Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Вячеслав Рыбаков

Дерни за веревочку

Это было странное время. И не очень страшное, и совсем не замечательное, похожее на сдавленное затишье перед грозой или землетрясением, когда все ждут чего-то и сами не понимают чего, – но, если сутолока дает случайную паузу, как бы неосознанно начинают прикидывать, куда бежать, если что, у кого искать помощи, если что; и, махнув рукой на внешний мир, смутно ищут способ уберечь хотя бы себя или, в лучшем случае, себя и своих близких. Труднее становилось любить, труднее дружить, даже просто общаться становилось труднее – мешали прикидки, принимавшие форму элементарной корысти: надо устраивать жизнь… а что такой-то может мне дать для устройства?.. Если что-то может – поздороваюсь. Люди становились расчетливее, информированнее, благоустроеннее, внешний мир натужно позволял им это, но не позволял пользоваться этим всерьез, перечисленные качества негде было применить. И оттого они выворачивались наизнанку – и пропадали втуне: прикидки лгали раз за разом. Семь лет оставалось до СПИДа, одиннадцать – до Чернобыля; слово «Афганистан» лишь готовилось стать проклятием целого поколения, а слова «Сумгаит» и «Степанакерт» еще не кровоточили, просто болтались где-то в уголке нарочито искаженных, перевранных карт. Великая страна пьяно дохлебывала капли старого горючего, отсасывала с донца, лихорадочно и тупо искала в давно опустошенных бутылях под накрытым еще в начале века столом хоть граммульку конструктивного тоталитаризма – словно спешила убедиться и убедить окончательно всех других, что, ломая людей, нельзя преуспеть ни в чем, кроме как в ломании людей. Распухал смехотворный, но тлетворный культ Брежнева, основанный уже не на страхе, а на мошне, раскручивалось первоначальное накопление партийных капиталов, необратимо готовя национальные и псевдонациональные номенклатурно-буржуазные революции, вскоре размолотившие СССР. Громадные деньги, которые государство, помахивая разбойничьим кистенем, отбирало у всякого устало бредущего домой с работы, и которые, как многие еще верили, предназначались на оборону, на гиганты промышленности, на общее благосостояние, ради коего надлежит жертвовать частным достатком, омертвлялись в виде госрезиденции и госворовских госмалин либо превращались в ценности и уплывали за рубеж, чтобы «отмываться» затем в процессе горбачевского врастания в мировую экономику. Престарелые штурманы давно отгремевшей бури тоже делали свои прикидки, тоже хотели спастись и не исключали, что им придется первыми покинуть ими же захваченный и ими же посаженный на рифы корабль. Но будущее опять не далось им. Опять не вписалось в их убогие, плоскостные попытки предвидения, хотя, казалось бы, они постарались предусмотреть все варианты и везде подстелить соломки на случай падения: по определению не способный стать провидцем, думающий только о собственной мягкой посадке во все равно как изменившийся мир – будь он хоть комбайнером, хоть членом Политбюро, изменения не перехитрит. Я смотрел на молодых, обзор был круговым, эффект присутствия – «один к одному», под руками беззвучно клокотали информацией десятки психоспектральных детекторов, ментоскопических приставок, сканирующих контактов, ребята были прозрачны – они еще, в общем, не начали своих прикидок, но уже ощутили, кто в последних классах школы, кто чуть позже, как некая безликая, непонятная сила мешает им быть честными. Во всех смыслах слова. И в смысле «искренними», «живущими от души», и в смысле «дорожащими честью». Не все еще отдавали себе в этом отчет, но ощущали все; и не все отдавали себе отчет в том, что уже начинают делать выбор, – но и выбор делали все. Мне было так больно за них. Им было по шесть, по восемь лет, когда им пообещали близость мира и счастья, – возраст, когда, если ты не подонок от молока матери и не дебил от водки отца, веришь во все хорошее безоговорочно, беззаветно. Еще четыре года оставалось им до горького анекдота: «Вместо объявленного ранее коммунизма в 1980 году в Москве будут проведены Олимпийские игры».

От выбившегося из сил магнитофона «Астра» несло жаром, его поставили на подоконник, у раскрытого в летний вечер окошка. Шумело в головах от вин и песен, стрекота кузнечиков в саду не слышал никто. У стены, на диванчике, расположился Шут – он пил и не пьянел, и только рифмы, цитаты сыпались из него, как из мусоропровода. Лидка – сегодняшняя именинница – преданно льнула к нему, он обнимал ее хозяйски небрежно, просто потому, что рука его лежала на спинке дивана; и когда Лидка наклонялась вперед и брала с праздничного стола бутерброд или шпротинку, ложку оливье или фужер с «алазанью», становилось видно, как дрожат от волнения ее пальцы, и трудно было представить, что эти пальцы изо дня в день творят точную, водонепроницаемую, противоударную механику о восемнадцати камнях. Ева сидела, прикрыв глаза, подперев красивую голову красивыми, уже вполне женскими руками, и рассеянно слушала то ли музыку, то ли мягкое горение вина в себе. Две пары танцевали, скрутившись в жгуты, поодаль от стола.

Дима глядел на темные контуры яблонь в окне. Сердцем он был уже в пути, но не прийти на Лидкин день рождения права не имел; бывшая одноклассница и одновременно подруга двоюродного брата – он и познакомил их. Позади была дурацкая церемония, когда Шут втолкнул его в главную комнату дачи и стал, скалясь, орать: «Честь имею представить, брательник из краснова Питера! Студент! Художник! А ну, налетай, продается художник, настоящий, не гулящий, честен до скуки, любит науки!» А Ева смотрела исподлобья, а Лидка кудахтала радостно: «А мы помним! Евушка, правда? Дымок, присаживайся, дорогой ты наш, как хорошо, что завернул!» Позади была основная масса бутылок, позади поздравления, дарения… Оставалось ждать. Во что бы то ни стало надо уехать завтра дневным, думал Дима. И позвонить Ей уже завтра. Он вспомнил тот вечер: нежный сиреневый сумрак Ее квартиры, пропитанный тревожным ароматом Ее духов. – Дима сам был насквозь пропитан этим тревожным воспоминанием. Ее родители уехали куда-то, и после очередного экзамена они пошли к Ней, они были вдвоем, говорили, смеялись, дурачились, даже играли в «морской бой», как дети, но время от времени он позволял себе невзначай дотронуться до Ее руки, однажды даже до шеи, и чуткие его пальцы до сих пор ощущали прохладную гладкую кожу, легкую пульсацию крови и едва ли не души… Когда он ушел от Нее, автобусы-трамваи уже разбрелись по лежбищам, и домой он добирался пешком через благоуханный Лесотех – от Шверника от Лесного, – ночные песни пели оглушительно, со вполне объяснимым восторгом. Дима его разделял: через мосты он успел проскочить на попутке. Перед уходом он предложил Ей отдохнуть пару недель вместе – приятель звал его в гости в Одессу, и Она сказала: «Забавно, Я буду иметь в виду». В ящике Диминого стола в Ленинграде уже лежали два билета на одесский поезд – даже отсюда, за шестьсот километров, они, казались, светили, как негасимый маяк.

Завтра я Ее увижу, думал Дима. И скажу: во вторник едем. Просто так и скажу, как будто все само собой разумеется. И Она будет рада. Будет рада! Во что бы то ни стало нужно уехать дневным. Десять дней не виделись.

Стариковски закряхтев, Шут поднялся, добрел до горки подарков на комоде и пригляделся. Выдернул фоторепродукцию Нефертитиной головки, посредством которой канцелярские магазины и киоски «Союзпечати» вот уже больше года приобщали людей к прекрасному. Издевательски вгляделся в обветренный веками профиль. Из нагрудного кармана ковбойки достал фломастер и вдруг принялся размашисто писать поперек портрета. Лидка вскочила:

– Шут!

Но Шут успел. Когда Лидка подбежала, он, скалясь, перебросил картинку Димке. Поперек изображения подбородка и шеи многотиражной красавицы тянулось жирно и завитушечно: «Как ни крутите, ни вертите, но все же шлюха Нифертити». Дима отдал поруганный подарок подбежавшей Лидке, она глянула.

– Идиот, – сказала она с обидой.

– За что ты ее? – спросил Дима.

Шут походкой Юла Бриннера, подпружинивая шаг и чуть разведя неподвижные руки, вернулся на место. Надломленно сел.

– Надоела, – сообщил он. – Затрепали, аж лоснится.

– Она ведь не виновата, – проговорила Лидка, жалостливо разглядывая репродукцию.

– Не виновата? – с неожиданной злобой переспросил Шут. – Муж державу спасал, один-одинешенек против своры аппаратчиков, а у нее одно: Эхнатончик, что ты нынче молчаливенький… а посмотри, котик, какую диадемку мне почтительнейше поднес председатель Мемфисского горкома… а не пора ли нам полежать голенькими?

Лидка уже хихикала. Она смеялась, кажется, любой, даже самой плоской остроте Шута, а если ему удавалось отмочить что-то стоящее – прямо падала.

– Козел, – глухо произнесла Ева, не открывая глаз и не поднимая лица с ладоней.

– А из нее мне идеал творят, эталон! С какой стати? Право слово, ведь в том же Египте была Хатшепсут! На ряшку не хуже, да и человек дельный, настоящий правитель, лучше многих мужиков. Понастроила сколько! И не сфинксов дурацких, а для дела! В документах так и писали: повелитель Верхнего и Нижнего царств. В мужском роде…

– Все ты знаешь, – с неприязнью сказала Ева. – Умный какой. Что-то Лидка твоя на эту Хат мало похожа.

– Естественно. Будь она в мужском роде, – оскалился Шут, – я бы ее зарезал…

Дима, не выдержав, негодующе фыркнул.

– Что? – взъярился Шут. – Конечно! Но я и не предлагаю ею восхищаться до вековечных соплей! Скажи, дитя мое, ты – эталон?

– Я – жемчужина гарема, – игриво ответила Лидка, и Диме стало неприятно за нее. Шут потрепал ее по голове.

– Ах ты, лапушка, – проворковал он, – свое место разумеешь.

И как награду положил ладонь ей на ногу. Лидка просто расцвела и сдвинула колени, поймав Шута. Перехватив Димин взгляд, Шут сообщил:

– И слабым манием руки на ней я расстегнул портки.

– Каз-зел, – повторила Ева и взялась за фужер.

– Это мысль, – сказал Шут и свободной рукой ухватил свой. – Давайте треснем. Дымок, у тебя есть?

– Есть.

Ева, не отпив, поставила. У нее были совершенно хмельные тоскливые глаза.

– Мне с тобой и пить-то тошно.

Шут отпил, аккуратно поставил фужер.

– Глянь на себя, – проникновенно сказал он, через стол вперив в Еву длинный палец. – Уродство Сатаны – ничто пред злобой женщины уродством.

Ева смешалась на миг. Запахло совсем уже остервенелой перепалкой, и Дима, стараясь разрядить обстановку, поспешно и несколько опрометчиво заполнил паузу, перетянув внимание на себя.

– Бросьте вы, – сказал он. – Давайте я вам лучше сказку расскажу. К случаю подходит.

– Сгораем от желания, – Шут немедленно принял позу крайнего внимания.

– Конечно, Дымочек! – воскликнула Лидка обрадованно.

Дима не ожидал, что они так быстро согласятся. Он медленно отхлебнул вина, пытаясь срочно что-то придумать. Искательно посмотрел на Шута, но тот был непроницаемо-внимателен. Даже не скалился. Ситуация скалилась сама за себя. Шут знал, что импровизировать Дима не умеет. Импровиз – Шутова привиления и прерогатива, спокон веков.

– Рома! – крикнула Ева в глубину комнаты. – Рома, Таня, идите сюда! Дима сказку будет рассказывать!

Один из танцующих, не оборачиваясь, пренебрежительно махнул рукой и снова облапил партнершу.

– Итак? – спросил Шут.

Дима допил вино, поставил бокал.

– Э-э… Значит, вот.

– А ты сам ее придумал? – спросила Лидка.

– Думаешь, я ее уже придумал? – честно ответил Дима.

– Нам предстоит быть свидетелями творческого акта, – пояснил Шут Лидке. – Возможно, даже участниками.

– Групповуха, – заключила Ева.

– Дай-ка я тебе подолью, – сказал Шут и поднял бутылку, потянулся с ней через стол.

– Подлей, – согласился Дима и залпом выпил. – Э-э… Лет за пятнадцать до того, как… это самое… выступил на престол отец наш, Петр Ликсеич… кузнец жил-был. Василий. Силищи необычайной, скажу я вам, – лошадь на себе носил. И умом его, как ни дивно сие сочетание, Господь не обидел. Ох, и смекалистый был кузнец!

– Поняли, поняли, суть давай! – с презрением перебила Ева. Лидка, добрая душа, сразу вступилась:

– А ты не мешай! Не интересно, так поди и попляши!

– Нет, я досижу, – ответила Ева и демонстративно устроилась поудобнее.

Дима покрутил пустой бокал. Выбили из ритма, едва замерцавшая волна сгинула.

– Смекалист, значит, был, – подсказала сердобольная Лидка, устроив подбородок на кулачке. Шут царственно откинулся на спинку дивана.

– Эт точно, – согласился Дима. – По всему северу слава шла… В Архангельске дело-то было, – догадался он. – Индо немцы всякие диву давались, нарочно забегали в кузню из своих фахторий – смотрели, ахали, к себе звали. Не шел.

– Крутой патриот был, – предположила Ева.

– Землю свою любил, – пожал плечами Дима.

– Жену, – предположила она.

– Не было жены. Никого не было. Имела, правда, на него глаз Авдотья, дочка посадского одного. Девка в самом соку, что говорить. Белая, пышная, коса до пят… Вроде и сладили уж все, да тянул кузнец, как-то ему было не так… Подозрение, конечно, Дуню взяло – не иначе, отваживает кто. Стала… Нет, братьев подговорила проследить. Вызнали, конечно. Каждый… кажинный вечер ходит кузнец на хранцузскую фахторию и часа три, а то и поболе, там проводит. И на фахтории-то его уж знают, привечают: ах, мол, мусью Базиль, как же вам не очень утомительно ходить кажинный вечер по пять верст туды-сюди, вы б и вовсе к нам, такому мастеру чрезвычайно рады будем… Вызнали – ходит он к купцу Жозефке Фременкуру, у коего дочка на выданьи. Страшна, что война – губы да глазищи, а уж сухоляда-то, прости Господи, чистая чахотка! И вот эдакая фалиса предилекцию Василию вытворяет. Подглядели в окошко: сидят, значится, двоечко – да кака ж девка вдвоем с чужим мужиком усядется, это ж жупел выходит! Содом и Гоморра! И вроде бы, прости Господи, книжку читают. Книжка-то не по-нашему накорябана, так Жанетка эта вроде как на язык толмачит, а уж чего такая протолмачит, как не порчу на мужика! На обложке корабль ихний изображен весьма затейливо, с парусами раздутыми, значится, едет по волнистой воде, и дым от дырок в боках. Васька, дурень, головушку свою буйную кулачищем подпер, на Жанетку глазеет, ровно на камень яхонт какой, и глазыньки-то у него горят, и сам-то дрожит, и щеки-то пятнами – слушает, брательнички видят – погиб человек, приворожила мосластая ведьма. Принялся Васька руками вдруг махать, говорит громко: «Эх, кабы у нас!» Поняли – на шабаш подговаривают, на оргию. После она прощаться стала, из-за стола поднялась, а он не уходит, вроде неймется ему, говорит: еще, еще! А она с отъявленным своим картавлением лопочет: ах, мол, нет, мол, мусью Базиль, у вас может быть неприятность с родителями невесты, никто не поверит, что вы ходите из-за книг. А Васька уж и вовсе не в себе: пущай не верят, кричит, да и не из-за книг одних я хожу сюды, свет мой ясный Жанетка, – без тебя мне жизнь не мила! Едва уйду, такая тоска берет, хошь вой, ровно пес бездомный! Тем я живу, что вечером сызнова к тебе, а ты ждешь меня, красавица ласковая, ясная головушка… за тобой весь мир мне открывается, а за мной – един только хлев мой грязный да тупые наши людишки. Скажи, говорит, люб ли я тебе хошь на столечко… А она, ведьма, алеючи к нему повертывается: да я, говорит, кажинную ночку во сне тебя вижу, сокол ты мой, раз не приди – тут я помру. Захрипел тут Васька, накинулся, зацеловал, а она жмется к нему, паскудница, и чего-то по-своему бормочет. Во-от… Посля она спрашивает: как жить-то будем? Ох, не знаю. Васька говорит, и в ноги к ней, в подол грязный уткнулся, нюхает, дурень, дурман прелестный, коленки будыластые обнимает. Не могу я без земли этой, без погоста, где мамка лежит, – режь меня на куски, собакам брось, – и без тебя не могу тож. Она ему: и мне, мол, без тебя не жить. Все, как скажешь, будет, как захочешь, господин мой милый, вот я, твоя!.. Нет, Васька говорит, не могу я так, краса ненаглядная, лебедь чистая, все чин чином сотворим, и будь что будет…

Рассказали Дуняше. Поревела, бедная, а посля взбеленилась. Изведу, говорит, немку, а Василья спасу – видать, не крепки ведьмины уветы, коли ушел от ее соблазну, не обмяк. Наутро Васька в кузне своей потеет, а братья городишко гоношат, рассказывают об делах анчихристовых, сообчают исправнику: уплывает, дескать, кузнечного дела виртуоз за кордон. И порешил тогда исправник от греха посадить покамест Ваську, а в городу разболтать, что поведут его на дыбу.

Все ждали, так и вышло. Скачет Жанетка глазеть на дело рук своих, на погибель русского человека. Ни на кого не глядит, нос от всех воротит, а тут ее и встречают всем миром. Ты, говорят, куды? Молчит. Ты, Дуняшка говорит, жениха мово портить бежишь? Молчит, белая стала. Тут Дуняшка на нее бросилась, хотела волоса повыдрать, да только за ведьму-то черт радел – отлетела Дуня. Что ж вы смотрите, говорит, люди добрые? Креста на вас вовсе нет! Тут мужики на Жанетку и двинули. Раздели ее, хвост все искали… Не нашли. Тогда оне, сколько их было, прошлись по ней раза. Бабы, правду сказать, посля их корили – как-де вам не мерзостно, об бесовку поганились… ну да сделанного не вернешь. Во-от. И бросили башкой в канаву, а ноги на дорогу, чтоб все видели ее грех да стыдобу. Тем часом отпустили Ваську, плетей только дали слегка. Идет это он к кузне, а все по-за заборами прячутся и доглядывают, потому как одна ему дорога – мимо места, где Жанетка валяется. Ну да она к тому времени померла уже, только повозилась в грязи маленько – как бы подол все искала, срам прикрыть… И вот видит Васька – ноги. Чьи, мол, ноги? Подошел, глянул. И весь серый стал, рухнул рядом и заревел, ровно медведь на рогатине. Вытащил, рубахой прикрыл и все целует, и ажно плачет. Посля встал, руки к небу простер, – Дима, сам того не замечая, поднялся, протянул руки к потолку: голос его дрожал и звенел. – Господи, кричит, не уберег я красавицу свою, отдал ласточку на смех и поругание, как же мне жить теперь, надоумь, верни ее или самого меня убей! Так вот в голову себе вцепился и орет: не уберег! – Дима вцепился себе в волосы; с перекошенным лицом крикнул так, что всех мороз продрал по коже: – Не уберег!!! – медленно опустил руки. Облизнул дрожащие губы. – Ясно дело, молчит царь небесный, потому как не к его департаменту Жанетка приписана. Во-от… А на самом-то деле крепка, видно, порча оказалось, и не по слабости ее, а по своему недомыслию отказался тогда Василий от ведьминого увету, потому как, проплакав весь белый день в кузне над бесовкою своей, пошел он, яко тать, в нощи, с кувалдой по городишку. В дом заберется и спящих по головушкам: тюк-тюк! Чуть не до зорьки злобствовал, двенадцать семей уходил вчистую. Детишков, правду сказать, отпускал. Детишки-то крик и подняли, а то невесть сколько сгубил бы он в ту ночь. На рассвете взяли его мужики на ножи…

Он все знает наперед, потрясенно думал я. Откуда? Как? Каким нервом выпытывал он у будущего информацию, не ведая даже, что это – информация, и переплавляя ее не в куцые прикидки, а в крик, в боль неизвестно за кого? Ведь он не думал ни о чем таком, просто пытался фантазировать. И поймал волну. И внезапно провалился в мир исступленно напрягшихся переживаний, куда более реальный для него, чем мир сидящих вокруг тел и стоящих вокруг стен. А там, в том мире, была истина…

Он глубоко вздохнул и вспомнил, кто он такой и где. Он внезапно обнаружил, что стоит. Саднило кожу на голове, будто кто-то пытался вырвать у него волосы. Вокруг были все, даже танцевавшие. Шут по-прежнему сидел откинувшись, но его вечная улыбочка стаяла. Ева, запрокинув голову, смотрела Диме в лицо – в каждом из ее глаз, бездонных от темноты, дрожало маленькое острое пламя.

Дима сглотнул и сел, вцепился чуткими пальцами в фужер. Оказывается, ему налили еще. Шут, наверное, позаботился. Он отпил.

– Такая сказка, – хрипло выговорил он.

Все молчали. Непонятно было, что говорить, как вообще вести себя после такого удара. Потом Ромка, продолжая обнимать Таню за плечи, кисло сказал:

– Лескова начитался, а впрок не пошло, французских колоний в Архангельске вообще не было. Что губит, – он усмехнулся с превосходством; он тоже нащупал волну, только волна была совсем иная, – что губит наших творцов культуры, так это их вопиющая неграмотность. Болбочут – а нет, чтоб в справочниках сперва порыться…

– А впечатление производит! – тут же встала на защиту Лидка.

– На таких же неграмотных! – отрезал Ромка, презрительно покосившись на часовщицу. – Да будет вам известно: у русских ведьм никогда не было хвоста! Никому в голову не пришло бы искать… А! Что ни фраза – то путаница! Еще проверить надо, сказочник, кто тебя самого-то приворожил! «Немецкая волна», небось? Али «Европа свободная»?

Напряжения как не бывало. Все, кроме Евы и Лидки, засмеялись облегченно, хотя и чуть натянуто еще. Громче всех смеялся, конечно, Шут. Он шатко встал, пошел по комнате, весь сотрясаясь, крючась, бессильно взмахивая руками, потом просто рухнул на пол и покатился, визжаще регоча и дрыгаясь. Ромка презрительно смотрел на него с высот сарказма, затем отвернулся, и тогда Шут проворно подкатился к нему. Не переставая заходиться в смехе и колотить ногами воздух – все уже стали с беспокойством поглядывать в его сторону – Шут пихнул Ромку каблуками под обе коленки сразу. Ромка повалился, как сноп. А Шут уже стоял над ним и протягивал руку дружеской помощи.

– Ох, прости, задел… Право слово, так к месту сказано… Прости, я случайно!

Ромка поднялся сам. Опять коротко глянул на Шута с презрением, сгреб партнершу и попер плясать.

Все успокоилось. Шут изящно отряхнулся и взял Диму за руку:

– Стэнд ап, плиз, лет’с попляшем.



Дима неожиданно встал, таращась в сумрак. Его познабливало.

– Боюсь, не выйдет, – голос еще чуть хрипел.

– Фстат, сфолош! – рявкнул Шут голосом блокфюрера и сволок Диму к затерянному в углу креслу. Гулко бухнулся. Дима опустился на подлокотник.

– И заржали молодцы, как на случке жеребцы, – пробормотал Шут задумчиво. Дима ждал. – Друг мой, – веско, словно патриарх, проговорил Шут из темноты. – Я потрясен, и не я один. Ваша храбрость сравнима лишь с Дон-Кишотовой, а мастерство непревзóйденно, – он так и сказал в высоком штиле: «непревзóйденно», а не «непревзойдéнно». – Беда, однако, в том, что вы переживаете. Вы никогда не говорите просто, а все время переживаете, изливаете душу. Сие недопустимо. Вы отдаете душу на поругание шушере, а шушера обязательно будет бить душу, ибо органически душевности не выносит, и дело для вас кончится утратой способности генерировать душевность. Нельзя размениваться. Бисер перед свиньями метать в наше сложное и прекрасное время очень легко, ибо свиней пруд пруди, но невыгодно – КПД нулевой. Не советую, мнэ-э… съедят.

– И пусть едят, – пробормотал Дима.

– Полно чушь-то молоть! Прибереги свой пыл для дела!

– Не притворяться – это и есть дело.

– Слова – это не дело. Слова всем обрыдли. Приберегай душу для поступков, Дымок.

– Ты мне свою систему предлагаешь, – сказал Дима. – А у меня своя. Наверное, только она для меня и возможна.

Он врал. Не было у него системы, он вел себя, как получалось. Но Шут этого понять не мог. Он пожал плечами и сказал задумчиво:

– Оно, конечно, красивше, – помолчал. – Пускай мечтатель я, мне во сто крат милей довольства сытого мои пустые бредни… Мой голос одинок, но даже в час последний служить он будет мне и совести моей. И вместо подлости, и вместо славы мелкой я выбираю в сотый раз мой гордый путь под перестрелкой горящих ненавистью глаз… Что ж, ненависть врагов – прекрасное топливо, но ведь донкихотов не ненавидят, над ними ржут… Впрочем, я это уже говорил. Берегитесь, друг мой. Если вам дороги разум и жизнь, держитесь подальше от трупяных болот.

– Хорошо, – Дима улыбнулся. – Но думаю, покамест это мне…

– Да-а?! – взбеленился Шут. – А вот когда на зачете шеф посмотрит-посмотрит на твою авангардистскую мазню и скажет: «Лавр-руха, служи нар-роду!» Что ответишь?

Дима засмеялся.

– Ржать будешь потом, – нетерпеливо прервал его Шут. – Мне-то, естественно, скажешь, что и делаешь это, в отличие от многих и многих, в поте лица малюющих алые стяги… И это будет неправда. Непритворная. А вот ему?

– Черт его знает… – Дима скребанул затылок. – Наверное, что, вот, стараюсь, вот, учусь… вот, лукавый попутал…

– И это конец нашего спора, – проговорил Шут.

– Почему?!

– Ты позврослел. Когда человек донкихотствует в безопасных дозах, в безопасной обстановке, вне людей, от коих зависит его будущность, это, знаешь ли, добрый знак. Человек приспособился. Человек не пропадет.

– Софистика, – пробормотал Дима. – Что-то ты меня, – он улыбнулся, – совсем запутал.

– Дур-рак ты, светик, – ответил Шут, с кряхтением поднялся и, горбясь, ушел.

О господи, подумал Дима устало и опять вспомнил про Нее. Стало совсем паршиво, захотелось по шпалам броситься в Питер. Он тут сидит, а Она, может, ждет. Сил нет сидеть! Он сидел.

Он достал блокнот, время скоротать, но тут же спрятал. Ему уже случалось писать в подпитии. Казалось, он наконец-то создает нечто настоящее. Непохожее. Свое. Наутро он заколеровал все ровным изумрудным цветом.

Наталья Александрова



Правда, потом напустил желтовато-зеленого туману, в котором смутно угадывались не то скалы, не то оплавленные руины. Задумчиво водя кистью, родил в нижнем углу фаэтонца Иайу с синими глазами на пол-лица, сухими, твердо отсверкивающими, будто кристаллическими. Гениальные глаза летели вперед, на зрителя, а маленькое, как у узника Освенцима, лицо и узкие плечи с золотой герцогской цепочкой отставали бог знает на сколько парсеков… Он писал так, как видела душа, а не как велела заданная тема или, того хуже, образец… Дима вспомнил, как на копийной практике смалевывал «Гэсэр-хан», и почувствовал, что пора еще выпить. Любимая картина надолго ему опротивела.


Часы Зигмунда Фрейда


© Александрова Н. Н., 2022

За столом никого не было, кроме Евы, бессильно уронившей голову в ладони. Бронзовые кудри пенились по обнаженным плечам и по скатерти, а одна прядь даже залетела в фужер, на дне которого рубиново поблескивало вино. Дима взял этот фужер – прядь мокро проползла по стеклу и пала, пришлепнувшись к засыпанной крошкой скатерти. Ева не шевелилась.

© Оформление. ООО «Издательство «Эксмо», 2022



В школьные времена Ева нравилась Диме. Но она курировала половину парней класса, о чем Дима поначалу и не подозревал, с одинаковой легкостью оделяя лаской на темной, затхлой лестнице и отличников, и двоечников, и не делала для Димы исключения. Надо же, они с Лидкой еще дружат…

* * *

Все плясали. Ромка – подальше от свечи, и из темноты раздавались болотные звуки. Зато Шут развлекался со своей Гаянэ, как юный пионер, громко смеясь, не виляя задом, и что-то рассказывал, жестикулируя и почти не придерживая партнершу. Это Лидка держалась так, будто Шут был спасательным кругом, а она тонула. С завистливой тоской глядя на них, Дима медленно допил вино и поставил фужер на прежнее место.

Элла положила деньги на стол и вышла из кафе. Но не успела она отойти от двери, как вдруг столкнулась с женщиной лет сорока в длинном бежевом пальто. Элла скользнула по ней взглядом, отметив, что такой фасон женщине совершенно не идет, поскольку ноги кажутся короче, чем они есть, и хотела уже пройти мимо, как вдруг незнакомка схватила ее за руку и радостно проговорила:

Ева встрепенулась. Подняла гордую голову на лебединой шее и уставилась на Диму почти Иайиными по размерам глазами. Только они отставали от лица, в атаку перли сочные, черные во мраке губы, чистый лоб, щеки розанчиком.

– Норочка, как удачно, что я тебя встретила! Ты, небось, сережку уже обыскалась…

– Жажда замучила? – спросила она с неожиданной нежностью.

Элла удивленно уставилась на незнакомку, но не успела ничего сказать, потому что та сыпала слова, как горох:

– Да нет…

– Хорошо, что я тебя заметила! Я тебя еле узнала, ты на работе совсем не так одеваешься… прямо не узнала сперва, думаю, ты или не ты в курточке такой смешной, но потом вижу – точно, ты… И не накрашена совсем, ты, наверно, от косметолога идешь… так вот, сережка…

Она улыбнулась.

– Извините… – начала Элла, пытаясь освободить руку, – какой Сережка? О чем вы, вообще?

– Я здорово хамила?

– Когда?

– Не какой, а какая! – Женщина и не думала отпускать ее руку. – Твоя сережка, золотая, между прочим. Ты ее в туалете потеряла, а я после тебя туда зашла и увидела… она под зеркалом лежала! Хорошо, что не упала в раковину! Я несколько раз сережки теряла, так обидно! Одну потеряешь, а вторая, считай, что пропала, не будешь же одну носить, и разные тоже не будешь! Вот, возьми…

– Когда ты рассказывал.

С этими словами незнакомка вложила в руку Эллы какой-то маленький бумажный пакетик, скорее сверток.

– Да нет… сносно.

– Извините, – повторила Элла, – но я…

– Поначалу как-то смешно было, а потом захватило. И, знаешь, так понравилось… Сердишься?

– И не благодари, ты бы тоже мне отдала, если бы нашла… тем более что одна сережка мне все равно не нужна… шучу, шучу!

– Да нет… – Дима растерянно усмехнулся. Чего это она?

– Но послушайте, вы меня, наверное… то есть точно…

– Как давно не виделись, – мечтательно произнесла она, глядя на Диму с детскостью во взоре. Он нерешительно кивнул. Ее ресницы широко и замедленно колыхнулись. Она взяла Димин фужер, потянулась за вторым на другой край стола. Не дотянулась. Засмеялась хмельным смешком, привстала и потянулась вновь, подставив Диминому взору обтянутые тонким платьем ягодицы. Достала еще фужер. Наполнила оба.

– Ой, моя маршрутка! В понедельник увидимся! – выпалила незнакомка и бросилась прочь, махнув рукой.

– На брудершафт выпьем, – проговорила она просительно.

– То есть точно с кем-то перепутали… – договорила Элла, но незнакомка уже втиснулась в маршрутку и умчалась в неизвестном направлении.

Дима чуть удивленно кивнул.

– Перепутали… – повторила Элла вслед маршрутке и встряхнула головой, пытаясь привести мысли в порядок.

– Если хочешь…

Что это было?

– А ты не хочешь? – с болью произнесла она.

Однозначно, эта женщина с кем-то ее перепутала, приняла ее за свою знакомую… и что-то ей всучила…

– Хочу, только…

Элла уставилась на маленький сверток, который все еще держала в руке.

– Что?

Тут у нее в сумке зазвонил телефон.

Дима подумал.

Элла открыла сумку, машинально сунула в нее сверток, нашарила телефон, который, как всегда, оказался на самом дне.

– Не здесь.

Звонила Катерина Романовна.

Она серебристо засмеялась.

– Кустова, надеюсь, ты не забыла, что должна сдать мне «Часы» к двадцать третьему?

– Да.

– Не забыла, не забыла! – проворчала Элла. – Работаю…

Дима встал. Не разлить бы… Чего это она? Сердце билось как-то чаще. Ева грациозно поднялась, глядя на Диму взахлеб. Двинулась вперед, неся вино, как факел: пронзила танцующих, приостановилась у двери и обернулась, сахарно блеснув улыбкой. Дима миновал едва различимых Ромку и Таню, догнал Еву. Они вышли. Ева снова затворила дверь, приглушив музыку и отрезав свет: глаза совсем ослепли. На ощупь они сплели руки, улыбнулись в темноту и стали пить.

– А я слышу по фону, что ты на улице! – процедила вредная Катерина. – Ты должна сидеть за компьютером, не отрывая сама знаешь что, сама знаешь от чего…

Сердце било набат.

– Да успею я!

– Смотри, если не успеешь, больше работы не получишь!

– Целоваться будем? – донесся из тьмы робкий голос.

Катерина отключилась – накрутила хвост, и довольна.

А Элла поплелась домой.

– Смотри сама, – хрипло ответил он.

Ей и правда нужно было работать, она редактировала по заданию небольшого издательства исторический роман под названием «Часы Зигмунда Фрейда», и срок сдачи работы неумолимо приближался. Но сидеть с утра до ночи за компьютером невозможно, от этого тупеешь и слепнешь, вот она и вышла выпить кофе в соседнюю кофейню. И съесть что-нибудь калорийное, типа горячего бутерброда с жареной картошкой, чтобы уж до вечера о еде не думать.

Тогда она перехватила фужер в левую руку, а правой сноровисто обняла его за шею и потянула к себе. Он наклонился, она встала на цыпочки и стала сосать его губы. Дима, чувствуя, что мир вокруг обесценивается и пропадает, обнял ее свободной рукой – она запрокинулась, зубы твердо коснулись ее зубов.

Элла была довольна своей работой – сидишь дома, не нужно мотаться каждый день в какой-нибудь задрипанный офис в набитом транспорте, не нужно терпеть бесконечные сплетни и перешептывания за спиной офисных девиц, не нужно выслушивать замечания от начальства по поводу своего внешнего вида да с начальством вообще не слишком часто приходится общаться. Вот Катерина, конечно, звонит, держит в тонусе, ну так это ее работа…

Дима отстранился первым. Ева уткнулась лицом ему в шею, тихо поцеловала кадык, потом углубление между ключицами. Он зарылся в ее ароматные волосы. Все отлетело, кроме этого аромата, кроме ощущения тепла и покорности под рукой и подбородком.

Элла вернулась домой, в свою крошечную квартирку на седьмом этаже блочного дома. Возле лифта толклось семейство с вещами, бабушкой и собакой. С дачи, что ли, приехали…

– Как тогда, – едва слышно произнесла она и стала гладить его затылок. – Ты уехал… Я звоню, а мне говорят – он в Ленинграде. Я даже написать хотела, только постеснялась, боялась, не поверишь. Ты вспоминал?

Элла решила, глядя на сумки и пакеты, что можно тут до вечера проторчать. Да еще и пес огромный на нее посмотрел и облизнулся. Элла собак не боялась, и этого пса встречала во дворе с хозяином. Он дурной такой, сразу же обниматься лезет. А вес у него солидный, один раз ее чуть в грязь не уронил.

– Да, – выдохнул он, не ведая, что лжет.

Она пошла пешком, и надо же было такому случиться, что, когда она была на пятом этаже, лифт открылся и пес выскочил наружу с радостным лаем. Здрасте вам, давно не виделись!

Она – действительно? Из всех запомнила только его – так, что теперь сама все говорит и… делает? А я еще не хотел ехать сюда, вспомнил он. У него напряглись руки – как мешал этот поганый фужер!

– Макс, не приставай ты к людям! – рявкнул хозяин не хуже медведя, видно, достали уже мужика все эти вещи, дачи, дети и бабушка в инвалидном кресле.

– Я отнесу бокалы, – попросила она. Он кивнул и передал ей свой. Она открыла дверь, впустив шум и мерцающий свет, упруго пошла к столу, едва не задев танцующего Ромку. Она же просто красавица, едва не сходя с ума, думал Дима. А она уже спешила обратно, улыбаясь издалека, показывая освобожденные руки; он зачарованно следил. Она подошла.

Пес все-таки прыгнул и положил лапы Элле на плечи.

– Может, потанцуем?

– Ну ладно, ладно. – Она пыталась только отвернуть лицо, чтобы не обслюнявил. Потом потрепала его за уши и совсем близко увидела собачьи глаза, в которых плескалось самое настоящее счастье.

– Я как раз хотел…

– Глупый какой… – сказала она тихонько. – Всех любит… без разбора… разве можно так…

Она вывела его в комнату, и началась игра, называемая танцами, – они медленно переступали с ноги на ногу, терлись друг о друга, обнимались, он тянулся к ее губам, она пряталась. Но он не хотел играть, как все. Он не играл.

Тут хозяин, видимо, потерял терпение и легонько стеганул пса поводком, а Элле удалось ускользнуть.

– Не отворачивайся.

Она перевела дух только на своем седьмом этаже. Сняла кроссовки и бросила сумку на тумбочку. Прихожая крошечная, как и все у нее в квартире, помещается только вешалка да ящик для обуви, и еще тумбочка под зеркалом. И чтобы себя в зеркале полностью увидеть, нужно на площадку лестничную выйти.

– Почему? – спросила она удивленно.

Впрочем, Элле и не нужно перед зеркалом вертеться да себя оглядывать – как юбка сзади сидит да не морщит ли… и вырез не слишком ли большой, да не торчит ли бретелька от бюстгальтера…

Вопрос был идиотский, и она, видимо, поняв это, тут же подставилась. Губы ее были упругими и скользкими. Его правая рука стекла по ее спине, пошла ниже, достигла края платья и нырнула под него, прильнув к атласной коже.

Самая удобная для Эллы одежда – свободные потертые джинсы да куртка флисовая. Ну, зимой, конечно, пуховик, летом – майка открытая. На ее гардероб и шкафа платяного не нужно, все на одной полке запросто поместится. А куда больше? Для того и работу такую она выбрала, чтобы в офисе не торчать да по салонам красоты не ошиваться. Этак же никакого времени не хватит, то стрижка, то брови, то маникюр, так всю жизнь там и просидишь.

Губы разомкнулись.

– За это ты тогда схлопотал, – жарко выдохнула она ему в шею.

Ну что, нужно работать. Катерина – баба вредная, если Элла к сроку файл отредактированный не сдаст, может и отказать в дальнейшем. А работу такую Элла терять не хочет, потому что не надо в офис таскаться и так далее, по списку.

– Что ты медлишь? – прошептал он.

Она сняла флиску и наклонилась, нашаривая тапочки под тумбочкой. Тумбочка давно уже стояла неустойчиво, одна ножка шаталась. Сейчас Элла оперлась на нее слишком сильно, тумбочка закачалась, и… еле-еле Элла ее удержала, но сумка свалилась на пол, из нее вывалилось все содержимое и раскатилось по прихожей.

Она поцеловала его подбородок, потом опять подставила рот.

Элла чертыхнулась, собрала все мелочи, скрипнула зубами, увидев, что раскололась пудреница, и тут ей под руку попался крошечный сверток. Ах да, это та ненормальная сунула ей сережку возле кафе.

– Нет байки вредоноснее на свете, чем враки о Ромео и Джульетте, – раздался над самым ухом голос Шута. Дима ошарашенно вздернул голову – темная тощая тень проплыла мимо.

Элла развернула сверток и увидела серьгу.

– Кыш, – сказал Дима ей вслед, и в этот момент кто-то толкнул его локтем в бок. Дима обернулся и опять рявкнул: Кыш!

Самая обычная золотая сережка в форме ракушки, а внутри – крошечная жемчужинка. Ну да, замочек слабый, поняла Элла, повертев сережку, вот неизвестная женщина ее и потеряла. А та, вторая, нашла и не придумала ничего лучше, чем сунуть серьгу первой попавшейся, которая показалась ей похожей на ее знакомую. Да Элла и сережек-то не носит, у нее вообще уши не проколоты.

– Ай-яй-яй, охальники, – ухмыляясь, сказал танцующим Ромка, снова сделал выпад локтем и попал Еве в бок.

Вот интересно, как та баба в понедельник оправдываться будет перед той, настоящей, которая потеряла сережку… как она назвала Эллу? Ага, Норой. Какое неприятное имя… Нора. Похоже на крысиную нору. Или кроличью.

– Отстань! – крикнула она с остервенением. Дима потянул ее к себе, она покорно и обещающе обмякла.

Да, эта Нора серьгу свою не увидит. Ну что ж, не такая большая потеря, вещь недорогая, купит себе новые. А Элле давно пора выбросить из головы этот случай и сосредоточиться на работе.

– Пошли отсюда, – попросил он.

Она уселась за стол, включила компьютер и открыла нужный файл. Ну и как там поживает доктор Фрейд?..

– Куда уж тут…



Кончилась песня, и Ева изящно выскользнула:



– Подожди.

Смеркалось. По улице Белелесгассе, которая вела от Николаевой площади в Йозефов, к Старому еврейскому кладбищу, шел прилично одетый молодой человек. Кроме него, на улице не было ни души, его шаги гулко отдавались от стен старых домов.

И удалилась к столу, где трубили общий сбор, открывая очередную партию бутылок. Дима остался посреди комнаты со слегка разведенными руками и пустыней в голове. Над пустыней бушевал самум; песок ревел, рубил лицо, слепил и заглушал все вокруг.

Молодой человек подошел к низкой стене кладбища, вошел в узкую калитку…

– Друг мой, как вы непосредственны, – донесся сквозь гул и плач ветра печальный голос. Кто-то взял Диму за локоть.

Перед ним теснились тысячи древних каменных надгробий, тысячи плит, скопившихся на этом кладбище за четыре столетия. Плиты кренились, как будто склонившись перед Всевышним в безмолвной, бесконечной молитве. Некоторые соприкасались верхними краями, словно тихо переговаривались между собой о чем-то сокровенном. На них виднелись загадочные клинописные надписи на иврите и простые рисунки, полустертые временем, сложенные в молитве руки, виноградные грозди, священные сосуды…

Дима обернулся.

Как среди этих бесчисленных надгробий найти могилу своего предка?

– А?

Почти совсем стемнело, и там и тут над могилами появилось странное бледное свечение, раздавался едва слышный шепот – то ли ветерок шелестел среди ветвей, то ли духи мертвых переговаривались между собой.

Шут подтолкнул его к креслу и ухнул на него сам.

Молодой человек протискивался между накренившимися плитами, читая написанные на них имена булочников и сапожников, раввинов и финансистов. В какой-то момент эти имена, эти надписи слились в одну бесконечную надпись, от которой у него зарябило в глазах, закружилась голова. Молодой человек споткнулся, упал, в глазах у него потемнело, он словно выпал из потока бытия, как птенец, выпал из уютного гнезда жизни…

– Ромка, ейный хахаль, вишь, на Татьяне завис, так должна ж она продемонстрировать, что ей плевать…

– Что с вами, сударь? – прозвучал над ним негромкий озабоченный голос.

Дима сел на подлокотник.

Сигизмунд открыл глаза и увидел склонившегося над ним благообразного старика в старомодном одеянии. За спиной у этого старика виднелась огромная фигура с покатыми плечами и длинными, свисающими до колен руками.

– Что? – спросил он после паузы.

– Что с вами? – повторил старик. Сигизмунд понял, кого он напоминает – пражского раввина с гравюры семнадцатого века, которая висела в кабинете его отца.

Ева оживленно тараторила с Татьяной и Светкой, Ромка вертелся рядом. Магнитофон взорвался новой мелодией.

– Извините, рабби, – смущенно проговорил Сигизмунд, неловко поднимаясь на ноги. – Упал в обморок, как кисейная барышня… прежде со мной такого не случалось…

– Сейчас вернется, – голос Димы срывался.

– Бывает, бывает! – Раввин снисходительно улыбнулся. – Вы приехали из Вены, чтобы найти могилу своего прадеда?

– Нет, не думаю.

– Верно, рабби… – Сигизмунд удивленно взглянул на старика. – Но как… как вы это узнали?

Ромка лихо шаркнул лапкой и пригласил. Ева отмахнулась.

– Не пошла! – возбужденно выкрикнул Дима.

– Поживите с мое, и тоже будете многое узнавать! Это просто, юноша, это очень просто. Вы одеты, как венский студент из хорошей семьи, и говорите так же. А что может делать молодой венский студент на Старом еврейском кладбище в Праге? Искать свои корни, искать могилы своих предков. Позвольте узнать ваше почтенное имя, дабы я мог помочь в ваших поисках?

– Естественно. Нельзя же сразу, право слово…

– Я Сигизмунд… Зигмунд Шломо Фрейд.

– Ну да… Нет… А как же?

– Фрейд… – Раввин задумался. – Ах да, конечно! Здесь, неподалеку, в Йозефове, жил переплетчик Фройд, его, как и вас, звали Шломо… пойдемте, я покажу вам его могилу.

– Слишком много доверия к двуногим прямостоящим, – изрек Шут. – Только мазохисты, Дымок, любят кого-то, кроме себя. Лидка вот никого, кроме себя, не любит. Потому и со мной: удобно, легко. Я ее тщетными мольбами о сопереживании не утомляю, душу не распахиваю и ей не даю – ей и хорошо. Делаем, что хотим. Каждый сам по себе.

Старик повернулся к своему рослому спутнику и сказал:

Ева пила, похохатывая, и не оборачивалась даже. Дима перевел взгляд на Лидку. Лидка смирно сидела, уложив подбородок на сцепленные ладони. Она ждала. Она любила. Дима круто мотнул головой.

– Иди вперед, ты знаешь дорогу!

– Тебе Бог послал ее, а ты!..

Тот безмолвно повернулся и пошел в глубину кладбища, тяжело впечатывая в глинистую землю толстые ноги. Раввин и Сигизмунд последовали за ним.

– Ой, ой, ой, – с оттяжечкой сказал Шут.

– Какой у вас странный слуга! – проговорил Сигизмунд, глядя в спину великана. – Он немой?

– Я бы с нее Афродиту писал, – бабахнул Дима. – Закат. Веспер горит, и клочья пены, рвущиеся на ветру… Ветер, понимаешь? И волосы – черным пламенем в зенит…

– Немой, – кивнул раввин, – но очень сильный и послушный. Во время Большого погрома он спас многих наших единоверцев…

– У нее короткая стрижка, – Шут, ухмыляясь, с любопытством вглядывался Диме в лицо. Дима очнулся.

– Большого погрома? – удивленно переспросил Сигизмунд. – Но это было очень давно, больше трехсот лет назад…

– Что? А… – он устало вздохнул. – Неважно…

– Что такое время? – Раввин пожал плечами. – Не больше, чем сон… триста лет пролетают, как один миг. Кстати, вот мы уже и пришли к могиле вашего почтенного предка.

– Все чушь, – с нежностью сказал Шут. – Это пройдет. Веспер и все прочее. Скажи лучше, как ты Афродиту тут сбацаешь? – Шут погладил свое тощее брюхо, обтянутое модными штанами. – Ведь на худсовете тебе порнуху пришьют. Или, верный соцреализму, изобразишь действительность в ее революционном развитии и зашпаклюешь все пеной?

Он показал Сигизмунду плоскую вертикальную плиту, на которой была высечена раскрытая книга, под которой с трудом можно было прочесть имя – Шломо Фройд, переплетчик.

Ева смеялась.

– Ладно, – сказал Шут. Кряхтя, он встал и пробормотал рассеянно:

– Он был человеком книги. Пусть он не писал книги, а только переплетал их – его служение книге было беззаветным. Здесь он похоронен, и отсюда восстанет по зову ангела в день Страшного суда. Ему будет непросто подняться, ведь тут же, над ним, похоронено еще несколько человек…

– На дрожку пойти…

– Как так? – удивился Сигизмунд.

– Шут, – спросил Дима, – а почему ты цитируешь всегда?

– Оглядитесь, друг мой! – Раввин обвел рукой кладбище. – Здесь, на этом небольшом участке, похоронено больше ста тысяч человек! Как это возможно, спросите вы? Ведь по нашим законам нельзя тревожить прах усопшего! Вот и приходилось класть одного покойника поверх другого и присыпать его сверху землей. Только надгробные плиты говорят нам о том, кто спит здесь вечным сном, потому они и теснятся здесь, как на праздничном базаре…

Шут усмехнулся грустно.

Раввин пристально взглянул на Сигизмунда и проговорил, понизив голос:

– Для конспирации, – сказал он, поразмыслив. – Так больше возможностей говорить от души. Авторитет. Дескать, с меня взятки гладки – это не я вас матом крою, а Шекспир, Ростан, Стругацкие, Бо Цзюйи…

– Вечный сон, которым спит ваш предок, мало отличается от жизни. Жизнь – это тоже сон, иллюзия. И вам, друг мой, предстоит много сделать, чтобы растолковать смысл этой иллюзии, растолковать смысл сновидений…

И я, друг мой, хочу сделать вам маленький подарок…

– Я так и думал, – сказал Дима.

Раввин повернулся к своему слуге и сказал ему:

– Подай мне сумку!

Диме постелили на веранде, на продавленном диване – подушка без наволочки, вместо одеяла старое пальто. Диме не спалось, но он честно лежал, закрыв глаза, и думал: во что бы то ни стало надо уехать дневным. Шут, проводив остальных до электрички, назад шел не спеша. Миновал старую церковь, туманно серебрящимся пятном парившую в небе, свернул в переулок – четкий, патрульный стук шагов по асфальту, ритмично ломавший ночную тишь, сменился глухим голосом земли, у крыльца остановился.