Андрей Лазарчук
Предчувствие: Антология «шестой волны»
От составителя
Сейчас об этом почти забыли, а когда-то фантастику считали в «волнах».
«Первая волна»: от начала начал и до Ефремова (и включительно, и исключительно). Почему так? Нипочему. Считать легче.
«Вторая волна»: «шестидесятники». По срокам волна примерно и уложилась в это славное победами и поражениями десятилетие.
«Третья волна»: семидесятые и добрая половина восьмидесятых — да чуть ли и не все восьмидесятые.
«Четвёртая волна»: пришлась на «великую сушь» — конец восьмидесятых и первую половину девяностых.
«Пятая волна»: со второй половины девяностых и по настоящее время.
«Шестая волна»:…?
Присмотримся и попробуем определить видовые признаки.
(Всё, что будет сказано ниже, является частным мнением составителя. Кроме того, составитель прекрасно понимает, что любое обобщение ложно, поскольку из заявленного множества всегда можно вычленить то, что в это множество попало по недоразумению. «На примере данного „Собачьего сердца“ я доказываю…» — и так далее. Но! Не составитель вводил когда-то это деление на «волны». И вообще: попробуем более внимательно присмотреться к тому, что объединяет, а не к тому, что разделяет; к принадлежности, а не к уникальности. Это тоже интересно.)
* * *
Для «первой волны» характерно пристальное внимание к собственно фантастическому допущению. Фантастическая идея — это было наше всё. Завораживала сама возможность изобразить нечто такое, чего раньше никогда не было. Именно поэтому, как правило, всё прочее, что не входило в состав «фантастической идеи», выписывалось схематично, небрежно, штрихами.
«Вторая волна» родилась, на мой взгляд, из отрицания этой парадигмы. Пристальный интерес к фантастической идее остаётся, но главным становится другое, а именно: как влияет вот это фантастическое — на человека, общество, страну, человечество? На жизнь? Когда принцип сформировался, когда ему стали следовать многие авторы, — вот тогда и родился тот замечательный пласт фантастической литературы, который стал классикой жанра.
«Третья волна», как и положено, возникла из отрицания «второй». С одной стороны, это произошло по причине нарастания цензурного гнёта; с другой — сам метод «шестидесятников», развиваясь, приводил в близкой перспективе к слиянию фантастики и «мэйнстрима», то есть к исчезновению фантастики как таковой; это многих не устраивало. Поэтому вновь в центре внимания появилась «фантастическая идея» — но, разумеется, уже второй свежести; кроме того, в дополнение (а в конце концов и на смену) позитивистской научной мысли пришла мысль паранаучная, псевдонаучная и попросту религиозная.
Схематичность только наросла.
«Четвёртая волна», понятно, родилась из отрицания «третьей»… Роль фантастического допущения стала ничтожной, оно использовалось уже откровенно как приём. Напротив, изображение окружающего мира сделалось предельно реалистичным, гиперреалистичным, натуралистичным. Человек стал мерилом всего. Погружение в психологию достигло… и т. д.
Нет, кроме шуток: «четвёртая волна» обещала чертовски много. Не произошло — потому что именно на эти годы пришлись сначала издательский кризис, а следом — великая экспансия на наш рынок западной фантастики. «Четвёртая волна» не сдалась, не прогнулась, удержала фронт — но при этом погибла сама (как явление).
Неспроста, наверное, генеральной темой «четвёртой волны» было героическое поражение…
«Пятая волна» возникла из отрицания идеалов покойной «четвёртой». На смену теме героического поражения пришла тема героической победы над всем, что шевелится. Больше я, пожалуй, ничего не могу сказать о «пятой волне». Разве что — такой огромной ещё не было.
* * *
И вот — «шестая»… Время её пришло. Характерные черты можно только предполагать, идеалы — прогнозировать и предчувствовать. А пока — просто читаем.
Андрей Лазарчук
ДАО
Ирина Бахтина
По пути в никуда
Часть I
Я представлял, как умру: будет непременно открыто окно, в нём небо, не важно какое, лишь бы не плотно задёрнутые шторы и не стена за окном. Ветер волнует занавески, если они есть. Занавески — не важно. Ночь, день, солнце, дождь — тоже не важно.
Я хотел бы умирать на снежно-белых, хрустящих от крахмала простынях. Пусть кто-нибудь будет рядом, пусть звенят склянки, чашки, пусть пахнет кофе. Потом запах пропадёт, стихнет звук…
Если бы я верил в другую жизнь, выпорхнул бы в окно из обмякшего тела. А так — мне всё равно, закроет ли кто-нибудь глаза моему трупу.
Всё вышло не по-моему. Я не помню своей смерти. Последнее, что я помню, это как сидел у телевизора с чашкой чая. Был ранний вечер, но я никуда не собирался идти. Как видно, я не запомнил не только своей смерти, но и всего, что ей предшествовало. Хорошо, если я умер в больнице, на свежей простыне. Но может случиться, что я сдох под забором, уткнувшись носом в собачье дерьмо. Так или иначе, я умер, и всё началось.
Мой агент сидит в кресле напротив, нога на ногу, откидывая голову при каждой фразе, которая кажется ему удачной. Он битый час рассказывает мне, что здесь нет времени, что это не чистилище, это не злая шутка чужой воли, он не знает, как это объяснить и вообще есть ли этому объяснение, но мы не израсходовали себя до конца, что-то в нас не позволяет нам исчезнуть…
— Прежде чем погрузиться в абсолютное небытие, нужно додумать, доделать, дочувствовать, допережить… Да, в известной степени допережить тоже.
— Но я умер, — напомнил я.
— Смерть не способ сбежать от забот. — Агент улыбнулся, не размыкая губ, и тряхнул головой.
— Не понимаю, зачем я буду что-то допережёвывать, если я уже мёртвый?! Или…
— Ну, это вряд ли, — утешил меня агент. — Выхода отсюда нет.
— А какой смысл?
— Вы при жизни исповедовали экзистенциализм?
— Да.
— Тогда к чему вам смысл? — Агент тряхнул головой.
Мы встали, он оставил на столе свою визитную карточку, ещё раз тряхнул головой на прощание и вышел.
Я огляделся. В комнате было пять углов. Две из пяти стен зашторены тяжёлыми зелёными портьерами. Мебель обита зелёным бархатом. На полу белый с зелёными листьями ковёр. Кресла, в которых мы только что сидели, расположились в центре комнаты у большого овального стола. В таких квартирах я при жизни даже в гостях не бывал. Следующая комната — кабинет: чёрный письменный стол, ленинское кресло в чехле, шкафы с книгами, кажущимися знакомыми мне. Я подёргал выдвижные ящики стола. Они оказались доверху набиты бумагами. Я достал из одного сверху линованный тетрадный лист. На нём детским почерком написано «Здравствуй». Под ним ещё два помятых листа, соединённых скрепкой. Текст отпечатан на плохой машинке, так что бумага кое-где пробита насквозь. Я сел в ленинское кресло и стал читать:
ВСЁ ТА ЖЕ ПЕСНЯ
Случилось так, как случалось прежде: две частицы в хаотичном движении притянулись друг к другу. На короткий миг им показалось, что они составили целое. Но они были со всех сторон остроугольны и только изранились. А кто целовался в губы и не ранился? «Мне не надо чужого», — сказали они друг другу и снова растерялись в хаосе.
Пластинка заела на слове «ты». Ты проплываешь по небу; отражаешься на воде; ты сонмами прохожих идёшь по улице; твой далёкий голос будит меня ночами; в книге, в газете, на чистом листе бумаги написано о тебе… Кто-то один ел суп и слёзы капали в кипяток. Кто-то один выучил потолок наизусть.
Пластинка заела на слове «нет». Нет-почему-потому что-нет. Нет, потому что вместе больно; нет, потому что каждый движется по своей орбите. Ты вытеснил меня из меня, но как: тебя ведь нет.
Ты — уже не ты. Пока ещё каждый шорох за дверью — твой невозможный приход, но я уже не помню, как ты выглядишь. Мы не узнаем друг друга, если столкнёмся на улице. Мы посмотрим друг другу в глаза, извинимся и разойдёмся. И только когда каждый смотрит в темноту за своим окном, между нами устанавливается связь, а потом мы возвращаемся к своим иллюзиям. А когда наши останки удобрят землю, песня наша будет где-то звучать, потому что наши слова и музыка созданы друг для друга. Они, а не мы с тобой.
Наверное, мы жили в разное время и на разных концах Земли. И каждый из нас мог бы быть счастлив, и был. И не исключено, что мы были одного пола и никогда не встречались. И не исключено, что мы были одним человеком, так и не нашедшим своего Я.
В дверь позвонили. Я поспешно сложил листы обратно в ящик стола и пошёл открывать. Не спрашивая, «кто там», я распахнул дверь, тут же получил по лицу и отлетел в угол. А когда поднялся, никого уже не было: я стоял перед открытой дверью совершенно один. Из носа у меня текла кровь. Я закрыл дверь и вернулся в квартиру.
Электрический свет умножался, блестел в никеле, эмали, стекле, сверкал в зеркале над раковиной. Из зеркала на меня смотрела подозрительно знакомая рожа, нисколько не изменившаяся после смерти. Весьма удивлённая рожа, нос в крови. Несколько капель упали и расплылись по рубахе. Я взял полотенце, намочил его под краном, в струе такой холодной, что вода на лету рисковала превратиться в сосульку. Приложил полотенце к лицу, на ощупь закрыл кран и, запрокинув голову, пошёл в гостиную. Там завалился на диван и велел себе перестать думать. Я так сосредоточился на этой задаче, что едва не заснул.
Сквозь уютную, тёплую дрёму мне послышалось, что рядом со мной в комнате кто-то дышит. Прислушался. Наваждение не исчезло. Я вскочил. Полотенце упало к моим ногам.
— О! — вздрогнула девица. — Ты меня напугал.
— Как ты сюда вошла? Я не запер дверь?
— Ну ты даёшь, парень! У меня есть ключ.
— Откуда?
— Ты же сам мне дал! — нагло соврала девица, высоко подняла плечи и сразу опустила их. И они упали, как будто были у неё на шарнирах.
Мы замолчали. Она уселась на стул, достала пудреницу и занялась своим носом. Я разглядывал её пристально и пристрастно. Похоже, ей уже стукнуло тридцать, и случилось это не один год назад. Вся она какая-то пожухлая. Соломенные волосы сохраняли память об искусственных кудрях. Эти позавчерашние кудри спутались, забились за воротник несвежей, кофейного цвета, блузы. Блуза, в свою очередь, как попало заправлена в широкую суконную юбку. Девица положила ноги на соседний стул, продемонстрировав штопку на чулках. Она явно забавлялась моим замешательством и поддразнивала меня: потянулась, встала, пошла к окну. Сдвинув портьеру, она впустила в комнату чёрный свет зимнего вечера, отблески чужих окон и фонарей. И холод. Я подобрал полотенце, кинул его на ближайший стул и тоже пошёл к окну. Заглянув через плечо девицы, я увидел улицу в снегу, в гирляндах огней. Вид из окна напомнил рождественскую открытку.
— Какой сейчас месяц? — спросил я, надеясь услышать, что Новый год не за горами, но вместо этого наткнулся на раздражённое непонимание.
— Что такое месяц?
— В данном случае — время года, — пояснил я терпеливо.
Старательно изображая сожаление, девица покачала головой:
— Нет здесь времени. Совсем нет. И времени года тоже.
— И сейчас не зима? — на всякий случай уточнил я.
— Нет, — твёрдо сказала она.
Я отошёл от окна. Снова раздался звонок в дверь. Дикая девица обогнала меня на повороте. Я крикнул, чтобы она не открывала. Но она, конечно, открыла. И в мою квартиру вошла девочка в серой шубке и такой же шапке с балаболками на длинных шнурках. Она сказала: «Привет». Девица присела перед ней и стала расстёгивать тугие пуговицы на шубе. Я застыл памятником удивлённому человеку. Во всём этом с самого начала была какая-то ошибка.
— Не узнаёшь? — спросила меня девочка.
— Анжелка?…
Анжелка дожила до своей девятой весны и на этом закончила. Она умирала долго. Попала в больницу в каникулы после первой четверти, а хоронили её в летние каникулы. Я был в это время в лагере. Первого сентября нашего четвёртого учебного года в школу пришла её мама, раздала всем конфеты, расплакалась, и учительница вывела её из класса. До этого нам раздавали конфеты только по случаю дня рождения или Нового года. Мы были сбиты с толку. Наверное, никто из нас не понял, что значит «умерла». Но на всякий случай за парту рядом со мной ещё пару месяцев никто не садился.
Анжелка стояла передо мной совсем такая, какой приходила каждый день в школу. Только осунулась и от этого казалась старше. Те же светло-русые, почти белые косы с вечно развязанными бантами. И лямка фартука спала с плеча. Та лямка, на которой красовался октябрятский значок.
— Анжелка! Что происходит на свете!
— На каком?
— Анжелка, ну… Ты же ребёнок, а туда же.
— Ребёнок, ребёнок. У тебя конфеты есть?
— Не знаю, — признался я.
— Тогда идём в ларёк, — распорядилась Анжелка.
И девица, не поднимаясь с колен, начала её одевать обратно.
Мы шли вдоль улицы, медленно перебираясь от ларька к ларьку. Под паутиной золотых гирлянд мы остановились, и заботливая девица снова присела перед Анжелкой. Суконная юбка накрыла тающий снег и закопалась в белые мягкие хлопья, и ворс на юбке намок. Девица вытащила руки из рукавов, чтобы поправить шарф на Анжелке и туже завязать шнуры шапки под подбородком. А потом достала из кармана две монетки и положила их в маленькую ладошку. Монетки сразу показались большими и тяжёлыми. Я вспомнил, как приятно они холодят руку, когда тебе девять лет и когда они вот сейчас превратятся в плитку шоколада в хрустящей фольге, когда снег искрится в конусе света под фонарём, через два дня каникулы, пахнет апельсинами и хвоей… Девица поднялась, поправила Анжелке чёлку, подтолкнула Анжелку к окошку ларька и снова спрятала руки в рукава.
К обочине тихо подъехал антикварный автомобиль гангстерского вида. Задняя дверца распахнулась, и стало видно красную обивку салона. В этом было что-то символически похоронное. Моя девица шагнула к автомобилю, чуть наклонилась над открытой дверцей и стала разговаривать с тем, кто внутри. Она говорила очень тихо, отвечала на вопросы, с чем-то соглашалась, потом повернулась ко мне и сказала:
— Я сейчас уеду. Смотри за Анжелкой. — И, нисколько не усомнясь в уместности своего тона, добавила: — Ты мне за неё отвечаешь, — затем отступила к обочине и скрылась в красных недрах автомобиля.
Дверца громко хлопнула, будто лязгнули хищные челюсти. Автомобиль отъехал от тротуара, унося на своём заду запасное колесо. Анжелка смотрела ему вслед, прижимая к груди плитку шоколада. Потом взяла меня за руку, и мы пошли.
Я стал расспрашивать о блондинке и узнал, что это Анжелкина сестра. Зовут её Владлена. Она строит из себя вредную и злую, но в душе она глубоко несчастная. Анжелка так и сказала: «В сущности, глубоко в душе она очень, очень несчастна». Несколько манерно для октябрёнка. Я попросил показать мне город. Анжелка вроде как кивнула, и мы побрели дальше по чернеющей зябкой улице, пока не вышли на перекрёсток. Я остановился, Анжелка тоже остановилась, потому что её рука была крепко зажата в моей.
Четыре дороги, четыре угла, четыре дома пододвигают свои ободранные бока к уличным фонарям, как будто хотят согреться. Дыхание ночного ветра, далёкий скрип. Далёкие шаги. Ничего.
С моей тенью скрестилась другая. Из темноты, подобно шахматному королю, выдвинулась фигура в чёрном.
— Ба! Лазарев! — сказала фигура, воздевая к небу рукава и перчатки. — Какая встреча! А я тебя ищу. Заходил даже к тебе домой, но, представь, оба раза не застал!
Я уставился на Кешу Вирсавина и только и смог сказать, что:
— И ты… Когда?
— Да только что, — радостно ответил он. — Пойдём немедленно со мной. — Кеша схватил меня за рукав и тут заметил Анжелку. — Твоя?
— Ты умер? — снова спросил я.
— Как нетактично! — подмигнул Кеша Анжелке, а та ехидно сморщилась, как маринованный огурец, но сохранила дипломатичное молчание.
— Пойдём, — продолжал Кеша, снова обращаясь ко мне, — непременно, срочно пойдём на радио.
— Почему на радио? — слабо отбивался я, увлекаемый Кешей и, в свою очередь, увлекая Анжелку. Мы скакали по мокро-снежной мостовой, как три пингвина на одной верёвочке.
— На Город надвигается Океан, — сообщил на скаку Кеша.
И я почувствовал, что ночной ветер пахнет йодом.
— Я видел сегодня мёртвую чайку, — рассказывал Вирсавин, оглядываясь к нам, — или, может быть, альбатроса. Я в них не разбираюсь. Белая птица с изогнутым хищным клювом и перепончатыми лапами. Мёртвая. Она валялась в подворотне, в сером снегу, как в грязной пене. Навзничь, раскинув крылья. Чудесно некрасивая. Просто бодлерщина какая-то.
— Какая чайка? Какое радио? Какая бодлерщина? — бормотал я, подпрыгивая средним пингвинчиком.
— Сценарий у меня в кабинете. Вчера утвердили его окончательный вариант. Это мой сценарий. Но Боже, Господи, кто его прочтёт, подумал я — и сразу вспомнил о тебе. Ну конечно! Сама судьба послала тебя мне. Ты это прочтёшь, и никто другой!
— Я был актёром? — спросил я.
— Ты же умница, большой талантище. И никто не сможет почувствовать Ка так, как ты.
— Я?
— Ты!
Дверь на тугой пружине захлопнулась за нами и разнесла по коридорам холодное эхо: ы-ы-ы… а-а-ах… Мы догоняли Кешу, взбирались по лестницам, прятались в закоулках, прошивали пустые коридоры пулемётными очередями торопящихся шагов.
— Мой кабинет, — торжественно заявил Кеша Вирсавин и с облегчением перевёл дух, будто только что удачно скрылся от погони.
Мы тоже переводили дух и оглядывали комнату, похожую на приёмный пункт макулатуры. Анжелка высвободила свою руку из моей, уселась на стул, поболтала ногами и спросила у Кеши:
— Кофе есть?
— Анжел, кофе вреден для растущего организма, — наставительно сказал я.
— Полагаешь, я ещё вырасту?
Кофе оставлял во рту привкус ожога. За окном тьма. Сухое шуршание бумаг. Кажется, что-то такое со мной уже было. Я пробежал глазами текст: жил-был писатель К. Безнадёга одолевала его в жизни. Безысходняк описал он в романах. Хотите, докажу на примерах.
Я попробовал на вкус несколько фраз. Кеша не удержался, перегнулся через стол, схватил меня за руку, расплескал мой кофе, в сердцах отобрал чашку… И вот мы с Анжелкой несёмся за ним, как хвост за кометой. Лестница раскатывается небесными громами. Как страницы перелистываем мы комнаты. За кем мы гонимся? От кого убегаем?
— Это студия, — сказал Кеша.
Когда я прочёл текст в микрофон в последний раз — не сбившись, не скрипнув стулом, не ошибившись, — по моим подсчётам, наступило утро. Анжелка спала на кожаном диване, укрывшись моим пальто. Кеша Вирсавин присел рядом с ней на краешек дивана. Анжелка недовольно разлепила глаза. Он протянул ей апельсин. Она взглянула презрительно, но апельсин взяла. Спустила ноги с дивана.
— Пойдём, что ли? — сказала она мне.
Мы с Кешей обули, одели её, застегнули пуговицы, завязали шнуры шапки под подбородком. Она терпела и зевала. Кеша проводил нас до выхода, и мы, снова вдвоём, взявшись за руки, нырнули в предрассветные сумерки.
Мы брели в лёгком тумане, глядели себе под ноги и были одни в затаившем дыхание Городе, пока из подворотни не вынырнул тихо, будто подстерегающий хищник, гангстерский автомобиль. Он перегородил нам путь. Задняя дверца распахнулась, чтобы поглотить Анжелку. Алчно переливалась красная обивка. Во мраке салона блеснули глаза. Женский голос поблагодарил меня. Это была не Владлена. Я наклонился над дверцей к Анжелке, чтобы рассмотреть ту женщину, но Анжелка сонно сказала: «Пока», — и мне пришлось самому захлопнуть тяжёлую дверцу.
Я шёл один. Тихо, очень издалека урчал, надвигался на сумеречный Город блуждающий Океан. По улицам и переулкам гулял сквозняк. Изредка, с безумным отчаянием, кричала невидимая для меня, заблудившаяся чайка.
Вверившись интуиции, я угадал среди тёмных громадин дом, и подъезд, и нужную кнопку в барском лифте за ажурной решёткой.
Войдя в квартиру, я сразу услышал запах — и поскользнулся на свежей кучке дерьма. Включил свет. Желтоватое вещество, размазанное по ковру, выглядело так же натурально, как и пахло. Я пошёл за бумагой и тряпкой, чтобы убрать эту дрянь, и выяснил, что, помимо смрадных гор и морей, по квартире разбросаны изъеденные книги, в ванной разбит круглый аквариум, мёртвые, потускневшие рыбки до бесконечности тиражируются в зеркалах и блестящем кафеле. Я подбираю, подтираю, выбрасываю, а меня кидает в озноб и в жар от досады и, кажется, от голода. Прибрав всё или всё, что заметил, я вошёл в пятиугольную комнату. Не включая света, сел в кресло и отдался смертельной усталости. Мне адски хотелось проснуться живым, и с этим я уснул.
Снилось каменистое взморье. По прибою прохаживается ворон. Если волна покрывает пеной его когти, он расправляет крылья и клекочет, как будто ему больно или страшно, но не отходит от воды. Ворон ходит туда-сюда, как маятник, и в этом есть обречённость. Шум прибоя нарастает.
Я открыл глаза. От моего лица вспорхнуло вороново крыло. Чёрная женщина вытянулась в струну и настороженно замерла. Она застыла спиной к окну, мерцая в сочащемся скудном свете. Он осыпается блестками на её воронёные пряди, ломается в серьгах, дрожит на изгибах платья. Я отвлёкся от созерцания мыслью о том, что второй раз меня будит неизвестная женщина. Спросил на всякий случай:
— Я дал вам ключ?
— Дверь была не заперта, — ответила она.
Я узнал этот голос. Она вроде немного боялась меня, но ещё больше казалась огорчённой.
— Это ваша квартира? — спросила она. — Давно?
— Не знаю.
— Нет. Этого не может быть.
Отступив на два шага, женщина окинула меня быстрым взглядом и, хоть ей было мало что видно, всё-таки догадалась, что я не виновен в том, в чём она меня до сих пор подозревала.
— Я личный агент — хранитель того, кто был здесь до вас.
Опустилась в кресло напротив, бросила руки на колени и начала рассказывать. Во Владимире Николаевиче заключено мировое зло. Он то ли историк, то ли философ, то ли теолог. Определённо, он — последний смертный. Если бы у этой женщины когда-нибудь была жизнь, она с удовольствием отдала бы её за него, так она сказала.
Когда-то приснилось, а может и нет, как вошёл в комнату, где ждала меня эта женщина… Будто бы посреди стояла ванна с холодной водой, а в ней полно роз и бутылки жмутся друг к другу. Я прошёл к столу, кинул перчатки между приборами, уселся на стул. Она села напротив, наполнила бокалы, подала меню: пустыни, небесные светила, грозы и циклоны, даже жизнь… Она без конца курила, ждала: выберу ли я то, что указано в меню последним. Начался шторм. Волна разбила окно. Я неловко отбил горлышко у бутылки и поранил руку. В комнате уже ничего не было видно из-за дыма. И стало очень холодно. Мы забрались в ванную. Вокруг нас хозяйствовал Океан. А мы сидели в битом стекле, колючих розах и в окурках, смотрели друг на друга, истекали кровью… Может быть, мне всё пригрезилось, пока незнакомка сидела передо мной, бесконечно печальная. Но после с нами всё так и случилось. Или почти так. А сейчас я даже не знал, как её зовут.
Она оставила кресло и ходила по комнате. Сколько группировок и одиночек, называющих себя антисатанистами, охотились за тем, кто был здесь до меня! Вдруг она замолчала, остановилась, испуганно глядя под ноги.
— Какой это этаж?! — закричала она, шарахнулась к окну, потом от окна — и выбежала из квартиры, забыв перчатки и туфли, которые сняла, пока шагала туда-сюда мимо меня.
Я остался один. Подождал немного, потом встал и включил свет. На столе, никем не тронутая, лежала визитная карточка моего агента. На ней было написано одно слово: «Ангел». Я вышел в кабинет. Там, устроившись в ленинском кресле, снова залез в стол. Болела голова, но я хотел хотя бы дочитать те машинописные листы. Вот что я прочёл и ничего не понял:
Конечно, ни слова о любви. Просто мы боялись ошибиться. И ошиблись бы, клянусь нам в этом. Клянусь. Хотя «Мы» никогда не существовало, я плюс я не равно любовь, но я равно любовь, и я равно любовь, и они вертятся и вертятся в хаосе, сталкиваясь, раня друг друга и ошибаясь, всегда ошибаясь…
Нет, слишком болит голова. Я сжимал виски и мучился, и наконец решил принять ванну.
Долго нежился в зеленоватой воде, потом тщательно мылся, брился. Благоухая, как свежесрезанный нарцисс, и абсолютно нагой, я вышел в коридор. У входа стоял мой агент во фраке. «Вы ещё не готовы?!» — воскликнул он. К чему не готов? «Но мы должны явиться на приём. Одевайтесь скорее». Он вышел вслед за мной в гостиную и стал подавать мне предмет за предметом чужую, но хорошо отстиранную и отутюженную одежду, а попутно рассказывать, как Марку пришлось второпях развешивать картины, пока не накатил Океан и не смыл краску с холстов. Кончил агент тем, что помог мне натянуть фрак. Уже в прихожей я втиснул ноги в штиблеты и, схватив пальто, побежал вниз по лестнице следом за моим агентом — Ангелом.
— В музей, — велел Ангел водителю.
Машина зачавкала по тающему снегу.
— Как быстро теплеет, — пожаловался он мне.
Я тоже хотел ему пожаловаться, но он предупредил меня. Он сказал: всё это из-за Океана.
Возле музея, очертания которого расплывались во тьме, собрались лоснящиеся автомобили, как морские котики на лежбище у скалы. Мы поспешили ко входу, поглубже запахивая пальто от ветра.
Открыв четыре двери, пройдя через три застеклённых тамбура, мы возникли в просторном ярко освещённом холле и отдали кому-то любезно подоспевшему свои пальто. Я заметил у лестницы женщину в узком блестящем платье, а рядом с ней невысокого паренька во фраке. Он всё тянул руки к горлу: бабочка душила его. Ангел подвёл меня прямо к этой паре и представил. Так я узнал, что парень с двумя макушками и беспокойной улыбкой — это Марк, художник, на чью выставку мы и явились. Женщина кивнула мне, сказала Ангелу, что мы знакомы. Тогда я узнал, что её зовут Валерия Юрьевна.
Позади них, на оттоманке, задвинутой в угол между стеной и лестницей, сидела Анжелка. Я сначала не увидел её, но Валерия чуть сдвинулась в сторону и скосила глаза в тот угол, чтобы обратить моё внимание на девочку. Анжелка крикнула: «Привет!» — и помахала рукой. Она снова показалась мне старше своих лет. Глаза у неё блестели, как они блестят далеко не от детских удовольствий, а белокурые волосы по-взрослому были собраны в пучок. Ангел легонько подтолкнул меня, и мы стали подниматься по лестнице в зал, увешанный картинами и заполненный нарядными людьми. Ангел сообщил, что мы опоздали и выставки не увидим — невозможно смотреть, когда вокруг толкотня и говор. Мы пристали к одному из кружков. Там рассуждали о том, чем лучше замазать двери и окна для защиты от надвигающегося Океана. Одна дама в брильянтах рекламировала масляную замазку. Во-первых, она водонепроницаема, а во-вторых, после отхода Океана легко снимется с оконных переплётов, в отличие от цемента или монтажной пены. Другие дамы, а также господа размеренно кивали головами. «А вы чем будете замазывать окна?» — спросила меня дама в брильянтах. «Ничем», — ответил я, услышал недоуменный ропот и краем глаза уловил иронично-одобряющую улыбку на лице Ангела. Самый молодой из господ, с кривым ртом, с припудренными угрями и при этом бледный, словно вампир, сказал что-то о Марке, я не расслышал. Кружок воспринял эту невнятную фразу, как хлопок стартового пистолета. Завязался разговор, в котором восклицания и междометия имели больше смысла, чем слова. Тем не менее мне удалось понять, что я нахожусь в обществе муз Марка обоего пола.
Стало скучно, я начал смотреть по сторонам и заметил Анжелку. В нескольких шагах от нас она рассматривала картину. Жёлто-оранжевый цвет пах навсегда потерянным солнцем и неодолимо притягивал. Светящийся человек вырастал на картине из темноты, закрывая лицо ладонью. Над его головой висела красная ветка. Ангел осторожно сжал мне руку и нахмурил брови. Я переспросил: «Да?» Никто не повторил вопрос, и я наобум ответил: «Нет». Почему-то все смутились. Ангел, мой спаситель, ловко извинился, откланялся и вывел меня из кружка… В толпе мелькнул Кеша Вирсавин. Он вспыхнул мне навстречу великолепной светской улыбкой, но заметил рядом со мной Ангела, сразу потух, затушевался в гуще фраков. В тот же миг толпа разом пришла в движение. Мы с Ангелом тоже придвинулись к подиуму, на который уже поднялись Валерия и Марк. Художник встал перед микрофоном. Он с ещё большим отчаянием тянулся к бабочке на своей шее, растерянно улыбался, потом сказал:
— Вот, — и неопределённо повёл рукой в сторону одной из стен. — Это я… Этим я… заслужил свой покой. Мне жаль…
Он запнулся. Толпа ждала. Тогда он махнул рукой:
— А-а, идём на банкет.
Раздались аплодисменты. Валерия шагнула к микрофону, склонила голову и объявила, что Марк считает свою выставку открытой. Потом поцеловала художника в щёку.
Пока я следил за действиями на подиуме, какая-то девушка, стоящая перед нами, всё время оглядывалась на меня и улыбалась. Толпа потекла в соседний зал. Улыбающаяся девушка, я, Ангел — тоже. Только на пороге я на минуту замер: длинный, как железная дорога, стол покрыт белой скатертью, по ней караваном движутся фарфоровые ладьи со снедью. Движутся на меня. Огибают острые вершины тёмных бутылок, трутся боками о соусники, пристают к фруктовым тропическим островам…
Я сел рядом с Ангелом, и он немедленно позаботился о моей тарелке. Мне захотелось помолиться перед едой, хотя не помню, чтобы я когда-нибудь делал это при жизни.
Мясо в розовых и атласно-белых прожилках растекалось по языку и разбегалось по телу до самых кончиков пальцев. На горизонте стола был произнесён тост. И я тоже выпил за Марка и глупо засмеялся, потому что прежде мне не приходилось так чувствовать каждую клеточку моего тела.
Сзади подошла Анжелка.
— Господа, — обратилась она, просунув голову между моим плечом и плечом Ангела, — пойдёмте со мной.
Мы, извиняясь, заскрежетали стульями и вышли вслед за порхающей Анжелкой. Она привела нас в комнату, тесно заставленную мебелью. Со стороны двери в ней был слышен шум банкета, а за окном урчал голодный Океан. Нам навстречу встала Валерия.
— Вот человек, которому я от отчаяния всё рассказала, а он этим не воспользовался, — громко объявила она и указала на меня.
Марк, избавившийся от душительницы-бабочки да и от фрака заодно, подошёл ко мне, пожал руку и остался рядом, продолжая засучивать рукава рубахи. Собственно, за этим занятием мы его и застали. Валерия отрекомендовала мне человека, сидящего в центре на диване: наш спаситель. Именно ему мы обязаны сегодняшним праздником. Спаситель — нескладный человек с редкой бородкой, несчастно свисающими усами и косящим взглядом — поднялся с дивана, глядя в сторону, пожал мою руку, пробормотал что-то невнятно и снова сел. Его рука напомнила мне тех мёртвых рыб из разбитого аквариума в моей ванной.
Анжелка попросила:
— Присаживайтесь, господа, — и заняла стул у самого выхода.
Я тоже сел на стул, лицом к окну. Ангел утонул в диванных подушках рядом со спасителем. Он положил ногу на ногу и тряхнул головой, откидывая набриолиненную прядь. Валерия сбросила туфли и забралась на диван по другую сторону от спасителя. На пол свешивался длинный хвост её блестящего платья. Она пригладила чёрные, стриженные под каре волосы и предложила мне место сторожа в музее. После моего недолгого молчания Марк, который так и оставался стоять, начал разводить руками, пожимать плечами и топтаться на месте, всеми силами пытаясь показать, как ему неловко. И что он, конечно, меня понимает…
— Не будь дураком, — сказала мне Анжелка.
Тогда я согласился. Ангел зааплодировал. Валерия перегнулась через мягкий диванный подлокотник и достала бутылку. Марк разлил вино по фужерам. Мы встали, чтобы выпить по глотку. Вино было сладким, как свежая малина.
Спаситель ушёл. Марк ушёл к гостям. Ангел вызвался привезти из дома мою одежду, потому что к обязанностям надлежало приступить немедленно. Анжелка тоже куда-то вышла. Мы остались наедине с Валерией. Именно тогда она предложила отказаться от отчеств. Она смотрела лукаво и, видимо, хотела мне ещё что-то рассказать, на этот раз не от отчаяния. Вот она взяла со стола мой фужер и уже поднесла его ко рту… Ха-а — дверь отворилась. Анжелка крикнула:
— За тобой приехал Юрий Валерьевич.
Валерия отстранила лицо от вина. Пройдясь по комнате и уперевшись бедром в подоконник, она потянула створку окна, выбросила туда фужер, закрыла створку и тогда ответила Анжелке:
— Скажи, что я иду.
— Ну так и пойдём, — возразила Анжелка.
Валерия послушно обула туфли, кинула мне «пока» и вышла. Проходя мимо Анжелки, она ласково щёлкнула её по носу. Анжелка показала мне на прощание язык, и я остался один на один с недопитым вином. Один с не случившимся брудершафтом. Один между дверью и окном. Один между говором банкета и океана. Я поглядел в тёмное стекло: там отражалась комната и человек во фраке.
— Несравненная будет петь.
Я оглянулся. Со мной говорила голова с двумя макушками. Марк не изволил войти в комнату, он ограничился тем, что просунул голову в приоткрытую дверь.
Зал с картинами снова был полон народу. Все непременно хотели услышать певицу — невысокую красивую женщину в низкодекольтированном платье, украшенном бутоньеркой в виде двух цветков красного мака. Несравненная стояла на подиуме, улыбалась публике и слегка склоняла голову, обещая. Но вот она откинула роскошные чёрные кудри и дирижёрским жестом остановила звук в зале. Отступив на шаг от микрофона, она запела.
Голос её, поначалу тихий, обретал силу, взбирался по октавам вверх, дрожал в колоратурах, падал, шептал, возрождался и наполнял зал до краёв. Трепетал воздух в зале, трепетало что-то внутри меня.
Несравненная закончила и снова улыбнулась. Толпа помедлила, ловя последний отзвук, и взорвалась восторгами. Мне показалось, что эта женщина живая…
Несравненная согласилась спеть ещё, если ей принесут гитару. Гитары не нашлось, и она, с видимым удовольствием уступая настойчивой толпе, согласилась спеть так. Она объявила песню, придуманную славной девочкой — Ангелочком. Зал замер. Несравненная запела звонким голосом, варьируя мелодию и веря каждому своему слову. И я верил. И помню все эти слова. Я не тогда их запомнил, но не важно. Вот они:
Когда-нибудь я стану эхом
и полечу на край вселенной,
но заблужусь в пути, и в море упаду,
и стану пеной.
Густым туманом поднимусь я к небу
и выпаду дождём холодным,
чтобы впитаться в кожу ваших туфель,
чтоб вымыть ваши ноги,
чтоб смыть с вас мой испуг последний,
осевший серой пылью к вам на лица.
Я буду долго, долго гибнуть,
чтоб никогда ни в чём не воплотиться.
Когда же путь мой до конца свершится,
на тёмном небе душной летней ночи
в том мире, где меня уж нет,
сверкнёт зарница.
Женщина замолчала и замерла, откинув голову. Толпа задвигалась, захлопала, и тогда Несравненная засмеялась: «Но какова же я, а?» Потом она пела на чужом языке очень красивую, но непонятную песню. Наконец восторги ей надоели, и она капризно сказала, что хочет уже не петь, а пить, но толпа отпустила её только после обещания спеть застольную.
Я вместе с остальными перешёл в банкетный зал и нажрался там как свинья, но только не в смысле напился, а в смысле наелся. Когда приехал Ангел, я уже спал в комнате, заставленной мебелью. Банкет закончился, гости разъехались. Автомобили отхлынули от входа, будто морские котики ушли в море. Тьма за окнами заслезилась туманом.
Ангел настойчиво звонил у входа. Я впустил его и запер дверь. Он сообщил мне, пока выкладывал вещи, что в моём доме его чуть не застрелили. Я сказал, что это дело обычное, не стоит беспокоиться. И спросил про неведомое животное, наводящее разрушения в квартире. А, вы имеете в виду вашего домашнего любимца? Так Океан отмоет всё. А если вы будете его вовремя выгуливать, кормить, ну и вообще, заботиться, так не придётся ждать Океана. Постарайтесь полюбить его, ладно? Как, если я его даже не видел? Но людям не обязательно видеть предмет забот, не так ли? Так ли? Я спросил о Валерии: вы ведь с ней хранители? Ну, иногда это так называется. А как это? Это что-то вроде касты, ответил Ангел, повесил мой фрак в шифоньер и попросил закрыть за ним дверь. Мы вместе спустились по лестнице, прошли три застеклённых тамбура, Ангел шагнул за порог и сразу исчез из виду. Туман успел облизать меня огромным липким языком, прежде чем я успел затворить дверь и опустить засовы.
Я пошёл бродить по музею. Свет во всех залах оказался погашен. В комнате, заставленной мебелью, горело несколько бра. Там я нашёл в коробке под столом свечи и спички и, прихватив их с собой, отправился смотреть картины. Вернее, только одну из них — ту, что рассматривала Анжелка. Придя в зал, я зажёг свечу, прикрывая пламя ладонью, пошёл вдоль стены и скоро наткнулся на светящегося человека, приложившего пальцы ко лбу, под золотистую прядь, спадающую на бровь. Другая его рука опущена, в ней надкушенное яблоко. На обнажённом плече огромная чёрная бабочка. Над ним ветвится красная молния. Позади и внизу мрак. И взгляд на него немного сверху. Я склонился над рамой и прочёл: «Грех».
Где-то, как будто в соседнем зале, хлопнуло окно. Я вздрогнул так, что пришлось снова зажигать свечу. Но, верно, выпитое вино прибавило мне храбрости: я пошёл в банкетный зал. С порога крикнул:
— Кто здесь?
Услышал:
— А-ах, ты снова меня напугал. Ха-ха, вот дурак. Ну кто, кроме меня, может вломиться на охраняемый объект, да ещё после того, как её не пригласили на праздник? Можно я закрою окно?
Владлена закрыла окно и подошла ко мне. При свете свечи она выглядела гораздо лучше. Я заметил, что она переоделась и привела в порядок свои волосы. Я спросил, зачем она явилась.
— Можно, я поем? — сказала она, схватила птичье крылышко и принялась его глодать. — Я ужасно боюсь Океана, просто не знаю, что с собой делать, мечусь по Городу, ищу, где спрятаться от страха, но страх сидит у меня на плечах. Я совсем не сплю. Как только я остановлюсь, страх сожрёт меня.
Она жадно обгладывала крыло и посматривала на меня. И вдруг, плаксиво:
— Давай вызовем живых, пусть они защитят нас. Давай устроим спиритический сеанс. Ты хочешь узнать, как ты умер? Ведь хочешь!
Снова не дождавшись от меня ответа, Владлена выбросила крылышко, сдвинула на столе приборы и стала писать на скатерти буквы и цифры, обмакивая палец в соусник. Нашла тарелку поменьше, высыпала из неё смятые бумажки, перевернула дном вверх. Затем она оторвала полоску от салфетки, поплевала на неё, налепила на край блюдца.
— Иди сюда, — позвала она.
Я сделал шаг.
— Нет, не подноси свечу слишком близко.
Я, как завороженный, послушно закрепил свечу между остатками еды на ближайшей тарелке. Владлена подала мне руку:
— Левой рукой возьми мой указательный и средний пальцы, а правой — безымянный и мизинец, и сжимай как можно крепче.
Я сел рядом и сделал всё, как она велела.
— Мы почувствуем покалывание в пальцах, потом пульсацию, потом удары в плечо, — прорицала Владлена.
Но я не почувствовал даже, как пальцы занемели, — пока она не вырвала у меня свою руку. А после, конечно, началось покалывание.
— Мы забыли поцеловаться, — спохватилась Владлена и потянулась ко мне.
Губы её блестели от жира, и она часто дышала от возбуждения. Я закрыл глаза, чтобы не видеть этого, но почти сразу не выдержал и с силой оттолкнул её от себя. Владлена упала вместе со стулом, хрипло рассмеялась:
— Ты думал, я стану тебя целовать!
Я наблюдал, как она поднимается, отряхивается, медленно идёт вдоль стола. Владлене удалось ещё раз меня напугать, когда она вдруг схватилась за скатерть и сдёрнула её со стола. Не всю, конечно, ведь скатерть длиной со стол, а стол длинный, как железная дорога. Посуда с лязгом и звоном порушилась вниз. Владлена постояла, перевела дух и решительно захрустела по битому фарфору к окну.
— Я пошла! — крикнула она, не оборачиваясь. — Можешь меня не провожать.
Она открыла окно и, как была, в одном платье, выбралась на пожарную лестницу. Я тоже подошёл к окну, чтобы закрыть за ней шпингалеты. Заодно я проверил шпингалеты на других окнах. А возле последнего почувствовал дикую усталость и пошёл спать. Но долго не мог уснуть, перебирая в голове всё, что ещё не случилось, но случится, и я даже знал, как именно.
Меня разбудил спаситель, невнятно поблагодарил и, пока я ещё не успел опомниться от сна, вытолкал за дверь. Постояв немного у входа, я стал звонить и стучаться, чтобы он впустил меня обратно. Он открыл дверь, чтобы сказать мне, что я свободен, и снова захлопнуть её перед самым моим лицом. Тогда я поднял воротник и пошёл, полагая, что, какое направление я ни изберу, всё равно конечная цель выбрана не мной.
В подъезде возле лифта стоял высокий мужчина, статный, как лорд. В первое мгновение меня впечатлило его царственное белое пальто, потом — когда наши взгляды встретились — его глаза: предгрозовые, слишком выразительные глаза. Потом — его бледность, яркая, почти как царственное пальто. Мы вместе вошли в широкую кабину лифта, закрыли решетку.
— Шестой, — сказал я.
— Так это вы, — отозвался мой попутчик так, будто премного обо мне наслышан. — С некоторых пор лифт не доезжает до моего этажа, а только до вашего. Так что впредь смело жмите на цифру «семь», если хотите попасть к себе.
И он нажал на цифру «7». Но кто-то ворвался в подъезд, раздались выстрелы. Лифт поехал и сразу застрял между этажами. Топот по лестнице, тяжёлое дыхание, стрельба. Две пули ударились в крышу лифта, одна повредила боковую панель. Ещё топот, хлопок подъездной двери и тишина.
— Никогда не могут попасть. Просто нелепо, — сказал мой попутчик.
Мне тоже стало досадно, что из-за какого-то неудачника с пистолетом мы застряли в клетке.
— Кто они? — спросил я.
— Не знаю. Но убивают они меня без отдыха. И никак не могут верно прицелиться. Они и голыми руками пробовали, но всегда пугаются, второй раз не бьют, убегают. Кстати, меня зовут Владимир.
— Алексей.
Мы пожали друг другу руки.
— Будем выбираться?
Выбрались через люк в крыше кабины. Открыли решётку следующего этажа и, подтянувшись на руках, выползли на площадку. Потом, для порядка, закрыли за собой решётку и пошли вверх по лестнице. Я не считал этажи. А вместо этого разглагольствовал, что, вероятно, они не хотят убить его по-настоящему, потому что иначе им после пришлось бы искать другой объект преследований, а это разве просто? И потом, никого из нас невозможно убить — мы уже все мертвы. Владимир вежливо со мной не соглашался. И, не заметив как, мы добрались до последнего этажа.
— Зайдите ко мне, — предложил Владимир, открывая дверь, ничем не отличающуюся от моей.
Я не мог не зайти.
Мы сидели в пятиугольной гостиной. Здесь гостиная красная, пол шахматный, между креслами небольшой пурпурный коврик с длинным ворсом. Наши головы окружал нимб слабого света из-под низкого круглого абажура над столом. Тихо бормотал приёмник, перемежая свой лепет шумом и треском помех. Мы пили горький зелёный чай из круглых чашек, нежных, как раскрывшиеся цветы, и разговаривали о чём-то далёком. Люди с пистолетами, домашние любимцы, великосветские пьянки, хранители и спасатели всех мастей и даже сам Океан отступили от нас.
Я пересказал на свой лад то, что прежде узнал от Ангела.
— Всякая сущность должна наиболее точно воплотиться в саму себя, — говорил я, — и только достигнув своей абсолютной полноты, она как бы свершается и становится готова к распаду. Надо исчерпать все ресурсы своей души, почувствовать тщетность всех своих мыслей, чувств и действий, только тогда получишь покой. До тех пор успокоиться нам не даёт собственное сознание. В нём существует некая инерция жизни. Эта инерция создаёт тормозной путь. Или как бы нейтральную полосу между жизнью и смертью.
— Величайшую? — переспросил Владимир. — Для бессмысленности слишком лестно.
— А может быть, наше сознание ещё не готово, может быть, существует некая инерция жизни. И мы в ней, как в нейтральной полосе между жизнью и смертью.
— Это вы сами придумали?
— Нет, но я начал это понимать. Сумеречное сознание, будто бы есть такой термин. Мы здесь, потому что мыслим. Бытие наше определяется границами и ущербностью нашего сознания, которое не готово не быть. Что мы имеем? Бесплодную игру умирающего воображения. Игру изначально нечестную, с неизвестными правилами или вовсе без правил. Хаотичное блуждание мысли во мраке, причём не в поисках света, а бесцельное, агонизирующее, — как вы думаете?
— М-м, — отозвался Владимир. — Гипотеза ваша допустима. С тем, что границы сознания и границы бытия совпадают, я абсолютно согласен. Но что касается нечестной игры… По-вашему выходит, что кто-то играет нами. А мне приятнее думать, что всё происходящее с нами — результат только нашего выбора. Причём не бессознательного, как вы утверждаете, а вполне ответственного. В идеале. Вот вы говорите: сущность должна… Кому? Сущность желает, стремится, меняется… Сущность — сложный процесс и осмысленный. А в абстрактную волю и обстоятельства мне как-то не верится. Мы не по гололёду катимся юзом, а вполне даже жмём на газ.
— Сознательно?
— Что делать! — Владимир развёл руками. — Город — это форма нашего сознания. Вы и сами это говорили. Поэтому странно лишать его смысла и говорить, что правила игры нам не известны.
— Выходит, вы признаётесь, что сами посадили себя в тюрьму и приговорили к казни.
— Сам, — согласился Владимир.
Мы поразмышляли молча, пока Владимир вдруг не возразил вслух:
— А вот это, пожалуй, совсем не правда.
Он сделал радио погромче, и я услышал собственный голос. Звучала та самая запись, сделанная Кешей Вирсавиным: «…герой, не понимая своей вины, знает, что виноват. Он виновен по своей сути. Но его заставляют не только признать свою виновность, но и почувствовать её. И он хочет её почувствовать, чтобы приобщиться к космическому бытию через идею первородного греха, через долженствование искупить свои каждодневные греховные помыслы готовностью к расплате…»
— Я читаю по чужому тексту, — сказал я Владимиру. — Это Иннокентий Вирсавин написал. Кажется, когда-то где-то мы с ним вместе учились. Не помню. Я вообще мало что помню о своей прошлой жизни.
— То есть это Иннокентий Вирсавин так думает. А вы нет?
— Я вообще не читал Ка.
— А если отвлечься от Ка и его героя, который намерен приобщиться к космосу, то, положим, себя-то вы считаете виноватым?
— В чём?
Владимира развеселило моё непонимание:
— По сути?
— Нет… Но разве наше пребывание здесь не есть искупление некой вины?
— …признанной нашим сознанием. Ведь именно оно обрело формы сумеречного Города.
— Выходит, я сам себе противоречу?
— Выходит, что вы рассуждаете: с этой стороны… с той стороны… А вы просто решите для себя: вы виноваты?