ИЗМЕРЕНИЕ “Ф”
ЛИТЕРАТУРНО-ХУДОЖЕСТВЕННЫЙ СБОРНИК ФАНТАСТИКИ
ИЛЬЯ ВАРШАВСКИЙ
ВОЗВЫШЕНИЕ ЕЛИЗАРА ПУПКО
Прозаик Елизар Пупко совершил литературный подвиг. Он сжег свою повесть объемом в десять печатных листов.
Легко сказать — сжег. Не говоря уже о том, что каждый из четырехсот тысяч печатных знаков, включая даже пропуски между буквами, весомо, грубо, зримо представляет собой часть гонорара, сам процесс сожжения двухсот сорока страниц машинописного текста — дело далеко не простое. Отошли в небытие камины, где плод бессонных ночей и полных отчаяния дней последний раз вспыхивает ярким пламенем улетающего в трубу вдохновения. Да что там камины! Даже простой ванной колонки с дровяным отоплением не сыщешь в нынешних малогабаритных квартирах. Попробуй сжечь на газовой плите объемистую рукопись. Бумага обладает препротивным свойством разлетаться при этом черными хлопьями, так что тут уж к потере проблематичного гонорара следует добавить весьма реальные расходы на косметический ремонт кухни.
Поэтому сожжение, предпринятое Елизаром, носило, так сказать, символический характер. Он сжег только первые страницы, остальные же порвал и спустил в мусоропровод.
Туда ей и дорога. По правде сказать, паршивая повестушка. К тому же, от бесплодного пребывания во множестве редакций, она была испещрена таким количеством пометок на полях, что пустить ее снова в дело не представлялось решительно никакой возможности.
О вечный всеочищающий огонь, первая из стихий, ставшая подвластной человеку! Сколько радости и горя ты несешь в своем царственном блеске!
Сутулая фигура человека в кресле, наблюдающего, как пламя пожирает вторую часть “Мертвых душ”, безумец, мнящий себя поэтом, слагающий последние вирши в отблеске горящих зданий подожженного им Рима, сожжение Савонаролы… Гм… Тут, впрочем, Елизар колебался. Он помнил, что такое сожжение определенно имело место, но никак не мог вспомнить, кем же был Савонарола. Поскольку же в кратком энциклопедическом словаре об этом деятеле ничего не упоминалось, то и дальнейшие размышления о его судьбе пришлось оставить. Важно, что сожгли, а за что и как — пусть разбираются историки, тем более, что Савонарола, может, вовсе не человек, а город? Кто его знает?
Итак, Елизар Пупко сжег свою повесть. Позвольте! — скажете вы. — А как же с утверждением, что рукописи не горят? Неужели писатель, не раз сам бросавший в огонь исписанные страницы и все же донесший до нас после смерти свое лучшее творение, сказал это так, для красного словца?
Нет, не для красного словца поведал он эту истину, хотя и рукопись рукописи — рознь. Лежал в самом нижнем ящике стола Елизара третий экземпляр, про который он как-то позабыл, когда в припадке отчаяния прибег к аутодафе. А может, и не позабыл, а проявил известную предусмотрительность, не надеясь в данном случае на вмешательство потусторонних сил.
И все же уничтожение рукописи явилось как бы переломным пунктом в творческой биографии писателя, заставившим его основательно призадуматься.
Призвав на суд безмолвных тайных дум все написанное ранее, пришел Елизар Пупко к суждению о себе строгому и беспристрастному. По этому суждению был он писателем хотя и одаренным, но не достигшим еще своего оптимума.
Здесь следует отметить, что мудреное слово “оптимум” было заимствовано им у своего приятеля критика Семена Панибратского, хотя тот обычно употреблял его в совсем ином смысле. Во время творческих пирушек, когда живительной влаги оставалось в бутылках лишь на донышке, Панибратский обычно поднимался с рюмкой в руке.
— Поскольку, — говорил он, оглядывая присутствующих сквозь толстые стекла очков, — никто из почтенной компании не достиг еще своего оптимума, и учитывая, — многозначительный взгляд на часы, — жестокость мер, принятых для борьбы с зеленым змием, предлагаю бросить жребий, кому отправляться за дарами Вакха, дабы не смолк в нашем тесном кругу голос муз.
Елизару нравилось слово “оптимум”, нравился критик Панибратский, всегда писавший о нем доброжелательно, нравился тесный круг, где звучали голоса муз и взаимных похвал.
Есть три вида почестей. В миру они обычно воздаются по делам нашим. В Раю, если верить Марку Твену, за дела, которые мы могли бы совершить. В кругу же, где вращался Елизар, — за отсутствие видимых заслуг на литературном поприще как в прошлом, так и в обозримом будущем. В посрамление утверждения Бернса, здесь могли кого угодно назначить не только честным, но и талантливым малым.
Древние греки слабо разбирались в теории литературы. Поэтому в свите Аполлона нет музы, опекающей прозаиков. По совместительству, этим хлопотливым делом приходится заниматься музе эпоса — Каллиопе, перекрывая весь необъятный диапазон от Гомера до Пупко.
Видимо, рассеянности вконец измотавшейся совместительницы мы и обязаны тем, что в прекрасный июньский день прозаик Елизар Пупко оказался сидящим за столиком летнего кафе на Монмартре.
Собственно говоря, в данный момент Елизару вовсе не полагалось сидеть за столиком и глазеть на проходящих девиц. Он должен был, вместе с группой других одаренных литераторов, наслаждаться шедеврами живописи в Лувре. Художнику слова нужно впитать и критически переосмыслить все лучшее из того, что создано за всю историю человечества, как сказало одно ответственное лицо, подписывая Елизару Пупко денежную дотацию на оплату туристской путевки. Спрашивается, почему же Елизар не внял этому весьма авторитетному указанию и распивает дрянное винцо, выбранное за небывалую дешевизну?
Дело в том, что сразу по прибытии в Париж Елизар со товарищи, договорившись о некотором сокращении рациона и кое-каких поездок, на сэкономленные средства занялись пополнением своего гардероба. В числе прочих вещей, приобретенных Елизаром, были штиблеты апельсинового цвета на толстенной каучуковой подошве. Мечта, а не штиблеты, таких у нас и с огнем не сыщешь!
Однако пока Елизар, едва поспевая за гидом, критически переосмысливал памятники архитектуры, твердые как жесть задники новых штиблет искромсали его ноги до кровавых волдырей. К тому времени, когда группа должна была отправляться в Лувр, Елизар был способен передвигаться разве что на четвереньках, и то держа попеременно то одну, то другую ногу на весу, дабы давать им некоторый отдых.
Вряд ли такой способ перемещения одаренного писателя по столице капиталистической страны мог бы способствовать действенной пропаганде достижений отечественной литературы за рубежом. По этому поводу между Елизаром и руководителем группы произошло бурное объяснение. Елизару даже пришлось разуться, чтобы опровергнуть всякие подозрения в каких-либо коварных замыслах. В результате ему было велено сидеть в кафе и дожидаться остальных членов группы.
Есть ли что-нибудь более приятное, чем дать отдых натруженным ногам? Елизар блаженствовал, выпростав ступни из модернизированных орудий испанской инквизиции. К сожалению, пострадали не только ноги. Заскорузшие от сукровицы парижские носки оказались вдрызг разорванными на пятках, и Елизару приходилось держать ноги в весьма неудобном положении, скрывая этот дефект туалета от прохожих.
И все же, повторяю, Елизар блаженствовал.
Подумать только! Он, Елизар Пупко, недавно переживший творческий кризис, сидит за бутылкой вина на Монмартре, где, может быть, некогда сидели Гюго, Мопассан и этот… как его?… Антуан де Сент-Экзюпери, Других корифеев французской литературы Елизар припомнить не смог, да и ни к чему это было. Не обязан же он заучивать наизусть весь справочник членов союза писателей Франции или какого-нибудь там Пенклуба. Достаточно и Мопассана с Гюго.
Ах, Мопассан! Не зря Елизар, тайком от родителей, до одурения зачитывался им в детстве. Ведь это он открыл Елизару истинный характер женщин этой прекрасной страны, легкомысленных, порочных и доступных.
У Елизара даже дух заняло от внезапной мысли, что, может, и его здесь ждет маленькая интрижка, мимолетное любовное приключение, очаровательный сувенир, воспоминание о заморских странствиях. В его распоряжении было не более двух часов, ну и что из этого. Не зря же великий писатель сказал: “Был тот час, когда в Париже тысячи женщин раздеваются не любя и тысячи мужчин любят не раздеваясь”. На худой конец, пусть так. Правда остаются еще проклятые штиблеты. Впрочем, можно потратиться на такси, а штиблеты завернуть в газету. Подумаешь, сенсация, человек разувшись едет с дамой в закрытой машине. Что же касается строжайшего указания руководителя группы не покидать место в кафе, то трусы, черт побери, в карты не играют!
Приняв стратегическое решение, Елизар начал подыскивать себе подружку. Однако ни гризетки, ни мидинетки, ни дамы света и полусвета, в изобилии проходившие мимо, никак не откликались на его телепатический призыв. Наконец, ему удалось поймать взгляд очаровательной субретки с импонирующим бюстом, юной и гибкой, как котенок.
Елизар мысленно перекрестился и подмигнул ей с видом завзятого бонвивана. Его избранница удивленно подняла брови, насмешливо оглядела Елизара с головы до злополучных носков и, расхохотавшись самым оскорбительным образом, проследовала дальше.
Елизар покраснел. Справедливости ради нужно сказать, что он сам ощущал какую-то неуловимую разницу между своим обликом и небрежно-элегантными парижанами, хотя его наряд был выбран в результате долгих и придирчивых примерок.
На нем был немнущийся костюм цвета лежалой лососины с рельефным узором из стилизованных бурбонских лилий, правда не по сезону теплый, самостирающаяся рубашка того сорта, который пользуется наибольшим спросом трубочистов и мусорщиков, и широченнейший галстук с изображением Эйфелевой башни. Весь этот чисто парижский шик венчала светло-желтая кожаная шляпа, последний крик моды. Ее Елизар время от времени использовал в качестве опахала, охлаждая потевший лоб.
Тем временем, Елизар сам был объектом пристального наблюдения. Какой-то тип, сидящий за соседним столиком, не спускал глаз с незадачливого ловеласа. Чувствуя на себе назойливое внимание, Елизар начал нервничать. Вообще, этот субъект ему определенно не нравился. Какое-то ничтожество. Впрочем, такое суждение было чисто интуитивным. В арсенале литературных приемов Елизара Пупко для ничтожеств мужского пола существовал детально разработанный стереотип. Низкий рост, худоба, жидкие волосы, нос пуговкой, гнилые зубы и бегающие глаза.
Ни под одно из этих определений незнакомец не подходил. Роста он был среднего, сложения коренного, нос длинный и мясистый; волосы черные и густые, глаза навыкате. Что же касается зубов, которые он постоянно скалил в приветливой улыбке, то таких Елизару еще встречать не приходилось. Видимо, дантист израсходовал при их изготовлении весь свой запас желтой краски.
После постигшей Елизара неудачи, незнакомец встал и, захватив свой стакан с каким-то пойлом, направился к столику нашего героя.
— Месье — турист?
Елизар обомлел. Дело в том, что, готовясь в заграничный вояж, он детально проштудировал одну очень интересную брошюрку о коварных методах, применяемых разведками капиталистических стран, и сейчас у него появились всякие подозрения, одно ужаснее другого. Нет, уж лучше было бы стоять в Лувре на четвереньках, поджав по-собачьи одну ногу, чем подвергаться такому страшному риску.
— Жэ… нэ… компран ву. Жэ… нэ парлэ ву Франсе, — выдавил он из себя весь свой запас французских слов.
— Понятно! — протянул тот с чистейшим вологодским выговором. — Значит, русский, я так и предполагал. — Он внимательно осмотрел доспехи Елизара. — Ботиночки жмут?
— Жмут, — смущенно ответил растерявшийся Елизар. — А вы тоже из Советского Союза?
— Тоже, — незнакомец неопределенно махнул рукой. — Бывший соотечественник. Жертва гитлеровской агрессии. Так сказать, из перемещенных лиц.
Этого только не хватало! Елизар почувствовал себя в ловушке. Перемещенное лицо, какой-нибудь предатель. За такое знакомство по головке не погладят. Нужно от него отделаться, но как? Только бы не попасться на провокацию. Этот тип, может, того и ждет, чтобы устроить скандал. Приедет полиция, начнется разбирательство, а там доказывай, что ты — не верблюд. Сослаться на неотложное свидание и удалиться прямо в носках? Поймать такси и доехать до гостиницы? Ну, хорошо, допустим, он уедет, но после этого предстоит объяснение с руководителем группы. “Знаем, — скажет он, — ваши натертые ноги. В Лувр ехать не могли, а по Парижу шлялись”. Придется писать объяснительную, почему и как уехал, до какой стадии дошло знакомство с предателем родины, а там — прощай членский билет Союза писателей, путевки и ссуды Литфонда, навсегда прощай звание одаренного. Нет, только не это! Нужно дожидаться здесь автобуса с группой, ведя тонкую политическую игру с этим типом, не поддаваясь ни на какие коварные приемы.
Словом, перефразируя Лютера, сказал себе Елизар: “Я здесь сижу и не могу иначе!” Впрочем, Лютер тут был ни при чем, потому что церковными дрязгами Пупко не интересовался и о перипетиях возникновения протестантизма ничего не знал.
Между тем, незнакомец без приглашения уселся за столик Елизара и, осклабившись до ушей, поднял свой стакан.
— За встречу! Не знаю, как величать?
— Елизар Никанорович, — ляпнул Пупко. Ему бы подумать, да сказаться кем-нибудь другим, но слово — не воробей. Теперь уже поздно было раскаиваться. Да и вряд ли посещение Парижа группой одаренных литераторов было таким уж секретом. Наверняка, оно привлекло внимание общественности. Так что, если какой-нибудь Сюртэ Женераль, или что-либо в этом роде, захотят дознаться, то ничего не скроешь. Тут наскоро придуманный псевдоним может только повредить.
— Профессия, — продолжил допрос незнакомец.
— Писатель, — раздраженно ответил Пупко. — А разрешите узнать, чем вы занимаетесь?
— Лицо свободной профессии. К тому же, любимец женщин. Имею обширные знакомства. Зовут меня Жан-Пьер, в прошлом — Иван Петрович. Вижу, симпатичному туристу нужна девочка, потому и подсел. Здесь неподалеку есть одно местечко, товар — пальчики оближешь. — Тут Жан-Пьер действительно лизнул свои пальцы с обкусанными ногтями. — Ну как, пойдем?
Нет! Не продажной любви искал в своих романтических мечтах Елизар Пупко! Да и денег у него в кармане таких не было. И вообще его совсем не прельщала перспектива привезти домой французский сувенирчик, который и пять врачей не вылечат. К тому же помнил он из прочитанной брошюры, как иностранные разведки фотографируют неосторожных туристов в постели проститутки, а потом, используя шантаж, вербуют для своих темных дел.
— Исключается! — сухо сказал он. — Такими делами не интересуюсь.
— О, понимаю! — воскликнул Жан-Пьер. — Что ж, в наш бурный век бывает. Даже юноши подвержены сему недугу. Значит, только стриптиз? Или, может быть, — он перегнулся через столик и шепнул нечто, отчего Елизар лишь крякнул. — Охотно буду вашим гидом.
Тут Елизар Пупко сделал гениальный ход конем.
— Послушайте, милейший, — протянул он снисходительным тоном, каким, вероятно, разговаривал с наглецами Андрей Волконский. — Я тут должен встретиться со своим товарищем. Он вот-вот подъедет. Поэтому прошу избавить меня от дальнейших приглашений куда-либо.
Ловко он отбрил этого прохвоста, ничего не скажешь! Здесь и презрительное “милейший”, и упоминание о приятелях, готовых прийти на помощь, и категорическое требование прекратить всякие гнусные предложения, оскорбляющие честь порядочного человека.
Жан-Пьер даже привстал.
— Ни слова, о друг мой, ни вздоха, — продекламировал он, прижав руки к груди. — Не знал, что вы — с группой. Думал, одинокий турист. Сам был гражданином этой великой страны и знаком со строжайшими правилами. Ценю и уважаю! Так что, уж не обессудьте! Эй, гарсон! Надеюсь, — вновь обратился он к Елизару, — вы не откажетесь выпить со мной по рюмке коньяка в знак глубочайшего уважения, которое я к вам питаю?
— Не откажусь, — со снисходительностью победителя сказал Елизар Пупко.
Жан-Пьер быстро пролопотал что-то гарсону, указав при этом зачем-то пальцем на Пупко. Вскоре перед ними появилась бутылка и два чистых бокала. Радушный француз тут же наполнил их на одну треть.
— За ваше здоровье!
— Взаимно! — отвесил поклон Пупко, хотя в душе он вовсе не желал здоровья этому назойливому сутенеру. Однако тут он во всем следовал указаниям, полученным при инструктаже перед отъездом. Быть всегда вежливым и не отклонять приглашения к угощению.
Казалось, все шло хорошо, или, как мысленно выразился Елизар, без криминала, если бы не одно обстоятельство. Проглотив изрядную порцию коньяку, Жан-Пьер впал в какую-то странную задумчивость. С отрешенным взглядом сомнамбулы он вновь наполнил свой бокал, опрокинул его в пасть, после чего разрыдался самым натуральным образом.
Тут уж Елизар решительно не знал, что делать. Такие ситуации при инструктаже не рассматривались. В брошюре о них тоже ничего не упоминалось.
“Псих! — подумал он, холодея. — Определенно чокнутый тип. Не нужно было пить с ним. Теперь жди каких-нибудь фортелей!”
Однако в числе высоких моральных качеств литераторов, выезжающих за границу, помимо вежливости, входила еще тактичность. Поэтому, мобилизовав упомянутые добродетели, Елизар положил свою руку на рукав собеседника и хрестоматийно-елейным тоном сказал:
— Полно, Иван Петрович! Конечно, я понимаю, как тяжело вдали от родины, но, может, еще не все потеряно. Я бы вам рекомендовал обратиться в наше посольство, они вам помогут. Тут ничего не поделаешь, придется искупить вину перед народом, но ведь в колонии вы сможете приобрести специальность. У нас в стране ощущается большой недостаток в рабочих руках, особенно в каменщиках и этих… эскалаторщиках.
Хотя в голосе Елизара звучали задушевные нотки диктора, объявляющего о новых обязательствах по повышению удоев молока, они не произвели на Жан-Пьера должного впечатления.
— Заткнись! — прервал он его самым грубым образом. — Ты, писака занюханный.
Этот эпитет оскорбил Елизара до глубины души.
— Ошибаетесь! — произнес он, покраснев от негодования. — Я — известный писатель. Не понимаю, как вы можете, не зная ничего обо мне, высказываться подобным образом. К вашему сведению, незадолго перед отъездом я написал повесть, которая, может быть, войдет… э… в сокровищницу…
Ай да Елизар Никанорович! Знатно соврал! Да ведь он не о себе заботился, а о престиже отечественной литературы. С такой целью и приврать не грех.
Однако и Жан-Пьер, видать, был не промах.
— В жопу! — произнес он с истинно русским смаком. — В жопу войдет твоя повесть, в качестве подтирки. Подумаешь, написал! А если б не написал, что тогда?
Елизар развел руками.
— Вы как-то странно рассуждаете. А что было бы, если б Толстой не написал “Войну и мир”? Человечество бы не имело…
— Ладно! — прервал его Жан-Пьер. — Не имело бы — и ладно! Давай-ка лучше выпьем.
Такой поворот вполне устраивал Елизара. Чего греха таить, был он охоч до даровой выпивки, тем более, коньяк оказался отменным, но еще маловато набирал силу в организме. Самое время добавить граммов по сто. Так что на этот раз он сам разлил поровну, никого не обидев. Не привык пить Елизар Пупко по-иноземному. Любил он закусывать коньячок соленым огурчиком и селедочкой. Мелькнула у него было мысль заказать какой ни на есть немудрящий закусон, но тут он поостерегся. Кто их знает, сколько чего стоит. Да и не так уж плохо ложится коньяк на пустой желудок. Загудели, завертелись шарики в голове, прямо любо-дорого. Даже бедолага Жан-Пьер показался ему в общем-то славным парнем.
— Вот ты говорил, Лев Толстой, — перешел он тоже на “ты”. — А ведь произведения искусства бессмертны. Был я сегодня в Лувре. Там… эти… Вангоги и Вандейки. Картины. Знаешь, какая сила? Они, брат, века пережили и еще переживут.
— Века! — ухмыльнулся Жан-Пьер. — Подумаешь, века! А если б их не было, чего-нибудь изменилось бы?
— В каком смысле?
— Вот ты писатель, да?
— Писатель.
— А если б я сейчас сел в машину времени, отправился назад, да и кокнул тебя в детстве, тут, в Париже, что-нибудь изменилось бы?
— Ну, в Париже, может, и не изменилось бы, а у меня на родине…
— Ни хрена бы не изменилось. И вот эти твои картины. Ну, не глазели бы на них пижоны, и все.
— Если так рассуждать, то любой человек…
— Нет, не любой! Представь себе, что я не тебя кокнул в детстве, а Наполеона. Тут бы сразу все вверх тормашками! Кранц! Сколько народу погибло при походе на Россию, бездетной молодежи, а тут все потомки их вдруг живы-здоровы. Вот ты, скажем, живешь в квартире. Бенц! Она занята. Кто такие? Потомки гренадера владеют этим домом с восемьсот двенадцатого года. Усваиваешь? Нет, тут уж машина времени не работает, потому что кокнуть Наполеона в детстве никак невозможно. Вот, что значит — великий человек!
— Глупости! — махнул рукой Елизар. — Никаких таких машин нету.
— Сейчас нет, а потом будут.
— А если и будут, то тебе-то что?
Тут с Жан-Пьером произошла странная метаморфоза. Он весь как-то подтянулся, сжал рот, нахмурил брови. На скулах заиграли желваки.
— Есть у меня одна мыслишка, — сказал он, уставившись на Елизара немигающими глазами. — Хочу подложить бомбу в Нотр-Дам.
При слове “бомба” с Елизара слетел весь хмель. Его прошиб пот от затылка под кожаной шляпой до отлично вентилирующихся пяток.
— Что?! — переспросил он потом. — Что за Нотр-Дам, и причем здесь бомба? Ты что, ошалел?
— Собор Парижской Богоматери. Бах, и нету! Представляешь, кирпичи убрали, площадь застроили, а тут эти прибыли на машине времени. Хотят пришить меня, ну, хотя бы сейчас или в детстве. Но если пришьют, то значит — собор на месте. А как же он на месте, если там уже у них новые здания? Выходит, и тут их машина не работает. Не хуже, чем с Наполеоном.
Вереница мыслей, пестрых, как ярмарочная карусель, закружилась в голове Елизара. Собор Парижской Богоматери с этими… как их?., химерами, который он сегодня осматривал. Кранц! и нет собора! А ведь даже простое обсуждение плана такой диверсии — есть соучастие. Ответственность за недоносительство. Этот тип определенно сумасшедший! Надо немедленно обратиться в полицию. Нет, в полицию не годится, не исключена возможность провокации, задержат, а потом объявят, что просил политического убежища. Мчаться в посольство? Однако тут одной объяснительной не отделаешься. Распивал коньяк с изменником родины. Намеренно отстал от группы. Нет, нужно пытаться выйти из положения самому. Попробовать отговорить этого кретина от его затеи.
— Да… — протянул он, стараясь получше пораскинуть мозгами. — А идея-то не нова.
— Как это, не нова?
— Очень просто. Был такой, в древности, Гераклит, который сжег там у них в Греции один храм.
Да простит читатель Елизара. Подумаешь, важное дело, перепутал имена. Не до того ему сейчас было. И в сущности, какое это имеет значение, Гераклит или Герострат? Оба — древние греки.
— Ну и что? — заинтересовался Жан-Пьер.
— А ничего. Отстроили заново и все. У меня приятель недавно ездил в Грецию, так говорит, просто тютелька в тютельку восстановили.
Жан-Пьер помрачнел.
— Думаешь, и Нотр-Дам восстановят?
— А как же! Сейчас, знаешь, какая строительная индустрия! За год восстановят.
— Значит, те, на машине времени, все равно меня смогут кокнуть?
— Запросто. Так что ты уж лучше придумай что-нибудь другое, без бомбы.
Жан-Пьер так хватанул кулаком по столу, что задребезжали бокалы.
— И придумаю! У меня в запасе есть мыслишка почище!
— Вот и отлично! Давай выпьем за то, чтобы все тихо-мирно!
Жан-Пьер опустошил налитый Елизаром бокал.
— Ну, спасибо! Надоумил ты меня. Погоди, я сейчас догоню этого типа. Потом поговорим.
Раньше, чем Елизар успел опомниться, его новый друг исчез в толпе.
Сам же Елизар был так горд своей дипломатической победой, так счастлив благополучному исходу дела безо всяких бомб, что и не сразу сообразил насчет коньяку. Смылся прохвост Жан-Пьер, ничего не заплатив.
Между тем, время близилось к приходу автобуса. Нужно было срочно ликвидировать следы кутежа. В бутылке еще оставалось немного коньяку. Этого любимый сотрапезник критика Семена Панибратского допустить не мог. Разделавшись заодно с остатками вина, приказал он жестом официанту все прибрать и подать счет.
О боги! Едва взглянув на сумму счета, Елизар чуть было не потерял сознания. Проклятый коньяк стоил больше, чем отпускалось одаренному писателю на все личные расходы во время пребывания в столице мира.
Елизару почудилось, что он видит дурной сон. Однако какой там сон, когда сука официант, во плоти, стоит рядом и ждет денег. Да еще, видно, на чаевые рассчитывает, свиная харя!
Последовало тягостное объяснение.
— Ты понимаешь, — втолковывал Елизар заплетающимся языком, — же нон моней. Майн камраден есть моней, Муа ждать камраден, они платить моней. By компренэ муа?
Насчет таких дел официанты всегда компренэ.
Был вызван хозяин. С помощью, доброхотов-лингвистов из публики, в конце концов, удалось заключить компромиссное соглашение, по которому Елизару, под надлежащим присмотром, разрешалось ждать камраден, но при условии, что заплатят моней.
К нашему стыду нужно сказать, что когда камраден все же прибыли, то застали они Елизара в самом плачевном состоянии. Он то проливал слезы по поводу печальной судьбы Нотр-Дам, то беспричинно хохотал, то пытался исполнить танец с саблями, использовав в качестве таковых новые штиблеты.
Только мужеству и находчивости руководителя группы мы обязаны тем, что транспортировка буйствующего литератора в гостиницу прошла без сколь-нибудь существенных осложнений.
Увы! Последние дни пребывания за рубежом Елизар провел под домашним арестом в гостинице. Даже еду ему камраден приносили в номер.
Безрадостно текли дни отчуждения. Ни вина, ни песен, ни любви!
Впрочем, не совсем так. Однажды Елизар все же чуть было не завел интрижку с горничной. Помня, как парижанки ценят решительность и натиск, он произвел молниеносную атаку, когда та меняла простыни. Но казавшаяся такой ветреной горняшка пребольно стукнула его по носу и, почему-то заплакав, выскользнула из комнаты. Через несколько минут явилась старшая горничная, мымра в очках, и добрые полчаса читала Елизару нотацию, из которой он, правда, ничего не понял. Боясь, как бы она, чего доброго, не нажаловалась руководителю группы, Елизар отдал ей все сувениры, приобретенные для одаривания знакомых и родичей.
После такого афронта впал Елизар в совершеннейшую ипохондрию. Он проклинал эту растленную страну и считал часы до возвращения на родину, хотя понимал, что там ему придется дать отчет обо всем содеянном.
Наконец, настал долгожданный миг. Город порока и социальных контрастов вставал на дыбы под крылом самолета, уносившего Елизара домой.
Где-то там был и собор Парижской Богоматери с дьяволом, насмешливо взирающим с высоты на кипение страстей человеческих.
Впрочем, Елизару было плевать и на Париж, и на дьявола, и на собор. В душе он даже жалел, что помешал Жан-Пьеру взорвать к чертям этот памятник религиозного мракобесия. Вот был бы переполох!
Ни фига бы не восстановили этот Нотр-Дам. Тут только и умеют, что продавать коньяк по спекулятивным ценам. Небось если разрушить собор, сразу бы налетели всякие капиталистические акулы и подрядчики. Глянь, и вся площадь застроена. Земля-то тут, знаешь, какая дорогая? Так что в общем, Жан-Пьер был прав. Подложи он бомбу, никак эти с машины времени не сумели его кокнуть в детстве, а теперь… Постой, постой! Ведь если собор не взорван, то это его, Елизара заслуга. Будет собор стоять еще столетия, и когда изобретут машину времени, кокнуть в детстве Елизара Пупко никому уже не удастся, потому что, если б не он, не было бы у них там в будущем собора, а были бы совсем другие здания, а собор и здания стоять на одном месте никак не могут, это даже дураку ясно.
Так что, уважаемые потомки, не только перед Наполеоном вы бессильны, а и перед Елизаром Пупко! Пусть Елизар Пупко сжег свою рукопись, но сам-то он нетленен, аки птица Феликс, или как ее там? Попробуй, кокни в детстве Елизара Пупко!!!
Горделивое чувство собственного величия заполнило все существо Елизара и подняло его ввысь, гораздо выше облаков, которые с трудом пытался пробить самолет.
КАЗНЬ БУОНАПАРТЕ
Казнь Буонапарте и все, что с ней связано, безусловно принадлежит к числу наиболее интересных событий шестьдесят второго века нашей эры, часто называемого историками “Золотым”.
Следует отметить, что к началу шестидесятых годов этого столетия человеческое общество на нашей планете переживало глубокий кризис.
Две проблемы волновали социологов того времени: неуклонно падающая рождаемость и отсутствие социальных противоречий, стимулирующих дальнейшее общественное развитие.
Трудно сказать, какая из проблем была более острой.
Человечество потеряло интерес ко всему, что связано с продолжением рода. Были приняты все необходимые меры, но казалось, что уже ни кино, ни литература, ни роскошно изданные альбомы не в состоянии более пробудить в людях желание выполнять эту жизненно важную и социально необходимую функцию, предписанную природой. Подсчеты показывали, что через несколько столетий человеческому роду грозит бесславный конец.
Что же касается общественных противоречий, то и здесь дело обстояло не намного лучше. Уже много лет все попытки социологов отыскать их в какой-либо сфере человеческих взаимоотношений кончались крахом. Отсутствие противоречий обрекало общество на деградацию. В этом отношении единственной надеждой мира оставался Буонапарте. К нему были прикованы все взоры и надежды человечества.
Дело в том, что Буонапарте предавался беспробудному пьянству. Это не было ни злоупотреблением флорентийским вином, характерным для эпохи Возрождения, ни тайным использованием самогонного аппарата, широко распространенным в двадцатом веке. Химик Буонапарте — действительный член Всемирной академии наук, почетный доктор космической биологии, автор многих трудов по химии ферментов и прочая, и прочая, глотал опьяняющие таблетки, способ приготовления которых держал в строгом секрете.
Атавистические наклонности великого ученого вызывали в мире постоянное напряжение. С ними боролись общественные организации, они служили темой научных дискуссий, ими оперировали в трудах по теории наследственности, на них ссылались оптимисты, считающие, что в обществе сохранилось достаточно противоречий, чтобы не приходилось сомневаться в его дальнейшем неуклонном развитии.
Можно утверждать, не рискуя впасть в преувеличение, что ферменты таблеток Буонапарте не только вызывали бродильные процессы в его кишечнике, но и активизировали всю человеческую деятельность на планете.
Буонапарте незримо присутствовал всюду. В лабораториях университетов демонстрировались гигантские модели нуклеиновых кислот его наследственного вещества, спотыкающаяся походка химика была отлично известна всем телезрителям, полки книжных магазинов ломились от множества книг, посвященных проблемам борьбы с антиобщественными наклонностями единственного в мире алкоголика.
Даже в ставших редкостью дошкольных учреждениях воспитательницы грозили юным отпрыскам человеческого рода, что если немедленно не будет съедена вся каша, то их постигнет участь Буонапарте. Неудивительно, что перед лицом столь грозной перспективы хрупкие цветы бесконфликтного общества кривили рты и топали ногами, потому что с тех пор, как человечество приняло на вооружение каменный топор, ни один из его представителей никогда не хотел быть объектом чрезмерно пристального внимания своих сограждан.
Казалось, все шло своим путем и социологи могли заняться основной проблемой сексуального воспитания общества, если бы одно непредвиденное обстоятельство не поставило перед ними новые задачи.
Двенадцатого мая 6067 года автоматы внешнего наблюдения сообщили о предстоящем столкновении Земли с кометой XIV-B-345.
Вследствие пустяковой неисправности в электронной схеме это предупреждение было получено с небольшим опозданием, когда хвост кометы уже вошел в земную атмосферу. Таким образом, надвигающееся событие было совершенно неожиданным, так как астрономы, занятые дискуссией с биологами о видах ночных бабочек, могущих населять гипотетическую планету в Крабовидной туманности, целиком доверили наблюдение за ближайшими участками счетно-решающим устройствам, а простые люди не смотрели на небо, потому что этика шестьдесят второго столетия считала неприличным фиксировать внимание на явлениях, не отмеченных социологами. Что же касается последних, то они целиком были поглощены решением чисто земных проблем.
Теперь, когда комета стала официально объявленной реальностью, миллионы людей получили возможность наблюдать это необычное небесное тело во всем его блеске.
Вряд ли покачивающийся на коротеньких ножках Буонапарте, пытаясь — поочередно прикрывая то правый, то левый глаз — визуально определить истинное количество комет на небосклоне, мог предполагать, что он наблюдает знамение своей кончины.
Пройдя через верхние слои атмосферы, комета направила свой путь к созвездию Стрельца, оставив людям память о себе в виде значительного количества закиси азота, именуемой в просторечии “веселящим газом”.
Постепенно диффундируя к поверхности Земли, этот газ вызвал на планете такие общественные сдвиги, которые были бы не под силу тысячам буонапарте.
Уже через несколько месяцев выяснилось, что все человечество пребывает в состоянии постоянного и сладостного опьянения.
Однако корень зла был не в этом.
Отравленный постоянным приемом таблеток организм Буонапарте решительно противился действию веселящего газа. Больше того: присутствие закиси азота в воздухе лишало таблетки химика их основного свойства вырабатывать в кишечнике алкоголь.
Снова Буонапарте противостоял обществу, но на этот раз конфликт был гораздо более серьезным. Если до прохождения кометы пьяная походка правонарушителя вызывала только снисходительное порицание, ибо как бы мы судили о своих добродетелях, если бы не было чужих пороков, то сейчас появление на улицах унылой трезвой физиономии рассматривалось всеми как желание подчеркнуть несколько легкомысленный уклад новой жизни.
Не прошло и полугода, как возмущение общества вызывающим поведением Буонапарте достигло таких размеров, что совет социологов был вынужден объявить всенародный референдум.
Смертная казнь через сожжение на костре — таков был единодушный приговор.
Сожжение Буонапарте превратилось в величественный праздник обновления человечества. Огромный костер, сложенный на главной площади Столицы Мира был окружен многочисленной толпой радостных людей, исполнявших Танец Обезглавленного Петуха, ставший модным на Земле после прохождения кометы. Такие же костры, но поменьше, были зажжены во всех городах планеты. На них торжественно сжигались чучела химика-отступника.
На следующее утро телеграф и радио разнесли повсюду радостную весть: в ночь аутодафе официально были зарегистрированы два случая изнасилования. Человечество еще раз продемонстрировало свою способность в поворотные моменты истории вызвать к жизни таящиеся в нем возможности.
Что же касается всевозможных толков о том, что эти акты пробудившейся мужественности якобы были инсценированы социологами, то вся последующая история человечества решительно их опровергает.
Литературная судьба Ильи Варшавского, писателя, чьи произведения на протяжении последней четверти века известны не только любителям фантастики, сложилась на удивление благополучно. Настолько, что это само по себе казалось явлением едва ли не фантастическим. Уже один из первых его рассказов — “Индекс Е-81” — получил Национальную премию на международном конкурсе. После первого же обсуждения в Союзе писателей сборник его рассказов был рекомендован Лениздату и вышел в рекордный срок — всего за два года. За ним последовала вторая книга, третья… Пять книг, множество рассказов, в эти книги не вошедших, опубликованных лишь в периодике, две повести — вот итог его такой короткой литературной судьбы. Казалось, что бы он ни написал, все тут же становилось достоянием читателей.
И все же в архиве писателя остались рассказы, не опубликованные при жизни автора. В основном это ранние пробы сил, которые все же имеют несомненный интерес для читателя. Есть среди них и рассказы, “не прошедшие” по цензурным соображениям. К их числу принадлежат опубликованная лишь в прошлом году “Кукла” и предлагаемые вниманию читателей “Казнь Буонапарте” и “Возвышение Елизара Пупко” Какую крамолу можно было в них углядеть? Но тем не менее они появляются в печати лишь сейчас. Слава богу, хоть сейчас появляются.
Андрей Балабуха
БОРИС КРЫЛОВ
РУСАЛОЧКА
Все истины, которые я хочу вам изложить, — гнусная ложь.
К.Воннегут
I
В пятницу вечером, как повелось с начала века, мы с друзьями выезжаем на еженедельное проветривание — рыбалку. Нас, разместившихся в двух машинах, шестеро: четверо развалились в Толькином (Толькипапашином) эмобе “Экстра 007”, двое скрючились в моем “запе” (выпуска 98-го года), бензодрыговой развалюхе, в насмешку подаренной мне бывшим тестем. К тихой радости старого солдафона — он спихнул мне машину через месяц после развода — “зап” ежеутренне нервирует меня, отказываясь натощак опохмеляться бензином.
Два часа машины мчались в сгущающихся сумерках шоссе, высвечивая мокрые плиты асфальтитового покрытия. Вернее, мчался электромобиль, мой же “зап-херрбенц” тащился сзади, как беременная улитка. На сто первом километре машины свернули на проселочную дорогу, еще двадцать минут — и они вывалились на пологий, местами поросший кустарником, берег. Ребятки быстро выгребли из багажников барахло, растянули, установили палатки. Я, тем временем, насобирал сухих веток и сучков, свалил в кучу, облил бензином, поджег. Вскоре шесть довольных физиономий растянулись в улыбки, все осоловело потягивали чай, сдобренный безалкогольным ликером “Старый Арбат” и невинными дарами Космофлота. Как обычно, всеобще хорошему настроению способствует Виталик: служа в Челночном филиале Космопорта, он ежедневно выносит в потайных карманах литр спирта. Иногда и больше.
Мы о чем-то трепались, рассекая ночь ненужными словами, грубо ржали, вспоминая странное детство… Костер засыпал, друзья смеялись все натужней. Как повелось, напоследок мы хором прогнусавили старинную тягловую песню баржевиков…
Все залегли спать, а я остался покейфовать в одиночестве возле искрометных головешек…
Чувство прекрасного — истома души — накатывает каждый раз, стоит только выбраться на озеро, остаться один на один и с самим собой, и с природой, под безгранной чашей звездного неба… стоит только прислушаться к плеску пиявок и лягушек, гоняющихся за уцелевшей еще рыбой. Брызги смешиваются с лунным светом, усыпляют…
Разомлев, я опрокинулся от костра в траву, выпал за черту освещенного островка: небо сразу навалилось всей своей космической мощью. Тишина… мерный шепот близкой воды, да ласкающий слух шелест листьев. Совсем рядом стреляющий, будто похрустывающий костяшками пальцев, костер. Луна, уставившись на меня, раскрыла циклопический глаз…
В такую ночь я готов поверить в любое чудо: даже в то, что из темноты появится седобородый волшебник в чудном колпаке и расшитом бархатном халате, волочащемся за стариком по мокрой траве… Легкая дымка окутывала мой мозг, я чувствовал нежные прикосновения сна: еще секунда и… ну же… скорее…
Неожиданный ветер заметался в кустах, с ним ко мне прилетел нежный, серебристый, как лунные брызги, голос:
— Добрый молодец… а-а… у-у… до-обрый мо-олодец…
Я не сразу сообразил, что голос реально проникает в меня извне, не являясь проявлением подступившего сна.
— Добрый молодец… — послышалось вновь, нежный зов поднял меня в дымный сумрак, воткнул в траву подошвы сапог. Костер затухал, красные уголья еще светились, но толку от них — ноль, единственно — не потеряешь невидимый в темноте лагерь.
Я настырно таращился, пытаясь понять, с какой стороны ко мне прилетел нежный голос, все еще надеясь, что меня умело разыгрывают друзья. Но когда, основательно проснувшись, я в четвертый раз услышал: “Добрый молодец!”, мои сомнения рассеялись: голос обрел реальный вес. Но кто его хозяин? Либо еще не оперившийся юнец — таковых среди нас не было, — либо… и скорее всего — меня настойчиво тормошила девушка: нежная и прекрасная… по крайней мере, в это хотелось верить.
— Эй?! — воскликнул я, судорожно завертел головой: не часто случается, что из чернильной темноты вас окликает дама.
— Я здесь, — громко произнесла она, так что я уверенно смог направиться к дубу, неведомо, как в сказке, взросшему у самой воды. Три-четыре шага — и меня окутала первозданная тьма. Хилый костер не спасал, я зацепился за корень и болезненно состыковался с землей, особенно локтем и коленом.
— Не спе-еши, добрый молодец, — тихо пропела девушка и рассыпала по траве хрустальные колокольчики чистого смеха.
Я осторожно пробирался к дубу… темные ветви расступились, лунно оттенили женский силуэт: незнакомка сидела на ветке, звала меня…
“Что за шутки? — проснулся внутренний голос, — неужели ребята контрабандно провезли в багажнике и под сиденьями девочек?” Я прикрикнул на него, велев заткнуться: зачем скрывать от меня то, что законом не наказуемо?
— Кто здесь? — спросил я, подойдя вплотную к дубу. В беспорядочном переплетении ветвей и листьев пряталась девушка: она сидела на толстенном суку в двух, не менее, метрах от земли, волосы ее струились по плечам, полностью закрывая фигурку. Незнакомка взмахнула руками, отбросила волосы на спину, обнажая лоб, плечи и, ох… мне открылась ее первозданная нагота, чуждая незакаленному взгляду среднеискушенного Ти-Ви-зрителя. Она звонко рассмеялась, наверное “оценив” мое замешательство и смущение, а я, переминаясь с ноги на ногу, напряженно сглатывал, очумев от страха и восторга. Ведь в обыденной жизни красота женщины определяется качеством, да и количеством надетых на нее вещей.
Девушка на ветке… ее тело светилось… да-да, оно не отражало света луны и звезд — слабое свечение источалось как аромат, выплескивалось из ее прекрасного юного тела, из нежной, цвета коралла, кожи. Она протянула изящные руки:
— Сними меня, добрый молодец.
Я подошел вплотную к дереву, поднялся на носки, подал ей руки, помогая спрыгнуть. Но она не спрыгнула на землю, а легко соскользнув с влажной ветки, обвила меня руками за шею и прижалась. Я окончательно растерялся, но все же обнял ее за талию. “Какая холодная, — подумал я, — видимо, давно сидит”.
— Ты звал меня, добрый молодец, — прошептала она, — и вот я здесь, нарушив правила Лукоморья, вышла на берег, повинуясь твоему трубному зову, — и она очаровательно улыбнулась.
“Трубный зов! — влез вэ-гэ, — да ты просто всхрапнул!”
“Замолчи, — ответил я, — задавлю!” А девушка, тяжелая и холодная, продолжала ясно улыбаться. Я нахмурился: почему она так и висит на мне, а не пытается встать на ноги? Или… или она — инвалид? А изверги-родственники, которым надоело нянчиться с беспомощным существом, вывезли ее подальше за город и, зная ее беду, раздели и бросили у озера, надеясь, что она, взвесив все за и против, утопится?
— Ты боишься меня? Не бойся! — затрепетала незнакомка, — все, что рассказывают о нас, — выдумки!
Я криво улыбнулся: о ком это — “о нас”? О девушках с Московского вокзала пневмопоездов? Но сам, отбросив грязные мысли, переместил одну руку с талии девушки чуть ниже… и не обнаружил того, что мягко раздваивается на границе копчика, что… ожидал ущупать — я все еще надеялся, что обнимаю девушку, пусть с озерной придурью. Но, как оказалось после легкого поглаживания, в дурдом пора сажать именно меня: рука наткнулась на чешую, но не рыбью, а на ощупь напоминающую стебли морской травы и водорослей. Неожиданно прозрев, я отпустил руки, и Она (теперь я не знал, можно ли называть это Прекрасное Создание девушкой?) вцепилась мне в холку так, что хрустнули позвонки.
— Осторожно, котик, — сказала русалка, прижимая холодную мягкую щеку к моей небритой — я никогда не бреюсь перед рыбалкой. Левой рукой я подхватил… (“Ты еще думаешь?!” — возмутился вэ-гэ) девушку под хвост, правой — обнял за плечи, на ватных подгибающихся ногах поплелся к останкам костра. В нескольких шагах от кучи красных углей я остановился, раздумывая.
— Это…
— Что, котик? — оживилась она.
Я основательно прокашлялся и спросил:
— Это… значит: как вы насчет костра? Вам можно?
— С тобой, котик, я способна на любые безумства! — воскликнула русалка и поцеловала мою щеку. В ее быстром холодном прикосновении губ чувствовалась внутренняя теплота, а значит — искренность, что настораживало. Ноги предательски дрогнули… С земли на меня нахлынули стаи мурашек: они прокатывались по телу, как волны, с ног к голове…
“Только этого мне и не хватало!..” — подумал я, напрашиваясь на совет, но вэ-гэ не ответил, он всегда отключается в трудную минуту. Стоя там, под дубом, ощупывая непредвиденный хвост русалки, я надеялся, что единственным ее желанием окажется просьба донести до озера “прекрасное младое тело” и, что называется, “спустить его на воду”. Или как там у подводников? Я даже и не знаю.
“Любые безумства? — переспросил внутренний голос. — Двигай к прогоревшим головешкам, парень! Ха-а!..”
И парень двинул дальше, тяжело дыша.
Ночной ветер растрепал ее волосы, захлестнул ими мою щеку. Волосы русалки не были мокрыми и не пахли тиной. Я посмотрел ей в лицо — лунный свет очертил идеально выточенную форму, доказав полное отсутствие косметики.
Я подошел к сонному костру, держа на руках таинственную рыбку, которая могла потянуть на добрых пятьдесят килограммов.
— Спасибо, котик, — сказала она, когда я осторожно возложил ее на траву, присмотрев место поросистей. От одной из палаток донеслись раскаты храпа. Я вскочил как ужаленный, осмотрел все брезентовые проемы, разнюхивая, все ли спят. Слава богу, все спокойно!
— Где ты, котик? — донеслось от костра.
— Иду, рыбка, — ответил я, шаря по углам своей палатки: где-то у меня была штормовка. Вернувшись к костру, я наткнулся на пронзительно-сердитый взгляд русалки.
— Не называй меня так! Никогда! Не называй! Я не имею ничего общего с этими безмозглыми тварями!
— Прости, — икая, ответил я, — дурная привычка. Недостатки воспитания.
Моя самокритика подействовала на нее отрезвляюще: девушка-русалка улыбнулась, зовуще приподняла руки. Я остановился, любуясь ее грациозными движениями. “Да-да, парень, она действительно прекрасна”, - добил меня вэ-гэ.
— Одень! — настойчиво произнес я, садясь рядом с ней, протянул штормовку.
— Зачем, котик, мне не холодно.
— Так надо, — ответил я, вложив в два слова максимум здравого смысла, которого никогда во мне не было: вылезло — откуда? — генетическое наследие застойного прошлого. Русалка не почувствовала откровенной фальши моих слов, а я продолжал:
— Раз уж ты покинула естественную среду своего обитания, ты должна соблюдать правила, ну скажем, внутреннего распорядка мужеловецкого рыбно-консервного лагеря, в котором я выдвинут на пост дежурного ночных… э-э… — я заплутал в лабиринте пустословия, но впечатление произвел. Ее глаза расширились от непредвзятого убеждения в искренности моих слов (о, неиспорченное дитя природы!), а я взаправду почувствовал себя большим и значительным начальником. Мерзкое, надо сказать, чувство.
— Ты так хочешь, котик? — испуганно спросила она.
— Да, — сурово ответил я: главное, не упустить инициативу.
— Тогда я так и сделаю, — тихо сказала она. — Пусть в нашей семье, с первых минут ее образования, распоряжаться будешь ты. Я согласна. — И она неловко принялась напяливать на себя матерчатую куртку.
Горло сжало болью, я закашлялся, чувствуя собственную ничтожность, видя, как она беспомощна в борьбе с непривычной ей одеждой; помог, расправив брезентовые морщины.
— Спасибо, котик. Мне нравится, что ты немного колючий, — нежно сказала она и погладила меня по щеке, — как морской еж, колючий и мужественный.
Ее неожиданные, пусть наивные, но теплые слова нравились мне все больше. К тому же — один-ноль в ее пользу: бритье — мое больное место.
— Ты недоволен мною? Моими словами? — растерянно спросила она.
— Нет, что ты, — нежно ответил я, гладя ее волосы.
— Оо-о, — протянула она и закатила глаза, — ми-лый…
Я вновь ощутил в горле тошнотворный ком, который не желал растворяться: что мне делать? Что мне с ней делать?
Светает, того и гляди поднимутся ребята на утреннюю зорьку: самое время ловить лягушек. Что я им скажу? “Здрасьте-пжалста, вот это э… моя жена, Рыбка Золотая. Пршу-лбить и жал-вать…” Да, кстати, как ее зовут?
— Омар Хайям! — объявил я и протянул ей руку. — Можно Костя.
Русалка улыбнулась, положила на мою ладонь свои аккуратные пальчики и застенчиво произнесла:
— Принцесса Кальмара, дочь царя Нога Осмия IV.
— Звучит… — оценил я, подсознательно догадываясь, почему вдруг назвался Омаром.
— Котик, милый, — заискивающе протянула она, — с прошлым покончено бесповоротно. Я нарушила Священный Запрет отца, выйдя на Сушу. Я сбежала от жениха — однополого Рука Осмия XI.
— Хорошо, Мара. Ты не против, если я буду называть тебя так? — она блаженно улыбнулась. — Я заберу тебя. Увезу на машине.
В голове, как нарыв, вызревал план, правда, еще весьма смутный, но… сначала — действовать. Осмысление оставим до лучших времен. Одно я знал наверняка: моим дружкам принцессу лучше не показывать. Да и оставлять ее возле воды опасно…
— Что такое машина, котик? — Мара отвлекла меня…
— Ну, для ясности, железный конь, — ответил я, поднимаясь и указывая на свой “зап”.
— Аа, — кивнула русалка, — знаю. Это тачки, на которых баб возят… Конечно, хочу! — и она закатила глаза, потрясающе закатила, превзойдя в натурализме всех известных кинозвезд.
“В естественности, дурень! — подсказал вэ-гэ. — Ведь тебе осточертели похотливые эрзац-улыбки!”
Странно, но “зап” завелся с первого захода: я подогнал его к костру. Мара смотрела на ископаемое чудо техники округлившимися глазами. Предварительно распахнув дверцу, я поднял ее на руки, осторожно посадил на переднее сидение рядом с собой, пристегнул ее, как и положено, крест-накрест ремнями безопасности. Я боялся, что сидячее положение не придется ей по вкусу, но она ловко, как кошка, подвернула хвост, полностью разместившись под безразмерной штормовкой. И никаких улик для следствия — казалось, что она забралась на сиденье с ногами.
Мара растерянно улыбалась, нервничая, но все же улыбалась, поддерживая этим и себя, и меня. Я захлопнул дверцу, русалка задрожала, вторя внутриутробным толчкам мотора.
— Я здесь, рядом, — ответил я, чувствуя груз ответственности перед нашедшим меня существом: как мы встретились, зачем, для чего, что с нами будет дальше — я не знал. Только первоначальное желание выпустить ее в воду улетучилось. Да и нельзя ей обратно: знакомы нам “ихние царские склоки”. Всевозможные всеядные ВАШИ ВЕЛИЧЕСТВА, из-за престижу подводного, способны родных дочерей и со свету сживать, и превращать в нечисть всякую.
Я удобней устроился в кресле. Мотор мерно сопел в такт подпалаточникам. Я высунулся, дважды гаркнув: “Мужики! Пора!” Из палатки выскочил Генка, удивленно вперился в Мару, затем, улыбнувшись, перевел взгляд на меня. Я отмахнулся от него, сдвинул с места и разогнал свой бензогрыз. Мара испуганно ойкнула, вцепившись мне в плечо.
— Успокойся, — я погладил ее ладонь: она казалась уже не столь холодной. — Самое страшное позади…
“Не гони волну надежды! — влез в разговор внутренний голос, — не опережай события!”
Я не сдержался и как следует врезал ему промеж глаз.
Машина медленно вползла на асфальтитовые блоки дороги. Мара ослабила хватку, почувствовав ровный ход “запа”, радостно, хотя несколько пугливо, улыбнулась — уверенным хозяйским жестом положила мне на плечо голову.
— Милый, милый котик, — прошептала она. Словами не передать — какие чувства вспыхнули в тот момент в моей душе…
Я гнал машину в город. “Так куда я еду? И куда везу русалочку? Домой или в зоопарк? Скорее, в Террариум”.
Тьфу! Что за мерзкие шутки! Домой, домой, домой! Единственно, о чем ее надо бы аккуратно попросить: пусть не называет меня “милый” и “котик”. В ее устах эти слова звучат чрезвычайно пошло. Интересно, где она их подобрала? Слышала разговоры в кустах? Их много по берегу озера… уютных кустиков.
Ладно, не в словах счастье: справа от меня, плотно прижавшись к плечу, взирала на свежий утренний мир моя русалочка.
II
Прошел месяц…
Я проснулся засветло: Мара лежала рядом со мной, спеленутая мокрой простынкой и покрытая утепленным целлофаном, чтобы вода не испарялась так уж быстро… Она мерно похрапывала: городской климат, окончательно свихнувшийся за последнее десятилетие, отрицательно сказался на ее здоровье. Мара все время находилась под знаком простуды: чихала, кашляла, пускала сопли. А за последнюю неделю пристрастилась к храпу.
Я смастерил для нее откидную “дневную” лежаночку возле стены с парогреющими трубами. Русалка согревалась, но простыни для увлажнения высыхали быстрее чем за час.
Прекрасные глаза Мары поблекли, наполняясь слезами даже без повода. Я отшучивался, в первые дни весело, но уже через неделю тяжеловесно, вспоминая веселые пьяные истории студенческих лет. Рассказы быстро приелись — третья интертрепация стала последней. Мара перестала улыбаться даже при упоминании о водопроводчике, который зашел в квартиру в мое отсутствие — я бегал отмечаться в очереди на изюм. Незваный гость заглянул в ванную, увидел девушку-русалку — Мара весь тот день провела в воде: горячая шла такая же прозрачная, как и холодная, — хлопнулся об пол и пошел, вернее, пополз — сам! — сдаваться в наркологический центр.
Мара неровно похрапывала… Я осторожно выскользнул из-под одеяла, пропихнул шерстяные носки ног в сапоги — домашние тапочки отсырели и развалились. Отсырела вся квартира, превратившись в неучтенный филиал БИНа: “Субтропики в условиях малогабаритных квартир”. Паркет надул щербатые щеки, югославские моющиеся обои расслоились кокосовой мочалкой и отваливались вместе с пластами штукатурки; с потолка неуважительно капало за шиворот. Влажности сопутствовала промозглость: я укладывался спать в свитере, шерстяных носках и шапочке, женских рейтузах. Но согреться за короткую весеннюю ночь не успевал.
Я встал, накинул на плечи махровый халат: за стеклами оконных проемов — вместе с переносицей оголившейся арматуры они напоминали стекла очков — колыхались одинокие снежинки. Термометр застыл красным на минус два. Я поддел отверткой форточку — пар повалил на улицу густыми болотными выхлопами, — приткнулся носом к стеклу, наблюдая сумерки мудренеющего утра.
Тучи, получив подкрепление, с новой силой напали на город: легкие пушинки перешли в густые липкие хлопья. Выходить на улицу не хотелось, надо… а надо ли? Зачем мне изюм, если дрожжей нет?
Охо-хо… Я уволился с работы, нашел рядом с домом место вахтера: сутки через трое. Визиты друзей, с неумолимо нарастающей частотой возобновившиеся за последний “холостой” год, пришлось затормозить: я отключил видеофон и не реагировал на дверные звонки — первые дни друзья настырно интересовались, что я там, для себя тут, придумал: неужели, в условиях ужесточившихся рамок закона, я занялся самогоноварением? Отрешился от жизни мирской, складывая деньги в чулок?
Русалочка зашевелилась, засопела во сне: что-то ей снилось? Старый пруд, покрытый ледяной фанерой. А она пытается всплыть, но не может пробить матовую корку, вырваться, как я, стоя у окна? У окна, покрытого фантастическим узором…
Чем бы заняться, пока она спит? Стереовизор включать бесполезно, он давно раскис от влаги и покрылся плесенью. Так же как и транзистор. Единственный надежный друг — трехпрограммное розеточное радиоустройство — пока еще “пахало”. Я включил молодежный канал, чудом не вычеркнутый из списка передач, прислушался: воинственный голос певчего кастрата сожалел о несчастной жизни французских проституток, которые стоят многократно дешевле наших. Бедным французским девушкам приходится работать денно и нощно, чтобы получить порцию жареных улиток и пирожок с морской капустой. Мы, заверял радиоголос, готовы им помочь, но нас не пускают во Францию, “даже по малой нужде”. Он так и пропел: “по малой нужде”, не поясняя, что имел в виду. Идиотская песня, пусть и юмористическая. В чем слушателей и заверил комментатор, всунувшийся вслед за песней.
Он так и съехидничал: “Идиотско-юмористическая песня лидера новой волны неформалов”. Но добавив, похвалил певца-сочинителя, объяснив что тот прав в главном: наши девушки живут лучше, чем их французские конкурентки, наши девушки — самые честные на свете.
Мне оставалось лишь хохотнуть. Русалка вздохнула во сне, повернулась, мотнув хвостом, раскрылась. Через минуту она позвала:
— Ко-отик, доброе утро, — потянулась.
Я улыбнулся — именно в ее движениях проступало кошачье…
— Что ты слушаешь, котик? — спросила Мара, обмахивая ладошкой зевающий ротик.
— Про несчастных французских проституток, — ответил я, не задумываясь о возможных последствиях.
— Кто такие “бедные французские проститутки”?
— Девушки, вынужденные торговать телом, получая за это тарелку жареных улиток и пирожок с морской капустой.
Глаза русалки вспыхнули: