Пламя, которое отменяет ночь и на несколько минут сшивает небо и землю воедино…
От одного лишь сознания, что невзрачная железяка, сработанная обыкновенными рабочими руками — та самая, что каких-то полчаса назад торчала тут среди нас, среди наших грязных шлангов, складов, запертых на ржавые не запирающиеся замки, та, что снисходительно слушала, как мы ругаем начальство, хвастаемся про баб и хнычем про зарплату, — летит теперь на первой космической среди звезд и сама мерцает звездой из того самого вакуума, которому ни много ни мало, а четырнадцать миллиардов лет от роду, в котором, точно оглушенные толовой шашкой караси, вразнобой тонут сомлевшие галактики…
От этого можно было просто-напросто с гордостью лопнуть.
И когда все закричали «ура», Корховой, чтобы не лопнуть, закричал громче всех и полез обниматься к первому попавшемуся служаке.
Да, не зря так стремятся страны в клуб космических держав. Это вам не шутки. Это совершенно новое состояние — знать, что твое государство сумело сшить небо и землю гремящей полосой пламени.
Уж потом приходят в голову соображения пользы. «ГЛОНАСС» там, не «ГЛОНАСС»… спутники-шпионы, погода-природа… То есть, ясное дело, все это надо, и надо, чтоб свое, и правильно, что есть конкретные люди, которые думают об этих конкретных выгодах и удобствах, с этих людей пора пушинки снимать всенародно, да! — но объяснить, какая от чего следует конкретная польза всегда в сто раз нуднее и дольше, чем просто показать этот гром и это пламя, запросто отпихнувшее планету и ушедшее в зенит.
Сказка.
Змей-Горыныч, с которым удалось подружиться.
Иногда он своевольничает, конечно… А кто не своевольничает? Самый преданный друг может подвести. Самый преданный сын капризничает порой. Не говоря уж, например, о самой преданной женщине… На то мы и сложные, а не инфузории. И он, огнедышащий, — тоже.
Сложный.
Уважительного отношения требует.
Уже и мотовоз провихлялся по своим шатким рельсам и пришел в город, уже и в автобус загрузились, и на банкет поехали, а Корховой все думал: страшно представить, что я мог этого не увидеть. То была бы совершенно иная жизнь. Словно вообще звезд до самой смерти не углядеть, не узнать этого потайного дальнего сверкания, сулящего душе простор и бессмертие, и прожить от рождения до предсмертных конвульсий и хрипов под пасмурным, сочащимся серой влагой тесным небом.
Не нас бы — литературных бы титанов сюда, думал Корховой. Пушкина… Вот он бы выдал после таких впечатлений!
Но твердым манием вождя среди болота и дождя явился град. Звать — Байконур. На перепутий культур он гордую главу вознес и людям подарил космос…
Корховой, без труда стилизуя под «На берегу пустынных волн», тешился сложением виршей за Александра Сергеича и время от времени оглядывался на Наташку. У нее горели щеки, точно она весь вечер у печи с пирогами провозилась — и Корховой был рад: она, похоже, чувствовала то же, что и он. Можно было не разговаривать, все и так понятно.
А Фомичев был просто задумчив. Озирался. Прицеливался, наверное: на кого первого напасть с вопросами, когда приедем, примем по первой и языки развяжутся.
А Бабцев пропал куда-то. Наверное, морду бережет.
Туда и дорога. Век бы его не видать.
Банкет оказался не слишком массовым — человек двадцать пять набралось, не больше. Сначала начальник космодрома сказал тост — то есть сказал он вроде бы короткую речь, в общем-то, достаточно тривиальную, парадную, как военному, вероятно, и полагается: мол, как они тут рады, как приветствуют новые взаимовыгодные времена и все такое; но потом предложил выпить, и оказалось, что это все же тост. Разумеется, выпили.
Потом импозантный представитель фирмы «Полдень» Алдошин выступил с ответным тостом. И то ли уже первый градус в силу вошел, то ли у фирмачей и ученых степеней свободы и впрямь на порядок больше — но говорил он с юмором и потешил слушателей изрядно. Кратенько перечислил, для чего важны и ценны геостационарные спутники, кто до сих пор ими занимался и, кстати, почем; потом отметил, что нынешний пуск благодаря усилиям частной корпорации оказался аж на семнадцать процентов дешевле, чем запуски аналогичных спутников в среднем были в мире и в стране доселе… Потом лукаво покосился на широкие окна зала, по ту сторону которых, посреди площади, неутомимо торчал в лучах ночной подсветки Владимир Ильич, указующий путь в голую степь, и закончил, напомнив лозунг, лет двадцать назад мозоливший глаза чуть ли не повсюду (Корховой еще застал, еще помнил): «Так что мы непременно придем, товарищи, к победе коммунистического труда!» И, выдержав паузу, ослепительно улыбнулся, что твой Ален Делон, и добавил: «Особенно если будем платить за него как следует». Все облегченно захохотали. А Алдошин поднял рюмку и забил последний гвоздь: «Так что предлагаю, товарищи, выпить за единство труда и капитала!» Народ к тому времени уж так раздухарился, что с той стороны, где скучковались молодые офицеры, кто-то отважился Алдошину в тему заорать, от поспешности едва попадая в мелодию, но узнаваемо по-рамштайновски (хоть и не очень по-немецки): «Карл сказал, Карл сказал: майн либер капитал! Черный нал, черный нал! Дас шварце капитал!» Никто не подхватил, но с удовольствием похохотали все — ну, и опять же все выпили, конечно.
И на том официальная часть кончилась, и веселье пошло, как водится, вразнос.
Наташка держалась вблизи, но поодаль — мы, мол, не вдвоем, мы тут просто тесно сплоченная группа журналистов. Что поделаешь. Но в миг опрокидывания каждого из тостов мельком, как бы невзначай, взглядывала на Корхового: бдила. Предупреждала-напоминала. Корховой и сам бы в такой вечер не надрался нипочем — жалко было бы что-то потом не помнить. Однако этот никому не понятный и не заметный — разве лишь Фомичеву — признак совместности, микроскопический симптом почти семейной заботы всякий раз заставлял сердце Корхового радостно подскакивать, точно азартный оголец на батуте. С восторженным визгом.
Народ быстро разбился по интересам, и каждая группа начала догоняться напитками в независимом темпе. Корховой попробовал сунуться к военным — но те увлеченно обсуждали, сколько каких кабелей и прочих первоочередных железок смогут подновить на деньги, заработанные нынешним пуском; было просто не вклиниться. Попробовал сунуться к научникам, но там оказалось еще суровее: у Алдошина в руке уже была исчирканная альфами-омегами салфетка, и он ею потрясал перед носом у кого-то из коллег. Конечно, банкет не лучшее место и время для осмысленных интервью. Если не можешь толково подслушать — пей себе и жди, когда люди успокоятся. В конце концов, у них, похоже, и впрямь какая-то не рядовая победа. Тем более как раз в эти минуты средь шумного бала вдруг, будто никем не принесенная, сама собой в воздухе сконденсировалась окончательно триумфальная новость: разгонный блок запустился и спутник пошел с опорной орбиты на обетованную… Как раз когда Корховой пытался для очистки совести заглянуть в листок через плечо Алдошина, все опять зааплодировали, затопали ногами и потянулись, натурально, к рюмкам и бокалам…
Когда Корховой вернулся к своим, похоже было, что они тоже потыкались-потыкались и отступились — с тем же результатом. Фомичев с пустой рюмкой в левой руке меланхолично жевал бутерброд. Наташка грациозно держала у ярких губ почти полный бокал, но не пила, а, водя бокалом, точно стволом верного «максима», озиралась, как Анка-пулеметчица, выбирающая цель. Такая она была цепко, когтисто красивая, так выверенно самонаводилась, что сейчас, несмотря даже на грамм сто, уже заправленные в извилины, невозможно было представить ее в виде домашнем, постельном.
Невероятно, но там она оказалась нежная, теплая…
Бескорыстная мама, у которой в жизни только и счастья — пестовать свое дитятко, слушать его, поддакивая, подкладывать сладкий кусочек…
А как она давала!
Будто хочет навек перестать быть отдельно…
Смотришь теперь и сам себе не веришь, что — было. Два разных существа — она тогда и она теперь.
Ладно, лучше не думать и не вспоминать.
Воспоминание — это всегда предвкушение. А никто тебе не может гарантировать, свет мой Степушка, что это повторится… Вон она сейчас какая. У такой просто нет, просто не может быть наготы. Стекло, пластик, микрочипы и серводвигатели. Высокотехнологичный агрегат для сексуального ошеломления объекта и скоростного снятия с него информации — пока не очухался.
Есть у нее нагота, есть. Мягкая. Нежная. Влажная…
Корховой только встряхнул головой, отгоняя назойливую память. Работаем, работаем!
Пьем.
Тут-то и долетел сквозь общий гомон и фаянсовое постукивание посуды Наташкин голос:
— Мальчишки, не знаете, кто это там такой красивый?
Корховой перехватил ее взгляд и повернулся туда, куда Наташка смотрела. Краем глаза успел зацепить, что туда же невольно уставился и Фомичев.
— Да Алдошин же, — удивленно сказал Корховой.
— Алдошина я знаю, — нетерпеливо отозвалась Наташка. — Нет. Рядом. Только что к нему подошел…
Сутуловатого жеваного субъекта лет сорока, который и впрямь нарисовался возле Алдошина, что-то ему втолковывая, вряд ли можно было назвать красивым. Разве что в издевку. Но сердце красавицы — непонятно и непредсказуемо, и вот лишнее тому подтверждение. Рядом с авантажным представителем празднующей триумф корпорации невзрачный незнакомец — его действительно нынче ни в автобусе, ни на запуске не было — выглядел, на вкус Корхового, как мелкая серая моль рядом с ярким клювастым попугаем. Разве что глаза могли женщину привлечь. Глаза — да. Они светились мягким алтарным огнем — так в сумраке церкви лампады мерцают.
Корховой растерянно оглянулся на Фомичева. Тот пристально смотрел на алдошинского собеседника чуть исподлобья. Будто, в отличие от остальных, вмиг сообразил, кто это. Но взгляд держался какую-то долю секунды, а потом Фомичев недоуменно поджал губы и столь же растерянно глянул на Корхового.
— Понятия не имею, — сказал он. — Наташенька, что ты в нем нашла?
Наташка только плечом дернула с досадой.
Эх, чего ради своей бабы не сделаешь!
Держа рюмку, как факел, Корховой через весь зал, небрежно раздвигая могутным плечом каких-то одинаково и очень однозначно разрумянившихся генералов (вот генералы ей, понимаешь, неинтересны!), зашагал к Алдошину и его сутулому собеседнику.
Те лишь тогда сообразили, что к ним гость, когда между ними и Корховым оставался один шаг. Корховой успел еще услышать обрывок последней фразы уклониста: «И это совершенно реально, говорю вам, я просчитал трижды!..» Потом тот осекся, реагируя на вторжение, и оба удивленно воззрились на визитера. А нам-то что? Нахальство — второе счастье.
— Не могу не предложить от лица акул пера, которых ваша бесподобная фирма столь любезно пригласила на эти именины сердца, благодарственного тоста в вашу, глубокоуважаемый Борис Ильич, честь… э-э… и в честь вашего глубокоуважаемого собеседника… Простите, не имел чести быть представленным…
И, без труда стараясь казаться чуть более навеселе, чем натурально был, Корховой выжидательно уставился на сутулого, держа на весу протянутую в его сторону руку с рюмкой.
Тот застенчиво заискался взглядом по округе в поисках адекватного вместилища. Нашел. Поднял. Благодарно уставился на Корхового лампадами глаз. Бокал — с легким вином, похоже; да и ладно, пусть пьет, что хочет и может.
— Журанков… — сказал он. — Константин Михайлович Журанков.
— Степан Антонович Корховой. Журналист. Очень приятно.
— Мне тоже, — мягко сказал Журанков. — Э-э… Физик, — он так неуверенно это сказал, словно совсем и не был уверен, что он физик; словно вообще не знал толком, кто он такой.
Корховой размашисто треснул своей рюмкой по его бокалу. Потом повернулся к Алдошину, который уже пришел в себя и, тоже вооружившись рюмкой, смотрел на журналиста весело и безо всякой враждебности.
— Итак, огр-ромное вам спасибо, господа ракетчики! — сказал Корховой. — Это изумительно! Это просто пробирает! За вас!
И заглотил полтинничек, как орел букашку. «Это — последняя, — сурово велел он себе. — И то — ради дела. Не корысти ради, лишь волею пославшей мя жены…»
Алдошин тоже красиво вмазал. По всему видать было — мужик хоть и в летах уже, но лихой казак. С ним бы посидеть как следует, без суматохи и многолюдья… Журанков отважился на несколько элегических глоточков. С Журанковым все было ясно.
— Рад, что нашел путь к вашему сердцу, — ответил Алдошин. Совершенно Корховому в тон. Ну, точно, мы бы общий язык отыскали в пять минут, подумал Корховой. — А между прочим, у меня будет к вам разговор, уважаемый Степан Антонович. Вы еще не уходите?
— Никак нет!
— Замечательно. Я вас найду. А сейчас — передавайте вашим коллегам наши наилучшие пожелания.
Понятней дать незваному гостю взашей и нельзя было. Ну, да Корховой и сам не собирался тут задерживаться.
— Константин Михайлович Журанков, — вполголоса сообщил он, вернувшись. — Как бы физик. Вам это что-нибудь говорит?
Глядя в стену с отсутствующим видом, Фомичев отрицательно покачал головой. Зато у Наташки на миг даже рот приоткрылся.
— Журанков? — потрясенно переспросила она. — Тот самый?
— Что значит — тот самый? А какой?
— Ну, подготовочка у вас… — возмущенно сказала Наташка. — Это ж в свое время чуть сенсация не была… Только все утихло быстро, как-то разом… Я думала, он давно в Штатах. Надо же…
У нее глаза тоже начали подсверкивать. Но это был совсем другой блеск, чем свечное свечение в глазах Журанкова. Пантера почуяла добычу.
— Так, пацаны, — сказала Наташка, неотрывно глядя на Алдошина и его собеседника. Как перед дуэлью, передернула плечами, умопомрачительно распрямила спину, выставив грудь. — Я на абордаж.
И только они ее и видели. Корховой удрученно проводил ее взглядом, но она ни разу не обернулась.
— Вот и все, — с сочувствием сказал Фомичев после долгой паузы. — Ломи на них…
— Это точно, — медленно ответил Корховой. Еще подождали, поглазели с тоской.
— Давай, что ли?
Корховой отвел взгляд. Она уже вовсю беседовала, и Журанков застенчиво ей улыбался, а Алдошин явно распускал перед нею павлиний хвост. Корховой подставил рюмку, и Фомичев ее наполнил.
— Давай, — только тогда сказал Корховой, напоследок покосившись. Наташка уже смеялась чему-то, запрокидывая голову и во всей красе показывая нежную шею. Журанков стеснительно любовался. Алдошин, что-то мастерски рассказывая, бурно жестикулировал — этот любовался больше собой, чем Наташкой; его года — его богатство. А вот этот пожилой черепашонок… Поди ж ты — красивого нашла… Корховой хлопнул. Еще неделю назад ему и в голову бы не пришло, что, будучи уже, в общем, далеко не мальчиком, он окажется способным так вот на пустом месте ревновать с совершенно первозданной жгучестью. Отелло рассвирепелло…
Видимо, от этой последней рюмки он все же слегка поплыл — но не шибко, потому что чисто на автопилоте сумел некоторое время не добавлять и оттого не вылетел вовсе, а, наоборот, минут через пятнадцать обнаружил себя: довольно-таки опасно размахивая голой вилкой, он рассказывал Фомичеву, какие у Наташки шикарные китайские картинки развешаны по стенам. Зачем он это принялся рассказывать — было совершенно неясно, наверное, от уязвленной гордости. А вот, мол, я у ней дома был и все рассмотрел… Ему стало неловко, но на полуслове было уже не остановиться, Фомичев почему-то этой темой очень заинтересовался. Слушай, а может, она китаянка? А может, она иероглифы знает? А давай ей по-китайски канцону споем… сер-рена-ду… А слабо? А не слабо! А только вот подумать надо… А ты отлить не созрел? Нет? Ну, я тогда сейчас вернусь… Найдешь? А то!
В туалете Корховой принялся студить пылающее лицо в пригоршнях холодной воды. Раз. Другой… Это оказалось очень приятно — лишний знак того, что веселье замерло в неустойчивом равновесии на границе с пьянкой и есть еще шанс отступить, не перейдя черту. «Больше не пью сегодня», — сказал Корховой себе и вдруг понял, что на сей раз он этот обет, пожалуй, исполнит. Надоело стыдиться себя. И Наташка пусть не зазнается, между прочим, — он и без ее присмотра способен не надраться. В белом кафельном блеске, слегка резавшем глаза, в почти медицинской тишине, нарушаемой только легким журчанием подтекающего в одной из кабинок бачка, среди строгих молчаливых писсуаров и унитазов, остаться трезвым казалось очень легко.
А потом хлопнула дверь, и раздались шаги.
Алдошин. Ага. Ничто человеческое не чуждо.
Представитель фирмы успел увидеть распрямляющегося над раковиной Корхового в последний момент; руки его, уже пошедшие было к ширинке, неловко тормознули. Интеллигент какой, подумал Корховой.
— Место встречи изменить нельзя, — громко сказал Алдошин.
— Рад столь удобному случаю еще раз засвидетельствовать вам и в вашем лице фирме «Полдень-22» благодарность от гильдии журналистов и от себя лично, — ответил Корховой.
Алдошин улыбнулся.
— А случай действительно удобный, — сказал он. — Тихо, без лишних ушей… Я ж не для красного словца сказал, что у меня еще будет к вам дело. Только все не мог сообразить: вы нынче еще в состоянии меня выслушать или уже надо отложить до утра… А вы вон какой огурец!
— Постараюсь оправдать высокое доверие партии и правительства! — браво рявкнул Корховой. Брови Алдошина прыгнули вверх-вниз.
— Надо же, — сказал он. — Я думал, ваше поколение этих заклинаний уже не помнит…
— Когда заклинание превращается в последнюю фразу анекдота — оно получает вторую молодость, — серьезно ответил Корховой. По лицу его щекотно сползали капли, и он запросто утерся рукавом.
— Пожалуй… — согласился Алдошин, и тут Корховой понял, что этот человек старше, чем выглядит. Много старше и много серьезнее. Непонятно, почему одно это слово и то, как оно было сказано, открыли Корховому глаза. Но — открыли. Алдошин был стар и, несмотря на всю свою импозантность, и оживление, и несомненное умение очаровывать, смешить и приковывать взгляды, — очень грустен. Или очень устал. Ого, придумал Корховой. Еще неизвестно, над кем жизнь покуражилась больше — над изможденным скромником Журанковым или вот над этим царственным жуиром…
— У меня не очень-то есть время следить за прессой, — сказал Алдошин, — но это не только мое мнение: ваши статьи по космосу и ракетным делам одни из лучших. И вдобавок вы достаточно молоды и весьма здоровы, это видно сразу. Мы начинаем новую программу. У американцев была попытка «Учителя в космосе», но сорвалась трагически… Мы попроще. Хотим сделать «Журналист в космосе». Возобновить, вернее, — в позднем СССР был проект такого рода, даже одного японца свозить успели. Возобновить, разумеется, не во вторник на будущей неделе, но… В перспективе. Хотите попробовать пройти медкомиссию и потренироваться?
Корховой мгновение молчал.
— Я? — спросил он потом.
— Ага, — просто ответил Алдошин.
— В космос?
— В космос.
— Может, еще и на Луну?
— Может, и на Луну.
Корховой опять помолчал. Назойливое журчание прихворнувшего бачка стало вдруг очень громким, почти оглушительным.
— Был такой старый анекдот, — хрипловато сказал Корховой. — «Водку? В жару? Стаканами? НАЛИВАЙ!!!»
Алдошин усмехнулся.
— Надо полагать, вы таким образом согласились? — спросил он.
— А мои друзья? — вспомнил Корховой.
— А вы без них никак?
— Ну… Не слишком-то этично с моей стороны будет…
— Хорошо. Обсудим. А сейчас… Я старый человек и вынужден прервать разговор. Как я буду завершать столь торжественное мероприятие в мокрых брюках? Подумайте, посоветуйтесь с коллегами… Адью!
Он торопливо нырнул в одну из кабинок и закрыл за собой дверцу.
— Спасибо! — запоздало и потому особенно нелепо крикнул ему вслед Корховой. В ответ в тишине лишь звуки журчания раздвоились.
«Я червь, я Бог, — думал Корховой, медленно возвращаясь по короткому коридору в кафе. — Или как там у Державина? Не важно. Зачем слова, когда тут все без слов… Трудно придумать более хлесткий символ. Луна и нужник… Честь, дружба — и простатит… Ох, и ведь все, что мы делаем, все, что переживаем, все наши выдумки одной ногой на небе, другой — в выгребной яме, и никуда от этого не деться…»
На Луну.
А ведь полжизни бы отдал…
Ну да. Алдошин проспится завтра и скажет: у нас всегда находилось время поддержать друг друга доброй шуткой!
В автобусе Наташка оказалась на одном сиденье с Журанковым. Все ж таки разговорила она конфузливого физика: он уже не слушал молча, не улыбался ей в ответ неярко и почти пугливо, а что-то негромко, задушевно рассказывал, а она только кивала, глядя на него неотрывно, как на икону, — умеют они, женщины-то, когда хотят… Даром что глаза раскосые — как по плошке сейчас. Когда на тебя такие глаза неотрывно и благоговейно смотрят, это… Блин!! А когда не на тебя?!
Было около двух часов ночи, когда Корховой вошел в свой номер.
Под черепом чуть дымились, дотлевая, выпитые граммы. Корховой прошелся взад-вперед, подошел к окну. Ночь. Среднеазиатская степная ночь. Ночь на космодроме. Первая ночь там, где мечтал побывать с детства. И, может, последняя. А в мыслях одна мужичья хрень. Вот ведь ерунда какая.
Космос.
Луна, Луна… Цветы, цветы…
Корховой вышел в коридор; шагая быстро и решительно, точно опытный врач, которого ждет не дождется болящий, дошел до Наташкиного номера. Постоял, прислушиваясь. Стыдно было невероятно, и гвоздило шкурное, трусливое: а ну как кто из соседей выйдет — а я тут торчу с протянутым к замочной скважине ухом… Он постучал — сначала легонько, потом посильней. Он уже понимал, что никого там нет за дверью, что Наташка к себе не вернулась, но стучал и стучал.
Потом ему в голову пришла новая мысль. Легко шагая и что-то бодренько насвистывая, он спустился вниз, подошел к клюющему носом портье.
— Добрый вечер, — вполголоса сказал он на пробу.
Портье коротко, крупно сотрясся и уставился на него — в первый миг бессмысленно, ничего не понимая, но уже через мгновение вспомнив, кто он, где и зачем.
— Добрый вечер.
Корховой показал ему аккредитационный бэджик и просительно проговорил:
— Не подскажете, в каком номере поселился Журанков Константин Михайлович? Мы договорились об интервью, но, когда из автобуса выходили, потерялись как-то…
— Поздновато для интервью, товарищ, — проговорил портье.
Корховой улыбнулся.
— Любви все возрасты покорны, а работе — все часы суток, — примирительно сказал он.
Портье повел глазами по своим кондуитам, прячущимся под стойкой. Корховому казалось, он никогда не ответит. Но портье все же ответил. Корховой благодарно ему кивнул и пошел наверх.
Теперь он, не дыша, некоторое время стоял у двери Журанкова. Ему было уже все равно, увидят его или нет. Сквозь хлипкую, как папиросная бумага, советскую дверь отчетливо слышно было, как негромко, мягко толкует о чем-то Журанков и время от времени коротко, удивительным своим голосом, от которого у Корхового все холодело внутри, отвечает ему Наташка. Конкретной трухи слов не разобрать, конечно; жили только сами голоса — вились один вокруг другого, вступали в отношения. Беседуют. Нет, вроде просто беседуют. Зацепились.
Корховой снова рванул вниз. Безбоязненно прошел мимо снова задремавшего портье, вышел из гостиницы. Ночь была теплой и сухой, и уже совсем тихой, беспросветно и предрассветно тихой — юг, Азия. Буранный полустанок… Не составило труда просчитать, где окно номера Журанкова.
Свет горел.
Это было почти единственное освещенное окно в гостинице.
Корховой закурил. Медленный дым, мерцая, пошел в черный зенит, к слепящим азиатским звездам.
Ей-то бы я прямо сейчас сказал про предложение Алдошина. Чтобы услышала от меня, а не от кого-то чужого.
Но ей не до меня.
Насколько далеко она может пойти, чтобы выкачать из этого загадочного Журанкова все, что ей надо?
А, собственно, что ей от него надо?
Господи, какая чушь лезет в голову. Чушь и гадость, стыдуха, срамотища…
Почему я никогда не слышал даже эту фамилию? Журанков…
А она вот слышала.
«Кто это там такой красивый…»
Черт ее знает — влюбится еще… Сердце красавицы склонно к измене. И вообще. Это у кого душа очень устала или, наоборот, не проснулась, от тех — да, от тех можно ожидать супружеской и всякой подобной верности. А у кого творческий потенциал бушует… Где потенциал — там и чувства пляшут, как море в шторм, непредсказуемо. Туда, сюда. Щупают мир. Потому что понять и осмыслить можно только то, чем очарован. За что переживаешь, как за себя; порой даже больше, чем за себя. А чувствам вслед — иногда ахнуть не успеваешь, что я, не знаю, что ли — и мясо подтягивается. Поди-ка попробуй рявкнуть на него, совестью или там юриспруденцией поставить мясу предел — тут и чувства протухать начнут, из всего своего клокочущего разнообразия оставляя тебе лишь скуку и серую тюремную тесноту; и все бы ничего, но от этого творческая твоя способность куда-то загадочно испаряется, и однажды встаешь утром такой честный-честный, и совесть такая чистая-чистая, и обнаруживаешь, что не можешь выжать ни строки, и в голове — ни единой новой мысли… И ничего не хочется. Луна — и сортир.
В ночной тишине издалека раздался скрип гравия под чьими-то медленными шагами. Корховой с трудом оторвал взгляд от затягивающего окна. Освещенная, как в триллере, со спины, медленно приближалась черная фигура. Знакомая.
— Дежуришь? — спросил Фомичев, подойдя.
— Ага.
— Узнал, кто такой этот Журанков?
— Нет. А ты?
— Нет. Как-то не у кого спросить, чтобы не получилось неловко.
— Во-во.
Помолчали. Фомичев тоже закурил. Сделал пару затяжек в молчании и вдруг затянул тихонько на мотив «О соле мио»:
— Как клево шайнинг после тайфэн тайян…
— Погоди… — опешил Корховой. Мгновение переваривал, потом коротко хохотнул. — Это что, обещанная канцона по-китайски?
— Угу. Ну, не чисто конкретно по-китайски, а так… интернационально. В стиле Эры Встретившихся Рук. Помнишь Иван Антоныча?
— Погоди… Шайнинг — понятно… Тайфэн… А тайян — это солнце, да?
— Точно-с так-с.
— Слушай, а ты откуда по-ихнему сечешь?
— Ну, — Фомичев развел руками, — даже затрудняюсь ответить. На финско-китайской границе все спокойно. С миру по нитке, чайная мова нынче модная. Рука — шоу, башка — тоу…
— Слушай, а там еще, говорят, как-то тона подмяукивать надо…
— Мяу-мяу-мяу, — с готовностью спел Фомичев.
Они обменялись ухмыляющимися взглядами, а потом, не сговариваясь и от избытка чувств даже поматывая в унисон головами, затянули хором, как два мартовских кота:
— О тайян! О тайян мио!
Свет в номере Журанкова погас.
— Ага, — сказал Фомичев. — Услыхала. Сейчас цветок нам кинет. Сквозь чугунные перилы ножку чудную продень…
Интересно, подумал Корховой, ощущая ледяную непреоборимую решимость разобраться до конца. Это может, подумал он, означать одно из двух. Он отбросил окурок.
— Пошли? — предложил он, стараясь казаться спокойным. — Утро уж скоро…
— Пошли, — согласился Фомичев.
Распрощавшись с другом у дверей фомичевского номера, Корховой, громко топая и продолжая вполголоса напевать «О тайян», двинулся было по направлению к своему, а потом резко умолк и, развернувшись, мягким и почти бесшумным скоком устремился к номеру Наташки.
Опять замер, прислушиваясь. Тихо. Неужели ее там нет, неужели у Журанкова осталась? Свет погасили, и… Невероятно. Уже совсем не соображая, что делает, он поднял руку и костяшками пальцев постучал.
Дверь открылась так быстро и легко, словно Наташка ждала.
В номере ее горела настольная лампа, и на столе стоял включенный ноутбук. И уже был набит какой-то текст.
— Привет, — сказала Наташка. Ни удивления, ни тем более досады не проступило на ее лице. Отстраненная приятельская приветливость, точно они расстались пять минут назад — скажем, он отошел кофейку испить. Ушел, теперь опять пришел. Тоже наверняка не больше чем на пять минут. А лучше бы на четыре.
И ни малейшей усталости… Корховой ошалело улыбнулся.
— Привет, — промямлил он, понятия не имея, как продолжать.
— Ты трезвый?
Вспомнила даже позаботиться. И тоже отстранение. Так старушек через дорогу переводят. Сделал доброе дело и побежал по своим делам, и забыл про трясущуюся каргу с авоськой уже через полминуты.
— Ага. А-а… А чего ты узнала интересного?
— Завтра расскажу.
— Ну, тогда и я тебе завтра расскажу. Тоже интересное. А сейчас вот чего… — Тут его осенило. — Мы с Фомичевым замазались, что ты иероглифы знаешь. Китайские, типа.
— Знаю кой-какие.
— Напиши мне иероглиф «сердце».
Даже тут она, похоже, совсем не удивилась.
— Вот прямо в четыре утра?
— Ага. Чтоб лучше спалось.
Она мягко улыбнулась.
— Легко. Да ты зайди…
Он нерешительно шагнул в комнату — и от избытка предупредительности, чтобы, не дай бог, не скомпрометировать даму, даже не закрыл дверь в спящий, заполненный плотной тишиной коридор. Наташка вынула из ящика стола папку, из папки лист бумаги, взяла ручку и какими-то странными, нездешними движениями — то плавными, то отрывистыми — быстро уложила на бумагу несколько линий. С материнской улыбкой протянула лист Корховому. Тот взглянул. На листе красовалась какая-то здоровенная калоша — малость наклонная, будто кто-то нарочно ударил носком в невидимую грязь; а из-под калоши в стороны разлетались три брызги, одна вверх, одна вперед, одна назад.
— Круто, — сказал Корховой с уважением. — Только вот проверить я все равно не могу…
— Не сомневайся. Я не вру. Спи спокойно. А я еще поработаю.
— Ну ты сильна, мать.
— Спокойной ночи, — с кроткой настойчивостью проговорила она.
— Черт, да кто этот Журанков все-таки?
Она чуть помедлила, прежде чем ответить. Задумчиво сказала:
— Беззащитный гений…
Корховой несколько мгновений вглядывался в ее лицо, но по нему ничего нельзя было понять. Просто женщина хотела еще поработать, вот и все. И терпеливо ждала, когда друг наконец уйдет и даст ей такую возможность.
— Спокойной ночи, — сказал он, повернулся и пошел к себе. Непонятное сердце парусом ходило в его руке и с каждым взмахом меняло галсы.
ГЛАВА 3. Я, брат, Родину люблю
Отчим достал.
Насчет равенства наций тереть — любимая ботва. Но при этом конкретно наши все корыстолюбцы и жестокие преступники, а ихние все бескорыстные правдоискатели и беззащитные гуманисты. Кто за русских — тот красно-коричневый реваншист, кто против — тот восстанавливает справедливость, поруганную тоталитаризмом и террором. Русского на работу не взяли — правильно, тупой. Черного не взяли — фашизм. Наших в какой-нибудь бывшей братской республике порезали — ах-ах, людей, конечно, жаль, но вообще-то несчастных бандитов вполне можно понять, мы перед ними пять веков виноваты и не каемся, носы задираем, не признаем в них равных себе и норовим в колонию превратить. У нас кого-нибудь из гастарбайтеров порезали — о звери, о эсэсовцы! Нашим кричат «Чемодан-вокзал-Россия!» и вышвыривают из домов — правильно, у нас есть собственная страна, а если мы не хотим на Родину, значит, во-первых, она уродская и мы сами это чуем, а во-вторых, если уж тебе лучше в чужой стране, так забудь о том, что ты русский, становись как те. У нас кого-то из нелегалов депортировали назад — какая жестокость, какое надругательство над правами человека, он виноват лишь в том, что хотел жить там, где ему хочется, и так, как ему хочется! От нас чего-то хотят — надо немедленно и безвозмездно дать, хватит унижать малые беззащитные народы и кичиться своей особенной гордостью, пора, в конце концов, продемонстрировать добрую волю. Нам чего-то надо — обойдетесь, вам вообще ничего не надо, вашего тут ничего нет и не было, все равно вам впрок не пойдет, что вам ни дай — разворуете.
А, кстати, попробуй и впрямь вора возьми за шкирку — разжигание шовинизма, провокация властей, атака на капитал, вечное российское неуважение к собственности.
Ну чисто больной на всю голову.
И, главное, в нашей же стране за это в бабках просто купается. Во всяком случае — сравнительно. У пацанов из класса родители, если кто на заводе или в институте каком — так ведь заплата на заплате, чирики считают.
Года три назад, может, даже два — трудно сказать, когда глаза начали открываться, — Вовка этого еще не понимал. В детстве все воспринимается как единственно нормальное. Только чувствовал, что скучно. И мама стала какая-то скучная. Раньше — он помнил смутно, и с каждым годом, жаль, все смутнее — они с батькой по вечерам болтали о том, о сем, обо всем; смеялись, стихи даже читали, Вовке особенно нравилось про бегуна… теперь уж и не вспомнить ни слова — типа про бегуна, и все. Сейчас она с отчимом если и разговаривает, то как-то все время по делу. Что купить, куда поехать, с кем встретиться… Повестка дня, а не разговор. Бюджет в третьем чтении.
И ему с ними говорить не о чем. Он это уже тогда, три года назад, начал чувствовать. Невозможно же с мамой в пятнадцать беседовать о том, о чем в десять, — какой шарфик надеть, яблочко съесть или грушку, замерз или не замерз, или вот я какой молодец — прокатился на лыжах с горки и не упал… А с Валенсием ну просто тоска.
Они-то все валили на переходный возраст. Как будто у человека можно хоть один год найти в жизни не переходный! Но в какой-то момент родакам становится невозможно держать власть одними только «надо» или «нельзя», а надо хоть как-то объяснять, почему надо и почему нельзя. Убедил — победил. Не убедил — извини. И Валенсий взялся убеждать, видно, очень хотел, чтобы и у Вовки мозги вывихнулись, как у него самого. Объяснять он любил. Ох, как рот откроет… Туши свет, кидай гранату. А то еще придут какие-нибудь его коллеги или, ваще шмуздец, иностранцы из цивилизованных стран. Почему это в дикой России до сих пор пидоросня и прочая дрянь не в чести? Отклонения от нормы надо пропагандировать как можно шире, чтобы извращенцев не третировали, а уважали. Норма есть торжество серости, норма есть питательная среда тоталитаризма. Уважительное отношение к сексуальным меньшинствам — главный признак цивилизованности общества…
Ага. Через улицу напротив школы дом гниет, три года назад признали аварийным, назначили к сносу, да так и забыли, вода из кранов не течет, люди на цыпочках ходят — боятся вместе с полом к соседям рухнуть; а в подвале чуть не полсотни пацанов и девок бездомных ютятся с крысаками в обнимку, уже и говорить разучились почти. Каждый день со стариками на помойках дерутся — за объедки. Это нормально. А вот если пидорам не лизать — мало цивилизации, Европа не полюбит.
А почему наркотики до сих пор не разрешены? Это же вопиющее нарушение прав человека! Это только усугубляет скрытую наркоманию!
О, сокрушался в ответ Валенсии, я и сам предпочел бы, чтобы Россия была маленькой страной, ведь жить в стране размером с Люксембург не в пример приятнее, у нее просто в принципе не может быть наших имперских амбиций, столь губительных для свобод… И это взрослый? А спроси его: ну, ладно, хорошо, выстрижем вокруг Москвы Люксембург, а вся остальная земля кому достанется? И кто на ней будет заправлять? Оккупационные власти, кейфор очередной? И что там будет с нашими? Как в Чуркистанах — начнут из домов вышвыривать? Гуманист хренов… Умным себя считает.
Чисто маньяк.
Ну да, скажи попробуй — он и так чуть что вспоминает какую-то карательную психиатрию. При коммуняках, говорит, чуть кто начинал думать не как положено — его сразу сажали в психушку и там мучили, а диагноз ставили: патологическая ненависть к Советской власти. Сначала Вовка тех, кого этак вот лечили принудительно, жалел, а потом и сам не заметил, как ему от бесконечных отчимовых сетований и самому стало закрадываться: нет, ну ведь, похоже, и впрямь маньяки.
И, главное, сами-то они диагнозы всем ставят — только держись! Иван Грозный — садист, Ленин — циклотимик какой-то, Сталин — параноик… Только они сами — на все шары нормальные.
На самом деле для них, теперешних, кто на бабки не подсел — тот и псих, и по нему дурка плачет. А сами-то здоровы только бабло считать, в глазах — одни нули.
Почему-то вот у тех больных ума хватало, чтобы страна укреплялась: Грозный Казань и Астрахань взял, и только когда вся Европа на него навалилась — не сдюжил, Сталин немцев победил и пол-Европы по струнке поставил; а этих умных и целиком нормальных хватает только разваливать все на хрен и тырить, что не успели стырить те, кто уже насосался и свалил. Жуть представить, что бы было, если б и впрямь они пришли к власти, да не украдкой, вполсилы, как при Пьяном Хряке, а всерьез. Они бы всех несогласных не то что пересажали, а просто в землю вогнали по ноздри, видно же: чуть им кто слово против — тот с ходу фашист, и весь сказ.
Вот дама какая-то из Сорбонны. Валенсий Вовке прямо сказал: редкая умница, ты послушай, мальчик, послушай… только в разговор не встревай… Вовка послушал. Ага. Главное сегодня — демонтировать остатки советских структур: бесплатное образование, здравоохранение… И только тогда возникнет подлинное равенство: кто может платить — тот будет платить, а кто не может — то и не надо ему.
Единство критериев, понятные и общие для всех правила игры — основа демократии.
Бесплатное образование — лицемерие, ведь отбор производится согласно тайным привилегиям. Типа диких рабоче-крестьянских детей зачем-то принимали, хотя им бы только водку пить.
А если за бабосы, все честно. Лишние даже не отсвечивают. Ни один из деревни, от станка или армейских кровей в вуз не попадет, во как хорошо! Полная преемственность власти.
Или еще подлей было, горячилась дама: по национальному признаку. И тогда евреям нигде нет ходу. Покажите мне хоть одного еврея, получившего высшее образование при СССР!
Блин, Вовка так и знал, что про обиженных евреев — всегда в тему. Если уж интеллигентная Европа наехала, так про русский генетический антисемитизм не потереть просто западло, не по правилам. Типа как в футболе бегать по полю втупаря, забыв про мяч.
В итоге отчимовых и вообще демократических охов и ахов картина рисовалась на самом деле такая. Была замечательная, могучая, добрая и бескорыстная страна — Советский Союз. Вроде Атлантиды. Лучше ее в мире нет и не было. На нее ополчились со всего мира торгаши. Советская власть — жаль, Вовка ее не застал — была последней на планете властью в интересах народа. Настоящего народа, который страну создал и держал, а не разжиревшего жулья и пришлой шелупони. Пустите нас в домик одну лапку погреть… Ой, пустите нас в домик все лапки погреть… Ой, да это ж наш домик! Ой, да это ж сразу много независимых домиков, и все наши!
Жулье и шелупонь общими усилиями страну и развалили. Потому теперь и несут ее по всем кочкам при всяком удобном случае — чтобы их почитали героями и не задумывались: а зачем, собственно? То там было не так, это не этак… Кто круче всех Союз обгадит — тому самый крутой гонорар.
И ведь интересно, с пацанами из класса с кем ни поговоришь — того же мнения. Ну, с мелкими вариантами. Если, конечно, человек вообще о чем-то задумывается, кроме как про пиво и телок, или на чем-то конкретном не съехал: на байках типа, или на гробах трахаться, или на каком-нибудь экстриме; у тех вообще любимое словцо «забей».
А теперь уже ничего не вернешь, не поправишь. Взросляки все либо порушили, либо продали. И в открытую друг перед другом похваляются, как они это ловко и, блин, не без выгоды провернули.
Вообще-то Вовка одно время начал подозревать, что ему просто мозгов не хватает разобраться во всех этих взрослых безумствах. Кто от души, а кто врет за бабло. Тайком от отчима он — чтоб тот не начал еще и советы советовать, что именно прочесть и к какому сроку, — попробовал несколько книжек полистать из огромной отчимовой библиотеки.
Так просто смех. Книжек — полон самосвал, а будто одним человеком писано.
Коварные православные византийцы были многовековой реакционной угрозой для всей прогрессивно развивающейся Европы, а как византийцев снесли чурки, так эта ужасная функция перешла к коварным православным московитам.
Темный Александр Невский, вместо того чтобы подчиниться тевтонскому ордену и воспринять культуру, свободу, демократию и католицизм, — на тевтонов напал, а перед дикими татарами с восторгом встал рачком.
Европейцы нам по врожденной своей заботливости Лжедмитрия посадили — доброго, честного, справедливого, наивного, как все замечательные люди; он всех прощал и всем хотел только добра. Он вместе с Польшей старался, чтобы мы вошли в европейский дом. А мы, уроды, Лжедмитрием из пушки стрельнули.
Умный и принципиальный Петр Третий прямо сказал, что править такой мерзкой страной ему зазорно и лучше бы ее просто прекратить, чтоб не мучилась. А Екатерина с любовниками его вместо этого убила и начала грозить Европе, и Крым отняла у Украины. Или у кого-то там… Отняла, в общем.
Особенно Вовку достало — честно хотел ума набраться, разбираться пытался, пока никто не видит, — когда попробовал он штудировать потщательней, смотреть, на кого ссылаются, откуда какие сведения взяты… Ну, волосы же дыбом встают. Здоровенный труд про то, что Россия такая, как она есть, на самом деле — неправильная, а правильная должна была возникнуть из Литвы. Тогда все было бы хорошо, и сейчас мы все были бы счастливы. Ну зашибись, какое полезное чтение! И обзор источников — страниц на двадцать. И автор прямо говорит: все русские источники он отметает, потому что они предвзятые, только приукрашивают русскую политику и русские деяния, замалчивают всю срамоту, а вот польские источники абсолютно заслуживают доверия, они объективны по самые помидоры, ибо причин для искажения исторических фактов у поляков нету, и на этих-то достоверных сведениях мы и будем основывать наши построения.
Блин, две страны воюют то и дело, а если не воюют, то уж гадят дружка дружке наперебой, и вот одна из них, ясен пень, на соперника вешает всех собак и только себя хвалит, а другая почему-то говорит чистую объективную правду!
Ну это же либо у человека совести нет и он даже не слыхал про такое слово, либо вправду — маньяк, мозги ему с детства вынесло, и лечить его надо, а не книжки его издавать.
Уж казалось бы — взял дюдик почитать с дальней полки. Дюдик! Отдохнуть! Не такой уж старый — девяносто пятого года издания. Валенсий вечно долбит, что тогда был наивысший расцвет демократии в России.
Ага. В Буденновске.
Так даже в дюдике про то, как убить президента, послесловие этой… как ее… Новодворской. Блин, черным по белому, без зазрения совести: косную, отупевшую, отсталую страну надо подвергнуть вивисекции, а лишних, нежизнеспособных вне социализма, убрать! Или: народ запросто может демократически избрать чуму или холеру, но это не означает легитимности избранной власти, а лишь свидетельствует о слабоумии избирателей. Или вот, слово в слово: замызганное и зачуханное, забубённое большинство вынесет любую тиранию за миску баланды и пайку ради того, чтобы никто другой, на него не похожий (умный, сильный, свободный), не имел «Тойоты», виллы и честно купленной икры… Предел мечтаний, ага! Смысл жизни! Умный, сильный, свободный… И все у него — ради икры, ага.
Блин, ну не въехать: если большинство — это слабоумное быдло (то есть опять же психи, без этой лайбы никуда) и оно всегда не право, то что такое тогда ихняя демократия, про которую они же всю плешь проели? Получается: диктатура горстки тех, кто продался, и террор против всех остальных, кто не успел честно (ха-ха!) купить виллу с икрой?
Больше Вовка и не стал время изводить на отчимовы залежи премудрости.
Надо же столько места в доме занять под бумажный хлам! Одной книжки бы хватило, даже одной страницы: русские — говно. Повесил бы как слоган на стену в кабинете и пялился б неотрывно с утра до вечера, весь свой напряженный, на пределе могучего интеллекта, рабочий день.
И при том гордится, что он — крутой антифашист!
Ну не дурдом?
Потолкался Вовка потом у лотков, лотки-то ломятся. Понятно, что Валенсий макулатуру по себе подбирал — он же умный, а зачем умному читать тех, кто с ним не согласен; это ж только дураки, не имеющие собственных убеждений, считают своим долгом с разными точками зрения знакомиться. Но ведь на лотках-то всякое можно найти.
Да, но поди-ка узнай заранее, что под какой обложкой спрятано. Купишь — а вдруг там в сотый раз про то, что злые русские на всех напали и поработили?
Так у нас такого и без шопинга полна жопа огурцов.
Словом, Вовка бы просто пропал, если бы не познакомился с одним человеком. Тот, наверное, к нему присматривался, как он у лотков-то изо дня в день рыщет и ни на что решиться не может, — и началось с книг. Вот это действительно были книги!
Уже первая Вовку покорила — и определила его путь, он тогда был уверен, навсегда.
«Сейчас детей гноят в скучных школах, снабжая их мозги и память насильно на хер не нужной никому пылью. Образование станет коротким и будет иным. Мальчиков и девочек будут учить стрелять из гранатометов, прыгать с вертолетов, осаждать деревни и города, понимать красоту синей степи и рыжих гор. И всю мерзость бетонных бараков в снегах, мерзость московских спальных районов».
Это было бы весело! Как это было бы, блин, весело!
«Никаких алгебр, тригонометрии, математик, физик и других отвлеченных, никогда не пригождающихся дисциплин преподавать детям не будем. Для хранения и передачи подобных отвлеченных знаний существуют ученые, это их работа. Ученых будет немного, и специальные знания будут ограничены несколькими небольшими высшими учебными заведениями».
Ну, таких ученых, как историки из отчимовой библиотеки, и впрямь бы в дурку, большего они не стоят. Паразиты.
«Семья — липкая, теплая навозная жижа. Семья, как чахотка, ослабляет человека, изнуряет своей картошкой с котлетами, своей бессильной беспомощностью. Хочется, чтоб отец был героем: чемпионом по боксу, революционером, генералом разведки, боевиком, ну, бандитом даже… Детям не за что уважать своих родителей («черепа» — красочно и точно называют их панки). В книгах и фильмах есть храбрые крутые герои. Были в начале века национал-социалисты, фашисты и большевики, они покорили вначале свои страны, а позднее и чужие. Они шли стройными рядами, красивые, в барабанном бое и шелесте знамён, молодые, и земля ложилась под них, как женщина, радостно…»
Храбрые, крутые, стройные, красивые… Вовке казалось, что он это же самое уже читал недавно, чуть-чуть другими словами. Умные, сильные, свободные… Но было уж не вспомнить, где.
Редко когда Вовка запоминал фамилии авторов — какого хрена забивать память; запомнить бы хоть суть того, что написано. Но вот здесь уж и стараться не надо было, память сама всосала, как губка: Лимонов…
Впрочем, тот парень, с которым Вовка познакомился на книжках, был не из нацболов. Славомир — так его звали, и был он всего-то лет на пять старше Вовки — объяснил, что Лимон и сам уже ссучился: то ли в маразм выпал с годами, то ли его чурки купили. Возлюбил, сказал Славомир, исламских прихвостней жидовни и сидит в одних президиумах то с мусликами, то с какой-нибудь валютной Хакамадой… Ну? А ты что, не знал, что ислам, как и христианство, произошел от того же иудаизма, и все это один и тот же сатанизм против русских богов? Вот и Лимон купился на жидовский лохотрон. Наперсточников помнишь? Так это тоже как три наперстка: под каким шарик? А ни под каким! Бдительность поэтому должна быть — ого-го! Нацболы — рекламная параша, часть путинской системы, чтобы было кем обывателей и заезжих обсешников пугать. А у нас своя команда. Небольшая. Зато прямого действия.
Сложен мир. И очень быстр. Просто-то разобраться трудно, а тут еще надо УСПЕВАТЬ разбираться! Мир тебе вводные подкидывает каждый день — а ты только хлебалом щелкаешь…
Теперь шмуздец настал щелчкам хлебалом. Все сделалось ясно.
Конечно, Валенсию Вовка ничего не говорил. Пошел он на хрен, урод, американская подтирка. Да и маме… Ну о чем с мамой говорить? Не простыл, не пьешь, не куришь — она и счастлива, а других тем для нее просто нет.
Не станешь же маме втолковывать, что пить и курить — это так же вредно, как еврейку или мусульманку трахнуть. Маму ж кондратий хватит.
А мусульманку или еврейку, между прочим, трахнуть — так же вредно, как пить и курить. Вовка это только недавно узнал, от новых друзей. Какие-то там сложные процессы в организме начинаются, гены как-то так перепутываются, что иммунитет слабеет, будто от СПИДа. Вовке трудно было представить, чтобы гены могли от одной палки сразу перепутаться — смолоду у него о генах и генетике совсем иные были представления… Но век живи — век учись. После того, как астрономы совершенно точно по затмениям доказали, что ни Греции с Римом, ни тем более всякого там Китая вовсе не было, а все это в Европе триста лет назад иезуиты и масоны насочиняли, чтобы доказать: русские вовсе не самая древняя и не самая мудрая нация на земле — так уже всему можно поверить, и про гены тоже.
А в школах так и учат до сих пор: Афины, мол, Спарта… Да еще и оценки ставят! Хорошо ли масонскую брехню вызубрил?
Разоружают народ идейно.
Нельзя сказать, чтобы Вовка был в полном восторге от новых товарищей. Те тоже с тараканами. Русских хотят спасти — а сами от Гитлера тащатся; а между прочим — он русских сгноить всех хотел. На самом-то деле, если бы Гитлер Вовке где-нибудь встретился, Вовка бы усатую сволочь придушил.
Да и эти их боевые тренировки и посвящения — гордо и смело всемером на одного… Не по-людски.
Но лучше-то нет! И что-то ж делать надо! Не стоять же на углу, раздавая листовки «Читай «Лимонку»! И уж не мусор же убирать, как малахольные «Наши»! Подумаешь, мусор. Его назавтра все равно опять накидают, вдвойне против убранного, да еще с удовольствием: вот, мол, дураки за нами подгребли, а мы, умные, опять… Не срач надо собирать, а руки ломать тем, кто где жрет, там и срет. И уж простите, братья, невзирая на национальность. Вот тогда подействует.
А отчим знай себе кудахчет: ах-ах, кровавые спецслужбы опять без суда и следствия убили в горном лесу чеченского патриота арабского происхождения! Ах-ах, опять беззаконная чиновничья атака на крупный бизнес! Ах-ах, народ это все одобряет! В стране скоро не останется ни одного мыслящего человека! Русский фашизм поднимает голову! Без всенародного покаяния опасность коричневой чумы никогда не будет преодолена!
А мама знай себе заботится: ты не голодный? Ох, опять где-то рукав порвал… Хочешь конфетку? Твои любимые, с вишенкой!
Однажды после политзанятия младший воевода Розмысл подозвал к себе Вовку.
— Хайль, старший брат.
— Хайль, брат послушник Володимир…
Вовку они тут не переименовали, только из Владимира Володимиром сделали на древнеславянский манер. Предварительно — на время послушания; потом дадут уже имя окончательное, языческое. А был бы он какой-нибудь Борис, сразу бы стал, например, Бориславом, чтобы с Борухом еврейским не было ни малейшей связи.
— Я с удовольствием слежу за тобой и твоими успехами, брат послушник. Ты — леп.
— Служу России, старший брат.
— Два малых посвящения ты прошел, нонича предстоит тебе третье. Последнее и главное, только для тех, кому суждена большая и широкая дорога.