Рыбаков Вячеслав
Зеркало в ожидании
В. М. Рыбаков
ЗЕРКАЛО В ОЖИДАНИИ
Отправной точкой для сих размышлений послужила чрезвычайно, на мой взгляд, интересная статья И.Кавелина \"Имя несвободы\", опубликованная в первом номере \"Вестника новой литературы\". Помимо прочего, в ней доказывается следующее. Во-первых, русская советская литература, даже с момента частичного раскрепощения в 50-х годах обречена оставаться атавистическим и бессмысленным отростком мировой, поскольку любые, пусть даже самые честные произведения пережевывают тупиковую, атавистическую социальную ситуацию, суд истории над которой уже совершен, но которая продолжает длиться в этой стране. Во-вторых, практически во всех честных произведениях, начиная с 50-х годов и далее (нечестные вообще не берутся в расчет, и справедливо, ибо они есть объект не литературоведческого, а медицинского или судебного анализа), описывается, в сущности, один и тот же герой в типологически одной и той же жизненной ситуации, постепенно раскрывающей ему тем или иным образом глаза на окружающий мир; от вещи к вещи варьируется процесс осознания того, что социум вокруг не таков, каким порядочный человек с детства его себе представлял. Конкретный сюжет роли не играет; поначалу влитый в общество, как животное в биоценоз, герой, зачастую именно в силу своих положительных качеств и веры в идеалы начинает непредвзято разбираться в происходящем, и к концу наступает некое осознание - но после осознания ни в одной вещи никогда ничего уже не происходит, происходит только конец, и это закономерно; осознавшему общество герою в этом обществе места нет, и писать не о чем. Дальше должна быть или ломка души и познательное приспособленчество - но тогда произведение получится антисоветским; или открытый, так или иначе явленный свету бунт - но тогда произведение получится еще более антисоветским; ил и отчаянная и смехотворная борьба со всем обществом за провозглашенные этим же обществом и формально в нем безраздельно царящие идеалы, что выродится либо в благоглупость, дибо опять-таки в антисоветизм.
Эта концепция буквально завораживает своей стройностью и доказательностью. Меня, во всяком случае, заворожила.
Но в четырехмерном континууме истории не бывает одногранных процессов. Попроюуем взглянуть на те же яйца, только сбоку.
Грандиозный исторический разлом, не вполне осознанно превращенный большевиками в грандиозный вивисекторский эксперимент, истребил массу деятелей культуры, спору нет. Но столь же бесспорно, что общечеловеческую культуру он парадоксальнейшим образом обогатил в том смысле, что чрезвычайно расширил знания человечества об обществе и о людях в обществе, о социальной инерции и социальной податливости, о конструктивных возможностях и деструктивных последствиях массового насилия, и т.д. Одна только возможность на практике исследовать попытки сращивания рабовладения с индустрией чего стоит! А синхронное сопоставление эффективности восточной деспотии и часнособственнического фашизма! Для историков, социологов и психологов Октябрьская революция - все равно что для физиков взрыв первой атомной бомбы в Аламогордо. Несомненно, что если человечество уцелеет, последствия большевицкого удара ломом по критической массе урана будут исследоваться в течение еще многих десятилетий - как вне, так и внутри зоны поражения. И точно так же, как потомки жителей Хиросимы-45 до сих пор интересны, и еще долго будут интересны, для биологов, потомки жителей России-17 для мирового человековедения отнюдь не пустое место и не бросовый материал.
Но это значит, что любое письменное свидетельство, оставленное советским социохибакуся, по крайней мере для науки раньше или позже окажется бесценным.
С другой стороны, общемировой литературный процесс, даже если абстрагироваться от советского аппендикса, отнюдь не представляет собою единого державного течения. Латиноамериканский регион - там свои игрушки. Восточноазиатский регион - опять же особая статья. Я уж не говорю о Черной Африке, где тоже есть буквы, а следовательно, есть и люди, которые этими буквами что-то пишут. Один и тот же человек в зависимости от перепадов настроения - если он, конечно, вообще читает книги - может предпочесть вчера Абэ Кобо, сегодня Борхеса, завтра Лао Шэ, послезавтра Рекса Стаута, а на склоне третьего дня потянуться за Рыбаковым Анатолием. И с момента предпочтения уже не столь важно, что вызывает у читающего интерес: психология или этнография. Конечно, среднеевропейский читатель чаще будет читать европейских и американских писателей, ибо они ему культурно ближе, у них он в большей степени читает о себе. Но тогда получается,что о мировом литературном процессе можно говорить лишь статистически. Хорошо, но ведь по тем же самым причинам японец или китаец значительно чаще будет читать восточноазиатских авторов; а если вспомнить, что китайцев на свете несколько больше, чем французов, то соответственно числу человекостраниц мировым литературным процессом может оказаться такое...
Всякая национальная литература является полноправным, хотя и действительно воздействующим на остальные не в одной и той же степени, элементом мирового процесса. Требуется лишь одно.
Свой, специфический объект описания.
Конечно, Уэллс может для разнообразия нашмалять \"Россию во мгле\", Фейхтвангер - \"Москву. 1937\", Эренбург - \"Падение Парижа\", а Аркадий Стругацкий - \"Пепел Бикини\". Но, во-первых, подобные выбросы достаточно редки и несущественны, а, во-вторых, при их создании авторы все равно остаются в рамках той культурной ситуации, той системы ценностей, того спектра эмоций, которые определяют их как выразителей и отражателей их основного, кровного, с рождения формировавшего их души мира.
В течение многих мучительных десятилетий советская литература имела свой объект отражения. Действительно, объектэтот был вначале исключительно катастрофичен, а затем чрезвычайно извращен. Но: существовал своеобразный мир, и в этом мире постепенно начал существовать своеобразный человек. Бессмысленно сейчас углубляться в вопрос, что в этом человеке русского, а что советского, или насколько и чем этот мир и этот человек хуже или, пардон, лучше иных региональных миров и людей. Некоторые ответы сейчас написаны на каждом углу и становятся общими местами, вернее, местами общего пользования; некоторые - думаю, их больше - еще только предстоит дать. Но факт остается фактом - описание данного мира, как научное, так и художественное, коль скоро мир этот является регионом человечества, обогащало знания и представления человечества о себе. Беллетристическое отображение советского поведения в советских условиях, конечно, весьма необычный факт культуры, но подчас оно может оказываться интеллектуально и эмоционально захватывающим для жителей любого культурного региона, поскольку размышляют об окружающей их системе и испытывают чувства по ее поводу все-таки не вирусы, а люди.
Да, раскрытие тайны окружающего мира, инвалидное внедрение в многослойно замаскированный и тщательно охраняемый зазор между образом действительности, вколачиваемым в советские (главным образом - русские) головы с детства и самой действительностью на протяжении десятков лет составляло основу духовной жизни всякого порядочного и несломленного человека в этой стране. Но, видимо, было бы ошибкой думать, что подобный процесс начисто лишен общечеловеческого содержания. Процесс познания всегда индивидуален, и другие индивидуумы всегда могут что-то почерпнуть в нем для себя. Какой-нибудь мумбу-юмбу, в сотый раз в истории человечества открывший велосипед, может оставить такое описание этого действа, что зачитываться будут миллионы велосипедистов.
Ну, например. Однимиз атрибутов советского общества является почти полная непредсказуемость срабатывания обратных связей. Неверно, что обратных связей в тоталитарном обществе вовсе нет- они просто тщательно закамуфлированы; нет тех связей, которые нас сызмальства натаскивали считать существующими, ценить и воспевать - но есть масса альтернативных, негласных, подспудных, исковерканных. Как правило, только экспериментальным путем, на собственной шкуре человек в состоянии выяснить, какой его поступок к какой реакции общества приведет. Процесс этого выяснения полон загадок, сюрпризов, переживаний, удач и неудач, зачастую связанных со смертельным риском, с угрозой для себя и для ближних своих. Описание этого процесса какими-то элементами всегда может оказаться близким любому человеку на Земле, ибо непредсказуемое срабатываниесоциальных обратных связей в той или иной степени присуще всем типам современных человеческих обществ уже в силу одной лишь их нынешней сложности. Правда, европейскому читателю такое описание обязательно покажется гротесковым, утрированным, доведенным до абсурда - тут все дело в различном соотношении предсказуемых и непредсказуемых срабатываний.
В свое время именно непредсказуемость реакций бога (или богов) на тот или иной поступок человека послужила едва ли не основным мотором развития духовности человечества. Первобытная вера в то, что с духами и демонами можно общаться по-свойски, по принципу \"ты мне - я тебе\" (я тебе жертву - ты мне урожай, я тебе другую жертву - ты мне победу в битве) под давлением практики постепенно уступила место нескончаемой генке за познанием непознаваемого бога, которая, покуда длилась, неизбежно обогащала душу. Заимообразность в отношениях с высшими силами - это и есть модификация животной влитости в процесс. Думать не о чем и переживать нечего - надо лишь дать вовремя тому, кому надо. Более общо: сделать то, что, как всем известно, надлежит делать в данной ситуации. Спиральное вползание к пониманию - это прежде всего саморазвитие, опасный и трудоемкий духовный процесс, не имеющий финиша и чреватый одновременно (и, в общем-то, в равной степени) и катарсисом, и крахом.
Но это же можно отнести к любому процессу познания тех сил, от которых непосредственно зависишь, в том числе - своего мира и людей, которые в нем живут.
В течение шести лет перестройки неизвестно чего неизвестно во что (впрочем,несыто шепчущее общество в общество голодно орущее мы, кажется, перестроили всерьез и надолго) специфический объект отражения, обеспечивавший нашей литературе ее своеобразное существование, оказался в значительной степени разрушенным. Большинство из нас, во всяком случае, из тех, кто на это в принципе был способен, без предварительной подготовки, форсированным маршем, в полной выкладке и не снимая противогазов, тяжко прогалопировало всю зону поражения от точки ноль до оврага, где радиометры едва стучат; всю спираль познания, возможную в рамках традиционной советской системы. Нас вытряхнули из материнской утробы, и теперь однояйцевые близняшки вопят и хнычут, пихаются в своей просторной, но все еще относительно единой люльке и писают друг на друга.
А мамаша, кстати сказать, офонарев от благородных усилий, с тупым недоумением таращится на возникший кавардак и никак не может уразуметь, что - все, уже родила.
Если воспользоваться вновь словами Кавелина, теперь нам всем в этом обществе места нет.
А где есть?
Я далек от мысли задаваться вопросом \"что будет после перестройки?\" Не с моим умишком соваться в эту адову бездну.
Я ставлю вопрос гораздо уже: о ком писать?
Эпоха сломалась. Эпоха сменилась. Старого мира уже нет. Нового, в сущности, еще нет. Новый характеризуется в сфере гуманитарной пока лишь тем, что можно более тщательно и более честно анализировать старый.
Поэтому исторические произведения заполнили литературу. Не только оттого, что вскрылись запасники и к массовому читателю доходят наконец более или менее замечательные произведения, написанные пять, десять, пытнадцать лет назад. В том же форсированном темпе, что мы бежали, создаются произведения, более или менее замечательно описывающие то, что было пять, десять, пятнадцать лет назад.
Конечно, это нужно! Палеонтология нужна, археология нужна, антропология нужна, кто спорит! Но представим на секундочку, что, например, с 77-ого по 83-ий годы все серьезные журналы и все серьезные книги были бы посвящены исключительно Пугачевскому бунту или Крымской войне!
Упоенное безопасностью возможности стать из кривого прямым зеркало (другое дело, что прямота тут тоже индивидуальна, как отпечатки пальцев) неутомимо отражает то, чего перед ним уже нет.
А что есть?
Никто не знает.
Станем мы буржуазным государством - значит, не избежать нашей литературе перепевать зады европейской литературы xix века, времени капитализма без человеческого лица - всяких там \"Гобсеков\", Домби с сыновьями, у которых, правда, руки так и тянутся к АКМам. Ну, Брет Гарт, ладно. \"Счастье Ревущего стана\". Вот радость-то!
Стартует ли у нас долгий и тягостный процесс замены тоталитаризма авторитаризмом - так латиноамериканцы уж сколько лет этим занимаются, и дай еще бог Астафьеву или Бондареву дописаться до чего-нибудь хотя бы равноценного \"Осени патриарха\".
Что еще?
Ну, возможен, конечно, облом. Соскучившись по питательным тяжелым элементам и успокоительной чечетке дозиметрической аппаратуры, за которой не слыхать ни слов человеческих, ни стука собственных сердец, застенчиво потянемся обратно в эпицентр. Тогда литературы вообще не будет. Но об этом говорить не хочется пока - не потому, что очень страшно (хотя очень страшно), но потому, что говорить тут просто не о чем. На нет - и суда нет.
Реальным, хотя и куцым, отражением занимается лишь литература быстрого реагирования - более или менее художественная публицистика, фельетоны, памфлеты... Утром в газете - вечером в куплете.
Но это же не может продолжаться вечно.
Потому что героями такой литературы являются не люди, а ситуации. Трактуется в ней о сиюминутном, а не о вечном, преломленном в сиюминутности, зафиксированном стоп-кадром сей минуты. Есть разница.
Кажется парадоксальным, что частенько наивный поиск сущности семидесятилетнего (секунда на часах человечества!) исторического спазма и духовности затронутых им малых сил временами поднимался до уровня великой литературы. А поиск способов возвращения к общечеловеческим ценностям, к мировой норме (хотя кто еще знает, что такое норма? Мы знаем теперь доподлинно, что - не норма) не идет пока дальше визгливой ругани. Но это закономерно - познание сколь угодно отвратительного феномена есть акт благородный; уничтожение чего угодно, хоть помойки, есть гром пушек, когда музы молчат. Еще красивше: познание это всегда эн плюс что-то, уничтожение это всегда то же самое эн минус что-то. Пусть минус чума. Хорошо без чумы, что и говорить. Но все-таки минус. Обусловленные этим минусом плюсы придут потом. Если придут. Никогда больше не отслужит в Авиньоне папа Пий Цатый торжественную и прекрасную мессу об избавлении от кары господней. Разве что, в кровь подравшись на рынке из-за головки чесноку, один смерд рыкнет другому: \"Чума на тебя!\"
Что же касается столь милой моему сердцу фантастики, то нужно сначала разграничить фантастику как жанр и фантастику как прием большой литературы.
Фантастика как жанр - феномен относительно недавний, ей от силы полтораста лет. Она сродни детективу - со своей системой условностей, со своими правилами игры, которая дает вполне культурное развлечение подросткам и вполне мирный отдых взрослым. И хотя лучшие образцы такой фантастики вполне способны будить мысль, давать информацию и т.д. - перешагнуть определенную грань жанр не может, иначе он перестанет быть собой.
Современная система условностей советской фантастики сложилась в 60-е, благословенные для НФ, годы. Оттуда в наши дни тянутся караваны фотонных и надпространственных ракет, штабеля переносных, мобильных и стационарных машие времени, тьмы загадочных открытий, пупырчатые гроздья инопланетян. Оттуда маршируют суровые и сентиментальные звездопроходцы, гениальные ученые, днем и ночью несущие на своих плечах бремя ответственности никак не меньше, чем за все человечество, а подчас - за всю Галактику чохом, бронированные работники гуманных международных спецслужб, интеллектуальные красавицы, в развевающихся полупрозрачных одеждах резво собирающие букетики полевых цветов за три минуты до старта в Неизвестность.
С этой фантастикой, как ни странно, все более или менее в порядке. Она окончательно осознала себя, перестала тужиться в попытках шагать шире собственных штанов и равномерно и прямолинейно занимается своим делом, ничего особенного не отражая. Она поняла, что для нее главное таинственность, лихо закрученный сюжет, динамика, асфальтовая мужественность и всегда готовая женственность в правильных, обеспечивающих максимум событий сочетаниях. Здесь один шаг до полной халтуры - опять-таки как в детективе: но если автор не окончательно потерял совесть, а талант какой-никакой имеется, его герои исправно, увлекательно и зримо бабахают из позитронных пушек или якшаются с оборотнями и ведьмами в подтверждение какой-нибудь элементарной этической двухходовки, в серьезных подтверждениях давно не нуждающейся, например: охотиться на животных не хорошо. Или: все разумное действительно. Или: здрасьте, а вот и будущее, и здесь не без проблем.
Правда, и в этих случаях возникают забавные аберрации, вызванные сложностью текущего момента. Когда система условностей складывалась, партия как раз обязала нынешнее поколение советских людей жить при коммунизме, поэтому, коль скоро действие происходило в ракетоносном грядущем, а случалось это очень часто, значительная часть текста, заранее - в ущерб динамике, отводилась изображению простого житья-бытья. Какое, дескать, оно будет замечательное. Теперь этого нет, динамика повысилась - хорошо. Но стоит только повнимательнее присмотреться к тому, как тщательно избегают фантасты самых элементарных, самых коротких штрихов, касающихся быта - так смех берет. Целые страницы уходят на описание управления сверхсветовым крейсером или некоего иногалактического феномена - и ни слова о том, как персонажи, например, едят. И вот члены Мирового Совета Иванов и Джонсон, кореша еще аж по Эпсилону Эридана, в перерыве между двумя судьбоносными заседаниями идут в буфет подкрепиться, а дальнейшее - молчание, потому что, черт их возьми, окаянных, платят они в буфете или не платят? Если да, значит, всепланетный капитализм протащил автор; боязно, еще неизвестно, как дела-то повернутся может, десять лет потом не отмажешься. А если нет, свои же коллеги засмеют, защекотят: ну, старик, окстись, глянь, чего на дворе делается; какого ж рожна американцы Кремлю в кильватер-то пристроились?
Игра.
Что же касается фантастики, как приема, то она существует с тех самых пор, с каких существует литература как таковая. Начиная с Гомера. Начиная с евангелий. И терпит сейчас в нашей стране те же трудности, что и реалистическая литература.
Перед зеркалом - ни одного лица. То мелькнет волосатая ноздря неизвестного папаши, то дрыгающаяся младенческая пяточка, то мятый клочок пеленки, мокрый насквозь, то уцененный пятак звякнет в стекло, а то - поберегись! - вот-вот рикошетом заденет прямую, но очень хрупкую поверхность...
Зеркало в ожидании.
Если брать лучшую фантастику последних двух десятилетий... ну, хотя бы по Стругацким пройтись...
От сакраментального жилинского \"Главное остается на Земле\" через Румату, с мечами ждущего, когда упадет дверь, чтобы вмазать наконец подонкам, которых он познавал-познавал, да и допознавался; через Кандида, на последней странице понимающего диалектику морали и прогресса, и Переца, опрокидывающего Тангейзера на Венеру во вдруг открывшемся ему директорском кабинете; через сдавленный, но просветленный вскрик Шухарта; через осознание Маляновым личной неизбывности кривых, глухих и окольных троп; через крик Майи Тойвовны, навсегда оставляющей Экселенца, при всех его благих побуждениях, не более чем убийцей... просветления, осознания в каждом финале... куда?
Они просветляли нас, честное слово, кто бы мы были без них; сюда, конечно, вот сюда, где мы теперь толпимся, но - дальше куда?
Эпоха сменилась.
\"Итак, Андрей, первый круг вами пройден\", - просветляет Наставник. Снова всего лишь - первый. Историческое произведение.
\"Не забыть бы мне вернуться\", - мысленно осознает Банев. Историческое произведение.
\"Хватит с меня псины!\" - громогласно осознает Сорокин. Историческое произведение.
\"Жиды города Питера\". Литература быстрого реагирования, памфлет.
Об остальном и говорить не приходится. В лучших случаях - более или менее приличные исторические произведения (например: война - это отвратительно). Либо публицистика. От кабаковского \"Невозвращенца\" (беллетризированная статья-страшилка) до \"Сладких песен сирен\" Кривича и Ольгина (чрезвычайно длинный фельетон). Ситуации. Безлюдье.
Фантастика как прием - это метафора. Гильгамеш. Христос. Лилипутия. Пища Богов. Воланд. Солярианский Океан. Хармонтская Зона. Не просто зеркало микроскоп. Или телескоп. Стократное увеличение, тысячекратное увеличение... чего?
Показать мучающегося человека? Нет ничего проще сейчас. Но, пользуясь словами Стругацких, это значит увеличивать и без того неодолимую силу. Твердить \"плохо-плохо-плохо-будет-хуже-хуже-хуже\" - запятнать себя дальнейшим накручиванием общей паранойи, которая и без того захлестнула наш новорожденный мир. Помимо прочего, подобное только на руку тем, кто спит и видит загнать нас обратно в точку ноль.
Показать благоденствующего человека? Но это будет издевательством - вроде голого конкурса на звание \"Мисс Пайка\" в блокадном Ленинграде.
Показать человека, борющегося за правое дело? Но с кем именно? Все и так друг с другом борются, а толку - только похоронки...
Показать доброго человека? А что он делает? Как что? Раз добрый, то защищает страждущих, следовательно, борется за правое дело. Ну, значит, если еще жив, то уже кого-нибудь убил...
Показать светлое общество послезавтрашнего дня? Без особых там звездолетов, убедительно, психологически достоверно; просто дать желанную перспективу: люди любят друг друга и всласть работают...
А сколько получают?!
Да нет, не так уж страшно, ведь все, что происходит, это подчас даже смешно, смешно до икоты!.. Фельетон.
Да нет, но было же хуже, вспомните, ведь прокисали, плесневели, гнили на корню!.. Историческое произведение.
Да-а.
Впрочем, возможно, в тот самый миг, когда пишутся эти строки, какой-нибудь особо прозорливый, особо чувствительный рефлектор-рефрактор уже поймал контур живого лица. Не ноздрю, не выбитый глаз, не прыщ на скуле лицо. Уж не от статьи же ожидать новых очертаний, статья может лишь подвести итоги уже сделанного; двигать процесс может только сам процесс, а отнюдь не его анализ. Теория суха, а древо жизни вечно зеленеет... кхе-кхе... особенно при уровне заражения местности в 1991 кюри.
И.В.Знаменская
ЗЕРКАЛО ГАЛАДРИЭЛИ
... Забавно будет лет через триста припомнить эти разборки по поводу судеб национальных литератур в общемировой культуре. Да и через сто лет подобное удовольствие покажется, полагаю, исключительно изысканным и узко специальным - нечто такое для гурманов духа и памяти...
А сегодня едва ли хватит у нас прозорливости возблагодарить \"текущий момент\" - со всей его растерянностью, с отдиранием от тела и души того немногого, что, казалось, навечно (как вечным казался строй) присосалось к нам в качестве тоненького такого пожизненного бессмертия: Надежды на твердое пенсионное обеспечение, Веры в собственную неподкупность (поскольку никто и не пробует покупать), Любви к непреходящему шпротному паштету, встречающему нас в любой торговой точке родной страны, будь то Коряжма, Наманган или Анадырь. Да, не благодарим, а стоило бы...
Конечно, если спуститься с небес еще не произнесенных обобщений в нашу родную кошару, то есть оборотиться к стукнутому ныне пыльным мешком литературному процессу и увидеть на прилавках \"Приключения космической проститутки\", изданные многосоттысячными тиражами, или, перелистав \"Книжное обозрение\", не найти там (за исключением братьев-эмигрантов) на полсотни наименований и трех заветных фамилий, вызывающих желание немедленно бежать в магазин - только и мыслей, что в смертной рубахе вскарабкаться на заплеванный Парнас и дожидаться там труб Страшного Суда.
Конец света. Литературе, которой мы жили, места нет.
Однако всем, успевшим соскучиться за считанные годы перестройки по тому тяжелому равномерному гнету, который и заставлял наиболее крепких, в соответствии с физическим законом о противодействии, выпрямлять спину, можно порадоваться: нарастает давление. Пусть несверху, а как бы изо всей окружающей среды, но - нарастает.
Хаос створаживается в систему.
Какой она будет - это еще вопрос, но конъюктура изменилась; способы давления и изгнания за границы освещенного круга меняются, меняется и длительность присутствия в этом круге. О пожизненной ренте, обусловленной послушанием и (или) бездарностью, либо, что реже, талантом, говоритьб уж не приходится. Прежде, чем у нас привьется и развернется в своем цивилизованном виде институт литагентов, прежде, чем обретут реальные очертания цены на бумагу, истинная литература окажется в состоянии жесточайшего прессинга по всему полю, получая мобилизующие толчки от дешевеющего (во всех выражениях, кроме денежного) детектива, дебилизованной (не путать с демобилизованной!) до комиксов фантастики, социалистической эротики, стремительно вырабатывающей рвотный рефлекс на близость...
Берег родной обвалился, и все мы, умеющие и не умеющие плавать, сыплемся в холодную воду \"нового мира\", где неизменным и знакомым для всех остается одно - человеческая природа.
Но посему - и будем жить, так как количество \"творцов\" и \"ремесленников\" в стабильных (да и стабилизирующихся) социально-исторических структурах в процентном отношении неизменно. Так же, как количество гениев и злодеев в любой популяции. Ибо генофонд со временем восстанавливается, а давление внешнее снова провоцирует контрдавление внутреннее, именуемое подчас вдохновением.
Не научились подзаряжаться от приятного - будем подзаряжаться от противного. Этакое преображение энергии, если хотите; бесшабашный праздник селения, из которого сборщики податей уволакивают последний грош.
Трагедия, а как ни странно (и как всегда!) - оптимистическая.
... Кстати, резервы иностранного чтива, изданного до 1973 года и дающие возможность получать советскую \"сверхприбыль\" - вполне обозримы и исчерпаемы. Далее заказывающих музыку дельцов ждет коммерческий вакуум, который, хочешь-не хочешь, а придется восполнять отечественной беллетристикой, необъяснимо воздымающейся время от времени горообразованиями высокой литературы.
Откуда возьмутся воздымания? От верблюда. От тех горбов, той ноши, которая всегда с тобой. Если ты и есть запланированный популяцией урод, то есть впереди идущий в какой бы то ни было области. Пролагающий тропу по минному полю собственного разума, собственной души. Тебя ведь хлебом не корми, а дай забраться (или хотя бы попробовать забраться) в такие дебри прозрения, где и переаукнуться пока не с кем, так что и физическое бытие иной раз прерывается аккуратной рукой, оберегающей свои закрома до лучшего времени.
А те, кто не очень-то и кормили тебя хлебом, будут с удовольствием потреблять первый, а то и второй пласт узренного тобой, не углубляясь в особо пощелкивающую темноту и не удивляясь твоему безвременному уходу, а по-массолитовски, по-ресторанному - \"...но мы-то - живы!\"
Так что - есть определенная вера и в читателя-земляка, насквозь пропотевшего от суеты, и в ежедневно без особых усилий меняющего бельишко читателя \"общемирового\". Захочет он загадочной русской души, ибо на уровне души национальность ее постепенно теряет смысл, а загадочность, наоборот, приобретает его, наращивает цену, неизмеряемую и в самой твердой валюте.
Я уж не говорю о читателе \"двоякодышащем\", о читателе, иной раз готовом покинуть стройные ряды потребителей виски \"скотч\" или колбасы \"столовой\" и выломиться из социума на какое-то время, а то и на всю жизнь - в хиппи, в ашрам, в арендаторы или просто в лес зеленый, в тайгу, но с заветной книжицей в заплечном мешке. Дискеты компьютерные ведь не заберешь с собой (компьютер на заимку не затащишь), так что с книгопечатанием, надеюсь, не прощаемся.
... О чем человек захочет узнавать всегда, так это - о себе и о том, что может его ждать. Недаром притча, фантастика, астрология - \"то поврозь, а то попеременно\" во все времена пользовались спросом.
Отдельно, как рыцарь Грюнвальдус на камне - все в той же позиции сидит (а вернее, зависает, стрекоча крылышками) поэзия. Ибо пользуется качественно иным способом передачи, да и аккумулирования, информации; \"внешний вид\" его напоминает туго закрученную спираль, а искра проскакивает иногда и по прямой - кратчайшему расстоянию, прокалывая витки связного течения. Этот способ напоминает подключение к прямому информационному каналу, имеющему выход на общий банк данных Мироздания, и поэтому странноватые озарения, привносимые в читательские умы таким образом, хоть и вызывают иногда боязливое уважение, но бывают востребованы не во все времена и не всеми. Даже выражаясь в чисто звуковой и изобразительной гармонии, поэзия настораживает неготового к душевному труду человека, заставляя его сомневаться в том, имеет ли смысл вообще кормить за счет общества поэтов - отчего количество последних в цивилизованных государствах саморегулируется, не требуя довольно все ж таки хлопотного отстрела.
... Итак, фантастика, психологическая фантастика, притча, перерастающая в роман, романтическая сказка... Толкин, Булгаков... Дорога, подзаглохшая в отечественной словесности. Один из путей, упирающихся в горизонт.
Фантастика же - шашлычного сюжета, где куски жареного мяса перемежаются с луком, перчиком, помидорчиком, проблагоденствует в качестве фаворитки жанра, как мне кажется, ровно столько, сколько просуществует дефицит на эти самые мясо, перчик, помидорчик. Далее займет то самое место на задворках словесности, что и во всех безлимитных странах.
Так о ком писать?
О себе - любимом, единственном, тиражированном. Человеке - уроженце планеты Земля (?), двуногом прямо (?) ходящем, микромодели Вселенной. И читать не надоело и писать не надоест.
Не думаю, что, распрощавшись, наконец, с соцреализмом, мы долгое время будеи перепевать \"зады\" европейской литературы xix века - \"Интердевочка\" это не \"Пышка\" и даже не \"Нана\", а тот же литературный шашлык, но не сочный живой, а нарисованный на холсте, как очаг в каморке незабвенного папы Карло. Чтиво на час - который уже прошел.
Время сжимается, подобно пружине поэзии; события проскакивают, минуя плавные витка спирали, принося волнующие, малопонятные сигналы из будущего.
Мир стоит на пороге кардинальных перемен в области науки и культуры, обнаружения и освоения принципиально новых способов познания, на пороге длинного пути преображения человека в новое, качественно иное, космическое существо. Это путь индивидуальностей, число которых будет расти до тех пор, пока не станет всечеловеческим. Процесс неравномерный и труднопредставимый. Во что преобразится в этом случае наука - сказать проще; во что превратится искусство - вот вопрос! Чем оно сможет служить человечеству, какие сны золотые навевать трансформированному Хомо, способному в одно мгновение получить нужную информацию из любой точки пространства-времени?
Чего может не хватать гипотетическому совершенству?
Ностальгия по хвосту и когтям? Маловероятно. Культуртрегерство во Вселенной? Возможно, хотя, скорее всего - на качественно ином уровне, чем тот, на котором эта идея брезжит в современной фантастической литературе. Впрочем, были Странники, загадочные рамиры... Однако воображение пробуксовывает.
Ученые, занимающиеся ритмикой истории, прогнозируют на 2001 - 2002 годы завершение \"имперского цикла\" в России, чреватое не только социальными, но и природными катаклизмами, пики которых падают на последнее десятилетие уходящего века. Правда, Россия здесь не одинока, несмотря на ее всегдашнюю особую роль - процесс всепланетный: к 2002 году Весенняя точка переходит не только из одного зодиака в другой, но и пересекает границу квартелей Телец-Овен-Рыба и Водолей-Козерог-Стрелец, что по астрологической традиции означает изменения, равнозначные тем, которые произошли с человечеством при переходе из мезолита в неолит - началу формирования ноосферы, по Вернадскому. Куда более вредно, чем забегать вперед - не заглядывать туда вовсе, ограничившись проблемами переходного периода локального бесколбасья и латентного состояния подкожной деятельности КГБ.
С тайной полицией разберется история.
С литературой бы разобраться - сиречь, с Душой.
Требования времени меняют точку зрения, меняют и его, зрения, фокусировку. Не \"дальше, дальше, дальше\", а - глубже, глубже, глубже; туда, откуда, собственно, и можно ожидать самых невероятных сюрпризов. Какие вопросы могут волновать душу, готовую, наконец, сделаться живой? Что такое, например, человек, который не может убить (только не надо о бетризации!)? Который может - это мы догадываемся, навидались, а который - не может? Какова мера самопожертвования, если человек знает, что смерть есть не финал, но краткий переход в новое качество бытия? Какова цена содеянного Христом?
Недаром наука и искусство, как никогда, тяготеют нынче к религии. Ибо что есть вера, как неаприорное базовое знание, предложенное в виде аксиомы для ускорения духовного прогресса?
Если только она, вера, не замкнута догматически, не неподвижна, но способна к взаимопроникновению с любым способом ощущения и познания мира.
В этих условиях проблема возвращения русской литературы в общемировой литературный процесс, превращение ее в литературу \"конвертируемого духа\" проблема сиюминутная. Хотя на наш век ее безусловно, хватит - ибо медленно приходим мы в себя от растерянности. Видимо, и недостаток витаминов в пище себя сказывает.
... Тут, казалось бы, голубушке-фантастике с ее легкой поступью - и карты в руки оттого, что она на законных основаниях может позволить себе все, не вызывая недоверия читателя... а поди ж ты! В подавляющем большинстве случаев пока поверху: все те же бластеры, гравилеты, а из \"новенького\" - страшилки безысходных катастроф, из которых авторы, никак не родственные силой сострадания Комитасу (как известно, сошедшему с ума от зрелища избиения своих соотечественников), выходят бестрепетно невредимыми, да еще и главного героя выволакивают, чтобы читатель понял, как сладко и перспективно остаться в живых одному (или с подругой) на всеобщем пепелище и гноище.
А то немногое, что глубже и человечнее - путается в ошметках отжившего фантастического антуража, как акселерат в распашонках и чепчиках. Бутафорский этот антураж захлестнул нашу фантастику, хотя он вот-вот (может быть, еще при нашей жизни) утратит свою экзотическую притягательность даже для наивного потребителя, рассыпавшись пылью на фоне разнообразно прорывающейся в реальность информации о подлинных возможностях человеческого духа.
Ей-богу, нелепо и смешно представлять себе литературного героя, некоего, скажем, первопроходца, спускающегося сквозь три ментальных, три витальных и три физических уровня сознания с бластером наизготовку.
...Зеркало в ожидании...
Пожалуй, что так.
Но ритм литературного существования, заданный блаженной динамикой застоя, сейчас так же достоин укоризны, как и блошиный скок рыночно-межвременного хаоса. Потому, что бессмертная душа, как никогда, мается от безъязычья, беспомощности, от ощущения (по излюбленному выражению господина нашего Президента) \"судьбоносности\" происходящего, от желания еще в прижизненном существовании осознать себя и изнутри начать строительство, которое в своем завершенном виде с трудом поддается воображению...
Зеркало начинает вести себя.
Поверхность подергивается рябью, затуманивается, мелькают малопонятные картины, то ли из будущего, то ли из прошлого, определившего это будущее. Оно и предсказывает, и предостерегает.
Зеркало Галадриэли.
И вот некто пишущий - уже словно бы и не выдумывает, но дает названия сущему; не фантазирует, но развертывает бесчисленные варианты бытия.
И нет им конца.
КЕЙТ ЛАУМЕР
ЖИЛ-БЫЛ ВЕЛИКАН...
Научно-фантастическая повесть
Перевод с английского
На расстоянии в полмиллиона миль Вэнгард был похож на шар из серого чугуна, полуосвещенный, желтовато-белый на освещенной половине, угольно-черный на противоположной. Вдоль терминатора тянулась ржаво-красная полоса. Горные хребты, какнепричесанные космы черных волос, свисали с белых мглистых полюсов, веером расходясь все дальше и дальше в стороны, в то время как между ними вырастали новые мелкие хребты, образуя неровную сетку, покрывающую почти всю поверхность планеты, напоминающей из-за этого тыльную сторону кисти пожилого человека. Я следил за тем, как изображение на экране становится все более и более подробным, до тех пор, пока не появилась возможность сравнить его с тем, что было у меня на навигационной карте. Только после этого я сорвал пломбу Y-излучателя и послал в эфир \"Мэйдей\" сигнал бедствия.
- Дядюшка-король 629! Всем, всем, всем! Я в опасности! По аварийной траектории приближаюсь к Р-7985-23-Д, но шансов очень мало. Координаты: 093 плюс 15, при 19-0-8 стандартного! Жду указаний, и, если можно, побыстрее! Все станции, прием!
Я включил автоматический маяк, который тут же принялся выплевывать в пространство мой призыв по тысяче раз в миллисекунду, а сам тем временем переключился на прием и выждал сорок пять секунд. Это как раз столько, сколько нужно гиперсигналу, чтобы достигнуть мониторной станции возле Кольца-8 и привести ее в действие.
Все произошло точно, как по расписанию. Прошло еще с полминуты, и моей спины как будто коснулся чей-то холодный палец. Затем голос, который, казалось, был недоволен тем, что его разбудили, произнес:
- Дядюшка-король 629, с вами говорит Мониторная Станция Зет-448, качество приема три на три. Вам запрещается, повторяю - запрещается! - посадка на планету. Доложите подробно о том, что произошло...
- Перестаньте городить чепуху! - довольно-таки резко отозвался я. - Я скоро поцелуюсь с этим булыжником, и от вас зависит только, насколько крепок будет этот поцелуй! Сначала посадите меня, а уж бумажными делами мы займемся потом!
- Вы находитесь в территориальной зоне карантинированного мира пятого класса. Существует официальный навигационный запрет приближаться...
- Довольно умничать, 448! - отрезал я. - Семьсот часов назад я вылетел с Доби со спецгрузом на борту! Может, вы демаете, я нарочно выбрал эту дыру для посадки? Мне нужны технические указания по посадке, и нужны немедленно!
Снова небольшая пауза. Мой собеседник, казалось, говорил уже сквозь зубы:
- Дядюшка-король, передайте данные бортовых систем.
- Непременно, непременно. Но только шевелитесь там побыстрее, - я придал голосу побольше взволнованности и нажал несколько кнопок, в результате чего он получил в свое распоряжение данные приборов, которые будут неопровержимо свидетельствовать, что положение мое еще хуже, чем я его себе представляю. И тут подделки не было ни на грош. Я постарался на совесть, чтобы эта посудина поднялась в космос последний раз.
- Все в порядке, Дядюшка-король. Вы слишком поздно послали сигнал бедствия. Теперь вам придется катапультировать груз и действовать в следующей невигационной последовательности...
- Я же, кажется, ясно сказал: у меня на борту специальный груз! - заорал я в ответ. - Категория десять! По контракту с медицинской службой Доби! Я везу десять анабиозных камер!
- Послушайте, Дядюшка-король, - отозвалась станция. Теперь голос стал вроде бы менее уверенным. - Я так понимаю, что у вас на борту десять живых людей, видимо, пострадавших, и они находятся в анабиозе. Подождите. - Снова пауза. - Да, нелегкую задачу вы мне подкинули, 629, - добавил голос, став окончательно похожим на человеческий.
- Да, - ответил я. - Но нужно поспешать. Булыжник-то все ближе и ближе.
Я устроился поудобнее и принялся слушать, как перешептываются звезды. А в полутора световых годах от меня привели в действие станционный компьютер, который тут же принялся пережевывать посланные мною данные. Вот-вот он выплюнет ответ, а между тем сообразительный парнишка-дежурный заодно проверит мою версию происшедшего. Это хорошо. Мне того только и надо. Моя легенда непробиваема. Пассажиры, лежащие в грузовом отсеке, были шахтерами, получившими тяжелейшие ожоги при взрыве на Доби три месяца назад. Доби был суровым небольшим мирком, вылечить людей на нем было почти невозможно. Если я доставлю их в сносном состоянии в медицинский центр на Республике, то получу сорок тысяч. Предстартовые инспекционные данные, равно как и маршрут полета, были представлены на рассмотрение станции, а из них следовало, что самой экономичной траекторией была та, что проходила мимо Вэнгарда, и любой мало-мальски смыслящий оператор проложил бы курс именно так. Я был абсолютно чист - просто жертва стечения обстоятельств. Теперь их очередь ходить. И если мои расчеты хоть чего-то стоили, то пойти они могли только так, как нужно было мне.
- Дядюшка-король, ваше положение более чем серьезно, - наконец, возвестил мой невидимый консультант. - Но я могу предложить вам приемлемый вариант спасения. Можно ли отделить ваш грузовой отсек? - он сделал паузу, словно ожидая ответа, затем продолжил: - Вам нужно снизиться, затем ввести грузовой отсек в атмосферу на крыльях. После этого у вас останется всего несколько секунд для того, чтобы оторваться и уйти. Понятно? А сейчас я передам вам необходимые данные. - И в память моего клрабля полился поток чисел, которые тут же автоматически записывались в систему управления.
- 448, вас понял, - ответил я, когда поток информации иссяк. - Но - посудите сами - ведь внизу совершенно дикая местность. А если рефрижератор при падении повредится? Может, мне все-таки лучше остаться и попробовать сесть вместе с грузом?
- Это невозможно, Дядюшка-король! - голос потеплел на несколько градусов. Как-никак, я все же был отважным, хотя и мелким торговцем, твердо решившим исполнить свой долг до конца, даже если это может для него плохо кончиться. - Честно говоря, даже то, что вам предложено, - крайность. И ваш единственный шанс - и вашего груза тоже, кстати, - неукоснительно соблюдать мои инструкции! - Добавлять, что неподчинение навигационным распоряжениям мониторной станции является настоящим криминалом, он уже не стал. Да это было и ни к чему. Я знал это и на это же рассчитывал.
- Что ж, полагаюсь на вас. На грузовом контейнере имеется пеленгационное устройство, - я позволил себе небольшую паузу, без которой бедный, но честный космический торговец со своим неповоротливым умом никак не может постичь даже элементарную мысль, затем выпалил: - Но послушайте! Сколько времени понадобится вашим парням, чтобы добраться сюда на спасательном судне?
- Оно уже отправлено. Полет займет... около трехсот часов.
- Но ведь это больше двенадцати стандартных дней! А если морозильная установка разобьется, изолятор не удержит концентрацию кислорода на нужном уровне!? А... - еще одна пауза, необходимая, чтобы сформулировать следующее самоочевидное соображение: - А что же будет со мной? Как же я сам продержусь там, внизу?
- Давайте сначала окажемся там, внизу, капитан. - Из голоса улетучилась часть симпатии, правда, небольшая. Даже герою позволительно проявить о себе немного заботы, после того, как он позаботился о благополучном отходе своих войск.
Разговор продолжался еще некоторое время, но, в принципе, все главное было уже сказано. Я следовал указаниям, делал то, что мне было сказано, не более и не менее. Примерно через час все, кто смотрит трехмерные программы в Секторе, будут знать, что беспомощный госпитальный корабль находится на поверхности Вэнгарда и жизнь десяти - или одиннадцати, если считать меня, человек висит на волоске. После этого я окончательно проникну сквозь оборонительные линии своего подопечного, готовый приступить к фазе номер два.
* * *
На высоте десяти тысяч миль появился звук: печальный вой одиноких молекул воздуха, раздвигаемых тысячетонной тушей престарелого бродячего торговца, входящего в атмосферу на слишком большой скорости, под неправильным углом и без тормозных двигателей. Я принялся наигрывать мелодию на том, что осталось от рулей высоты, разворачивая корабль хвостом вперед, приберегая остатки топлива до момента, когда оно мне больше всего пригодится. И когда мы с кораблем достигли нужной точки, нам оставалось осилить всего-навсего восемь тысяч миль гравитации. Я еще раз сверился с пультом управления, прикидывая район предстоящей посадки, а тем временем корабль дрыгался и бился подо мной, издавая стоны и рычание, словно дикий зверь, которого ранили в брюхо.
На высоте двести миль включились главные двигатели, и мне покзалось, что вся кабина пропиталась мерцающим красным светом. Я почувствовал себя как жаба, угодившая под сапог. Это продолжалось довольно долго, так что я успел отключиться и вновь прийти в себя раз шесть, не меньше. Затем корабль внезапно перешел в свободное падение, и у меня в запасе оставались уже считанные секунды. Положить руку на рычаг катапультирования грузового отсека оказалось ничуть не труднее, чем, скажем, поднять наковальню по веревочной лестнице. Я почувствовал толчок, возвестивший, что грузовой отсек отделился от корабля. После этого я занял соответствующее положение, опустил противоударное устройство и набрал полную грудь затхлого корабельного воздуха. Палец мой коснулся кнопки катапультирования пилота. Тотчас же прямо по голове меня ударил десятитонный пыльный мешок, и я провалился в мир иной.
* * *
Медленно-медленно всплывал я на поверхность бескрайнего черного океана. Дурные сны начали медленно отступать, и им на смену пришли чуть приукрашенные светом, размытые картины подсознания, и я успел заметить горы, похожие на акульи зубы, окружившие меня со всех сторон. Вершины их были укутаны вечными снегами, гряды исчезали за далеким горизонтом. Потом я, должно быть, снова отключился, потому что в следующий момент увидел перед собой только один пик, который несся мне навстречу, как взбесившаяся волна. Когда я очнулся в третий раз, я уже стремительно спускался на парашютном двигателе к широченному полю застывшей лавы. Потом я разобрал, что это листва, темно-зеленая, густая, стремительно надвигающаяся. Времени у меня на этот раз хватило лишь на то, чтобы заметить, как засветился зеленым светом сигнал пеленгатора грузового отсека, возвещая, что груз приземлился целым и невредимым. И тут в глазах у меня снова померкло.
Когда я очнулся, мне было холодно. Это было первое мое сознательное ощущение. Вторым была головная боль. А вообще-то болело все тело, и некоторое время я составлял в уме завещание, по которому единственным моим наследником становилось Общество Эвтаназии.* (* Эвтаназия - безболезненное умервщление.) Потом мне это надоело, я выпутался из креплений, раскрыл капсулу и выполз в то, что любитель прогулок назвал бы живительным горным воздухом. Прислушавшись по очереди ко всем болям и ощущениям, я решил, что кости и суставы целы, и включил термостат скафандра на обогрев. Мало-помалу тепло начало просачиваться в тело.
Я стоял на сосновых иглах, если только сосновые иглы бывают трех футов в длину и толщиной с палочку для помешивания коктейлей. Иглы образовывали сплошной упругий ковер, покрывающий землю у подножия деревьев, высоченных, как ионические колонны, и уходящих вершинами в темно-зеленые сумерки крон. В отдалении между стволами я заметил белые отсветы островков снега. Было тихо, совершенно тихо, и ни малейшего движения даже среди веток над моей головой. Приборы скафандра показывали, что давление воздуха - шестнадцать фунтов на квадратный дюйм, содержание кислорода - пятьдесят один процент, температура воздуха - десять градусов Цельсия, все, как мне и было обещано. Из данных пеленгатора следовало, что груз мой опустился примерно в ста милях к северо-востоку от того места, где я стоял сейчас. Насколько я мог судить по показаниям разных штук, имеющихся в пряжке моих хитроумных доспехов, все приборы там работали нормально. И если информация, которую я получил, была так же хороша, как заплаченные за нее деньги, я находился в десяти милях от того места, куда собирался попасть, примерно в полудневном переходе от пристанища Джонни Грома. Включив энергопривод скафандра и сверившись с компасом, я отправился в путь.
* * *
Слабое притяжение делало ходьбу неутомительной даже для человека, буквально измочаленного несколькими тысячами миль атмосферы. Скафандр тоже был хорошим подспорьем. Хотя по нему этого и не скажешь, но обошелся он мне примерно во столько же,
* * *
Джонни Гром шел вперед легкой походкой, покрывая расстояние с вполне приличной скоростью. Создавалось впечатление, что мешок за плечами ничуть его не тяготит. Одет он был в те же шкуры, которые были на нем, когда он шел от меня, а единственным его оружием был окованный сталью посох. Чудовищный четвероногий приятель трусил сбоку, уткнув в землю нос, а я просто шагал следом за Джонни. Моя поклажа была легка: гигант заметил, что чем меньше я буду нести за плечами, тем лучшее время мы покажем. Я ухитрялся не отставать, плетясь в то же время немного позади, чтобы все это выглядело натуральнее. Кости мои все еще немного ныли, но в общем-то я чувствовал себя почти как жеребенок при этой гравитации. Целый час мы шли молча, поднимаясь по длинному склону между огромными деревьями. Достигнув вершины, здоровяга остановился и подождал, пока я не подойду к нему, немного запыхавшийся, но в принципе выдержавший первое испытание.
- Здесь мы отдохнем, - сказал он.
- Черта с два, - ответил я. - Для тех бедняг, может быть, все минуты решают.
- Человек должен отдыхать, - веско заметил он и уселся, положив обнаженные руки на колени. Сев, он оказался вровень со мной стоящим. Мне это пришлось не по душе, и я тоже сел.
Чтобы перевести дух, ему понадобилось еще минут десять. Вообще, как я заметил, Джонни Гром был человеком, который не любил заводиться. Он умел выбирать оптимальный темп. Видно придется мне попотеть, чтобы загнать его до смерти на его собственном поле.
Мы пересекли широкую долину и опять оказались на возвышенности. Было холодно. Деревья росли здесь более редко, да и в высоту они были значительно меньше. Мороз и ветер искривили тонкие стволы, и они походили скорее на скрюченные , вцепившиеся в утесы, руки. Во впадинах почвы кое-где лежал снег, а некоторые признаки в небе свидетельствовали о том, что он может выпасть еще, и весьма скоро. Сквозь скафандр я почти не чувствовал резких порывов ветра, свирепо бросавшегося с горных вершин, а ведь великан воспинимал холод и ветер обнаженными руками!
- Разве у тебя нет куртки? - спросил я на следующем привале. Мы расположились на продуваемом со всех сторон выступе скалы, а скорость ветра, по моим подсчетам, приближалась к сорокамильному галопу.
- Здесь у меня плащ, - он похлопал по мешку. - Я надену его позже.
- Ты сам шьешь себе одежду? - я смотрел на дубленую кожу, мехом внутрь, скрепленную крупными парусными стежками.
- Эти одеяния мне изготовила женщина, - ответил он. - Это было очень давно.
- Что верно, то верно, - отозвался я. Я попытался представить его с женщиной, представить его подругу, как она движется, как выглядит. Женщина десяти футов ростом...
- У тебя есть ее изображение?
- Нет, ее образ хранится в моем сердце. - Он произнес эти слова словно некую ритуальную фразу. Интересно, подумал я, каково это - быть последним представителем своего народа. Но вопрос я задал иначе:
- Но зачем тебе это нужно? Жить здесь в одиночестве?
Он уставился на ледяные скалы.
- Здесь мой дом, - наконец сказал он. Еще один машинальный ответ, за которым не таилось ни единой мысли. До него никогда бы не дошло, и даже в голову, наверное, никогда бы не пришло бы, как он мог бы заставить доиться слезами и наличными несколько миллиардов голодных до сенсаций обывателей. Самая настоящая невыдуманная мыльная опора. Конец пути. Тупик. Бедняжка Джонни Гром, такой отважный и такой одинокий.
- А теперь зачем это нужно... то, что ты делаешь? - вдруг спросил он, и я почувствовал, как внутренности мои словно сжала невидимая рука.
- Что ты имеешь ввиду? - выдавил я сквозь зубы, и рука моя незаметно сжала кратерный излучатель, мгновенно выскочивший из рукава.
- Ты ведь тоже живешь один, Карл Паттон. Ты правишь кораблями касмоса, значит, ты постоянно одинок и постоянно испытываешь трудности. Вот хотябы сейчас - ты готов жизнь отдать за своих товарищей.
- Никакие они мне не товарищи, - огрызнулся я. - Они - просто оплаченный груз, и только. Не доставишь - ничего не получишь. И я вовсе не собираюсь жертвовать жизнью. Я просто совершаю прогулку для моциона.
Некоторое время великан испытующе глядел на меня.
- Мало кто решился бы подняться на Куклэйн в это время года. Тем более, не имея на то веских причин.
- У меня-то причина достаточно веская. Целых сорок тысяч причин.
Он как-то легко улыбнулся.
- Ты многолик, Карл Паттон, как мне кажется. Но ты отнюдь не глуп.
- Давай-ка трогаться, - сказал я. - Прежде чем я получу свои законные, нам еще ходить и ходить.
* * *
Теперь Джонни Гром шел легким шагом, который он считал для меня подходящим. Собака, казалось, нервничала, она то и дело задирала нос к небу и принюхивалась, а затем снова уносилась вперед. Я тоже не отставал, старательно сопя и отдеваясь на подъемах и довольно естественно пытаясь отдышаться на привалах. Все это я делал очень осторожно, чтобы не показать, как мне на самом деле легко, и в то же время я не хотел наводить великана на мысль, что мне такой темп не под силу. Мало-помалу я стал прибавлять шагу, и скоро разогнались аж до четырех миль в час. Такой темп хорош для небольших прогулок при земном притяжении и по ровной дороге, но здесь выдержать такую скорость в течение даже недолгого времени, мог только настоящий атлет. Правда мне, с моими пьезоэлектрическими мускулами, принимавшими на себя основную долю нагрузок, даже большая скорость была нипочем.
Мы остановились перекусить. Здоровяк извлек из мешка хлеб, сыр и бурдюк с вином и отвалил мне порцию, которой вполне хватило бы на двоих. Я съел большую часть, а остальное, когда мой сотрапезник отвернулся, отправил в специальный карман для отходов, расположенный на плече скафандра, и как только Джонни расправился со своей порцией - ненамного большей, чем моя, - и я поднялся на ноги, давая понять, что того же жду и от него. Он даже не пошевелился.
- Теперь мы должны отдохнуть часок, - заявил он.
, - О кей, - отозвался я. - Только отдыхать тебе придется в одиночестве. Меня ждет дело. - Я зашагал прочь по пятнистому снегу, и отошел уже шагов на десять, когда мимо галопом промчалась гигантская шавка, развернулась и преградила мне дорогу. Я попытался обойти ее справа, но пес снова встал на моем пути. То же самое произошло и при левом повороте.
- Отдохни, Карл Паттон, - произнес сзади Голиаф. Он улегся на спину и заложил руки под голову, закрыв глаза. Что ж, ладно, если я не могу заставить его продолжать путь, я могу не давать ему заснуть. Я вернулся и сел рыдом с ним.
- Глухомань здесь, - сказал я. Он ничего не ответил.
- Такое впечатление, что здесь отродясь никто не бывал, - добавил я. - Даже мятой жестянки из-под пива не видно. - Это тоже не возымело успеха. - Чем, интересно, ты кормишься здесь? - спросил я. - Из чего делаешь сыр и хлеб?
Он открыл глаза.
- Из сердцевины дерева-друга. Ее размалывают в муку или делают массу и сквашивают.
- Неплохо, - заметил я. - Но уж вино-то наверняка привозное.
- Вино нам дают плоды того же самого дерева. - Он так произнес это \"нам\", словно дома его ждали жена, шестеро ребятишек и недочитанная книга.
- Сначала, наверное, было очень тяжело, - сказал я. - Если вся планета такова, то трудно даже представить себе, как твои предки ухитрились выжить.
- Они боролись, - ответил великан так, будто это объясняло все.
- Но ведь больше незачем бороться, - возразил я. - Ты можешь преспокойно покинуть эти скалы и беззаботно зажить под каким-нибудь не очень ярким солнцем.
Великал задумчиво смотрел в небо.
- У нас есть легенда о месте, где воздух мягок, и прямо из земли растут сочные фрукты. Я думаю, мне бы там не понравилось.
- Почему же? Тебе кажется, что это особый шик - выжить, преодолевая трудности?
Он повернул голову и взглянул на меня.
- А ведь на самом деле это ты испытываешь трудности, Карл Паттон. Я-то у себя дома, а ты страдаешь от холода и усталости в мире, чужом для тебя.
Я что-то проворчал себе под нос. Джонни Гром так выворачивал смысл, что мои собственные слова рикошетом попадали в меня же.
- Я слышал, здесь существует весьма кровожадная разновидность животных, сказал я. - Что-то я до сих пор ни одного не стречал...
- Скоро встретишь.
- Тебе интуиция подсказывает, или...
- Нас уже несколько часов преследует стая снежных скорпионов. Когда мы выйдем на открытое место, ты их увидишь.
- Откуда ты знаешь?
- Так говорит мне Вула.
Я взглянул на огромную псину, которая развалилась на земле, положив голову на лапы. Псина выглядела усталой.
- А откуда у вас взялись собаки?
- У нас всегда были собаки.
- Наверное, в первом корабле была пара, - предположил я. - Или, может быть, замороженные эмбрионы. Скорее всего, так оно и было. Переселенцы наверняка везли с собой зародышей разных животных.
- Вула из породы военных псов. Ее предком был могучий Стэндфаст, который одолел псов Короля Руна на Поле Сломанного Клинка.
- Вы что же - воевали?
Он ничего не ответил. Я фыркнул.
- Я-то думал, что тратя такие колоссальные усилия, только лишь, чтобы выжить, вы не слишком дешево ценили свои жизни.
- Что стоит жизнь без правды? Король Рун сражался за свои убеждения. Принц Дал сражался за свои.
- И кто же победил?
- Они бились двадцать часов, и когда принц Дал упал, король Рун отступил назад и убедил его подняться. Но в конце концов Дал сломал королю спину.
- Ну, так значит... разве это послужило доказательством его правоты?
- Какое значение имеет, во что верит человек, Карл Паттон, если он верит в это всем сердцем и дущой?
- Чушь. Фактам безразлично, кто убежден в них.
Тут великан сел и указал рукой на мерцающие вдали белые вершины.
- Правы горы, - произнес он. Затем взглянул в небо, где в вышине крепостными стенами громоздились темно-пурпурные облака. - Небо право. И эта правота значит гораздо больше, чем факты скал и газа.
- Никак не могу вникнуть в твои поэтические доводы. - сказал я. - Я знаю одно - вкусно есть, спать в мягкой постели и пользоваться всем самым лучшим, - это хорошо. А тот, кто утверждает обратное, либо несчастный, либо дурак.
- А что такое \"самое лучшее\", Карл Паттон? Разве может быть лучше ложе, чем усталость? Лучшая приправа, чем аппетит?
- Ты, видно, вычитал это в книге...
- Если ты преклоняешься перед легкой роскошью, о которой ты говорил, то почему же ты здесь?
- О, это проще некуда. Чтобы заработать денег на все остальное.
- И потом... если ты не погибнешь на этом пути - неужели ты вернешься туда, на свой прелестный мирок, и будешь поедать сочные плоды, взращенные кем-то другим?
- Конечно, - ответил я. - А почему бы и нет? - Тут я почувствовал, что слова мои - слова безумца, и не понял, почему. Это окончательно вывело меня из равновесия. Но спорить я не стал и сделал вид, что уснул.
* * *
Через четыре часа мы добрались до вершины длинного холма, и перед нами предстала целая тысяча миль леса и ледника - пространство, достойно соответствующее масштабам мира под названием Вэнгард.
Мы уже девять часов были в пути, и, не смотря на все хитроумные приспособления, я начал уставать. Верзила же выглядел как новенький. Он поднес к глазам ладонь, защищаясь от солнца, которое было каким-то странно маленьким и пронзительно ярким, как пред бурей, и указал на пик, отделенный от нас долиной. До него было примерно с милю или две.
- Там мы будем ночевать, - сказал он.
- Это же в стороне от нашего пути, - заметил я. - Почему бы нам не заночевать прямо здесь?
- Нам нужна крыша над головой и очаг. Холгримм ничего не будет иметь против.
- Какой еще Холгримм?
- Там находится его дом.
Я почувствовал, как по спине у меня поползли мурашки. Так бывает, когда в ваш разговор вдруг вмешивается привидение. Не то, чтобы я боялся привидений, просто так считается среди людей.
Остаток пути мы проделали в молчании. Вула подолгу принюхивалась и фыркала все чаще по мере того, как мы приближались к хижине, сложенной из бревен, когда-то обтесанных, а теперь потемневших. Крыша была высокой, черепичной, в окна были вставлены разноцветные стекла в свинцовых переплетах. Перед домом великан некоторое время постоял, опираясь на свой посох и прислушиваясь. Дом как будто хорошо сохранился. Но ведь и сложен он был из тех же скал и деревьев, что стояли вокруг. Ничто иное не выдержало бы схватки с природой.
- Знаешь, Карл Паттон, - сказал великан, - Мне кажется, будто вот-вот послышится голос Холгримма, и он гостеприимно распахнет дверь, приглашая нас войти.
- Да, если бы он был жив, - отозвался я и прошел мимо него ко входу. Такая дверь из темно-пурпурного дерева вполне могла бы служить воротами в Собор Парижской Богоматери. Обеими руками я потянул на себя огромную железную ручку - дверь не шелохнулась. Джонни Гром открыл ее буквально мизинцем.
В большой комнате было холодно. Покрывшая пол изморозь хрустела у нас под ногами. В полумраке я заметил развешанные по стенам шкуры, отливающие зеленым, красным и золотым мехом словно хвосты павлинов. Были здесь и другие трофеи: огромный череп с трехфутовым клювом и похожими на урыль из слоновой крсти ветвистыми рогами, кончики которых были выгнуты вперед и остры, как кинжалы. Была обтянутая кожей голова, состоявшая из одних челюстей и зубов, и потемневший от времени боевой топор с рукояткой длиной футов десять и затейливым лезвием. Посреди комнаты стоял длинный стол, до которого, наверное, в свое время доходило тепло от очага, огромного, как городская квартира. Стол был накрыт, я заметил отблеск дневного света на кубках, тарелках, приборах. Вокруг стола были расставлены кресла с высокими спинками, и в кресле во главе стола, лицом ко мне с мечом в руке восседал седобородый гигант. Пес завыл, и это вполне соответствовало охватившему меня чувству.
- Холгримм ждет нас, - мягко произнес позади меня Джонни. Он двинулся вперед, я за ним, переборов, наконец, оцепенение. Вблизи я различил мелкие кристаллики инея, сплошь покрывшие тело сидящего гиганта. Они отблескивали в бороде, на тыльных сторонах ладоней, на веках.
Кристаллики льда покрывали и стол, и тарелки, и гладкое дерево кресел. Когти Вулы, следовавшей за хозяином, громко стучали по широченным доскам пола.
- Разве вы не хороните своих мертвых? - выдавил я, слегка запинаясь.
- Так его посадила женщина. По собственной воле. Он так пожелал, когда понял, что смерть уже рядом.
- Но почему?
- Это тайна, которую знает один лишь Холгримм.
- Может, нам лучше выйти наружу? - предложил я. - А то это место напоминает мне морг.
- Огонь исправит дело...
- Но тогда растает и наш приятель. Лично я предпочел бы, чтобы он оставался так, как есть.
- Мы разведем небольшой огонь, чтобы разогреть пищу, и чтобы были угли, возле которых можно провести ночь.
В ящике возле входной двери нашлись дрова, темно-красные, твердые, как камень, и уже наколотые до нужной толщины. Нужной, естественно, моему компаньону. Он орудовал восьмифутовыми поленьями толщиной не менее восемнадцати дюймов так, словно это были хлебные палочки. Наверное, дерево было пропитано эфирными маслами: дрова с ревом заполыхали от первой же спички, распространяя по дому запахи мяты и камфары. Большой Джонни сварганил какое-то пойло из горячего вина и тягучего сиропа, который обнаружил в кувшине на столе - из кувшина пришлось выламывать заледеневшие куски. Когда напиток поспел, он протянул мне с полгаллона. Штука оказалась крепкой, но приятной на вкус, сначала слегка отдающей скипидаром, но затем оказавшейся сущей амброзией. Еще у нас был хлеб, сыр и суп, который он разогрел в большом котле над очагом. Я наелся до отвала и еще кое-что отправил в наплечный карман. Мой высокий друг ограничился совершенно спартанской порцией и перед тем, как выпить, обернулся к нашему хозяину и поднял кубок в его честь.
- Сколько же времени он так сидит? - спросил я.
- Десять местных лет, - он помолчал и добавил: - Это более ста стандартных лет Лиги.
- Он был твоим другом?
- Мы сражались, но потом снова вместе пили вино. Да, пожалуй, он был мне другом.
- Девять лет. Дом Холгримма был, наверное, самым последним, куда проникла чума.
- А почему же она не убила и тебя?
Он покачал головой.
- Вселенная тоже умеет шутить.
- Каково же это было, когда все кругом начали умирать...
Великан обхватил свою чашу руками и уставился мимо меня в огонь.
- Сначала никто ничего не понимал. Ведь мы здесь вообще не знали болезней. Нашими единственными врагами были ледяные волки, лавины и смертельный холод. А это было что-то совершенно новое - враг, которого мы не видели. Некоторые так и умерли, удивляясь, другие очертя голову бросились в леса, но и там их, в конце концов, постиг тот же удел. Оксандра убил своих сыновей и дочерей прежде, чем их прикончила удушливая смерть. Иошал стоял на снегу, вращая над головой свой боевой топор и выкрикивая небу угрозы, пока не упал, и больше уже не поднялся.
- А что стало с твоей семьей?
- Сам видишь.