Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Вячеслав Рыбаков

Человек Напротив

Утрата, утрата, утрата! Томас Вулф
Вот я, как наученный самим опытом, говорю, что если бесы не имели бы сотрудниками своей злобы и лукавства людей, никоим образом, хотя это и смело утверждать, не могли бы они повредить кому-нибудь. Святой Симеон Новый Богослов
Печально люблю вокзалы.

Конечно, существуют и морские порты, они древнее. Бриз, волнующий одежду, кожу и душу так же, как и сверкающую синюю зыбь, привольно распахнутую до пределов мира – а словно бы даже и за них. Крики людей и вопли чаек. Разноязыкий говор, запахи жареного мяса, водорослей, оливкового масла… да разве перечислишь! Миллион запахов. Паруса. О паруса! Триремы – размашисто и нечеловечески ритмично взлетающие над прорубленной водой ряды весел; солнце полыхает на них, будто они из стекла. Узкие сходни; кажется, упруго подпрыгивая у тебя под ногами в ответ на каждый твой шаг, они озорно и заботливо подгоняют тебя от суетной, душной суши туда, туда… Тюки и бочки, пифосы и амфоры. Или: вибрирующий, могучий рокот машин под серым балтийским небом, уханье клаксонов. Стрелы голенастых кранов, склевывающих контейнеры, матерински склоненных над угольными ямами.

И эта даль – ослепительная, искусительная, словно бы уже не вполне от мира сего… Этот засасывающий лазурный простор, который то выкатывает тебе навстречу белогривую конную лаву Посейдона, то предлагает прохладную, безмятежную, бескорыстную ласку Тетис, слаще которой не бывает ласки…

Есть еще аэродромы, они величественнее. Отпечатки пальцев века на земной поверхности; плешины, прожженные в живой коже мира беспорядочно разлетающимися угольками, которые мечет полыхающий непонятно для кого грандиозный костер технологической цивилизации. Строгое, линейное движение людей, строгие голоса громкоговорителей. И потрясающий, иерихонский рев лайнеров. Я обмираю, словно ребенок, стою завороженный и минуту, и две, когда вижу противоестественно тяжко ползущую поперек неба натужно орущую тушу. Я все знаю, могу написать все уравнения, вычертить параллелограммы сил – аэродинамика, элероны, закрылки, неисчислимые табуны лошадей, бьющихся в теснинах турбин… но все равно, хоть убейте, не понимаю, как могут летать эти чудовищные стальные глыбы. Эти неодушевленные, ни целей, ни желаний своих не имеющие, пустотелые и безмозглые пирамиды Хеопса на крыльях… Ни одна птица, даже спасаясь от смерти и надрывно вкладывая всю отмеренную ей на годы жизни силу в одну секундную попытку быть быстрой, не догонит \"Ту\" или \"Боинг\". Ни один ураган, как бы ни торопился он пригнать ливень туда, где его ждет сожженная, умирающая земля, где люди с безнадежно погасшими глазами и сердцами готовятся к голодной смерти – не перегонит \"Конкорда\". Куда они так спешат?

И все-таки железнодорожные вокзалы, которых за последние два века так много насыпалось на жилые континенты, проще и ближе душе. Там нет попирающего небеса громового величия, там нет будоражащего кровь гипноза бескрайней лазури. Там все как в жизни – только наглядней, концентрированней и гротескней. Тревожно и тесно. Толпы, толпы; каша голов, плеч, барахла. Все всех обходят, все пропихиваются сквозь всех. Жизнь. Кто-то вежливо, не без неудобства для себя, уступает кому-то дорогу. Кто-то слепо, а то и нарочито, нахраписто не уступает, прет, будто хочет всех столкнуть с перрона – хотя, если вдуматься, зачем сталкивать с перрона жизни того, кого ты видишь в первый и в последний раз? Просто так. Мешает. На вокзале сразу видно, кто с кем. Сразу видно, кто – с кем-то, а кто – сам по себе. Если человек ждет, то это заметно с первого взгляда: он ждет, а не просто так стоит, задумавшись или любуясь пейзажем. Если уж человек уезжает, ему нипочем не сделать вид, что он остается и просто на минутку отвлекся; вы уж, дескать, извините, я с вами, вот я, просто отошел купить сигарет, просто задержали на работе, просто засиделся у друзей, разминаясь пивком – нет; он делает бесповоротный шаг, зачастую не оглядываясь даже, и вот его уже нет здесь, он в тамбуре, он в пути. Если уж человек приехал, ему ни за что не притвориться, будто он случайно забрел сюда, будто все здешнее ему совсем не нужно; ни за что ему не удастся смотреть свысока – он делает шаг, необратимый, словно прыжок младенца из материнского чрева, выходит на перрон и спешит куда-то, где ему действительно необходимо быть. Как правдив вокзал! Если кого-то хоть сколько-нибудь всерьез любят – ему рады, и это видно сразу; его непременно встречают, отбросив, чего бы это ни стоило, все иные дела, его хлопают по плечам, целуют, выхватывают чемодан или рюкзак, чтобы облегчить его путь хотя бы теперь; чтобы помочь. Если кому-то действительно жаль уезжать, он стоит до последнего у врат пути, у входа в вагон, чаще всего – мусоля сигарету за сигаретой, а потом, уже внутри, с холодной и отрешенной тоской смотрит на покинутый мир сквозь прозрачную, еще почти символическую, почти ненастоящую преграду, предвестницу настоящей; или плющит о нее нос, стучит ладонью и машет, машет тем, кто остался: я вернусь, я правда вернусь!

Может быть, именно от этой обнаженности так грустно? Такие вихри ничем не прикрытых страстей – и, несмотря на эту спрессованную теснотой интимность, все не твои, все не имеют к тебе ни малейшего отношения; ты идешь, проталкиваясь сквозь них, как сквозь теснящиеся тела, и все-таки они не просто суетливые преграды на пути, они – жизнь, которая никогда, ни за что, ни под каким предлогом не станет твоей. Но – только грустно, ни толики тоски, ибо здесь, как нигде, ты можешь ощутить, что жизнь, пусть чужая, все-таки – есть.

А может быть, грустно от зависти к вокзалу? К его искренности? Так хочется, чтобы все эти самые простые и самые главные, самые важные вещи всегда и для всех были бы столь же наглядны, столь же неоспоримы и однозначны, как здесь! Ведь по большей части люди живут словно вслепую, наугад, на ощупь; им остается ишь уповать на то, что мечты их не обманут, а иллюзии – не подведут, что миражи, их собственным зрением измышляемые в зыбких потемках бытия взамен его невидимых реальных очертаний, окажутся не слишком отличными от того, что при каждом новом шаге в неизвестность грозит ударить по лбу. Или, наоборот, уже не уповать, уже вовсе утратить божественную – ибо лишь Ему дано творить лучшие миры – способность измышлять мечты и миражи. Но ведь только они и в состоянии дать силы жить так, как, в сущности, единственно подобает жить человеку – так, как в своих прекрасных миражах в какой-то момент увидел тебя и во что бы то ни стало хочет видеть впредь тот, кто тебе ценен. Подчас драгоценен.

И драгоценен-то, наверное, оттого, что именно он ухитрился нарядить тебя в самый прекрасный, самый воздушный и самый трудноисполнимый из миражей. А как со всякой драгоценностью, именно с этим человеком больше всего хлопот, напряжений, страданий. Но тот, кто решается разрушить свой идеальный образ, созданный другим, и предстать перед ним якобы настоящим – то есть таким, каким он в данный момент считает себя, или каким его считает кто-то из тех, с кем проще и легче, – напоминает человека, который, боясь мороки обладания драгоценным алмазом, выбрасывает его в болото; дескать, обойдусь чем поплоше. Нет. Плохая аналогия, алчная… Напоминает человека, который боится смотреть на сверкание неба после грозы, на разметнувшуюся среди улетающих туч пленительную радугу – дескать, все равно мне таким никогда не стать; и вообще радуга не настоящая, ведь она через пять минут пропадет. Вот грязь под ногами, это – жизнь, это – правда; мне ее месить, мне идти по ней. Равнение – на грязь! Грязному не страшно мараться. Особенно если и не смотреть ни на что, кроме помоек.

А потом и небо начинаешь видеть как одну громадную и весьма высокопоставленную помойку. Но дурацкую какую-то; если на нормальной помойке всегда можно разжиться заплесневелой горбушкой хлеба, или почти целым полиэтиленовым пакетом, или еще чем-то, столь же необходимым в повседневной жизни, то с небесной помойки – никакого проку…

Однако, скорее всего, на вокзалах грустно оттого, что вокзал – это начало пути. Куда, какого – неважно. Просто пути. Сколько бы он ни длился, этот переезд, или пусть перелет, или пусть переход – все равно здесь ты отстегнут, отрешен. Отлучен. Три часа ли, три дня или три месяца – в это время ты уже не здесь и еще не там, все кончилось, а не началось ничего; междуэтапье, междуцарствие, междужизнье. И надежда: а вдруг там что-то получится лучше, чем получалось до сих пор? И страх: а вдруг там что-то получится хуже? И как бы ни манила, как бы ни вдохновляла надежда – новая иллюзия, которую про неведомое и чужое всегда измыслить легче, чем про якобы уже ведомое – хотя, как правило, ничего ты толком не изведал, лишь по поверхности чиркнул едва-едва; и как бы ни возбуждал страх, выбрасывая в кровь невозможные в обыденности, почти посейдоновы валы адреналина, все равно давит безысходное предчувствие того, что бывшее здесь – кончается. Кончается навсегда. Путь – это момент, когда переворачивается страница. Прежнего текста уже не видно, лишь память его держит, у кого лучше, у кого хуже; а новый еще не открылся. И возврата нет, ибо даже если отлистнуть страницу назад и перечесть ее сызнова – разве это то же самое, что читать впервые, не подозревая, что принесет следующее слово, следующая фраза? Нет сил сопротивляться тогда, и отлистываешь жизнь назад, вопреки рассудку пытаясь поймать то чувство, с которым читал впервые, пытаешься догнать его, стремительно падающее в давно пересохший колодец прошлого – но догоняешь лишь нынешнее чувство о том чувстве, не более. Пытаешься воскресить ощущение – но ощущаешь лишь невозможность его воскресить. Кажется, прежние переживания совсем рядом, ведь умом я помню их, прекрасно помню – но переживаю теперь не их, а их отсутствие, унылую пустоту на том месте, где их ищу.

Возврата нет… Этому правилу подчинено все – от самомалейших мелочей до самой жизни; но именно с ним труднее всего смириться человеку, именно против него он чаще всего восстает. Не брошу! Не уеду! Никогда никуда не уеду! А если судьба увезет – вернусь! Непременно когда-нибудь вернусь!!

Но что это такое – вернусь?

Распадается великое государство, вандалы крушат Рим, упиваясь уже не победой и не обретенной свободой, а именно и только возможностью запросто крушить то, что вызывало восторг или, по крайней мере, уважение на протяжении нескольких веков… и возврата нет. Умирает мать – и возврата нет. Я говорю другу: \"До завтра\", – и возврата нет. Женщина говорит: \"Мне все равно\", – и возврата нет. Приятель предлагает: \"Пройдемся по набережной?\" – \"Лучше к скверу\", – отвечаю я, и мы неторопливо шагаем туда или туда, и возврата нет. Мой нынешний сын подбирает разбросанные игрушки, аккуратно складывает их в коробку, идет спать – и возврата нет. Страница перевернута, ее можно перечесть еще хоть двадцать раз, но нельзя пережить заново. Каждым поступком нашим, каждым движением, словом и взглядом мы переворачиваем, сами того не замечая, маленькие странички чужих жизней – и возврата… Да-да. Возврата нет.

Какие стрелки щелкнули на рельсах жизни моего друга, когда я сказал: \"До завтра\"? В какой пункт назначения, в столицу блистательной империи или на затерянный в сугробах полустанок отправила меня женщина своим коротким \"Мне все равно\"? Куда, по каким ухабам приходится катить, засыпая, мальчишкам и девчонкам после бездумно властного отцовского \"Собери игрушки и иди спать\"? В зэки или в вертухаи норовит отправить тебя жующий резинку жлобяра, с наслаждением пихающий тебя в перронной тесноте?

Человек человеку – конечно, не волк. И уж конечно, не друг, товарищ и брат. Человек человеку – вокзал.

На этом вокзале не горит ни одна свеча, ни одна лампа. Ни одна лампада. Там не найдешь расписания поездов или схемы маршрутов. О, если бы хоть на пять минут в год там загоралось табло с перечислением прибывающих и убывающих экспрессов, если бы хоть раз грянул из вечно темного поднебесья глас Диспетчера: провожающим туда-то, встречающим – наоборот…

Иногда уезжаю.

ПРОЛОГ ОКТЯБРЬ 1987

А назавтра были развернуты разом все латентные точки рабочей спектрограммы. И лаборатория сгрудилась и замерла у считывающих пультов. И постаревший Володя, не знающий, куда девать пустые руки с прокуренными до мутной желтизны ногтями. И Вадим, со взглядом, молящим: \"Не обмани\". И сдержанный, одухотворенный Карамышев. И Вера, пытливо прикусившая вишневые губы, с восхищением смотрела на экран. Благоговейно умеряя дыхание, все следили, как бьются под масштабными сетками загадочные, непривычной конфигурации всплески, в которых было… что?

Качественно иные состояния…

\"Нелинейная стереометрия\", – бросил Симагин стоящему рядом Карамышеву. Тот был прям и напряжен, как струна. Кивнул: \"Вечером я попробую разложить пару пиков по Риману\". Мы успеем, думал Симагин, сгорбившись и опершись обеими руками на пульт. На экране трепетала жизнь следующего мира, и в этом мире уже начинали вызревать следующие счастья и несчастья. Антошкины, быть может. Мы успеем. Я все узнаю, думал Симагин. Господи, как тяжело. Когда-нибудь я все узнаю и пойму. Наверное, тогда станет еще тяжелее. Потому что рывком выдвинутся из мглы недомыслия давящие глыбы всех прежних ошибок. Скорее бы.

АВГУСТ

НЕСКОЛЬКО ЛЕТ СПУСТЯ

Первый день

В июне лило, и потом лило тоже. Дожди были злые, холодные. Сумасшедший ветер обрывал со скачущих ветвей еще зеленые листья, с треском обрывал ветви с кренящихся городских деревьев, гонял лохматые тучи то на запад, то с запада, то с юга или обратно, но ни с какой стороны света не мог пригнать их края, и только капли, тяжелые и твердые, как щебень, секли с разных направлений. От ветра ныло сердце; холодновато-тошнотный валидольный вкус, казалось, навеки облепил язык и пропитал гортань. Хотелось молчать.

Но в первых числах последнего летнего месяца природа зачем-то сжалилась. Уже никто не ожидал от нее подарков, никто не верил в хорошее и потому, когда начало проглядывать солнце, а потом как-то с утра небо сплошь оказалось голубым, в народе шутили: \"Лето в тот год пришлось на пятое августа…\" Однако и шестого на небеси повторилось то же чудо и ветер из холодного хама, расплескивающего всем и каждому мокрые пощечины и оплеухи, превратился в робкого, ласкового любовника, едва касающегося теплыми ладонями то шеи, то щек, то ног. В тот день Ася впервые, наверное, с прошлого года надела не брюки, а платье; и, торопясь поутру к всеядной глотке метро, с удовольствием чувствуя, что при ходьбе ткань не давит и не трет, а лишь вольно и легко колышется, и ветер-любовник то и дело заигрывает с обнаженной, даже без колготок, кожей бедер, целых минут пять ощущала себя женщиной.

Часы обязательного присутствия, казалось, не кончатся никогда. Абитура теперь пошла не та; вместо юной уверенности и веселья – жлобство и наглость, вместо нормальной человеческой робости – оценивающая и какая-то мышиная по мелочности выжидательность: кому и когда дать? и дать ли? тот ли это уровень, где уже надо давать? Собаке дворника, чтоб ласкова была… На статус более высокий, нежели собака дворника, Ася никак не смела претендовать, она это знала; она даже укусить не могла. Но и вилять хвостом не собиралась, если кто-нибудь из будущих светил отечественной науки, отсверкивая обязательным комсомольским значком, предлагал ей отхлебнуть пивка. За них все заранее дали родители, или родственники родителей, или знакомые родственников; и потому они вели себя так, будто весь факультет ими куплен на корню. Они были недалеки от истины. Те, кто шел более-менее сам, как правило, пролетали со свистом; не помогали ни медали, ни нашивки за ранения. Всех повоевавших приравнять к имеющим особые права ветеранам ВОВ и воинам-интернационалистам было невозможно – но ветераны Великой Отечественной в середине девяностых поступать в Университет как-то уже не шли. А если попадался среди грядущих светил какой-нибудь решивший круто переломить свою жизнь \"афганец\" – попытки реализовать свои законодательно презентованные особые права наверняка, думала Ася, воскрешали в его памяти ежедневные зачистки гористой местности где-нибудь близ Чарикара или Джелалабада. Или где там еще. Сейчас те названия, когда-то – совсем недавно, в сущности! – звучавшие вроде жутких бесовских заклинаний, уже вымывались из памяти потоком новых, куда более многочисленных – и куда более родных. География СССР. В шестом классе мы ее проходили… или в седьмом? Уже не вспомнить. Четыре геологические эпохи назад.

Совсем недавно Ася буквально молилась: Господи, ну сделай так, чтобы в Афганистане все уже кончилось к тому времени, когда Антон подрастет. Хоть как-нибудь, все равно как. И вот – закончилось, ага. И вот – подрос.

Сразу – иголка в сердце.

Сразу – валидол в рот. Сразу – две. И не думать, не думать. Думать о чем-нибудь другом.

Хорошо хоть народу поступает сейчас немного. Просто поступить в Универ и просто закончить – дело нелепое, бестолковое, если не разработана долгоиграющая программа, в которой Универ этот несчастный – лишь первая ступень. Если семья не чувствует уверенности в том, что сможет сразу после окончания обеспечить отпрыску что-нибудь вроде долгосрочной стажировки – так это теперь скромно называется – в Сорбонне или Оксфорде, или, наоборот, Токио. И, если уж возвращаться, так сразу беря под длань свою какое-нибудь могучее КБ, или кафедру посытнее, а лучше институт или хотя бы филиал института, или, как минимум, членкором. Что делать с новеньким дипломом здесь?

Хорошо, что народу поступает немного, и бумажки деканатские почти не отрывают от, скажем, очередной порции техперевода, заказанной очередным совместным. Иначе было бы совсем не вытянуть. То есть как раз вытянуть. Ножки по дорожке. Но уходить с работы нельзя – в штат тебя сильные мира сего не возьмут, хорошо хоть на птичьих правах держат, подбрасывают деньжат за ишачий труд; а за тунеядство нынче снова не жалуют. Даже ввели во всех анкетах графу: \"постоянное место работы\". Да и продуктовые заказы до сих пор иногда подбрасывают. Конечно, не как на заводы или управленцам – однако же хоть что-то съедобное.

Крепостная актриса.

Улыбайся, Настенька, улыбайся… Асенька. Господи, как давно меня никто Асенькой не называл.

Нет, спасибо, молодой человек, пива не хочу. В моем возрасте, извините, от пива живот слабит. Не доработаю дня. Нет, не шучу. То есть про живот шучу, конечно, какая же интеллигентная женщина в наше время не ругается матом и не любит казарменных шуток; а про возраст не шучу. Ну-ну, экий вы воспитанный. Не надо. Я свой пост заняла раньше Горбачева и этим горжусь. Вы, наверное, такого уже и не помните. Помните? Хм… Ну конечно, изменник. Везде написано. Нет, я думаю, он действительно своей смертью умер. Всего доброго.

Так я тебе и скажу, что я на самом деле думаю.

Ладно, проехали. Что там у нас? Э-э… так… так… Зачем райкомовской фирме перевод по военной тематике? А, плевать. Мне-то что. Все нормально… понятно… Скелитн кампани. Компания скелетов, хорошенькое дело. И что сей сон значит? Чертовы спецтермины. Фолкнера бы попереводить или Дос Пассоса, да кому они теперь потребны. А! Рота неполного состава… как это… недоукомплектованная… кадрированная… Ну зачем, скажите на милость, райкому про кадрированные роты?

А насколько была укомплектована рота, в которой оказался Антон? И кем? Заморышами и дурачками, которым нечем было откупиться… А еще – шпаной, которая от тюрьмы в армии спасается.

Я дрянь, а не мать, тварь, тварь!! Не суметь придумать ничего! Не найти денег! Не найти мужика, под которого лечь не просто так, а чтобы вытянуть хоть немного денег! У военкоматских врачей в прошлом сезоне такса была еще довольно умеренная – и не наскребла!

Не реветь, дура! Тушь потечет!

Так. Скелитн кампани…

Может, сегодня хоть что-нибудь узнаю.

Ох, ну и бред. Сказал бы мне кто-нибудь пару лет назад, что я понесу трудовые деревянные ведунье… Я – ведунье. Идиотизм. А что теперь – не идиотизм?

Спасибо Татке, подкинула адресок. И откуда она все знает? И главное, сама ведь никогда туда не заходила, наоборот, обмолвилась при мне – и сразу, стоило мне за идею ухватиться, принялась отговаривать: что ты, что ты, это же бесовщина! И глаза – во-от такие сразу. Она же теперь у нас отчаянно верующая, как и полагается верноподданной гражданке. Странно, что графу \"вероисповедание\" в анкетах еще не ввели. Как это митрополит вчера утречком гундосил из репродуктора, пока я завтракала, среди прочих выступавших по поводу приближения славной годовщины: \"И Россия, возлюбленная невеста Христова, вновь устремится всеми помыслами своими к вечному жениху…\" Форменный идиотизм: вечный жених – это тот, кто никогда так и не женится, что ли? В общем, советское – значит православное. Экономика должна быть православной. Народ и партия единосущны во Христе. Дальше каждый может продолжать сам хоть до опупения… Что ты, Аська, побойся Бога, это же смертный грех! Это же не энергии там какие-нибудь, это только для соблазна так говорится, что энергии, поля разные – на самом деле все через падшие души идет, через бесеняк! Ты же не измолишь потом никогда! Ты просто молись и жди, Аська, молись и жди, Бог поможет, Бог милостив. Я вот молилась, молилась, не поверишь, сколько на коленках выстояла – и смотри, как замуж выскочила удачно, в наши-то с тобой годы! Ибо милостив и человеколюбец.

А мне плевать, даже если и так. Мне надо знать, что с Антоном. Где он. Жив ли. Я не могу ждать. И уж не совсем я темная в этих делах, я же знаю, что по теории-то их, молись не молись, все равно: хотят – дадут, хотят – не дадут. Будь ты хоть трижды добродетелен, проторчи хоть с колыбели до седин на коленках, обливаясь слезами, абсолютно без разницы: даруется не человечьим молением, а Божьим соизволением. Точь-в-точь как в партийных органах. И вообще. Попы, похоже, любого, кто действует, а не ждет на коленках, сразу зачисляют в какие-нибудь Сатаны. Как там в книжке, которую Татка мне подсунуть пыталась… как ее… типично шпионское название, раньше в этаких обложках обязательно что-нибудь про абвер было или про ЦРУ… \"Невидимый фронт\"? \"Невидимая война\"? \"Невидимая брань\", точно! Шлемом тебе послужат совершенное в себя неверие и совершенное на себя ненадеяние, щитом и кольчугой – дерзновенная вера в Бога и твердое на него упование, мечом – непрестанная молитва, как словесная, так и мысленная… Ну какой нормальный человек, если он человек, а не червяк, не слизняк полураздавленный, это выдержит? Может, потому религия и делает свое дело так худо, что всякий, кто по складу ума и души, по характеру, по темпераменту, в конце концов, хотел делать и не мог клянчить и ждать, внутренне сам был готов, что его объявят Антихристом, и вынужден был, если и впрямь хотел чего-то добиться, жить с сознанием того, что он – ставленник адских сил. Ну, а раз так, дескать, то все одно пропадать, семь бед – один ответ… и жил соответственно.

Нет, девушка, так не пойдет. Это филькина грамота, а не документ. Подписи нет, печати нет, извольте это все изобразить, а потом уже ко мне. И не надо смотреть так, будто вы меня приобрели вместе с прочей движимостью и недвижимостью. Как и этот скоросшиватель, как и этот стол, как и этот Университет, я принадлежу нашей славной Советской Родине. И вдобавок, в матери вам гожусь. У меня сыну столько, сколько вам. Ах, вы думали, у меня давно уже взрослые внуки? Спасибо, вы очень любезны. Будут и внуки, не сомневайтесь. Не сомневайтесь!

Ох, сил моих больше нет!!!

Не реви, Аська, только не реви. Лапочка моя, Асенька. Никто нам с тобой не поможет, если мы сами себе не поможем. Ни Бог, ни царь, ни… Сатана. Час остался.

Симагин всегда говорил так ласково: Асенька… А его как звали? Вот забавно, не помню. Сергей, кажется.

Или… Андрей? Дурацкая манера была в те времена: именно близким людям надо было этак залихватски называть друг друга по фамилиям. Только он, как и в остальном, был вне мира. Он мне: Асенька, а я ему: Симагин да Симагин, Симагин да Симагин.

Хоть бы кому-нибудь можно было сказать сейчас: Сереженька… Андрюшенька…

Да что ж сегодня глаза-то так на мокром месте? Ладно. Значит, скелитн кампани… Кадрированная компания… сволочей.



И Тучков мост, и мост Строителей были почему-то перекрыты уже недели три. Говорили, ремонт. А был еще очень достоверный, почти официальный слух, что в целях безопасности; якобы контрразведка получила данные, будто то ли из Украины, то ли из Эстонии специальная диверсионная группа будет заслана, или уже заслана, с целью взорвать почему-то именно один из этих мостов. Сильно на ерунду смахивало, конечно. Украине сейчас вообще ни до чего, западные и восточные области сцепились насмерть, а в подбрюшье еще Крым висит, от которого неизвестно чего ждать, потому что крымские русские – за Харькивщину, татары им в пику, разумеется, за Запад; хотя, как поговаривали в народе, единственное, что хохлы способны делать даже и без выгоды для себя, – это пакостить. Из одной вредности. Эстония вроде тоже – напрягая всю свою суверенную мощь, упоенно делит с Латвией еще не выловленных балтийских снетков… Но в наше время, если сказано \"украсть\", \"захватить\", \"убить\", \"взорвать\", – любая ерунда может оказаться правдой.

Поначалу Ася хотела попользоваться редкостно хорошей погодой и пройтись до Щорса пешком: как-нибудь просочиться через один из некогда любимых, а теперь ремонтируемых мостов – лучше, разумеется, через Строителей, – потом пройти по набережной к Заячьему острову; продефилировать, не заходя в крепость, по его зеленой окраинке напротив Артмузея, а потом, скажем, пойти дальше по Кировскому или, если силы подведут, сесть, скажем, на сорок шестой. Насколько Ася понимала, записанные ею на клочке бумаги номера означали, что Александра Никитишна – и имечко-то какое! почти бабка Ванга, только а-ля рюс – живет где-то совсем рядом с площадью Льва Толстого, первый или второй дом по Щорса. Очень хотелось погулять часик по этим обожаемым исстари, еще с последних школьных лет, а уж тем более – с первого университетского года местам. Попробовать переплавить в горне тихого предвечернего света, медленно высыхающих луж на асфальте и успокоительно неизменной красоты невского простора мрачную, жуткую, раздирающую грудь тоску в мягкую грусть и хоть так утихомирить нервы перед этой странной встречей, которая то ли удастся, то ли нет. Сколько они по этим местам гуляли с будущим Антоновым отцом! Как смеялись! Как уток кормили булкой с мостика перед крепостными воротами! А они крякали, пятерными такими потешными кряками, одна за другой, и каждый кряк чуть тише предыдущего: кря-кря-кря-кря-кря! кря-кря-кря-кря-кря! Будто хриплые черти хохотали… И он здесь ее фотографировал. Одна фотка случайно сохранилась; вообще-то Ася их все разорвала потом и выбросила – это когда Антону, наверное, уже с полгода было и она поняла наконец, что возврата нет; но одна фотография случайно сохранилась у мамы в бумагах и после маминой смерти – вынырнула вот. В последнее время Ася иногда ее доставала и разглядывала – почему-то стесняясь, будто подсматривала в замочную скважину за совершенно чужим молодым счастьем. В откровенно призывной мимо-юбке и водолазочке, такой тугой, что грудь будто голая. Гибкая, тоненькая еще. Глаза сверкают, и рот до ушей. Вдали на заднем плане – тяжкий угол музея за протокой; сразу за спиной – какой-то куст, их сейчас уже нет, давно зачем-то раскорчевали… Несколько раз порывалась и ее разорвать, но так и не решилась. А у красной крепостной стены лежал тогда поваленный, или спиленный, что ли, тополь – и Ася любила взобраться на него и пройтись, с вопиющей наглядностью виляя девчоночьими бедрами якобы чтоб сохранить равновесие, а Антон старший, тогда еще просто Антон – чтоб ее поддерживал… Подонок. Вот уж поддержал так поддержал.

Ничего не вышло из ее затеи; не пройти было даже пешком по перегороженному дощатыми заборами с торцов и мирно дремлющему в ожидании начала ремонта – или в ожидании наряда охраны – мосту. Пробовать дойти до Тучкова Ася не стала – наверняка и там то же лиходейство: передавили, так сказать, транспортную артерию двумя удавками и решили, что три четверти дела сделано, можно полгодика отдохнуть. Или неразворованного остатка средств, отпущенных на ремонт – или что там у них было запланировано? зенитки ставить? противолодочные сети? – хватило исключительно на косые щелястые заборы, а для остального надо уже ждать следующего финансового года… Нам, простым смертным, – без разницы.

Даже непонятно было, как добираться – близок локоть, а не укусишь. Вроде вот она, Петроградская сторона, вот, за речкой… прямо хоть вплавь пускайся. И так красиво янтарное солнце мреет над той стороной, небо пепельно-розовое, теплое, и вся река тоже янтарная и розовая… Ася довольно долго стояла у забора в десятке метров от ростральной колонны – то ли в растерянности, то ли в каком-то забытьи. Ей казалось, что именно здесь, на этом месте, она должна вспомнить что-то, что-то найти в себе; казалось, здесь она когда-то шла и поняла нечто очень важное, а теперь забыла и надо во что бы то ни стало вспомнить – но мысль ни за какую защербинку в прошлом не могла уцепиться и бессильно проскальзывала мимо неосязаемого важного по осточертевшему накатанному: не пройти… значит, дорога займет больше времени, чем думала… значит, готовить себе ужин не останется уже никаких сил… куда бы зайти перекусить?.. завтра с утра пораньше надо обязательно успеть в ректорат, выяснить наконец, что они имели в виду тем дурацким распоряжением… Ничего так и не удалось нащупать, и только раздражение на ранний склероз вдруг нахлестнулось новым жгучим охлестом поверх тупо ноющих постоянных бед. Ася сердито притопнула, крутнулась на каблуках и пошла к метро. Собственно, больше и рассчитывать было не на что, хотя крюк дурацкий: до \"Василеостровской\" пешком, потом до \"Гостинки\" одну остановку, потом пересадка и потом до \"Петроградской\" еще две остановки. Кажется, в это время \"Петроградская\" на выход работала. Или наоборот, только на вход? Забыла. Вернее, запуталась, сейчас почти на всех станциях какие-то ограничения. Ничего больше не оставалось, как ехать проверять. В крайнем случае, вернусь до \"Горьковки\", подумала Ася, и оттуда пройду пешком по Кировскому, как собиралась.

Хотя без зеленой окраинки Заячьего прогулка утратила всякий смысл.

Все получилось. Потная давильня заглотила ее, покрутила по своим грохочущим кишкам, туго набитым дурно пахнущей аморфной массой, которая, возвращаясь наружу, распадалась на людей, причем, как ни странно, очень разных – и срыгнула там где надо. Один эскалатор работал на подъем. Приехала куда хотела, вышла где хотела. Много ли надо интеллигентной женщине для счастья?

Движение по Кировскому было перекрыто, так что очень даже правильно и замечательно она решила ехать на метро. К ДК Ленсовета, в быту – к \"Промке\", с песней выворачивала откуда-то с Карповки бесконечная колонна то ли солдат, то ли курсантов. Похоже, в ДК их и вели. Народ на тротуарах кто глазел, кто, ругаясь в голос, пропихивался. Ася тоже взглянула, время было. Мальчишки все маленькие, заморенные, обтруханные какие-то; мордочки глупые и беззащитные. Компания скелетов. Взгляд сам собой забегал по этим мордочкам в войсках Антона – Ася даже не сразу это поняла. А когда поняла, ядовито жгучие слезы опять заплескались под самой переносицей, грозя проесть глаза изнутри и хлынуть. Столько кислятины в душе накопилось, что даже слезы уже не слезы, а прямо-таки серная кислота, так жжет… Ася отвернулась и побежала, чтобы не видеть и не слышать, в подземный переход. \"Комсомольцы, добровольцы, надо верить, любить беззаветно, видеть солнце порой предрассветной – только так можно счастье найти…\" – на одной ноте тянули ребята и почти в ногу лупили асфальт сношенной пыльной кирзой.

Поднявшись из перехода на той стороне, Ася заглянула в афиши и сразу поняла, куда ведут ребят; даже не надо было сопоставлять сегодняшнюю дату и дату над названием лекции. \"Советская Республика в кольце фронтов и причины ее конечной победы. 1918-1921. Читает доктор исторических наук А. Токарев\". Ася даже с шага сбилась. Фамилия – как у Антонова отца. И первая буква имени тоже совпадает. А второго инициала нет… ну да я все равно бы не вспомнила, как сволоча по батюшке. С него бы сталось, с краснобая, такие лекции сейчас читать. Какой факультет он кончал? Не исторический ли? А тоже не помню… Ведь выписки же ему делала, редактировала и перепечатывала бумажки его драгоценные, с французского, с английского переводила для него… а ни черта не помню. Да что ж у меня в душе осталось-то? Один шлак, жмых… сточные воды. Но уж их зато – да-астаточное количество. Вот и норовят устроить залповый сброс через глаза, слезами.

Нескончаемым потоком, стискиваясь в дверях ДК, как вода в узости горной речки, ребята втягивались внутрь. Тут они уже не пели, только кое-кто разговаривал вполголоса. \"Заныкал?\" – \"Не успел…\" – \"Серя сказал, завтра опять на даче забор мастрячим…\" Серя – это, наверное, сержант, не сразу догадалась Ася. Или, может, просто какой-нибудь чрезвычайно осведомленный Сергей? Но вряд ли… Она боялась, ей не удастся провильнуть сквозь поток и придется либо ждать, когда колонна втянется в двери вся, либо возвращаться и огибать Промку по периметру, но ребята были вежливые, тихие – потеснились, втянули несуществующие животики, она и юркнула. От солдатиков пахло немытым молодым. От Антона так пахло, когда он, нагонявшись в футбол с одноклассниками, приходил домой… но он сразу лез в душ, Ася приучила. Да он и сам любил поплескаться. \"Хоть бы раз боевые дали. Всё сборка-разборка, сборка-разборка. А если стрельнуть придется? Я ж с десяти шагов, может, не попаду\". – \"Патронов не хватает. Экономия…\"

А ведь я сегодня напьюсь, подумала Ася, сворачивая с Кировского за угол. Полбутылки коньяку уже месяца два скучает в холодильнике после Таткиного прихода. Приду от экстрасенсорихи и выдую, и провались все пропадом. Не могу больше.

Действительно, оказалось совсем недалеко. Еще с полминуты Ася нерешительно потопталась у парадной, потом, борясь с дурацким желанием перекреститься – но она все равно не помнила точно, как это надо делать, слева направо или справа налево: были, она помнила, в истории с этим какие-то сложности, – шагнула внутрь.

Поднялась на второй этаж.

Здесь было уже почти темно; лестничное окошко, мутное, как бельмо, белело где-то дальше и выше, и Ася не сразу разобралась со света, на какой двери какой номер.

Позвонила, как уговорено.

Дверь была широкая, просторная, обитая истертым черным дерматином. Пахло не слишком вкусной стряпней – то ли из-за этой двери, то ли откуда-то еще. Подгорело, мельком подумала Ася. И масло прогоркло, наверное. Странно, она совсем не волновалась, но ее буквально корчило от дикой нелепости всей ситуации. Фарс. Сердце ни вот на столечко не частило.

Наконец изнутри раздалось неторопливое шевеление, а потом неуклюже, в несколько приемов прозвякала вытягиваемая из паза цепочка – затея сельской простоты, кого теперь такой цепочкой остановишь – и дверь со скрипом, медленно отворилась.

В пожилой женщине, которая стояла на пороге напротив Аси, не ощущалось ничего сверхчеловеческого. Впрочем, опыта общения с экстрасенсами у Аси не было ни малейшего. Ничего, наверное, и не должно ощущаться? Во всяком случае, когда лет девять назад по телику начали показывать всяких Глоб и Кашпировских, в них тоже сверхъестественная суть как-то не сквозила; просто один – вроде бы мелкий комсомольский работник, другой вроде бы тупой майор, вот и вся разница. Господи, как она тогда хохотала над этими мессиями! С Антоном вместе хохотала… И вот – колесо судьбы свершило свой оборот. Что говорить-то?

– Александра Никитишна? – спросила Ася, решив не тянуть. Как можно меньше времени надо потратить на эту ерунду, мельком подумала она, коньяк выдыхается.

– Да, – негромко, басисто-раскатисто сказала женщина и слегка наклонила голову с седыми кудряшками. В правой руке ее дымилась сигарета, вставленная в длинный темный мундштук. Значит, курить можно будет, удовлетворенно отметила Ася. Курить хотелось отчаянно. Но каков имидж! Обязательно с мундштуком, как полагалось в начале века, когда так модны были все эти спиритические идиотизмы… И глухой темный халат до полу.

– Меня зовут Ася, я звонила вам позавчера, и мы договорились. По поводу выкройки.

Несколько секунд Александра Никитишна неподвижным взглядом остужала Асю, потом затянулась долгим затягом и чуть посторонилась.

– Заходи, милочка, – сказала она. Асю передернуло, и она с трудом сдержалась. Повернуться и вон отсюда, и ни слова больше с этой комедианткой… Нет. Всякую дорогу нужно пройти до конца.

Квартира была коммунальной, вот почему три звонка, и вот почему конспирация насчет выкройки. Висели плащи и пальто, висели мокрые простыни, наволочки и совсем неопределенные тряпки, висели тазы. Телефон – коридорный, и возле него с прижатой к уху трубкой, взгромоздив одну ногу на стул, стояла, молча и размеренно кивая, какая-то коза в застиранном халате, неинтересно разъехавшемся на тощей коленке, и с обмотанной трухлявым полотенцем свежепомытой головой. Синий чад, который Ася учуяла еще на лестнице, плавал плотными слоями, и оттого весь коридор казался чуть призрачным, удушливо мерцал. Снятся людям иногда голубые города… у которых названия нет. Нет им названия. И несть им числа.

Александра открыла перед Асей крашенную белой краской дверь, потрескавшуюся и облупленную, и пропустила Асю впереди себя.

В комнате было чистенько, ухожено и почти не воняло кухней. На широком щербатом подоконнике – естественно, горшочек с алоэ. Открытая форточка, как часто случается в старых домах, была почти недоступна – неудобно, высоко, да еще у окна стол, через который надо лезть… Наверное, на стол и следует влезать, чтобы отворить или затворить сей живительный клапан, поняла Ася. Впрочем, клапан, похоже, никогда не закрывался. Скатерочки, салфеточки, слоники. Не хватало только картинки с лебедями. Смех и грех. Впрочем, книги; много книг. И масса толстых папок, стоящих рядами на открытых навесных полках, грудой лежащих на столе… Наверное, труды какие-нибудь экстрасенсорные, каких не публикуют. И разумеется, самопалы. Кастанеда этот пресловутый наверняка во всех видах. А ведь, похоже, выкройки – не только конспирация. Действительно, повсюду альбомы выкроек, и обрезки тканей там и сям, и ножницы поверх…

– Присаживайся, Асенька, – сказала Александра, указывая Асе на продавленное кресло, обтянутое, как в больнице, белой простыней. Ася опять едва не скривилась в ядовито-горькой ухмылке, опять сдержалась едва-едва. Только сегодня мечтала, чтобы Асенькой называли, вот и дождалась. Но как-то не тот контекст. Сама Александра уселась напротив Аси, у стола, и подвинула по столу пепельницу с горкой окурков так, чтобы она оказалась ровно посередине между Асей и ею самой. – Кури. Ты ведь обрадовалась, когда увидела, что я курю? Уже невмоготу, сигарета сама в руку просится?

Сердце ударило сильней. Ася сощурилась.

– Вы ошиблись, – сказала она сдержанно. – Я не курю и никогда не курила. В молодости баловалась, конечно… и только.

– Вольному воля, – сказала Александра неторопливо. – Я смотрю, тебя коробит, что я обратилась к тебе на \"ты\".

Это, наверное, нетрудно было заметить, подумала Ася.

– Наверное, нетрудно было это заметить, – сказала она.

– Нетрудно, – согласилась Александра и медленно, тщательно стряхнула в пепельницу пепел. – Но ведь ты сама назвалась Асей и ни разу не назвала своего отчества. Что же мне было делать?

Правда, подумала Ася. Ей все-таки стало не по себе.

– Исправим твою оплошность, или уж пусть идет как идет?

Ася запнулась.

Александра Никитишна еще раз цепко оглядела сидящую напротив нее женщину. Да, незаурядная особа. Когда-то была красива, возможно, даже очень красива. Не той модной нынче красотой, которая сразу вся на ладони, не тупенькой миломордашкостыо ногастых акселераток, которые умеют кое-как ездить на мотоциклах, целуются и отдаются, не вынимая жвачки изо рта, и с пеленок знают все о гинекологии и о том, что от них надо парням, которые тоже только и умеют, что ездить на мотоциклах и сурово, мужественно бить тех, кто слабее; и что им самим надо от этих парней. Нет. Не броской, но бесконечной переливами духовной красотой, перед которой всегда, кроме последних лет, так преклонялись на Руси; красотой, от которой щемит сердце, как от скрипичной сонаты или от освещенных закатом сосен над темным зеркалом озера, затерянного в лесу. Ни съесть, ни выпить, ни поцеловать… Иконописное лицо. Любовь, порыв, бесшабашная радость, самоотречение и сострадание – вот из чего была соткана эта женщина. А мир изжевал все это и сплюнул под мотоцикл. Она и сейчас могла бы быть красива, если бы не находилась в последнем градусе отчаяния и усталости. Сердце, конечно, и желудок, конечно. Сердце – от постоянных адских стрессов, желудок – от многолетней дрянной еды на бегу. Даже не еды, а так называемого перекусывания. Жуткое слово. Перекусил… кого? чем? Совершенно не следит за собой, мимоходом подкрашивается какой-то дешевой дрянью, просто по привычке, как зубы чистят – и к станку… Нет, не к станку, конечно; к столу. На столе… телефон и бумаги на столе, очевидно. Секретарь. Мужчины нет. Под глазами синяки, мешки. Ранняя седина, которую даже не пытается скрыть. Неужели такое горе – из-за мужчины? Нет, наверняка что-то более серьезное. Ребенок пристрастился к наркотикам? Уже ближе. А мужчины – мужчины просто нет, и ей это уже все равно. С ее характером у нее действительно должны быть проблемы с мужчинами. Не курю, видите ли. Мой дым буквально весь готова была заглотить, грудь ходуном заходила… грудь красивая до сих пор. Гордыня. Но сейчас это – так, от отчаяния, отчаяние подчас удесятеряет гордыню; ежик, ежик, спрячь иголки… Сразу всплыл Достоевский: самые гордые самыми пошлыми рабами-то и становятся! Нет, эта женщина не могла быть рабой и совершенно не могла быть пошлой. Просто она делалась частью того, кого любила. С радостью делалась, счастлива этим была… А ее кто-то ампутировал, эту часть. Но здесь она не потому. Скорее всего, и впрямь что-то с ребенком – ушел из дому и пропал или… вляпался в какую-нибудь секту? Ищет ребенка, очевидно. Охо-хо, ничем я ей не помогу…

Интересно, помирился Витька со своей змеей, или нет еще? Четыре дня не звонил; по-прежнему, вероятно, весь в грустях. Ничего, деньги кончатся – позвонит. Нормальный жизненный цикл уж который год. Мам, ты знаешь, как-то так получилось, что я опять совершенно пустой…

Но было тут еще нечто. Нечто очень странное, и едва ощутимое, и совсем, совсем нестандартное. Оно не укладывалось в шаблоны, наработанные многолетней практикой. Александра Никитишна была даже благодарна сидящей напротив женщине за то, что та молчит и никак не решается перейти к делу, хотя обычно старалась тратить как можно меньше времени на этот свой не вполне честный приработок. Вот шить ей нравилось, в шитье был реальный процесс и реальный результат, и результат этот – положительный, материальный, возникал в конце концов всегда. Так приятно сделать своими руками что-то настоящее! Так приятно его потом отдать – зная, что это действительно одежда, ее будут носить, гладить, стирать, вешать в шкаф, доставать из шкафа и надевать сызнова… А тут… мыльные пузыри. Но лишних денег не бывает, и если есть хоть какой-то дар, скромненький, задрипанный, сродни жульничеству, да, сродни, пусть! – нельзя не выкачивать из него хоть малость. Не те времена.

Было еще нечто… ощущался какой-то радужный отсвет дальнего сияния… И тут у нее буквально перехватило дыхание, сердце зашлось.

Ася решительно вынула из сумочки перетянутую резинкой пачку десятирублевок и кинула ее на стол рядом с пепельницей.

– Я не верю вам, – глядя мимо собеседницы и чуть наклонив голову, сказала она ровно, но так напряженно, что казалось, голос вот-вот сорвется. – Я не верю в ведовство. Я не верю ни в Бога, ни в черта, ни в инопланетян, ни в Шамбалу и ни в какую вообще дребедень. Раз в жизни я поверила человеку, который сам, наверное, верил в то, что ухватит жар-птицу… впрочем, к делу это не относится.

– Возьмите-ка пока деньги назад, – негромко предложила Александра Никитишна. – Незачем ими так царственно разбрасываться.

Ася запнулась и поглядела на нее исподлобья. Видимо, неожиданное обращение на \"вы\" выбило ее из едва нащупанного ритма. Потом, ощутимо напрягшись, проигнорировала услышанное.

– Но мне сейчас уже больше некуда пойти. Я везде побывала. В военкомате, в штабе округа с какими-то ярыжками в погонах провела, кажется, полжизни. Унижалась, чуть ли не отдавалась… сто раз писала в часть, бегала по материнским комитетам – и разрешенным, и неразрешенным, и полуразрешенным… Да, – она глубоко вздохнула, потом с силой провела ладонями по щекам, уродливо натягивая их на почти спрятавшийся в складках рот. Опустила руки. Лицо неторопливо расправилось. – Простите. Мой сын Антон был призван в армию осенью прошлого года. Последнее письмо я получила от него в феврале. В нем, кроме прочего, определенно говорилось, что его часть отправляют на Закаспийский фронт…

Да, подумала Александра Никитишна, тут я дала промашку. То есть все правильно, проблема в ребенке… но мне и в голову не пришло, что ее сын уже год назад достиг призывного возраста. Раненько же она родила. А можно было бы догадаться, что именно и только так она и должна была бы… Характерец, Да, девочка, представляю, сколько наломала ты дров с тех пор, как начала подкладывать ватку в штанишки. И сколько тебя ломали. А сломали? Интересно, сломали – или просто сожгли? А интересно – совсем сожгли? Я же чувствую, что не совсем. И пожалуй, даже не совсем сломали. И эта переливчатая, медленно тающая пуповина, давно уже оборванная, но еще чуть теплящаяся тем же светом, каким горит тот светляк…

– У вас есть с собой какие-нибудь вещи сына? – спросила Александра Никитишна, чтобы хоть что-то сказать, потому что женщина замолчала и молчала уже, наверное, с полминуты, строго и недоверчиво глядя ведунье в глаза.

– Да, разумеется, – сказала Ася и снова полезла в сумочку. – Вот. Это его записная книжка.

– Не верите в ведовство, но подготовились самым надлежащим образом, – не удержалась Александра Никитишна. Ася пожала плечами:

– Взялась делать, так надо делать. Вне зависимости от того, как к этому делу относишься…

– Откуда вы узнали, что надо прихватить с собой что-то из вещей? По книжкам?

– Не знаю… не помню. Пара любимых вещей, фотография… наверное, действительно из какой-то бульварной книжонки. В детстве мы все такое читаем иногда.

Бульварные книжонки… Характерец, снова подумала Александра Никитишна, беря из Асиных рук строгую черную записную книжку. Мельком полистала. Мало телефонов, мало имен. Очень ограниченный круг общения. Нелюдимый? Мама подавила? Такая может… Представляю, когда она влюблялась и пыталась стать частью своего беззаветно любимого – мужику надо просто глыбищей быть, чтобы под тяжестью этакой части не опрокинуться… Или, наоборот, в маму – чересчур разборчив, как золотоискатель? Почерк уже вполне мужской, не надломленный и не сдавленный – колючий, стремительный. Значит, скорее, в маму. Интересно бы взглянуть на почерк мамы, подумала Александра Никитишна. Впрочем, и так очевидно: парень серьезный, суровый и от мамы взял немало. А от папы? Да какое мне дело, собственно… Но бабье любопытство пересилило:

– Простите, Ася, но это существенно… Папа ваш где?

Ася на секунду замерла с нависшей над сумочкой рукой.

– А пес его знает, – спокойно ответила она затем. – Папа у нас не уродился. Это Антонов любимый галстук. На выпускном вечере он был в нем.

Галстук как галстук.

Зачем я продолжаю этот шутовской допрос? Зачем мучаю ее? Почему сразу не скажу, что это все для меня слишком серьезно? Что ей обращаться сейчас ко мне – все равно что поручать планирование десантной операции ковровому клоуну? Что я – просто балаболка?

– Это – его последняя фотография.

Очень неплох. Глаза – от мамы, несомненно. Вон громадные какие. Взгляд – открытый, чистый… щедрый. Представляю, как она этими вот глазищами, этим вот чистым щедрым взглядом снизу вверх смотрела на того, кто этого Антона ей делал. Какого Бога она в нем видела. Я все тебе отдам, мой князь. И ведь без обмана, без лицемерия, наверняка только им и дышала. А у князя пропускная способность на порядок ниже, чем требуется, чтобы столько переварить, он девяти десятых даримого просто не замечал; чтобы столько взять, нужно жить качественно иной жизнью, более высокой, более интенсивной, – а тот только чувствовал смутно, что происходит нечто характеризующее его не лучшим образом, для него даже унизительное… В дребезжащий моторчик от серийного мопеда залили ракетное топливо. Но мопед не стал ракетой – просто не завелся. Да, обидно было бы моторчику, имей он хоть толику чувствительности: ведь не пустой, что-то булькает в трубках, и явно не вода, явно что-то чрезвычайно калорийное – а ехать не получается… Впрочем, чуток поразмыслив, моторчик понял бы, что ему еще повезло – да, не завелся, но ведь и не взорвался! А ведь на волосок был. Немедленно слейте этот ужас! Пока не сольете – даже и не пробуйте меня завести! Представляю, как парень в конце концов начал ее бояться… Похоже, подбородок у мальчика оттуда, от князя; да, смазлив был князь. Александра Никитишна украдкой глянула поверх фотографии на Асю; та сидела, рассеянно глядя в сторону, положив ногу на ногу – ноги красивые до сих пор; сколько же все-таки ей лет? тридцать пять? тридцать шесть? тридцать семь? – и зверски хотела курить. Ну зачем ты себя мучаешь, Ася, зачем эта гордыня? Вот уж точно диавольская… Все мы пытаемся казаться лучше, чем мы есть. И о других думаем лучше, чем они есть, – если только не думаем о них хуже, чем они есть. Но всему нужна мера. Как ощетинилась на мою догадку про курево – так и держишь теперь планку. Передо мной-то зачем? А влюбилась в козла. А может, и не в козла? Просто не сдюжил он быть хоть вполовину таким, каким ты его видела. Но хоть попытался он напрячься – или шарахнулся сразу? Пожалуй, это – вопрос вопросов. От ответа зависит и оценка. Пытается человек или нет? Мужественное поражение – или инфантильное \"чурики\"? Это у Шекспира, кажется: коль бедный друг бессилен, благородство должно ценить старанье без успеха… А ведь сколько приличных, пусть даже и не крупных людей наверняка вздыхало по тебе, Ася, в последующие годы. И сразу из памяти подал голос незабвенный Шарапов: красивая женщина, хорошего человека могла бы осчастливить… Могла бы, могла бы… все, пошли вязать Ручечника.

Я-то уж не буду держать планку перед нею? В мои годы глупо… Покажу-ка я тебе пример, Ася. И свою душу облегчу. Собственно, ничего, кроме правды, я тебе сказать и не могу, потому что настрадалась ты неимоверно, а я твое страдание – уважаю… а ты мое? Вот мы и проверим.

И ведь есть еще этот невероятный, загадочный светлячок, с которым ты, похоже, как-то связана. Я скажу тебе про него, хотя ничего не понимаю. Но, возможно, это будет лучшим, что мне выпадет сделать в жизни.

И здесь Александра Никитишна оказалась права. Но никогда не узнала об этом.

Аккуратной стопкой Александра Никитишна сложила записную книжку, фотографию, пачку денег, стянутую медицинской резинкой; вокруг этой стопки проворной, привычной к тканям рукой пустила галстук и протянула все Асе.

– Я буду совершенно перед вами откровенна, – проговорила она спокойно и доброжелательно. – Возьмите все это. Я ничем не могу вам помочь. Никакая я не ведунья. Я самая натуральная шарлатанка, приноровившаяся подрабатывать еще и таким вот образом, потому что у меня сын – шалопай и бездельник, а я его люблю. Собственно, я и живу-то только им.

Асю будто ожгли кнутом. Она резко выпрямилась в кресле, глаза полыхнули. Секунду она приходила в себя, потом выхватила вещи, пихнула в сумочку и попыталась встать. Александра Никитишна удержала ее, мягко положив ладонь ей на колено.

– Почему вы так рассердились? Вы же с самого начала были уверены, что я шарлатанка. Да вы и начали с того, что мне не верите и вообще ни во что не верите.

– Потому что… – быстро ответила Ася и запнулась. И поняла, что не знает, как продолжить фразу и как ее закончить. – Вы… – сказала она после паузы и опять осеклась.

С минуту они молчали. Потом Ася сгорбилась в кресле. Потом закрыла сумочку – щелкнул замок. Заложило в груди, чуть выше сердца. Откуда-то из-за стены или из коридора ритмично, буквально на одной басовой ноте, долбил по-английски магнитофон. \"Ай кэн фак – бам, бам-бам, бам-бам – ю кэн фак – бам, бам-бам, бам-бам – хи кэн фак – бам, бам-бам, бам-бам – ши кэн фак – бам, бам-бам, бам-бам – уи кэн фак – бам, бам-бам, бам-бам – зэй кэн фак – бам, бам-бам, бам-бам…\" Опять надо ловить слезы за хвост, чтобы не выскочили наружу.

– Я пойду, – сказала Ася с чуть заметной вопросительной интонацией. И только тут поняла, что на самом деле – надеялась на чудо. Надеялась. Потому и начала так резко с декларации недоверия – чтобы ее разубедили с той же неистовостью, с той же искренностью и столь же сразу. Потому и отреагировала так болезненно на признание ведуньи. Но говорить этого вслух уже не стала.

– Подождите, – чуть помедлив, ответила Александра Никитишна. – Я не закончила. Я все-таки немножечко эмпат. Обнаружила это лет двенадцать назад, а убедилась окончательно – лет семь… шесть… Я чувствую, просто чувствую кое-что… что обычно люди не чувствуют. Таким, как я, в милиции цены бы не было. Я действительно очень много сразу про вас поняла. И это не только как… ну, как Шерлок Холмс – все подмечает внимательным, острым взглядом и делает выводы. Большую часть того, что я подмечаю, я подмечаю не глазами. И выводы делаю не только из того, что подмечаю. Я – чувствую. Иначе я не смогла бы работать. Я чувствую, что люди хотят слышать – и им это говорю. Им приятно. И они платят мне за это удовольствие. Я буквально почувствовала, как ваши легкие затрепыхались навстречу дыму. Я чувствую, что вам совершенно необходимо сейчас принять еще одну валидолину, но это вы тоже стесняетесь при мне. Вот здесь у вас тянет, с минуту назад затянуло, да?

– Да, – тихо сказала Ася и послушно полезла за валидолом.

– И еще много про вас чувствую, поверьте мне… я уж не буду все перечислять, это просто ни к чему. А теперь другая история, послушайте и постарайтесь поверить. Просто на слово. Я работаю вообще-то. Есть такое объединение \"Позитрон\", я там… неважно. Клерк. И я езжу туда каждый день. И много чего чувствую про людей, которые едут со мною рядом, проходят мимо по улицам, иногда – даже про тех, кто живет в домах, возле которых я иду. Сунулся человек открыть форточку или стоит у окна, поливает цветочки на подоконнике – и вдруг на меня будто падает: у этого тромбофлебит. Не название болезни слышу, а чувствую симптомы, и тут уж несложно самой поставить диагноз. А этот боится откровенного разговора в первом отделе, на него там еще со времен перестройки досье. А эта – влюблена, но мелко, грошово… ей нравится, что у парня такая модная щетина на обворожительно тупом рыле, и такие крепкие пальцы, и такая попсовая куртка, и что какая-то подружка ей из-за куртки ее парня завидует. Какая это на самом деле куртка, я не вижу. Конкретной информации нет. Но то, что девчонка ощущает ее как попсовую, я чувствую.

– Я… н-не верю, – с трудом выговорила Ася.

– И я не верила, пока не почувствовала сама. Неважно. Пришли же вы ко мне, не веря. Взялась делать – так делай, вы сами сказали. Так вот уж доделайте. Потому что… потому что… не знаю, как сказать. – Александра Никитишна неторопливо вынула из мундштука давно погасший окурок, положила его в пепельницу, потом вставила новую сигарету. Щелкнула зажигалкой. Пальцы у нее чуть дрожали. Этого не было поначалу, отметила Ася и вдруг сказала:

– Я закурю.

– Естественно, – ответила Александра Никитишна. И протянула ей зажигалку с маленьким огонечком, прыгающим поверх. Ася достала из сумочки сигареты – снова щелкнул в тишине замочек. \"Ши кэн писс – бам, бам-бам, бам-бам – уи кэн писс…\" Уже из-за одного этого бам-бам нельзя было допускать тишины; следовало разговаривать без пауз.

– Понимаете, все это что-то очень естественное. Посюстороннее, так сказать. Просто, скажем, атавизм… или повышенная, аномальная чувствительность. Есть люди близорукие, а есть дальнозоркие, так вот я дальнозоркая. Вы же заметили сейчас, что у меня пальцы дрожат, а в начале разговора тремора не было и в помине, потому что я не волновалась. А дальше вы уже можете поразмыслить и понять: это было оттого, что я думала, будто у меня обычная клиентка, с какой-нибудь ерундой, я ей сейчас наплету про ее хахаля или про ее киску, и дело с концом. Поверьте, с такими проблемами, как у вас, ко мне еще не приходили. Вот. Видите, как просто. Ну, а я замечаю и чувствую еще чуть больше. Никакого секрета, никакой мистики. И чувствую только на очень близком расстоянии. Если в окно – то в ближайшее. Только первый этаж. Иду мимо – чувствую, и то далеко не всегда. Прошла пару шагов – все растворилось. Как запах.

Обе женщины приникли к своим сигаретам одновременно. Почти одновременно выдохнули дым. Потом Александра Никитишна поднялась – разом обвалились к полу складки длинного халата – и медленно пошла поперек тесной, уставленной допотопной мебелью комнаты.

– Но есть одно исключение, – отрывисто произнесла она. Пошла обратно. Ася завороженно следила за нею и ловила каждое слово; ее пронялотаки – и теперь познабливало от волнения. Происходило нечто сверхъестественное.

– Там в глубине, где-то во дворах есть дом… обычный жилой дом, один из прочих… И в нем есть одна квартира. Про остальные я ни разу не чувствовала ничего и не могла, разумеется, потому что далеко, метров семьдесят от моей обычной дороги от остановки к проходной… А там… все время свет. То есть не окно освещено, а – свет! Вы понимаете?

– Нет.

Александра Никитишна печально усмехнулась.

– И я – нет. Сколько раз я хотела туда пойти! Просто – пойти, позвонить в дверь… или хотя бы подойти поближе, может быть, что-то пойму, почувствую… Не решилась. Это… совершенно иное. Мне просто страшно. Если соприкасаешься с качественно более высоким уровнем, то либо поднимаешься на него, либо сгораешь. Вот… вы уж извините… вот отец вашего Антона. Насколько я понимаю, вы ничего не требовали от него, наоборот, как бы только дарили… но это были такие подарки, которые не всякий может взять, от которых можно надломиться. И тут – что-то подобное, только где-то там… – На мгновение она даже поднялась на цыпочки и беспомощно повела вверх старческими руками, словно пытаясь поймать нечто, парящее под потолком; в ее пальцах дымила сигарета в длинном мундштуке а-ля начало века, и под потолком не осталось ничего, кроме медленно перетекающего из никуда в никуда извилистого следа.

– Откуда вы это все знаете? – спросила Ася медленно.

Александра Никитишна растерянно посмотрела на нее, а потом пожала плечами.

– Поняла… – как-то удивленно ответила она. Бам, бам-бам, бам-бам. . – Все так называемые экстрасенсы, – торопливо сказала Александра Никитишна, – в лучшем случае вроде меня. Или вовсе жулье, я с такими тоже сталкивалась. А там… Если вам где-то и могут помочь, то только там. И… еще. Я не знаю, но… Вы с этим уже как-то связаны. Понимаете? Уже.

– Не понимаю.

– И я не понимаю. Над вами будто отсвет. Тоненький извилистый лучик, остывший такой… По-моему, он не живой. Рудимент.

– Это бред, Александра Никитишна, это какой-то бред! Я обыкновенная взбалмошная баба без особых изысков, и даже без особых устоев… Никогда ни с какими магами не общалась даже мельком. Всю жизнь бумажки перебирала, всех ненавижу… Какой лучик? Какой отсвет?

\"Ай кэн килл – бам, бам-бам, бам-бам – ю кэн килл – бам, бам-бам, бам-бам – хи кэн килл…\"

– Я дам вам адрес, – устало проговорила Александра Никитишна. – Просто напишу вам на бумажке номер дома и номер квартиры, так, как их себе представляю… как чувствую. А дальше вам решать. Я не знаю.

\"Уи кэн килл – бам, бам-бам, бам-бам – зэй кэн килл – бам, бам-бам, бам-бам…\"

– Напишите, – сказала Ася. – Напишите мне, пожалуйста, этот адрес.

Но, стоило ей выйти на лестницу – обычную советскую лестницу, пропахшую кошками, с перегорелой лампой, стертыми, словно ими пользовались много веков, ступенями и расшатанными перилами, за которые все равно, хоть это и рискованно, приходится цепляться, потому что в потемках ни черта не видно, – настороженно-благоговейный трепет стал быстро оседать, словно пена в выключенной взбивалке. Узкий прямоугольник далекого лестничного окна теплился рыжим закатным светом, но здесь этот свет не освещал ничего; наваливаясь на хлипкую опору, Ася медленно, все время боясь оступиться и переломать ноги, перемещалась от ступеньки к ступеньке. Путь вниз занял, наверное, минут десять.

На улице было немногим светлее, но здесь, по крайней мере, можно было дышать без отвращения и впускать воздух в легкие на столько, на сколько легким хочется. Небо еще светилось. И разноцветные окна квартир светились тоже. В этом смешанном свете крохотный внутренний дворик дома – одно кривое дерево с обломанными от частого лазанья нижними ветками, два с половиной чахлых куста, песочница, скамейка и один покосившийся столб – остаток когда-то радовавших тут ребятню качелей – был сносно виден. Ася пересекла тротуар – и, оступившись-таки на выбоине в асфальте, едва не упала. Хорошо, что не на каблуках. Настороженно выщупывая ногами место для каждого следующего шага, она все-таки доковыляла до скамейки; провела по ней кончиками пальцев и поднесла руку к глазам. Вроде не нагажено. Села.

Надо было еще раз как следует перекурить и как следует все обдумать. Покамест мыслей не приходило никаких. А трепет, который так неожиданно накатил на Асю у Александры, когда та принялась откровенничать, попутно все-таки показывая свое могущество как бы в опровержение всего, что рассказывала столь откровенно, – трепет сей за время лестничной и дворовой эквилибристики пропал начисто.

Цирк, ну чистый цирк. Дешевка. Я такая обыкновенная – и сразу демонстрация того, что она совершенно необыкновенная…

Да, но зачем? Денег не взяла…

А не гипноз ли? Ася судорожно дернулась в сумочку Якобы отдала, а на самом деле всучила пачку резаной бумаги или вообще какашку какую-нибудь… и взятки с нее гладки: вы, милочка, сами виноваты, я не взяла с. вас ни копейки…

Нет, деньги были на месте.

Ася расслабилась. Вытряхнула из пачки сигарету, вставила ее в губы, в которых почему-то бегали мурашки – но, собственно, так часто бывает, когда сердце плохо справляется, Ася уже года три знала это неприятное ощущение, однако оно, по крайней мере, не было страшным; просто надо спокойно посидеть. Много курю, это да. Но от такой жизни и ангел закурит и запьет.

Зажигалка тоже была на месте. Хотя, вспомнила Ася, зажигалку она и не вынимала, Александра дала ей прикурить от своей.

На самом деле, симпатичная баба. Весьма симпатичная. Если бы не надо было стараться уверить себя в том, что она действительно прямо-таки ведьма, стараться поверить ей…

Отсвет, видите ли. Свет! Не окна освещены, понимаете ли, а – свет…

Бред.

Да, но несколько раз она с ювелирной беспощадностью попадала по болевым точкам. Никто не мог ей рассказать. Значит…

Жутенький холодок, сродни тому, какой ощущаешь, когда одна дома вдруг слышишь с кухни чье-то невозможное шевеление, снова затоптался по ребрам. Словно на голую кожу под платьем посыпался мелко накрошенный лед.

Значит, она и впрямь как-то чует? Да, но если это правда, то почуяла она про меня наверняка куда больше, чем озвучила. Ох, сколько же она всякого могла почуять! Гадай теперь, что она про меня знает, а что – нет!

Тут уж не мистическая дрожь ударила – просто скорчило и перекрутило от стыда. По Невскому легче пройтись в неглиже, чем вот так… выставить голую задницу души перед совершенно чужим человеком.

Но ничего уже не сделать было, оставалось только затянуться поглубже. А потом, без паузы, еще раз.

Ох, много курю.

Ладно, действительно, сделанного не воротишь. Надо думать, как быть дальше. Не в прошлое надобно смотреть, а в будущее, как учит нас родная партия. Что там у нас в будущем?

Свободной от сигареты рукой Ася достала и развернула, потом разгладила на колене четвертушку тетрадного листа и уставилась на едва видные в совсем уже сгустившихся сумерках, крупно начертанные аккуратным почерком Александры цифры. И что мне с этим делать?

Как быстро сигарета кончается. И совершенно не хочется вставать. Ноги не идут. Этот вечер добил меня, такие встряски мне уже не по сезону.

Значит, ближайшее наше будущее определено. Это – еще одна сигарета.

Ася прикурила вторую сигарету от первой, а окурок нахально бросила прямо себе под ноги и, прежде чем придавить его носком туфли, некоторое время боковым зрением – смотрела-то она все еще как бы на цифры на бумажке – отмечала его потаенное оранжевое свечение.

Свет, понимаете ли… Отсвет. Остывающий лучик.

Окурок погас сам. Был, был – и вдруг исчез в темноте.

Забавно, однако, вдруг сообразила Ася. Это же до \"Мужества\" тащиться. Где-то в тех краях мы с Симагиным жили… убей, не вспомню сейчас, где именно. Но каждое утро на эту самую \"Мужества\" галопом неслась, счастливая сожительница, дурында… И каждый вечер на ней вылезала и от нее куда-то туда… в кусты. Зелени там много, что правда то правда. Хороший район. Хотя, говорят, до него стало очень сложно добираться после той жуткой диверсии в метро, когда между \"Мужеством\" и \"Лесной\" чеченцы прямо в час \"пик\" взорвали бомбу и сколько-то тысяч народу заживо утонуло в жидкой глине прямо в поездах, в подземных вестибюлях… Чуть ли не десятки тысяч. Это же самая загруженная ветка была, потому ее и выбрали для теракта… Если, конечно, это действительно был теракт. А то кто-то мне рассказывал, что вроде по \"Немецкой волне\" передавали, это просто авария, головотяпство наше обычное; плывун подтекал-подтекал, а слугам народа плевать-плевать, лишь бы не менять ничего, поддерживать в гражданах чувство стабильности и уверенности в завтрашнем дне; ну и дотянули до того, что все прорвало с хрустом. Да замдекана же рассказывал, бравируя своим свободомыслием и бесстрашием! Но – вроде и арестовывали кого-то потом, и сажали, и какие-то ребята кавказского вида по телевизору признавались, что – да, мы… сама видела. И целую компанию комитетчиков за мастерски проведенное расследование кого наградили, кого повысили – тоже показывали по ящику. Шут его знает. В наше время чем версия гнуснее, тем ей веры больше; но тут обе гнусны примерно одинаково, каждая по-своему. Да, скучновато было бы мне сейчас ездить в Универ от Симагина…

Хотя от Петроградской в ту степь, кажется, какой-то троллейбус ходит… вернее, в ту пору ходил, а теперь – Бог весть.

Сигарета кончилась снова. Ася побаюкала дотлевающий окурок между пальцами, размышляя, не прикурить ли от него третью, но вместо этого, решительно отбросив очередной оранжевый светлячок, впотьмах выдавила на ладонь еще одну горошинку валидола и кинула в рот, а потом поднялась со скамьи. Довольно дурью маяться. Ночевать здесь собралась, что ли? Хватит тянуть, и так час поздний. Поехали. Я-то знаю, отчего ты тут приплясываешь на месте. Решиться не можешь. Но не откладывать же до завтра. И вообще незачем продлевать знакомство с миром парапсихологии, магии и колдовства. Каждую дорогу нужно пройти до конца, это так – но не идти же вот именно этой дурацкой дорогой целую неделю, хватит для нее и одного вечера. А ежели в полпервого ночи, когда возвращаться буду, пьяндыги зарежут на улице, так спасибо скажу.

Перед тем как спрятать листок бумаги с адресом, она еще раз вгляделась в него, с трудом разобрала цифры. Да, цифры запомнились, можно будет больше не смотреть. Цифры ничего не говорили ей. Мене, мене, текел, упарсин…



Она вовремя вспомнила, что, помимо сомнительного, почти мифического троллейбуса, к площади Мужества от \"Пионерской\" совершенно точно ходит пятьдесят пятый трамвай. Может, и крюк, зато надежнее, и вдобавок никого спрашивать не надо. Она очень не любила спрашивать, как пройти. Тошнило от бестолковых разговоров. Хотелось молчать.

Улицы были пустынны, и почти порожний трамвай, океанически раскачиваясь с боку на бок и гремя, с недневной скоростью легко летел сквозь темноту по прямой; Ася забыла, как проспект называется. Но что-то такое смутно знакомое узнавалось в окна, если получалось разглядеть это что-то по ту сторону собственного отражения в темном стекле. Кинотеатр? Точно, кинотеатр, типовой кинотеатр постройки середины шестидесятых, мы сюда ходили с Симагиным, смотрели что-то, целомудренно держась за ручки в темноте; потом с Антоном и с Симагиным, а иногда – просто с Антоном, когда гений творил нетленку и ему было не до нас. Другая жизнь. Три геологические эпохи назад. Эра рептилий, мезозой… Точно, сейчас поворот, вот и площадь; здесь посветлее. Ага, вон метро. На выход, мадам. Мадемуазель. Дебилка. Одиннадцатый час – самое время звонить в дверь незнакомой квартиры. Ну, точно, а когда дверь откроет какой-нибудь заспанный хмырь или голая поддатая парочка, осведомиться у них: простите, что у вас тут за свет Фавора? Соблюдайте светомаскировку!

А ведь я сбрендила, поняла Ася, когда двери трамвая, перепончато подергиваясь, расползлись в стороны. Она даже заколебалась: выходить, не выходить… Потом, смертельно испугавшись того, что двери снова поползут навстречу друг другу, почти выпрыгнула наружу.

Было тепло. В Питере почти никогда не бывает тепло, когда темно, и теплая густая тьма навевала какие-то сладостно-южные ассоциации. Судак, Гурзуф… Понт шумит… Если выпало в империи родиться – лучше жить в глухой провинции у моря. Детство, пальмы, возбуждающе ароматные ночи, покой. Да. Сейчас там не очень-то подлечишь нервы. Интересно, все уже пожгли или что-нибудь осталось? Пару лет назад по сердцу с неожиданной силой резануло – Ася даже удивилась тому, что еще способна испытывать столь сильные эмоции по отвлеченным поводам – когда во \"Времени\" мелькнула главная улица Судака и среди развороченных прямыми попаданиями, прокопченных пожарами зданий Ася узнала кафе, где она, восьмиклашка еще, захлебываясь от удовольствия, ела с папой и с мамой мороженое… Из пролома в ополовиненной фугасом стене свешивалась чья-то неподвижная нога. Одна. И тут же кадр сменился. И для контраста – вот что у них, а вот что у нас – бодро заговорили про договор о дружбе и взаимопомощи между Российским Советским Союзом и Уральским Советским Союзом, который буквально на днях будет заключен… А я так и не смогла привыкнуть, что Украина или, скажем, Армения – это у кого-то \"у них\". Хоть в Армении и не бывала никогда, и уж теперь не побываю… Для меня это все равно \"у нас\". А в Российском Союзе – это, наоборот, не \"у нас\", а в какой-то нелепой и чужой, нарочно выдуманной стране… Ох, как шипела на меня в свое время факультетская демокруха: шовинистка! имперское сознание! правда же, Ася, русский герб – Купидон? вооружен до зубов, нечем задницу прикрыть, ко всем пристает со своей любовью…

Антон тогда еще был дома.

А теперь мне плевать и на то, что у нас, и на то, что у них. Все равно эти сволочи что хотят, то и творят… нервов не напасешься. Им же на нас с Антоном плевать! Так чего же мне-то за них волноваться!!

Так. Спокойно. Сходим с ума спокойно. Ну, куда?

Сейчас, надо вспомнить. Ведь я же тут, пардон, жила. Интенсивной и регулярной жизнью. Вот это, кажется, Непокоренных. А вот оттуда я приехала. Слева темно, там завод, который провалился, когда метро взорвалось… или прорвалось, что для завода – совершенно все равно. А вон на той стороне – кусты. Похоже, мне в кусты.

И потом – налево, по этому, как его… Тореза. По нормальным русским правилам речи она должна была бы называться просто Торезовской улицей; а это – дурацкие европейские кальки, расцветшие уже при большевиках: рю де Торез… Авеню де Навоз.

Кустики потемнее и поуединеннее, кстати, действительно не помешали бы. Последний раз я была в сортире часов пять назад, и это уже дает себя знать. Прежде чем идти к свету Фавора, следовало бы морально подготовиться. Погоди, помнится, возле кинотеатра был сортир. Забавно… кое-что все-таки помнится. Ну что, для бешеной собаки семь верст не крюк? Все равно уже пол-одиннадцатого, плюс еще пять минут – один черт. Конечно, следовало бы соображать быстрее и выйти на предыдущей остановке. Ну, что сделано, то сделано. Однако пустыня какая. На остановке еще кое-кто шевелится, а чуть в сторону – мрак и туман. Ася перешла спящую в рыжем мареве фонарей асфальтовую реку будто вымершего проспекта Тореза и, озираясь, пошагала к угловатой темной глыбе кинотеатра.

Сортир действительно был – но оказался заколочен и с дамской стороны, и с джентльменской. Вероятно, за банкротство. Как это сейчас называется – несамоокупаемость… самонеокупаемость… Ася, стервенея, несколько раз с нарастающей силой дернула за ручку двери – дверь даже не шелохнулась, будто декоративная. Два проходивших поодаль парня, прихлебывающих пиво из одинаковых бутылок совершенно одинаковыми и одновременными движениями, одинаково загоготали, глядя на Асю. Ни раньше ни позже их принесло, проклятых. С противоположной, джентльменской, стороны вдруг донеслось характерное журчание – похоже, какой-то джентльмен, не осложняя себе жизнь, зажурчал прямо снаружи. И тут этим сволочам проще жить.

Ладно, идем до первого куста, и провались все пропадом. Ну и денек. До дому я доберусь сегодня или нет?

Аська, ты сама этого хотела. Могла бы сразу после Александры драпать до хаты.

Чего я там не видала… Тут все-таки – приключение. Переждав в сторонке, пока по Тореза с шипением пронесутся одна за другой две крутые тачки, явно превышающие допустимые в городе скорости по крайней мере вдвое – разборка, что ли? погоня? а и провались они все пропадом! – Ася снова пересекла уснувший проспект.

Светло было только здесь, на магистрали. В пучинах между домами, там, куда надо было сворачивать, там, где были кусты, – царила непроглядная тьма.

А ведь действительно пора сворачивать.

Интересно, и как я в темноте буду рассматривать номера домов?

Вот будет смех, если парадная дверь кодирована!

Слушайте, а ведь действительно где-то здесь. Конечно, впотьмах ни черта не понять… да я и при свете не вспомнила бы точно… но действительно где-то здесь. Вот там, в глубине, должен быть продуктовый магазин, там я всегда покупала Симагину кр-рэндель к чаю. С ума сойти.

Ладно, покуда он не показался – сделать бы наши дела, что ли. Темень вполне достаточная, только вот менталитет не тот. Говорят, хорошо воспитанная собака скорее доведет себя до разрыва мочевого пузыря, чем выгуляется дома. Вот и Аська тоже… сука воспитанная. Может только дома, а во время прогулки – ни-ни.

Слишком много окон светится. Чего они не спят, черти? Дорогу хоть немножко освещают – это плюс. Но меня будет видно любому прохожему – это минус. Что толку твердить себе, что покамест не встретилось ни одного прохожего? Кусты неубедительные, ненадежные.

Дом – даже не понять было, сколько в нем этажей, – на углу которого отсвет из окон соседнего выявил тот самый номер, возник внезапно, сам собой. То есть Ася уже несколько минут шла вдоль него, тупо таращась себе под ноги в попытках вовремя замечать очередные выбоины в крошащемся древнем асфальте; потом, остановившись, в очередной раз огляделась, чтобы оценить степень густоты ближайших зеленых насаждений, – и смутно высвеченный кусок теряющейся в темноте кирпичной стены с крупно выведенной на нем цифрой сам ударил в зрачки.

Сердце пропустило такт.

До сих пор поход был игрой. Она просто коротала время, не желая возвращаться в пустую, пропитанную застарелой тоской квартиру. И вдруг оказалось, что дом этот, дом, в который непонятно зачем послала ее ведунья – подумать только! ведунья! – два с небольшим часа назад… а будто уже несколько месяцев прошло… действительно существует. Вот он. А в нем наверняка есть та самая квартира. И дальше что?

Ну, идиотизм! Такой момент… того и гляди джинны покажутся или привидения цепями затрясут, как пролетарии; в жизни никогда ничего подобного не испытывала. И к тому же вообще – где-то тут я жила чуть не полтора года, даже, помнится, ощущала себя до идиотизма счастливой – нет бы присесть на лавочку, закурить, смахнуть скупую девичью слезу… дескать, где ж ты, где, мой голубь сизокрылый… А на уме лишь одно – найти отвечающий моим высоким запросам куст. В такие моменты кажется, что человек и впрямь состоит из одной физиологии. Старость. Ай кэн писс – бам, бам-бам. А я вот кэннот.

Надо быть полной дурой, чтобы сейчас ломиться в совершенно чужую дверь.

Ладно. Не стану ломиться. Поднимусь и тихохонько постою, попробую послушать, что творится внутри.

Ну например, там пьяными голосами песни поют. Тогда с чистой совестью поворачиваюсь и еду домой. Да я не доеду до дому, лопну.

А если из-за двери будут слышны мрачные заклинания, крики нетопырей и вой ветра? То-то радость. Тогда сразу звоню. Здрасьте, я ваша тетя. У вас продается славянский шкаф?

Хозяйка, стакан есть? Вынеси на чуток, мы из горла хлебать не привыкши.

Простите, товарищ, вы не подумайте дурного, я приличная женщина. Я сразу уйду, только можно на минутку забежать к вам в туалет? Вход не кодирован.

Двери распахнуты, а изнутри тускленькая лампочка желтизну изливает. Странно, что еще не выбили или не вывинтили.

Впрочем, может, ее этим вечером вставили. Краешком сознания панически понимая, что до такого идиотизма она не доходила еще ни разу в жизни, Ася медленно вошла в подъезд и неторопливо, как бы даже в своем праве, поцокала вверх. Пролет… еще… еще… И вот навстречу ей вывинтилась из-за лестничного поворота дверь, на которой виднелся тот самый номер. Ася остановилась.

На лестнице было тихо. И, как обычно в этих относительно не старых домах, почему-то совсем не воняло ни стряпней, ни метаболизмом. И казалось, особенно тихо было за той самой дверью.

С минуту Ася прислушивалась, чуть вытянув шею от напряжения и едва дыша. Ну хоть намек. Хоть бы собака меня учуяла и гавкнула, хоть бы замяукала кошка…

А что я скажу, если кто-нибудь пойдет мимо, сверху или, наоборот, наверх?

Да что она меня, черт возьми, и впрямь загипнотизировала? Какого дьявола я тут делаю?

Ужас перед тем, что она, возможно, себе уже не принадлежит, снова заставил ее сжаться, как на морозном ветру. Неужели… Но нет, нет, я контролирую себя! Вот сейчас повернусь и уйду. Вот. Сейчас.

И она, повернувшись, легко пошла вниз по лестнице, и никакая сила ее не держала; никакой шайтан или демон не завыл с разочарованием ей вслед \"Сто-о-ой!!!\" и не стал хватать за волосы когтистой всемогущей лапой. Она запросто спустилась на один пролет и немного успокоилась.

Ну да, уйду. И никогда не узнаю, что это такое? Что – что такое?

Ну – это… Вот это. Куда она посоветовала мне прийти. Ведь она же… как ни крути, а у нее есть какой-то сверхчувственный дар… слова-то какие гнусные, но как еще назвать? В общем, она наделена чем-то, чем я обделена, чем все мы обделены, и значит, в ее словах может таиться некий смысл.

Ну и что там? Большой круг магов заседает? Изба на курногах? Гэндальф какой-нибудь – или, наоборот, Люцифер типовые договора предлагает на подпись? Что?! Там же что-то!!!

Теперь сердце уже молотило, как бешеное. Не хватало дыхания. Ася беспомощно, затравленно обернулась. Вон она, та самая дверь. Еще шаг вниз – и она снова скроется.

И я никогда не узнаю.

Не позволяя себе больше ни секунды колебаний, на подламывающихся от волнения ногах Ася взбежала обратно и ударила ладонью по кнопке звонка. За дверью отчетливо квакнуло.

Ася, как нахулиганивший пацан, оглушительно топоча в гулкой лестничной тишине, рванула вверх по лестнице. Взбежала еще на пролет; задыхаясь, с всхлипами втягивая воздух, вжалась спиной в стену. Осторожно выглянула.

Дверь была неподвижна.

Наверное, с минуту Ася стояла так; а потом разочарованно обмякла. Еще раз глубоко вздохнула и медленно, погашение побрела вниз. Там просто никого нет. Или дрыхнут. Но еще раз она ни за что не позвонит.

Она уже прошла мимо, уже шагнула на ступеньку вниз, когда из-за тонкой, буквально картонной двери раздалось быстро приближающееся покашливание, дверь легко звякнула хорошо промасленным замком и отворилась настежь. Ася ничего не успела сделать – только, приоткрыв рот, обернулась через плечо. Ее будто припечатало к месту.

– Кто тут? – уже видя Асю, по инерции спросил отперший дверь худой, почти щуплый и немного сутулый человек, которого Ася когда-то знала. Но вспомнила она его не сразу, и он, оторопело глядя ей в лицо так же, как и она ему, узнал ее первым. – Здравствуй, Ася, – сказал Симагин.

Ася закрыла рот. Потом опять открыла, желая что-то сказать. Но сразу забыла что. Стиснула зубы. А потом петушиным голоском спросила наконец:

– Как ты здесь оказался?

– Я здесь живу, – серьезно ответил Симагин. – И прежде жил, и впредь намерен.

– Зачем эта бабка меня сюда послала?

– Какая бабка, Ася?

– Да как вы ухитрились сговориться?! Какое право…

Тогда Симагин, не говоря больше ни слова, вышел на лестницу, взял Асю за локоть и несильно потянул за собой в квартиру. Ася, яростно передернувшись, высвободила руку. Но шагнула внутрь. И когда картонная дверь щелкнула замком у нее за спиной, поняла, что больше не может. Сработал рефлекс дома.

– Сергей, – чувствуя, что краснеет, как пойманная за руку начинающая воровка, и оттого нагло, почти злобно, сказала она. – Если ты немедленно не напомнишь мне, где тут нужник, одной рукой тебе придется вызывать неотложку, а другой – подтирать громадную лужу.

Симагин, ни слова не говоря, сделал два шага по узенькому коридору к одной из разместившихся в его торце белых дверец, пригласительно распахнул ее и щелкнул выключателями, разом зажигая свет в обеих клетушках – и в туалете, и в ванной. Обернулся к Асе и поманил ее двумя движениями пальца.

– Ванная – вот, рядом, – сказал он и тем же пальцем показал. – Ручное полотенце на змеевике.

А потом вышел на кухню, включил и там свет, и плотно притворил за собою дверь, чтобы Ася не стеснялась. Приподнял чайник, на вес проверяя, достаточно ли в нем воды. Зажег газ электрической зажигалкой и поставил чайник разогреваться. Выплеснул в раковину опивки из заварочного чайника. Полез в навесной шкафчик за заваркой. В ожидании, когда чайник закипит, отошел к окну и уставился в него, обеими руками опершись на подоконник и ссутулившись сильнее обычного.

Ничего в окне не видно было, кроме блекло-темного отражения маленькой кухни. Его прорезал черный контур человека, неподвижно уставившегося в окно.

Чайник на плите начал шуметь, когда Симагин почувствовал, что Ася вышла в коридор и стоит там, не зная, что делать. То ли бежать, не прощаясь, то ли соблюсти минимум приличий. Потом отражение кухонной двери медленно отворилось, и отражение Аси вошло в отражение кухни. Симагин обернулся.

Ася была похожа на королеву, неожиданно для себя проснувшуюся в свинарнике. Растерянность и исступленное высокомерие.

– По-моему, родная, – серьезно сказал Симагин, – ты все эти годы только и думала, как бы поэффектнее явиться. Получилось гениально.

Ася едва не закричала на него. Она даже пискнула горлом было – но увидела, что Симагин чуть улыбнулся. Улыбка у него была прежней: спокойная и мягкая улыбка мудрого ребенка. Ася неуверенно улыбнулась в ответ. И тогда Симагин тихонько засмеялся.

Все. Это было все, край. Ася рухнула на ближайший стул так, что едва не слетела туфля с левой ноги, и, запрокидывая голову, всплескивая руками и всхлипывая, захохотала. Слезы брызнули сразу.

– Симагин! – давясь истерическим смехом, время от времени выкрикивала она. – Да пошел ты к черту! Дурак! Да я вовсе не к тебе шла!

Так они и смеялись: Ася – словно кто-то судорожными движениями, впопыхах, насухо вытирал скрипящее и взвизгивающее от чистоты окно, и Симагин – словно негромкий седой колокольчик позвякивал.

А тут и чайник поспел. Отвернувшись от Аси и тем оставив ее как бы в одиночестве досмеиваться, утирать слезы и поплывшую краску, Симагин принялся за дело, приговаривая:

– Лавандочки положим, это от нервов. Мяты для вкуса, ты всегда любила ментоловые сигареты… Жи-ви-ительный будет напиток…

Ася, медленно успокаиваясь, смотрела в его худую спину. Чем-то он вдруг напомнил ей Офелию – розмарин, это для памятливости…

Почему он так спокоен? Он что, ждал ее? Это и впрямь заговор?

Тоже мне, свет…

Бред. Вот чем кончился этот сумасшедший вечер. Полным бредом и полным сумасшествием.

Как он мог сговориться с Александрой? Да и зачем?

А не так уж все и забылось, кое-что всплывает помаленьку, проявляется. Розмарин для памятливости… Точно. Вот на этом стуле я всегда и сидела. А ведь Симагина не Сергей зовут. Все-таки, кажется, Андрей. Почему он меня не поправил?

Пренебрегает. Действительно, какая ему разница, как я его зову. Симагин, и точка. Вот ведь мистика, только сегодня мечтала говорить: Сереженька… то есть Андрюшенька… тьфу!

– Симагин, – сказала Ася, – а ведь тебя не Сергей зовут, а Андрей, правда?

– Правда.

– Какого же лешего ты меня не поправил? Ну – забыла… так ведь сколько лет прошло, имела я право забыть?

– Имела, – невозмутимо ответил Симагин, колдуя с заваркой. – Потому и не поправил.

Логично, подумала Ася. Кошмар. А я – кретинка кретинкой. Ноги гудят… А ведь еще обратно как-то выбираться. Ну, я устроила себе вечер воспоминаний. Не удалось в Петропавловке погулять – зато тут нагулялась на всю оставшуюся жизнь. Редкостный идиотизм! Скорее бы домой – и забыть, забыть все это скорее. Всех ведьм, всех ведуний, всех колдунов и магов, всех бывших и настоящих любовников…

Но не так все было просто. Она ощущала свое тело, которое не требовало больше ничего, не вопило панически, а лишь тихо радовалось, отдыхая от соковыжималки метро, от напряженной ходьбы вслепую, от привычного, почти не осознаваемого, но изматывающего бабьего страха перед одиноким перемещением по ночному городу; и кухня, на которой она когда-то женственно, семейно, радостно варила суп, и мыла посуду, и ела этот суп из этой посуды с этим Симагиным и с Антоном, и пила с ними чай, вдруг стала чувствоваться как самое спокойное, самое надежное, самое защищенное место на свете. Не хотелось никуда идти. Вкусно пахло свежим чаем. И домом. Дома у нее пахло тоской. А здесь – пахло вкусным чаем и домом.

Но что же все-таки произошло? Что-то совершенно невозможное… нереальное.

– Ну, объясняй! – потребовала Ася. Симагин обернулся:

– Я?

Она только молча втянула воздух носом. А потом, когда он снова отвернулся и она поняла, что больше он ничего не скажет, спросила:

– Курить у тебя по-прежнему нельзя?

– Можно. Но уже чай готов. Попей сначала, Ась. Бутербродик сделать?

Ась… Бутербродик… Сю-сю-сю. Симагин во всей красе. Она вытянула ноги, откинулась на спинку стула и, запрокинув голову, даже прикрыла глаза. Хорошо… Ничего не ответила. И Симагин молчал. Только позвякивала посуда. Наверное, он чашки доставал, и Асе стало немного интересно их увидеть – вспомнит она эти чашки или нет; но не было сил поднять веки. Забулькал разливаемый чай. Она по-прежнему сидела с запрокинутой головой и закрытыми глазами. Медленно, почти равнодушно произнесла: