тридцать пять лет, потом — на сорок, словно в этом возрасте так и сможем остаться, а потом, при очередном пересмотре иллюзий приходится ломать себя, и тут наталкиваешься на такое внутреннее сопротивление, что по инерции перескакиваешь вроде бы даже слишком далеко. Сорокалетний тогда начинает вести себя так, как, по его представлениям, должен вести себя старик. Осознав однажды неотвратимость старения, мы продолжаем игру с угрюмым ожесточением, словно желая коварно удвоить ставку; мол, если уж это бесстыдное, циничное, жестокое требование должно быть выполнено, если я вынужден оплачивать долги, на которые я не соглашался, не хотел их, ничего о них не знал, — на, получай больше, чем следует, на этой основе (хотя смешно называть это основой) мы пытаемся перекрыть противника. Я вот сделаюсь сразу таким старым, что ты растеряешься. И хотя мы находимся в полосе тени, даже чуть ли не дальше, переживаем период потери и сдачи позиций, на самом деле мы все еще боремся, мы противимся очевидности и из-за этого трепыхания стареем скачкообразно. То перетянем, то недотянем, а потом видим — как всегда слишком поздно, — что все эти стычки, эти самоубийственные атаки, отступления, лихие наскоки тоже были несерьезными. Ибо мы стареем, по-детски отказываясь согласиться с тем, на что совсем не требуется нашего согласия, сопротивляемся там, где нет места ни спорам, ни борьбе, — тем более борьбе фальшивой.

Полоса тени — это еще не преддверие смерти, но в некоторых отношениях период даже более трудный, ибо здесь уже видишь, что у тебя не осталось неиспробованных шансов. Иными словами, настоящее уже не является преддверием, предисловием, залом ожидания, трамплином великих надежд — ситуация незаметно изменилась. То, что ты считал подготовкой, обернулось окончательной реальностью; предисловие к жизни оказалось подлинным смыслом бытия; надежды — несбыточными фантазиями; все необязательное, предварительное, временное, какое ни на есть — единственным содержанием. Что не исполнилось, то наверняка уже не исполнится; нужно с этим примириться молча, без страха и, если удастся, без отчаяния».[1]

* * *

Я перечитал это место из малоизвестного рассказа любимого мной Станислава Лема сразу по возвращении от Лены. Я ведь как раз в полосе тени, даже чуть за ее гранью, и «что не исполнилось, то наверняка уже не исполнится». Могу ли я «примириться молча, без страха и, если удастся, без отчаяния»?

У Лены мы выпили чаю с готовым кексом — из той породы, что никогда не сохнут и никогда не бывают свежими. Мы почти не разговаривали. По московской привычке сидели на кухне, хотя в ее небольшой трехкомнатной — роскошной по московским стандартам, но весьма скромной по местным меркам — квартире была столовая с парадным полированным столом, на ножке которого изнутри я разглядел казенную бирку. Для одинокой женщины обстановка была весьма приличной, видно, представительский завхоз расщедрился для цековской племянницы.

О погоде говорить не хотелось, об этом глупом инциденте тем более, зачем я напросился на чай, который в целом не любил, тоже было непонятно, и я маялся похуже, чем в баре, подыскивая вежливый оборот речи перед неотвратимым неуклюжим исходом.

Лена молчала, глядя в окно, и явно не собиралась помочь мне выпутаться из глупой ситуации. Я, наконец, достаточно разозлился на себя и открыл рот для прощально-благодарственной фразы, но тут она встала и вышла из кухни. Стало совсем неловко. «В уборную она, что ли, пошла? Так могла бы хоть слово сказать. Как же мне теперь уйти?» Но шума спускаемой воды я не услышал и, подождав еще с минуту, поднялся и прошел в столовую. Там ее тоже не было. На полированном столе лежал листок бумаги с номером телефона и словами: «Уходи. Позвони потом».

* * *

Не знаю, почему сразу по возвращении от нее я перечитал тот отрывок из Лема. Я довольно толстокож и плохо понимаю тонкие движения чужих душ, за что меня всегда справедливо упрекала супруга. Но в тот раз я что-то почувствовал даже сквозь свою дубленую временем бегемотью шкуру. Что-то такое, что заставило меня воспротивиться лемовским пророчествам. Я догадывался, что сняв трубку и семь раз ткнув в кнопки телефона, рискую провалиться в параллельное пространство, которое пока не существует, но возникнет вместе со звонком, чуял, что я в точке бифуркации, что волновая функция моего бытия сколлапсиру-ет вместе с последней набранной цифрой, знал, что раздавшийся с той стороны голос вынесет мне приговор подобно тому, как наблюдатель, открывая ящик, решает жить или не жить коту Шрёдингера. Мне стало жалко невинного кота, и я не позвонил.

2. Стасик. Город Х. 1967 год, август

2.1. Опять болит, зараза. Неужели все-таки придется идти к зубодралам… Нет, не дамся. Пополощу разведенной в кипятке содой, и, глядишь, отойдет. Не в первый раз. Только б щеку снова не разнесло.

Сегодня надо за молоком. Вот поем, если зуб даст, и пойду краешком леса, хоть это и лесопарк только, но все равно приятно идти по земляной тропинке, а не по асфальту, а мимо будут ехать троллейбусы, целых два проходят мимо, пока я на работу иду.

По этой тропинке я шел весной в пятницу домой, как меня вдруг позвал сидевший на скамейке странный человек. По нему было видно, что он не опасный, а странный. Я приостановился, и он тут же спросил:

— Не можете ли вы уделить мне пять минут времени. Я хочу почитать вам стихи.

Хоть я и оторопел, но из меня само собой вылетело:

— Свои?

Он тоже оторопел, но тут же оскорбился:

— Ну почему свои, просто стихи.

Стихов я не понимаю, а потому не люблю, но мне стало любопытно, и я присел рядом. Читал он все незнакомое, про Марбург и про то, что полночь не та. Он почитал действительно минут пять, а потом спросил:

— Вам сколько лет?

— Двадцать.

— Ужасный возраст.

Тут уж я оскорбился:

— Это почему? По-моему, прекрасный.

— Тем-то он и ужасен, что прекрасный. Не скоро вы еще это, к счастью, поймете. Как же это прекрасно — ничего не понимать. И Пастернака вы не скоро поймете, если когда-нибудь вообще…

Про Пастернака я слышал, у нас на работе втихую давали друг другу почитать его «Доктора Живаго», шепотом говорили, что запрещенная книжка и могут быть неприятности. Мне не давали, да я и не просил. Хотя Инка и намекала, что могла бы дать на ночь, но я намека вроде не понял. Потом как-нибудь прочту.

Я встал, а он остался сидеть, и я ему был уже явно неинтересен. Из вредности и от обиды я с ним подчеркнуто вежливо попрощался и пошел к дому. Он меня тут же окликнул:

— Не обижайтесь, у вас хорошее лицо, а у меня жена умерла. Сегодня.



2. 2. На проходной я покажу пропуск, пройду через крутилку и остановлюсь. Сегодня я не пойду мимо фонтана градирни, а пойду налево. Там уже ждет Василий, старший лаборант и ударник труда. В руках у него накладная и наряд на уйму литров молока для всех наших, кто его получает за вредность.

Выходим за ворота и прямо к грузовику. Я в кузов, лихо через борт, как будто в армии, хотя пока на вечерке отсрочку дают, и слава богу, а Василий степенно в кабину. Он солидный, скоро 40 стукнет, на доске почета висит и руками чего хочешь сделает. Его завлаб запросто от молока отбоярил бы, но Василий — демократ, всё как все делает, а по молоко особо охотно ездит, хоть и не часто его отпускают. Почему охотно, я пока не понял, не из-за пары дармовых литров ведь.

Молоко таскать легче, чем дьюары с жидким азотом. Пакеты-тетраэдры компактно уложены в изящные формочки, весь объем аккуратно занят, даже смотреть приятно. И день отличный — и тепло, и уже пахнет осенью. Даже жалко, что не надо идти в школу, в ненавистно-нежный класс, в первый день пахнущий свежей краской. Странно, что я уже взрослый, в будущем блестящий физик. Это не только я сам так думаю, другие тоже так считают. Случайно услышал, как Инка говорила нашему главному инженеру, будто я умнее моего шефа. Но тут надо делать скидку — Инка не совсем объективна, хотя все равно приятно.

Становится жарко, надо бы молоко поскорее везти, пока не прокисло, хотя оно в институте все равно к концу дня прокиснет. Холодильников-то у нас нет. Даже смешно — институт криобиомедицины, жидкого азота с температурой минус 196 хоть залейся, а молоко прокисает. Бабоньки наши сами ведь его не пьют, а несут детишкам домой. С осени до весны все окна лабораторий снаружи завешаны авоськами с пакетами, а летом — беда. Попробовали наши бабоньки как-то трубочку из дьюара с азотом под поддон провести и на тот поддон пакеты укладывать. Рассчитали нужный расход азота и на какой высоте молоко класть, чтоб не замерзло, а только около плюс 4 чтобы было, но начальство велело это рацпредложение расформировать за нецелевое расходование материалов, а мы повышенные обязательства по экономии всего-всего взяли перед 50-летием великой революции. Говорят, что в ноябре всем премии в размере зарплаты дадут по поводу юбилея, а некоторым и ордена. Орден мне не светит, а лишние 90 р. не помешают.

Вот наконец и Василий. Вынырнул из каморки заведующей весь красный, потный, но довольный. В одной руке накладные, другой приглаживает разлохмаченную полулысину. Так, теперь ясно, чем его молоко привлекает. Поехали.

* * *

Инка за молоком не пришла, хотя ей при работе с рентгеном оно явно показано. Смурная она последнее время. Они там какую-то мощную работу проделали, на премию их выдвинули и совсем было уж утвердили, как на тебе, шестидневная война в Израиле. Казалось бы, какое нам дело, ан нет, в высоких инстанциях посмотрели еще разок на список кандидатов в лауреаты и изрекли: «Не надо нам такой синагоги». Инка говорила, что завлабом пытались прикрыться — он коренной сибиряк без всяких примесей, чистота породы четыре девятки после запятой, как у цинка, монокристаллы которого я выращиваю, но инстанции знают всё, и жена его, Мирра Соломоновна, переломила, как соломинка, шею высоких верблюдов. Хотя соломинка она весом пудов в восемь — видел ее однажды. Инка сказала, что это новый шеф КГБ, какой-то Андропов, только что назначенный, сразу начал проявлять бдительность.

Работает она в закрытой части. Мне туда хода нету, туда особый пропуск нужен. Говорят, там платят больше, но зато форму допуска такую требуют, что до пятого колена проверяют. Мне-то бояться нечего, надо будет попробовать, хоть Инка и не советует, говорит, на всю жизнь невыездным станешь. Да я, вроде, никуда ехать и не собираюсь. Мне и тут неплохо. Вот универ через пару лет закончу, на вечерке особо напрягаться не надо, тем более, когда работаешь по специальности, а потом сразу в аспирантуру, заочную, конечно, чтоб из лаборатории не уходить, а уж из кандидатов в доктора при моих способностях и анкете как нибудь продеремся. В партию надо бы вступить, пока я пролетарием числюсь — лаборантской ставки не было, так меня слесарем оформили. Я сначала обиделся, но умные люди объяснили, что так даже лучше. И Инка подтвердила.

Инка. Все время она на ум приходит. Особенно в последнее время. Она некрасивая, длинная и на шесть лет меня старше. Умная, конечно, но несчастливая. Может, потому что умная.

* * *

В той закрытой части, куда мне ходу нет, что-то странное делается. Инка стала совсем плохая. Я ее редко вижу, неохота мне, чтоб про меня с ней болтали, хоть все равно болтают, я слышал. Когда последний раз ее видел, с неделю назад, она что-то про новую тему проговорилась. Я было спросил, чего это, а она тут же на другое свернула. Значит, что-то секретное снова.

А я секреты не люблю. Тайны эти государственные. И тайн никаких у нас в лаборатории нет, разве что сколько молока в день у нас прокисает, в ЦРУ мечтают узнать. А у Инки тайны какие-то есть. И, видно, нехорошие тайны. Хотя разве тайны бывают хорошие? А про вирусы она здорово рассказывает. Они у нее как живые получаются, хотя, по ее словам, пока непонятно, живые они или нет. Вроде как кристаллы, а размножаются. Вот наш институт ими и занимается, потому как кристаллы. Я ведь кроме цинка и другие кристаллы выращиваю, хоть и не вирусы, а щелгалы, то есть щелочно-галлоидные кристаллы. Если кому интересно, кухонная соль тоже к ним относится.

Половина института открытая, все знают, кто чего делает, а вторая половина — закрыта наглухо. У дверки стоит парень, ну, может, чуть меня постарше, и дальше него только по пропуску, на котором то ли бабочка, то ли цветочек нарисован. Лаборанты все гадают, есть ли у него пистолет. Одни говорят: нет, не видно, а другие говорят, что он у него подмышкой, вот и не видно. Желающих пощекотать его подмышкой пока не нашлось, хоть я подбивал, но надежды пока не теряю.

И название у нас, если подумать, странное. Био-Крио-Медицина. Био — это понятно вроде, биология. Крио — криогеника, низкие температуры, потому я дьюары с жидким азотом и таскаю. И прок от криогеники точно есть. Теперь детишкам гланды научились не вырезать, а жидким азотом выжигать. Говорят, не так больно и быстрее. Надеюсь, на себе испытать никогда не придется. Если б еще зубы этим азотом научились лечить, я бы первым пошел. А вот медицина причем — непонятно. Врачей у нас я вроде вообще не видел. Хотя, может, не только гланды выжигают, а и еще чего похуже. Как-нибудь спрошу у Инки.

И вообще думать неохота. Это такое муторное дело, как я понял еще в школе. В тринадцать лет приходится думать об очень многом, и думать приходится самому. Спросить не у кого. Одноклассники или сами озабочены своими думами или неспособны думать вообще, учителя смотрят с плохо скрываемой иронией — «видели это много раз, созревание, пройдет», — а с родителями уж тем более не поговорить. Они заняты своими смешными проблемами — что на работе сказал А., и что ответил Б., и кому дали квартиру, и как наскрести на новую мебель.

Второй день подряд нет дождя, так что сегодня после работы — на «Динамо», в теннис погонять. Пора уже 1-й разряд выполнять. Жалко, темнеть рано начинает, но ничего, сбегу на полчаса пораньше, шеф добрый, ничего не скажет.

3. Стас. Женева. 1987 год, август

3.1. Я вышел из системы и задумался, стоит ли идти к замгендиректора. Он, конечно, соотечественник и состоит в той же парторганизации, что и я, правильные речи произносит на собраниях, но проку от него, боюсь, будет чуть. Но не зайти к нему тоже нельзя, получится, что я не выполнил указание Шефа, а он этого жуть как не любит.

Я подошел к внутреннему телефону в укромном углу читального зала и набрал четырехзначный номер. На том конце тут же отозвалась секретарша. Знаю я ее, сухая как вобла англичанка, на нее даже Джеймс Бонд не покусился бы, хоть они явно работают в одном ведомстве. «Да, мистер замгендир сможет принять вас в 17:30, после совещания с региональными координаторами, но не более, чем на полчаса, в 18:05 он отбывает в аэропорт. Надеюсь, вы его не задержите». Да мне и полчаса на него убивать жалко, но что поделаешь, служба.

Кофе у них в автомате отвратительный, а столовка уже не работает. Анестезия давно отошла, но язык был шершавый, как рашпиль, и десна чуть побаливала, хотя по сравнению с шипящей змеей это было как ласкающее дуновение средиземноморского бриза. Или мистраля. А может, фёна?

Женева — странное место. Говорят, древние римляне ссылали сюда своих каторжан. Якобы из-за отвратительного климата, где народ долго не протягивал. Город действительно расположен вроде как в провале между горами, куда натекла вода и осталась в виде озера. Горы, хоть и невысокие, но почти со всех сторон, и воздух над городом стоит почти недвижимо, насыщаясь выхлопными газами и, как утверждают некоторые, вредными ионами, разрушающими хрупкое здоровье утомленных подсчетом доходов банкиров. А потом начинает дуть фён, горячий ветер, выдувающий душу, у кого она есть, и плавящий мозги даже у тех, у кого их нет. Дует он, по преданию, один, три или семь дней, и в это время у слабых мутится рассудок, растет число самоубийств и дорожных происшествий, разводов и несчастных случаев на производстве. На меня фён действует слабо, но голова болит с самого утра, какая-то игла зудит в черепе, и ловишь себя на том, что чуть не проехал на красный свет, которого почти не заметил из-за мути в глазах. Много раз я собирался проверить, действительно ли он дует такое число дней, как говорят, и почему якобы не дует пять дней, но так никогда и не удосужился или забывал. Ладно, спишем это на влияние того же фёна.

Из окна замгендира открывался роскошный вид на озеро Леман, как его называют местные жители, хотя всем прочим оно известно под скромным названием Женевского. За озером были, конечно же, горы, и где-то во впадинке между ними за дымкой прятался Монблан. Про него есть примета, которая точно сбывается, сам проверял. Если сегодня ясно виден Монблан, завтра погода испортится и зарядят долгие дожди.

Замгендир даже не притворялся, что рад моему приходу. Он ведь знал, в чем состоит моя настоящая работа. В таком маленьком заграничном коллективе все всегда знают, кто есть кто, и никакая конспирация не помогает. Так что радоваться моему приходу у него не было никаких причин. Он опасался, что к нему будет какая-то просьба, от которой и отказаться нельзя, и выполнять муторно, а может, и опасно для репутации и карьеры. Чтобы оттянуть момент получения «просьбы», а вернее приказа, подлежащего неукоснительному исполнению, он стал что-то рассказывать про свою работу, большую занятость, предстоящую командировку, явно в надежде, что дотянет до шести, а потом войдет секретарша и он с плохо скрытым вздохом облегчения покорится ее строгому взгляду, предписывающему распрощаться с посетителем и отбыть в аэропорт.

Я не прерывал его, поскольку конкретного вопроса или просьбы у меня к нему не было, и мне было даже немного жаль этого уже пожилого, заслуженного человека, как говорили, в прошлом способного врача, который потом соблазнился 4-м управлением минздрава, пользовал членов политбюро, и, похоже, неплохо, если его перед пенсией отправили подзаправиться валютой. Видя, что его не перебивают, он заговорил все уверенней, но не переставал быстро поглядывать на стоявшие у него на столе часы в виде морского штурвала. Кажется, такие точно или очень похожие были на столе в кабинете Брежнева. Не то чтоб я там бывал, но на фотографиях они мелькали. Символ кормчего, так сказать. А что стоит на столе у нынешнего кормчего? Нет, зачинщик и идеолог перестройки не может держать у себя такой штурвал. Все равно, небось, не удержит.

Замгендир все говорил, и я уже собрался потихоньку начать выкарабкиваться из глубокого и крайне неудобного кресла, как вдруг навострил уши. Он сказал, что улетает на совещание в Нью-Йорк, где в частности будут говорить о мерах по предотвращению возможной пандемии. Вот и региональные координаторы обеспокоены, но пока очень мало информации, да и действовать надо осторожно, чтобы не вызвать паники. А то ведь знаете, как падка на сенсации западная пресса.

Как падка на сенсации западная пресса, да и нынешняя перестроечная тоже, я знал хорошо, благодаря Шефу и на основе личных наблюдений, а про угрозу пандемии пока не слыхал, а потому спросил, как бы из вежливости:

— А в чем дело-то?

Замгендир быстро глянул на меня и затарахтел:

— Да это так, рутинное совещание, этих пандемий иногда по две в год выдумывают, чтоб финансирование под свои программы получить. Ничего серьезного. Через три дня вернусь и расскажу. Пустяки.

— Что за болезнь, вирусная? — спросил я.

— Непонятно пока, но ерунда скорее всего.

— Ерунда так ерунда, — охотно и лениво согласился я. Через три дня поговорим подробнее. Никуда ты от меня не денешься.



3.2. Голова трещала по всем швам. Идти вниз от ВОЗа к миссии было легче, но только ногам. До 18:30 оставалось еще минут десять, и в нормальной обстановке я бы подумал, что докладывать Шефу и как, но сейчас мои нейроны бастовали. Вместо мыслей копошились тараканы, мерзкие и шуршащие, с топотом перебегавшие где-то позади глазных яблок.

На входе в миссию я чуть не попал под машину какого-то юного атташе, стремившегося к жене, истомившейся на шопинге. Хотя какой шопинг, если магазины закрываются в шесть. А значит, жена его уже накупила всякой дряни, и он мчится ее подобрать, чтоб потом вместе вечером разглядывать улов и прикидывать, сколько за него дадут в комиссионке. Черт знает, какая ерунда лезет в голову.

Шеф был на месте. Это норма. Но сам он был явно не в норме. Я только собрался докладывать, как он оборвал меня:

— Не сейчас. В восемь тридцать будь в «Ландольте».

Господи, когда же я доберусь до постели…

— Ну и рожа у тебя, — донеслось мне в спину. — Только врагов пугать.



3. 3. Кафе «Ландольт» было святым местом. Когда-то, в незапамятные времена, там сиживал сам Владимир Ильич и, попивая пиво (если судить по наклейке, «Фельдшлоссен» существовал и тогда), строил планы построения светлого будущего всего человечества. Попить там пива считалось чуть ли не актом приобщения к идеалам, истокам и святыням. Тем многие и пользовались. Распитие пива в другом месте могло быть расценено как свидетельство морального разложения, а вот там, где это позволял себе сам В. И., — другое дело. Недалеко от кафе был местный университет, в библиотеке которого В. И. когда-то трудился, там даже сохранились карточки, заполненные его рукой, а потому выпить в «Ландольте» пива называлось у нас «пойти в библиотеку».

О любви советских дипломатов к данному кафе прекрасно знали и полиция, и контрразведка благословенной страны пребывания, так что разговоры там велись исключительно о шопинге, красотах пейзажей и любви к Родине. Посему предложение Шефа показалось мне странным. Если он хотел поговорить о деле, то выбор был прямо сказать неуместным. Не о шопинге же он хотел со мной покалякать.

Я дотащился до хаты, решил поменять рубаху и побриться, но одного взгляда на измученную физию в зеркале и содрогнувшего все мое естество ощущения потенциального прикосновения электробритвы «Браун» к щеке, которая лишь тонкой кожицей отделяла железо от десны, было достаточно, чтобы удовлетвориться только рубахой. Конечно, надо бы сначала в душ, но это было выше моих сил, так что рубахе придется облечь нечистый торс. Ничего, прачечная выдержит, а Шеф тем более.

* * *

Шеф сидел за столиком в углу, где обычно сидели все наши, но сегодня кроме него никого не было. Разогнал он их, что ли…

Я подошел и молча сел. Он смотрел в высокий пивной бокал. Я раньше думал, что пиво подают в кружках, как у нас, а здесь нет — большой бокал с вензелем пивной фирмы. Кружки, говорят, в Баварии.

Шеф молчал, я тоже. Придумать я ничего не сумел, а потому ждал, чтоб он сказал, зачем меня позвал. Он молчал долго, а потом сказал:

— Стас, ты ведь умный, ты намного умнее меня. Не сепети. Тогда скажи, что я не так делал, за что она меня так…

Он полез в карман и достал сложенный втрое листок. Я взял и стал читать.

«Папа. Как начать, не знаю, потому говорю тебе сразу. Я ухожу к Розе и уезжаю с ним в Париж. Мы уже давно вместе, но у меня все не хватало духу тебе сказать. Я знаю, ты не поймешь, но постарайся.

Извини, если можешь. Контакт будет через Стаса.

Твоя С.»

4. Стасик. Город Х. 1967 год, август

4.1. Всё, на сегодня финиш. Насосы я вырубил, воду перекрыл, установку обесточил. Хоть у нас и не НИИЧАВО и Камноедова нет, но позаботиться на предмет самовозгорания не помешает. Классно пишут эти братцы-Стругатцы! Вот бы в таком институте поработать. Как бы я там славно в новогоднюю ночь домовых погонял и по темным коридорам браво походил, не залезая на стенку от подозрительного цоканья. Кстати, чего это там шуршит под столом? Как стало тихо, так и зашуршало.

Я нагнулся, заглянул под стол и обалдел. На меня в упор глядели два немигающих глаза. За ними что-то розовело и колыхалось.

Мне всегда казалось, что выражения типа «волосы зашевелились у него на голове» или «встали от ужаса дыбом» — это литературные красоты, но ощущение движения кожи на черепе подтвердило всю правдивость мастеров слова. Эта мелькнувшая мысль почему-то прогнала дикий испуг, я схватил со стола переноску и осветил подстольное пространство.

Там сидел довольно большой кролик и шуршал обрывком бумаги, в которую с утра был завернут мой бутерброд. Кролик был совершенно голый, то есть не то чтобы я ожидал увидеть кролика в штанах, но он был гладко выбрит, а из его спины и живота торчали трубки и провода.

Было ясно, что он сбежал из какой-то лаборатории, хотя я раньше никогда не слышал, чтобы кто-то экспериментировал на кроликах, но здесь все-таки медицина, хоть и био-крио, так что надо его из-под стола вынуть, завернуть, а то очень уж он дрожит голенький, и позвонить дежурному, чтоб беднягу забрали. Тряпка у входа была ужасно грязная, так что я взял асбестовое противопожарное одеяло, аккуратно набросил на подопытного подопечного и выволок на стол. Как я ни старался не задеть трубочек и проводочков, видно что-то все-таки зацепил, а может, одеяло было колючее, спасаемый дернулся и тяпнул меня острющими зубами за большой палец. Полоснул, как ножом. Я инстинктивно сунул палец в рот, и в этот момент вошла улыбающаяся Инка.

Она весело взглянула на меня и тут же заметила кролика. У меня снова зашевелилась кожа на голове — такого ужаса на лице мне еще не приходилось видеть. Я вынул кровящий палец изо рта и только собирался сказать ей: «Не бойся, это ведь кролик», как она просипела: «Это он тебя?» Все еще остолбенелый, я тупо кивнул. «Идиоты», — выдохнула Инка — и вылетела в дверь.

Палец почти не кровил, но порез был довольно глубокий, и я полез в аптечку первой помощи за бинтом. Разодрал зубами хрустящую пергаментную обертку, стал прилаживать бинт к пальцу, и тут сзади раздались быстрые шаги. Я еще не успел обернуться, как ощутил сильнейшую боль в правой ягодице. Я заорал, подпрыгнул и услышал скрежет Инкиного голоса: «Стой спокойно, балбес, иглу сломаешь». В опустевшей голове крутилась только одна мысль: «Как же я сегодня играть буду»?

Инка вынула иглу, слегка похлопала по уколотому месту (ничего себе фамильярности) и повернула к себе. Пот обтекал ее брови, платье на подмышках потемнело, сжатые в странной улыбке губы как бы покрылись плесенью. «Тебе что, плохо?» — пробормотал я, чувствуя, как меня начинает подташнивать.

И тут она заревела. «Идиоты, кретины, дебилы. Перепились на радостях, — шипела она. — Что же теперь будет?»

— Да все в порядке, — сказал я. — Чего ты…

— Палец покажи, — сквозь зубы сказала она.

Я послушно показал. Он почти не кровил.

— В азот бы его и ампутировать, но поздно. Уже крови наглотался.

«Бред какой-то», — подумал я. И вслух сказал: «Кроля пристроить надо, дрожит ведь».

Инка быстро повернулась и, продолжая всхлипывать, очень осторожно завернула его в асбестовое одеяло. «Подожди, я сейчас».

Минут через десять она вернулась, без кролика и уже спокойная. Взяла меня под руку, и мы пошли к проходной. Раньше она никогда так не делала, мы всегда уходили врозь, и она обычно ждала меня на троллейбусной остановке. Мы вместе проезжали три остановки, потом я выходил, чтобы пересесть на другой маршрут, а она ехала дальше.

— Поедем ко мне, — сказала она жестко. — Дома расскажу.

Не видать мне сегодня тенниса.



4.2. Раньше я у Инки дома никогда не бывал, а потому с интересом разглядывал однокомнатную квартирку.

На книжных полках были в основном ученые книжки, полное собрание классики Ландау и Лифшица, много книжек на английском и немецком. Худ. литературы почти не было, по поводу чего я и удивился вслух.

— Любимые книжки у меня на спецполке в туалете, — сообщила она, выходя из крохотной ванной. — Пойди размотай бинт, вымой руки и покажи палец.

Я послушно выполнил указания, радуясь, что она уже не психует. Палец выглядел прилично, так что без бинта можно было бы обойтись, достаточно пластыря. С чистыми руками я вышел к Инке и спросил про пластырь. Она захлопнула какой-то толстый справочник, который быстро листала до моего появления, и повернулась ко мне.

Без подкрашенных глаз и ресниц она выглядела иначе, суровее, что ли. «Все-таки на шесть лет старше, потому и в няньку поиграть захотелось, младшего братишку полечить».

Инка смотрела на меня в упор, глаза в глаза, благо была даже чуть выше меня.

— Стасик, я знаю, что ты не трепло, но про то, что я тебе сейчас скажу, ты не должен проболтаться даже в бреду.

— А если мне зубы лечить станут? — тут же начал острить я.

Она посмотрела на меня с жалостью, прям как на меньшого глупого братишку, с которым решили поговорить, как со взрослым, а он…

— Ладно, ладно, — тут же притих я. — Конечно, буду молчать.

Инка полезла в нижний ящик стола, покопалась в нем и вытащила листок тонкой иностранного вида бумаги. Оказалось, что это выдранная из какого-то тамошнего журнала страница. С английским у меня так себе, кое-как в универе тысячи сдаю со словарем, но мне стало интересно, и я углубился в текст.

Там говорилось о каком-то Джеймсе Бедфорде, которого заморозили в январе этого года, когда он помер. Многих деталей я не понял, но в целом суть уловил.

— Прочел?

— Прочел. Ну и что?

— А то, что мы этим занимаемся давным-давно и ушли далеко вперед.

— Жмуриков морозите? А зачем? И мне что с того? Мне только двадцать, и в жмурики я пока не спешу.

Лицо у нее как-то съехало набок, и она заревела.

— Он не спешит… Господи, только бы пронесло.

Я опять ничего не понимал. Инка растерла слезы кулаком, совсем как девчонка.

— Это кролик. Сегодня впервые удалось вывести организм из анабиоза живым. Все на радостях так перепились, что не заметили, как кролик сбежал. Поставили его на стол и танцевали, идиоты. А потом, видно, к начальству понесли и там добавили, а кроль сбежал и у тебя спрятался. То-то они по всем коридорам бегали как ненормальные, пока я его обратно не доставила.

— Ну и ты бы радовалась. Небось теперь премии всем дадут, особенно к празднику…

— Ох, дадут, еще как дадут… Слушай. Перед тем как в анабиоз вводить, его накачали таким коктейлем, там столько всего, и особая комбинация вирусов. Мы установили, что без предварительной нейтрализации иммунной системы особыми РНК-вирусами процесс криостабилизации при его последующем обращении неизбежно приводит к летальному исходу.

Она говорила, как читала статью, и до меня кое-что начало доходить. Я вдруг похолодел и снова почувствовал шевеление кожи на голове.

— Значит, когда кроль меня цапнул, все эти вирусы… Теперь я… Еще и палец сосал.

Я вдруг вспомнил, как классе в шестом на уроке химии студент-практикант раздал нам сухой спирт для какого-то опыта. Услышав слово «спирт», мы все стали дурачиться, а я взял кусочек сухого спирта и стал сосать, изображая в стельку пьяного.

Практикант поглядел на беснующийся класс и сказал: «Кстати, там метиловый спирт, и он довольно ядовитый».

После школы я пришел домой и тут же полез в БСЭ, где и нашел статью «Метиловый спирт». Оттуда я узнал, что при приеме внутрь он вызывает слепоту, а в тяжелых случаях — летальный исход. Значение этого словосочетания я уже знал и стал готовиться к отходу в мир иной.

За ужином мама спросила, почему я такой необычно тихий, на что младший братец ехидно предположил, что меня снова выгнали из школы за плохое поведение. Мама поверила, поскольку такое уже бывало, а братец учился в той же школе, хоть и на пять классов младше, так что мог знать. Мама приготовилась к худшему. Я тоже.

Ночью я старался бодрствовать, прислушиваясь к своим ощущениям, пока не уснул. Наутро школы не было, потому как мы все шли в культпоход на просмотр фильма «Королевство кривых зеркал». Как же отчетливо я все это помню! В энциклопедии было написано, что летальный исход наступает обычно в течение суток, так что мой конец должен был наступить где-то в середине сеанса. Я был готов и мужественно смотрел фильм, понимая, что это произведение искусства может быть последним, что я увижу в жизни.

Фильм кончился, мы толпой ринулись из кинотеатра. Я посмотрел на старые часы «Победа», подаренные мне дедом по поводу успешного окончания пятого класса, и вдруг понял, что буду жить. Пронесло! Я буду жить, я буду жить очень долго. Спирт меня пощадил.

Никогда после я не испытывал такого восторга от простого факта своего существования. Я жил, я существовал, и так будет всегда. Лет двадцать, по крайней мере.

А теперь меня сведут в могилу вирусы дурацкого свежераз-мороженного кролика. Он будет жить со всеми своими трубками, а я из-за него должен буду превратиться в труп.

— Господи, — простонала Инка. — Лучше бы он меня… Если с тобой что случится, я не знаю, что с собой сделаю. Я ведь тебя люблю. Давно. Хоть ты и мальчик совсем, но ты особенный, ты стоишь сотни других мужиков. А может, пронесет, я ведь тебе 20 кубиков вколола… Только бы пронесло!

— Может, и пронесет. Поживем — увидим. Если поживем.

Инка говорила, не переставая. Ее прорвало, и она не могла остановиться. Но я воспринимал плохо. Кружилась голова, немного тошнило. В голове крутилось: «Поживем — увидим, поживем — увидим. Если увидим, то поживем. Или наоборот». Стало страшно жалко, что я сегодня не поиграл в теннис. Вечер был очень подходящий. Еще не осень, так что и листья сначала не пришлось бы сметать. Можно сразу начинать. Взять сетку, натянуть, прижать ремнем посредине, не спеша пройти к задней линии, сунуть в карман мяч, другой взять в левую руку, подбросить и славненько подать. Эх, снова ракету не перетянул, и кажется в рамку не завернул. В прошлый раз она чуть отсырела, и как бы обод снова не повело. Дерево очень чувствует влагу.

А вдруг мне больше никогда не придется выйти на корт? Ребята скажут: жалко, что кончился, у него справа по линии неплохо получалось.

Что это там Инка говорит? Причем тут Сталин? Да какая мне разница теперь. Хватит ее слушать. Я встал.

— Поцелуй меня, — вдруг сказала она. — Хоть раз поцелуй.

Я отстранился и молча вышел.

5. Стас. Женева. 1987 год, август

5. 1. Шеф смотрел не на меня, а в пивной бокал, и это помогло мне собраться с мыслями. Хотя и не сразу, события сегодня опережали мою сообразительность.

— Что это за Роза, — наконец спросил я.

— Этот американ паршивый. Как она могла?

До меня начинало доходить. Светка, его дочь, моя несостоявшаяся невеста, сбежала к Джо Роузу, которого я сегодня видел в ВОЗе.

— Я сам велел ей с ним поплотнее общаться, — сказал Шеф. — У нас на него особые виды.

«Ну и тип, — подумал я. — Подсунуть собственную дочь в виде подстилки для компромата».

— Ага, — подтвердил Шеф, в очередной раз читая мои примитивные мысли. — Только не совсем так. Он давно на нас работает, но в последнее время стал вилять, и я решил, что пока Светка здесь, она с ним поболтает, пощупает, чем он дышит, каким кислородом.

— А что, Светка тоже… — начал было я, но Шеф меня прервал:

— Нет, она чистая. Не разводить же семейственность в конторе, хотя ради тебя я бы сделал исключение, но ты увильнул. Неважно. Я просто подумал, что ей все равно здесь делать нечего, пусть развлечется, да заодно и польза будет. Вот и доразвлекалась.

«Что-то здесь не так, — подумал я. — Ведь Шеф знает наверняка, что всё кафе насквозь прослушивается, не может не знать, а зачем-то выкладывает все открытым текстом».

— А мне теперь плевать, — откликнулся Шеф. — Если мне конец, то пускай и им. Меня теперь попрут и правильно сделают. Может, хоть пенсию оставят из жалости. Все-таки столько лет верой и правдой оттрубил. Но ты, умный Стас, ты мне скажи, за что…

Он хрустнул хлипким стулом и встал.

— Пойдем прогуляемся.

* * *

Если судить по литературе, то набережная Женевского озера всегда была любимым местом встреч шпионов. Говорят, что именно здесь в 41-м или 42-м году встретились резиденты наших разведок в Европе. Встретились, несмотря на жесточайшие запреты, потому что связь с Центром была потеряна, агентура разгромлена, а возвращение домой означало бы скоротечное пребывание в лубянском подвале с заранее предопределенным концом. Встретились, все порешали и принялись за работу.