Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Он даже не успел закончить фразу. Мальчик вскочил и опрометью кинулся вон – крик профессора догнал его уже в дверях:

– Стой!!

Мальчик обернулся, поскользнувшись на бумажной ленте:

– Что?

– К черту… – выдохнул профессор. – Вдруг страшно стало. Будь здесь. Мало ли кто там еще… Будь здесь, – мальчик хотел что-то сказать, но профессор поспешно добавил: – Да мне и пить-то, в сущности, нельзя. Выльется. Лучше принеси автомат, возьми у кого-нибудь. Если не… трудно. Стрелять я в случае чего смогу.

– Я тоже смогу, – жестко сказал мальчик, идя назад. Шелестели, проминаясь, ленты под его ногами. Профессор чуть улыбнулся.

– Тогда принеси два.

С ненавистью, словно присохшие нечистоты, мальчик стряс с автомата цепляющиеся за него отдельные руки. Порознь они шлепнулись в мягкие вороха.

– Я послежу за дверью, пока ты работаешь, – сказал мальчик, нагибаясь над другим автоматом.

– Хорошо. Потом поменяемся, – профессор опять скосил глаза на часы. Еще минут семь.

Помолчали. Мальчик пристроил автоматы на крупном обломке, за которым можно было укрыться. С дробным шумом, особенно резким в тишине, раскатился щебень. Профессор жевал губы, глаза его были полузакрыты. Потом чуть тряхнул головой.

– А, нормально. Успеем.

Мальчик полулежал в своей засаде, опершись локтем на обломок, другую руку уложив на приклад одного из автоматов и не сводя глаз со входа.

– Знаешь, – сказал профессор, с нежностью глядя ему в затылок, – я так привык работать в спешке, что иначе да-авно уже не могу. Всегда кто-то дергал – то враги, то друзья… А между семьями как разрывался!.. Всегда было ощущение – есть два часа свободных, надо что-то слепить, потом ведь буду занят. Главное, мне самому так казалось: наука, подумаешь, белиберда какая, формулой больше, формулой меньше… а дело – там, где живым людям что-то нужно. Поэтому, наверное, так и не сделал ничего глубокого. Всегда хотел. Но так и не сделал, – с глухой, уже почти улетевшей горечью повторил он. – Когда вдруг оказывалось, что я ничего не должен и никуда не спешу, я мог только смотреть в потолок и думать: ах, как я устал… – Он облизнул губы, кожа на них свисала белесыми сухими лохмотьями. Улыбнулся. – Я это к тому, что осколок – как раз то, что мне надо, чтобы за четверть часа качественно сделать двухдневную работу.

Мальчик распахнутыми глазами коротко оглянулся на него и снова уставился в темный проем. Он очень боялся пропустить. Очень боялся упустить момент, когда, нажав на спусковой крючок, сможет наконец сделать что-то хорошее.

– Они же все равно все погибнут, – несмело сказал он.

– А вдруг нет? – ответил профессор.

Мальчик опять покосился на него. И опять отвел взгляд.

– Скажи, – жадно спросил он, стиснув приклад так, что на побелевших пальцах проступили голубые вены. – Ты всегда чувствовал, что все чужое? Всегда?

Профессор, глянув на часы, шевельнулся, попытавшись встать. Коротко застонал и обмяк.

– Пожалуй, – ответил он, чуть задыхаясь. Опять напрягся и опять обмяк. – Иногда… иногда забывал. Когда любил. Помоги мне взгромоздиться, пожалуйста, – смущенно попросил он. – Я совсем прокис.

СЫН

Лимонно-желтая луна стояла в небе, набросив на пустыню исчезающе тонкое покрывало прозрачного света, и мальчик не зажигал фар. Закусив губу, он вел машину поверх промерзших теней, а когда делалось невмоготу, останавливался и плакал.

Уже возле дома он все-таки не выдержал. Спрыгнул из кабины, увидел темный контур знакомого строения, из которого, ничего еще не зная и не чувствуя, вышел, казалось, так недавно, – и весь этот взорванный день, весь сразу, снова встал дыбом в его сердце. Он рухнул как подкошенный; судороги стыда и боли колотили его об заиндевелый песок, плотный, как сухая кость. \"Я плохой!!\" – кричал он, захлебываясь слезами, и пытался отбить руки об этот песок, но вместо смерзшегося наждака ладони нескончаемо ощущали последнюю, замирающую дрожь тела того, кто дважды его здесь спас, кого он подставил под удар и убил, подло бросившись наутек в свой чудесный светлый мир.

Он затих, когда луна коснулась горизонта. Вытянулся, глядя в расстрелянное звездами небо. Морозная ночь не издавала ни звука. Она все проглотила. Ничего не менялось. Ничего не изменилось тогда, когда он вспомнил. И ничего не изменилось теперь, когда он ожил.

Он повернул голову. Мороз пробирал. Но мальчик лежал и смотрел на созвездие, которое здесь называли Корзиной Цветов. Он часто смотрел на него по ночам. Слабенькая звездочка теплилась и мерцала там, почти теряясь в страшном блеске плывущего неподалеку красного гиганта. И там же, чуть выше, по нескольку раз в ночь пробегала юркая, как крыса, искра сателлита. Теперь минуты могли, как жвачка, чавкать сколько угодно – сателлит не появлялся.

Вот что изменилось. Все-таки что-то меняется.

Мальчик поднялся и, чуть пошатываясь, побрел к дому. С него осыпался песок.

Он вошел и ощутил присутствие. Остановился у порога.

Зажег свечу.

Проступила комната. Расплющенный стол. Выбитое окно. Остатки книг, собранные в развалинах и аккуратно расставленные вдоль уцелевших стен. Девочка. Сжавшись, она сидела в углу и смотрела на него мерцающими стеклами противогаза.

Секунду он вглядывался, как бы не узнавая. Потом подошел ближе. Устало спросил:

– Откуда ты?

– Это ты кричал так страшно? – спросила она.

И тогда, ощутив вдруг, что ему, кроме нее, некому рассказать о том, что ему открылось, о главном, которое он понял наконец, он проговорил:

– Я плохой.

Она помедлила, а потом проговорила едва слышно, не столько спрашивая, сколько утверждая:

– Ты мне не рад?

Он задохнулся. Это снова было как удар. Она говорила о своем главном. О том, о чем не с кем было говорить ей. О том, что заставило ее бросить все, помогло неведомо как ускользнуть из бункера, гнало через пустыню, двадцать километров через сумеречную ледяную пустыню, поперек крысиных троп, мимо крысиных городов… О том, что, быть может, спасло ее на этом пути. О том, благодаря чему он не был теперь один. Это было не его главное, совсем другое главное, он даже не очень понимал, что это главное собой представляет, – но он готов был пасть ниц перед ним и драться за него.

И оттого он должен был уступить. Оттого, что он все это понимал, и оттого, что все-таки был сильнее, – он ответил ей правду о ее главном, оставив правду о своем главном для себя:

– Я тебе очень рад.

– Смотри, – насупившись, сказала она, будто предупреждая его о чем-то неприятном. – У меня никого, кроме тебя, нет.

– У меня теперь тоже.

Она порывисто вздохнула внутри своей маски – узенькие плечи судорожно поднялись и опустились.

– Вот, – сказала она. – Нет, так не могу. – И вдруг резко, обеими руками, стянула с головы противогаз. По плечам рассыпались темные волосы. Исподлобья глянула на мальчика робко и гордо.

– Ты с ума сошла… Тебе нельзя, здесь все излучает!

– Подумаешь! – совсем решившись, она швырнула противогаз, – тот мягко шлепнул резиной о дерево где-то в темноте, – и глубоко, с удовольствием почти демонстративным, но искренним, вдохнула морозный воздух. – Хочу, чтоб ты меня видел, – призналась она. – И все равно меня днем должны были убить.

– О чем ты? – тихо спросил он.

Она внимательно посмотрела ему в лицо.

– Ты стал другой. Совсем… совсем… – не смогла подобрать слова и только опять порывисто вздохнула.

– Почему тебя должны были убить?

– Потому что я же должна была встать и пойти за тобой. Я хотела пойти за тобой! Получилось же, что вроде как я тебя заманила. Надо было, чтоб меня убили… Очень хотела встать. А сама реву и не могу подняться, руки-ноги отнялись. Так страшно, когда стреляют.

– Да, – медленно проговорил он, – страшно.

– Ты тоже знаешь? – вскинулась она. – Страшнее этого ничего нет, правда?

Есть, подумал он, но смолчал, глубоко дыша и сосредоточиваясь. Он уже знал, что будет делать. И только очень тосковал, что опять может не получиться. И хотя это было бы вполне естественным – он так устал за день, он совершенно измотался, пытаясь спасти отца, – ему было плевать на все объяснения поражения. Ему нужна была победа.

– Как хорошо, что ты тоже знаешь! Вообще, так хорошо знать что-то вместе, да? Ты когда говорил сегодня в школе, я прямо чуть с ума не сошла. Со мной никогда-никогда такого не было. Вдруг поняла, что ты так все мое понимаешь, что… что без тебя меня и нет! – Она звенела, словно камень свалился у нее с души, словно было неважным то, что она начала умирать и каждый вдох убивает и убивает ее, – она отдавалась, открывалась ему, рассказывала сны, рассказывала, какое мороженое больше всего любила до войны, рассказывала про самых смешных из тетенькиных посетителей и сама смеялась, вспоминая; а он слушал и набирался сил. А потом проговорил:

– Ну что, малыш. Хорошо. Давай попробуем.

Она с готовностью умолкла, завороженно глядя на него. Длинное пламя свечи стояло в ее глазах. Он придвинулся к ней вплотную, сел поудобнее. Положил ладони ей на голову с двух сторон. Губы ее приоткрылись; веки, вздрагивая, медленно упали.

– Давай попробуем, – повторил он, и она самозабвенно кивнула в его ладонях.

– Попытайся расслабиться. Почти уснуть. – Она вскинула на него удивленный взгляд. Он пристально смотрел ей в глаза. – Уйди в себя. Глубоко-глубоко. – Веки ее опустились снова, тяжело и безвольно. – Вот сюда, где мои ладони. Ощути. Слева. Маленький шарик. Над ухом, внутри. В голове. Упругий пушистый мячик. Ощути его. Он такой нежный. Потрогай его мысленно. Пальчиками потрогай.

Ее пальцы слабо шевельнулись, точно ощупывая приснившуюся горошину.

– Постучись в него тихо-тихо. Приласкай. Умеешь ласкать? Умеешь. Учись. Скажи: мячик-мячик, откройся. Скажи ему. Он поймет. Он хороший, добрый мячик. Там, внутри, он очень горячий. Там вспышка и много сил. Скажи ему ласково. Скажи тихо: мячик, откройся, пожалуйста, мне очень нужно. Очень. Очень. Очень, очень нужно. Захоти и попроси. Тихонечко: мячик-мячик…

С изумленным, восторженным, почти болезненным вскриком девочка прянула, выпав из его устало повисших рук. Он откинулся на стену спиной и затылком. Часто дыша, трепеща, девочка стояла перед ним на коленях.

– Удалось… – совсем обессиленно проговорил он. – Надо же… Как мы похожи. Как мы все-таки похожи…

– Что ты сделал? Так горячо внутри… и хорошо, ясно… Пульс даже в пальцах слышно…

– Поднял фильтрацию.

– Что?

Он помолчал, вяло прикидывая, как объяснить. Сказал:

– Теперь ты – как я.

Обеими ладошками она захлопнула себе рот, а потом схватила его руку и прильнула к ней губами.

– Совсем-совсем?

Он не ответил.

– Ты кто?

Он не ответил. Его знобило. Он сидел с закрытыми глазами, коротко и тяжело дыша, распластавшись по стене спиной и плечами. Тогда она снова уткнулась в его ладонь и перепугалась, поняв, какой эта ладонь стала теперь немощной и холодной. Некоторое время она дышала на его пальцы, робко и беззвучно пытаясь их согреть. Минут через десять его дыхание стало глубже и реже. Она спросила едва слышно:

– Ты спишь?

– Нет, – ответил он безжизненно. – Просто очень устал. Прости, малыш.

– Поспи.

– Очень устал. Не уснуть.

Она прыснула и тут же, словно извиняясь, опять прижала его ладонь к губам. Потом все же пояснила:

– Я, например, когда устала, засыпаю буквально пока ложусь.

Он усмехнулся. Рука его постепенно отогревалась.

– Я люблю спать, – призналась она. – Сны так люблю… Тебе снятся сны?

– Конечно.

– Про что?

– Про Землю.

– Про что? – не поняла она.

Он не ответил. Она подождала, потом вздохнула:

– Как странно все…

Он встрепенулся. Жадно полыхнув на нее глазами, спросил скороговоркой:

– Все – будто чужое, да? Не такое, как должно?!

Она опять вздохнула и пожала плечами.

– Да нет… не знаю. Какое есть.

Он сник.

– Я не то сказала? – испугалась она. Он не ответил. – Ты обиделся?

– Нет, что ты.

– Ты не обижайся на меня, пожалуйста. Я и так все время боюсь, – она запнулась. – Знаешь, мне так хорошо никогда не было. Будто снова с мамой, с папой – только еще смелее. Но такое чувство, что карабкаюсь уже высоко-высоко, и сил нет держаться, и отпустить нельзя, потому что если упадешь – разобьешься насмерть… Понимаешь?

Она была как на ладони перед ним. Он покивал, чуть улыбаясь: конечно, понимаю. Ласково и молча погладил ее по голове.

– Ты добрый… У меня просто слезы наворачиваются, как я чувствую, какой ты добрый. Ты еще кому-нибудь откроешь шарик?

Он сгорбился.

– Не знаю, малыш. Не знаю, что делать. Спасти от радиации и мора? Но до войны не было ни того, ни другого – и что с того? Позвать звездолеты? Мы помогать любим… Но вы-то что станете делать? Пять миллиардов вас было!!

Затаив дыхание, она ждала, что он скажет еще. Он молчал. Тогда она попросила несмело:

– Тетеньке открой, пожалуйста. Она тоже добрая.

Он засмеялся неприятным, беззвучным горьким смехом, и сейчас же у нее болезненно вырвалось:

– Опять не то?..

– По знакомству, да? – зло спросил он.

– Господи, ну что теперь-то? Ты прямо весь в каких-то… в больных гвоздях. Не знаешь, где зацепишь. У тетеньки, – добавила она возмущенно, таких капризных мужчин ни разу не было!

Он долго смотрел на нее с отстраненным изумлением, словно увидел в первый раз. Затем холодно отчеканил:

– Все достойны спасения! Понимаешь? Все!

Осадил себя. Снова откинулся спиной на стену.

– Прости, малыш. Ты лучше не заводи меня.

Она перевела дух. Ей показалось, что сейчас он ее ударит.

– Буду заводить, – с отчаянной храбростью сказала она. – А ты говори все-все. И я тебе.

Он помедлил, испытующе глядя ей в глаза. Она кивнула несколько раз, не пряча взгляда.

– Я… считал себя лучше вас, – сказал он, стараясь говорить спокойно и мерно. – Но оказалось, что не подличал и не врал только потому, что мне ничего не надо было. А когда понадобилось – ого! Значит, если бы нуждался, как вы, то подличал и врал бы, как вы? А ведь… ведь… триста лет коммунизма у меня за спиной! Три века! Это, что ли, ничего не значит?! Значит!! Значит, отдельный человек ни в чем не виноват! Просто на краю люди сходят с ума! Это как боль, как туман. Невозможно побороть!! – он вдруг понял, что кричит, и снова попытался овладеть собой. Вздохнул медленно. – Люди такие разные… сложные… ты не представляешь. А на краю людьми остаются только те, кто махнул на себя рукой. На краю остаются только святые и мерзавцы. Одни махнули рукой на себя и стали святыми. Другие махнули рукой на все, кроме себя, – и стали мерзавцами. А остальные… то ли случая выбирать не представилось, то ли махнули на все вообще… они никем не стали. И суть одна – беспомощность… Нет, надо увести людей с края.

– Так ты нас уведешь? – зачарованно выдохнула она, наконец дождавшись этих слов.

Стало тихо. Удивительно тихо. Ночь, как громадная вода, неслышно текла над детскими головами.

– Просто не знаю, – пробормотал мальчик. – Просто не знаю, как подступиться.

У нее опять слезы горячо наполнили гортань и переносье – такое страдальческое лицо сделалось у него.

– Но ведь он же смог… – глухо сказал мальчик.

Она хотела спросить, кто смог и что, но он резко поднялся и взметнулась сзади, отставая, рубашка – подошел к вышибленному в звездную ночь окну. Стоячее пламя над огарком вздрогнуло и заплескалось.

Рубашку-то извозил – страх, подумала девочка. Давно стирать пора, да прокипятить бы с порошком… Прокипятишь тут, как же.

– Свеча догорает, – негромко сказала она.

Интересно, он бы обрадовался, если б я выстирала? Наверное, нет. Наверное, даже бы не заметил. Наверное, его вообще ничем обыкновенным не обрадуешь. Ой, мамочки…

Опершись ладонями на подоконник, мальчик смотрел в мерцающую пустыню.

– Во всяком случае, не убегу, – сказал он.

ЭПИЛОГ. УТРО

Прямая и тонкая, как камышинка, она потянулась, запустив пальцы в волосы на затылке, и, медленно переступив, окунулась в алое сияние, стоявшее в окне.

– Как хорошо, – умиротворенно произнесла она, подставляя свету лицо с зажмуренными глазами. – Солнышко… Солнышко красное, и давно же я тебя не видала… – она приоткрыла глаза, и лицо ее вздрогнуло и смерзлось. Секунду она все еще смотрела в окно, потом, присев, стремительно обернулась: – Они все пришли.

Их было без малого шесть тысяч. А год назад было без малого пять миллиардов. Все они в меру сил и разумения жили, заботились о себе, заботились о своих близких, исполняли то, чему их научили. И наконец убили друг друга. Ни для чего. Убили – и впервые почувствовали, что что-то неладно. Но продолжали в меру сил и разумения жить и убивать друг друга. Потому что были вещами друг для друга. Потому что за восемь тысяч лет так и не научились организовывать себя иначе как принуждая и убивая. Друг друга.

И наконец в равной мере ощутили тупик. В равной мере познали безнадежность. Министры, и шахтеры, и стражники. Такие разные. Такие одинаковые. Такие немногочисленные. Все они теперь стояли здесь.

– Уведи их.

– Здесь некуда идти, – мальчика била дрожь.

– Уведи их, пожалуйста. Ты такой умный. Такой сильный.

– Здесь ваше место! – бешено выкрикнул он и стиснул кулаки. – И гибель, и спасение! Здесь!!

– Ну, просто поведи куда-нибудь!

– Ты думаешь, тяжелой дорогой можно искупить то, что совести нет? Перетащиться на сто километров в сторону и прикинуться обновленными?

– Не знаю. Это слова. Сначала надо уйти, – она опять прижала его ладонь к губам, к щеке. – Хоть куда-нибудь! Как ты не понимаешь? Хоть куда-нибудь отсюда! Ну обмани их. Только не отнимай надежду.

– А если б я обманул тебя?

Она отчаянно тряхнула головой.

– Подумаешь!

Он дико, свирепо зыркнул на нее из-под свесившихся на лоб волос.

– Да что вы за люди!! Только бы бегать взад-вперед! Спасение – это не суета! Это – работа! Послушай. Ваши ученые давно доказали, что нужно создать строй, который уведет людей с края. Мало того – нужно успеть его создать! Так хоть палец о палец бы кто стукнул! Конечно! Каждому кажется, что вокруг все плохо, но сам-то он – ого! Какой надо! Каждому хочется, чтобы вокруг все изменилось, но сам он – остался прежним. Оставшись прежними, вам не выжить, поймите наконец!

Она бессильно выронила его ладонь и упавшим голосом выговорила:

– Ты все-таки злой.

Он остолбенел. Воздух тяжелой медузой заткнул гортань.

– Ты нас ненавидишь! – с отчаянием и ненавистью закричала она. – Ты нас за людей-то не держишь даже!

И сама испугалась. Зажала рот себе ладонями, затравленно, беспомощно глядя на мальчика.

– Лучше бы мне сгореть сразу, как Александр, чем биться здесь головой о стену, – тихо сказал мальчик. Неловко помялся еще, потом двинулся к выходу – с нарастающим ужасом девочка провожала его взглядом.

Оставшись одна, она несколько секунд стояла неподвижно, исступленно кусая ладонь. Затем вылетела вслед. И снова по громадной, продрогшей, безликой толпе прокатилась волна. И укатилась. Так они стояли: шесть тысяч в противогазах, комбинезонах, шлемах, балахонах, автоматах – и напротив двое детей с открытыми лицами и глазами.

Гигантский алый пузырь солнца всплывал все выше над грядой туманных курганов.

И мальчик сказал еще одно главное:

– Мне вас очень жалко.

Опять прошел вздох. Но девочка уловила скользкий серый отблик посреди человеческой каши. Не успев даже крикнуть, она прыгнула вперед, заслоняя мальчика, – и ее плечо, как раз на уровне его сердца, расплеснулось, словно на миг стало жидким. С изумлением всхлипнув, она косо упала на песок.

Толпа дрогнула иначе. Необъятно и всевластно, как подземный толчок. Кто-то истошно крикнул, тут и там ударили и сразу захлебнулись короткие очереди. И снова все замерло. И в этой стылой тишине девочка, сидящая на песке, засмеялась и ликующе крикнула:

– Совсем не страшно!

Толпа раздалась, сдержанно и немного тщеславно показав исковерканные трупы в армейском.

– Видите! – отчаянно крикнул мальчик. – А ведь мы – еще не спасение. Мы просто не врем! Когда спасение придет – вам снова захочется стрелять. В стоячем морозном воздухе простые слова наливались медью, летели далеко и чеканно. – Это ведь так легко! Повзрывать все мосты через пропасть, а потом развести руками – пропасть, некуда идти!

Он перевел дыхание – горло заклокотало слезами. Негромко спросил:

– Вы правда хотите спастись?

Плотный, розово мерцающий пар медленно уплыл в зеленое небо.

Девочка попыталась подняться; мальчик легко взял ее на руки. Она заглянула ему в глаза и повторила:

– Совсем не страшно.

И улыбнулась побелевшими от боли губами.