Да. Из-за этой дамы могли разгореться страсти роковые. Не первой молодости, правда, и даже, скорее всего, не второй… но… Нет, Листрового эта женщина не привлекла бы. Он от таких, буде подобные попадались на его, как в старой песне пелось, жизненном пути – шарахался с максимально возможным проворством, потому что с такими всегда трудно, напряженно, маятно, всегда будто на крепостную стенку карабкаешься. Вот-вот, кажется, уже вскарабкался, еще одно усилие, ну еще одно, уже совсем чуть-чуть осталось, и будет твоя власть, твоя победа – ан черта с два: она опять только плечами пожимает и с легким недоумением округляет губы… Знаем таких. Ни слова в простоте. Ни минуты расслабона. И всегда есть риск втюриться всерьез и, что называется, надолго, до умопомрачения; именно от подобных дам очень даже можно ожидать такой пакости.
Королева нетоптаная.
Против обыкновения, Листровой с минуту не мог сообразить, как начать с нею разговор. И, фактически, разговор начала она – обратив наконец внимание на бестолково топчущегося возле расписаний чужака, она подняла лицо от бумаг, уставилась трагическими глазами, под которыми отчетливо темнели круги усталости, измотанности даже, и спросила равнодушно и, как показалось Листровому, чуточку высокомерно – хотя по форме абсолютно предупредительно: \"Вы что-то хотели?\"
И уже с первого обмена фразами у Листрового возникло четкое убеждение: она его ждала. Она знала, что он придет. То есть не он, Павел Листровой, коренастый шатен, один из лучших стрелков в райуправлении и все такое – что к ней придут из милиции и будут спрашивать о ее дражайшем Симагине.
Совершенно не удивляясь и не тушуясь, совершенно ничего не прося объяснить, она сразу предложила перейти в коридор – там удобнее разговаривать. И там можно курить. И сразу закурила, едва только они остановились под открытой форточкой у ближайшего подоконника, на котором обнаружилась воняющая застарелым пеплом распоротая пивная жестянка, превращенная – богатый студент пошел, богатый – в пепельницу. Листровой едва успел поднести зажигалку; Цирцея чуть кивнула – так и впрямь какая-нибудь королева могла поблагодарить пажа за вовремя и с надлежащей услужливостью поданный плед. Листровой ощутил глухую, совершенно безотчетную, но, по всей вероятности, уже непреодолимую неприязнь. Фигура у нее под стать физиономии, почти с негодованием отметил он – когда выходили они из деканата, он пропустил ее в дверь впереди себя и смог оценить ее стати без помех. И не корова, и не коряга. И не манекенщица какая-нибудь, не сработанная на скорую руку по импортным чертежам машина дорогой любви, у которой обтянутые холеной кожей шатуны и кривошипы и ерзают, и скачут, стоит лишь пропихнуть в щель монетку. А тот редкий случай, когда тело – образ характера: высокомерное, усталое совершенство; непрерывно длящийся снисходительный, но безоговорочный отказ: дескать, ну сам посуди, ну куда тебе со мной рядом, да тебе и в десяти метрах-то делать нечего!.. и фанатичное ожидание того, что вот прольется наконец золотым дождем какой-нибудь Зевес, и вот ему-то, только ему, вместе с моим необозримым внутренним миром, в качестве бесплатного приложения – если, конечно, Зевес будет так добр, что снизойдет до бабьей слабости, до плотских утех, если ему для разнообразия вдруг захочется повладеть не только моей распрекрасной душой, но и всем неважным прочим – достанется то, что под одеждой, то, на что ты сейчас так похотливо и так тщетно пялишься: изящная грудь, осиная, несмотря на возраст, талия, широкие, вполне сладострастные бедра… Не приведи Бог оказаться у такой в любовниках. Забодает духовными запросами. Постоянно будешь чувствовать себя тупой, примитивной обезьяной, а вдобавок еще и кастратом.
И снова Листровой некоторое время молчал и курил на пару с женщиной Асей молча, не зная, как приступить к делу. Возможно, подумал он, следовало бы вызвать ее в управление по всем правилам, спесь-то согнать слегка, но время, время!
– Фамилия Симагин вам говорит что-нибудь? – идиотски начал Листровой. Сам сразу почувствовал, что – идиотски. И, мимолетно разозлившись на себя, тут же разозлился на стоящую напротив женщину.
– Да, – ответила она. И все. Листровой с трудом сдержался.
– Что? – спросил он ровным голосом.
– Очень многое, – сказала она. Листровой уже был готов к тому, что она опять на этом замолчит и придется опять начинать как бы сначала; презрительного хладнокровия этой Семирамиде, этой царице Савской, черт бы ее побрал, было не занимать. Но она улыбнулась, и он понял, что она решила снизойти. – Такую фамилию, в частности, носит один замечательный человек. Человек, который был моим мужем. Человек, которого я очень любила. Человек, которого я, возможно, до сих пор люблю. Я могу до ночи о нем говорить. Что конкретно вас интересует?
Листровой отчетливо почувствовал, как покрывается потом от унижения и бешенства. Ну вот, мельком подумал он. Сейчас еще от меня и вонять начнет, как от козла. Никогда до сих пор подобные проблемы его не беспокоили при допросах – а с этой… Он свирепо всосался в папиросу. Хоть дымом заглушить…
– Тоже довольно многое. – Он старался попасть ей в тон и спрашивать спокойно, этак благорасположенно и в то же время свысока. И опять подумал: она знала, что я явлюсь. Не мое появление для нее неожиданность, а ее поведение – для меня. Но кто мог ее предупредить? Что еще она знает? Может, она и про убийства уже знает? А может, она про них знает куда больше меня? – Вас, мне кажется, совершенно не удивляет, что я вас о нем расспрашиваю, – не удержался он.
– Совершенно не удивляет, – согласилась она.
– Почему?
Она помолчала.
– Я лучше сама вам в двух словах обрисую ситуацию, – сказала она и очень воспитанно, с подчеркнутой аккуратностью – но даже этой аккуратностью ухитряясь унижать – выдохнула дым в сторону от Листрового. – А то мы полчаса будем ходить вокруг да около. У меня пропал сын. В армии. Я нигде ничего не могла выяснить в течение нескольких месяцев. С отчаяния начала дергать за все ниточки, какие только могла придумать. И позавчера вечером зашла к Симагину по старой памяти, в жилетку поплакаться Ну и, – тут она даже соизволила улыбнуться; улыбка получилась, что ни говори, и ослепительная, и обаятельная одновременно, – по бабьей, знаете, вечной надежде: мужчина, конечно, существо хрупкое, уязвимое и трепетное, лишний раз его лучше не беспокоить, самой справляться – но если уж приперло вконец, вдруг именно мужчина совершит чудо? И Симагин сказал, что попробует, но как – ни гу-гу. Обещал позвонить следующим вечером. И действительно, вчера вечером позвонил, рассказал, что ему удалось узнать, и предупредил, что, возможно, ко мне придут из милиции, потому что там какая-то дополнительная каша, как он выразился, заварилась. Просил меня не волноваться, не удивляться и отвечать на все вопросы спокойно и честно. Я так поняла, это из-за того, что Антон… это сына моего так зовут… служит в спецчастях, так он сказал.
У Листрового закружилась голова.
– Во сколько он вам звонил? – медленно спросил он. И тут же, несмотря на чудовищность ситуации, буквально всей кожей ощутил, что его \"во сколько\" эта дама однозначно восприняла как замусоренный русский. И снисходительно сделала вид, что ничего не заметила. Он натужно переспросил: – В котором часу?
– Поздно, – сказала женщина. – Уже после полуночи. В половине первого или чуть раньше.
Так, очумело подумал Листровой, и некоторое время больше ничего не мог подумать. Только где-то в мозжечке издевательски пульсировало: простое дело… простое дело…
В половине первого ее Симагин пластом лежал в камере и рукой-ногой шевельнуть не мог.
Да если б даже и мог!
– Вы уверены, что это он звонил? – хрипло спросил Листровой.
– Да, – отрезала Цирцея и решительно смяла окурок об истоптанный круглыми пепельными свищами бочок жестянки.
А может, какая-то чудовищная путаница? Может, их два – Симагина-то?
– А как его отчество? – спросил Листровой.
– Андреевич.
Совпадает. Простое дело!
– Откуда он вам звонил?
– Откуда-то с улицы. Он так и сказал – из автомата. Дома-то у него телефона нет. Пожаловался, что монеток мало и потому толком ничего объяснить не может, но расскажет все в подробностях, когда заедет.
– А когда он обещал заехать?
– На днях, – просто сказала женщина. – Сегодня или завтра.
– Что?! – пискнул Листровой.
– Сегодня или завтра. Так он обещал. Вообще-то он человек слова. – Женщина снова улыбнулась. Она словно не замечала, что Листровой даже на стену оперся плечом; у него ослабели колени. А может, наоборот, замечала и решила как бы по-свойски с ним побеседовать, чтобы он имел время прийти в себя. – Знаете, есть люди, которые легко обещают с три короба, а потом начинается: этого я не смог по таким-то объективным причинам, а этого – по таким-то… А Андрей… когда мы познакомились, я не сразу поняла, и поначалу меня это раздражало как-то – ну ничего никогда не пообещает, слова лишнего не выжмешь. А потом сообразила – он сначала сделает, а уж потом про это скажет: да, пожалуй, я это смогу. Органическая неспособность нарушить обещание, подвести… – Она опять улыбнулась, на этот раз потаенно, порусалочьи, и даже покраснела немного. – Он очень хороший человек.
– Место жительства вашего Симагина? – не совладав с собой, гаркнул Листровой и с ужасом и стыдом заметил, как на них обернулись сразу несколько проходивших мимо людей – две шмакозявки, парень в могучих очках и какой-то полуживой профессор с клюкой. Но женщина так-таки и не сделала ему замечания – только чуть поморщилась: дескать, что с плебея взять. И назвала адрес без запинки.
Совпадает.
Листровой глубоко вздохнул, стараясь взять себя в руки.
– Хорошо, – сказал он. – Давайте по порядку. Когда вы познакомились с этим замечательным человеком?
– В восемьдесят пятом.
– Восемьде… Но тогда этот ваш Антон…
– Ему было в ту пору уже семь лет.
– А…
– Я очень рано родила и к моменту знакомства с Андреем уже давным-давно не общалась с отцом мальчика. Что с этим человеком теперь – не имею ни малейшего понятия.
Она говорила об этом совершенно спокойно и совершенно не стесняясь. Как о муравье каком-нибудь.
– Как… ваши мужчины относились друг к другу? – стесненно спросил Листровой.
– Антон и Андрей? – переспросила женщина для пущей ясности, и на какой-то миг ее лицо тоскливо поблекло. – Они… они души друг в друге не чаяли.
– Когда разошлись?
– В восемьдесят седьмом.
– Почему? – Листровой с каким-то болезненным интересом задавал все более бестактные вопросы и ждал, когда же наконец ее спокойствие иссякнет, когда она хотя бы поинтересуется, зачем ему все это знать. Но она была невозмутима.
– Я виновата. Влюбилась в другого человека. И влюбилась-то ненадолго, и человек-то оказался… так себе. А Симагина предала.
У Листрового на несколько мгновений язык присох к гортани. Он недоверчиво глядел на нее и думал: вот этак вот, наверное, патрицианки не стеснялись раздеваться в присутствии рабов. Раб же, что с него взять. Не мужчина, не человек даже. Как это… говорящее орудие.
Отвратительная баба.
Иди она так кается? Публичное самобичевание. Как это, бишь, назывались средневековые придурки, черт бы их Добрал, которые бродили по дорогам и сами себя хлестали в кровь? Фла… блин. Флагелланты. И откуда я это помню?
– Вам не… неловко мне все это рассказывать? – не удержался Листровой. Женщина печально усмехнулась. Помолчала, потом произнесла:
– Андрей велел мне отвечать честно.
– Вы, как я погляжу, чрезвычайно высокого мнения об этом Симагине.
– Чрезвычайно высокого, – согласилась она.
Рассказать бы ей, что натворил вчера ее кумир…
А что, собственно, он натворил? Я же ничего, ничего
теперь уже не знаю и ни в чем не уверен! Вот же кошмар.
Простое дело…
– Вы пытались к нему вернуться?
– Нет.
– Почему?
– Я как бы… как бы умерла на несколько лет.
– А сейчас ожили? Она помолчала.
– Еще не знаю.
– А если бы он предложил вам вернуться?
Она опять помолчала.
– Не знаю. Страшно.
Ему показалось, что вот наконец высунулся хвостик, за который можно ухватиться.
– Почему страшно? – проворно спросил он. – Вы его боитесь? Симагин мстителен?
Женщина посмотрела на него с удивлением, равнозначным презрению, словно он громко рыгнул или пукнул.
– Быть с ним – огромный труд и огромная ответственность, – сказала она, чуть помедлив. Чувствовалось, как старается она объяснять попроще. Будто напротив нее – не следователь, а умственно отсталый ребенок, но вот это надо ему втолковать обязательно. – А я уже… основательно уездилась. Уже не та. К сожалению.
Какие-то они все пыльным мешком отоваренные.
– А если бы он вас попросил о чем-то? Если бы ему нужна была ваша помощь?
– В лепешку бы расшиблась, а сделала. Это уже что-то. Сообщница в тщательно продуманной игре? Но тогда она не стала бы так афишировать свою преданность. Вот уж в этом можно теперь быть уверенным, в этом одном, больше ни в чем пока – влюблена она в него сейчас, как кошка. Такая, пожалуй, и впрямь все простит и во всем поможет. Помню, был во времена моей молодости аналогичный случай: на суде давала показания законная и верная супруга сексуального маньяка, угробившего несколько женщин. Нет, я ничего не знала, я только топорик от крови мыла… Да, но телефонный звонок?!
И тут он вспомнил, что не задал еще один очень важный вопрос.
– Вы уж извините, что в такие интимные глубины забираюсь… – неожиданно для самого себя начал он с неловкой фразы, вдруг застеснявшись того, что лезет явно не в свое дело; интересное кино! потаскуха эта не стесняется, а я стесняюсь! однако он ничего не мог с собой поделать. – Как звали того человека, который… так покалечил вашу с Андреем Андреевичем жизнь?
– Вербицкий, – с равнодушной готовностью ответила женщина. – Валерий Вербицкий.
В мозгах у Листрового со скрежетом провернулся некий объектив, и изображение вроде бы попало наконец в фокус.
– Вы с ним разошлись давно?
– Да. Собственно, мы с ним вместе и не были. Просто на меня дурь напала. Отвратительная, непростительная дурь.
– Вы с ним хоть изредка встречаетесь? Или просто видитесь в компаниях, или…
– Нет. Нигде, никогда. Совершенно не представляю, что с ним и где он.
Показать бы ей, что с ним и где он, опять подумал Листровой.
– Вы его ненавидите?
Да не под силу ей было бы его зарезать, не под силу…
– Нет, – снова помолчав, ответила женщина. И улыбнулась беззащитно: – Я себя ненавижу.
Ну форменная достоевщина. Только вот как это увязать с двумя трупами? С изнасилованием девочки? Которая, если я правильно понял и если вахтер прав – а у таких дедов глазок-смотрок! в людях они понимают побольше любого Достоевского, потому что Достоевские людей выдумывают, а деды людей знают! – тоже была влюблена в нашего аспида, как кошка. Ай да аспид! Султан, а не аспид!
Где две, там и три? Может, заигрался наш ученый Казанова? Может, девочку-то его очередная подруга прирезала из самой что ни на есть обыкновенной, безо всякой достоевщинки ревности, а он ее застукал по случайке и выгораживает теперь?
Ага, ну да. Подруга прирезала, подруга и изнасиловала. Вот ведь бред. Ничего не увязывается. Ничего. Может, тут вообще теплая компашка извращенцев подобралась? Скажем, пришли они вдвоем к девочке Кирочке, с этой самой очередной… а может, даже и не с очередной, а вот с этой самой высокомерной и хладнокровной, до отвратительности откровенной Асей, и Симагин, значит, девочку Кирочку по полу пластал, а эта, которая ради него в лепешку якобы готова, хихикала и возбуждалась, наблюдая, а потом резала? Топорик, так сказать, мыла?
И куда она потом из квартиры делась? И почему ее вахтер не видел?
Да. От полной безнадеги в башку лезет такая чушь, что пора на пенсию по маразму.
– Позавчера, когда вы беседовали с Симагиным после довольно долгого перерыва в общении… я правильно понял, что был долгий перерыв в общении?
– Да, совершенно правильно. Более чем долгий.
– Говорили вы о Вербицком?
– Нет. У нас было довольно более интересных тем.
– Симагин знает, кому он обязан крушением семьи?
У нее сузились глаза. Ага, все-таки ты, красотка, живая, не статуя…
– Нет.
– Вы уверены?
– Да.
– Но откуда вы можете быть уверены? Ведь вы не встречались с ним несколько лет! И затем, повстречавшись, вообще, как вы только что заявили, не разговаривали на эту тему!
Ася не ответила.
Так. Так-так.
А что, собственно, так-так? Теоретическая возможность того, что Симагин зарезал Вербицкого из ревности существует, она допускалась с самого начала. А вот что физической возможности этого не существует – мы узнали не сразу, но узнали вполне достоверно. И даже то, что она сейчас молчит, никак не меняет дела. Абсолютно никак не меняет.
И почему, собственно, Симагину приспичило резать соперника – да какой там, снова-здорово, соперник, лет-то сколько прошло! – именно вчера? Мы-то предполагали, что именно Ася именно накануне ему что-то сказала, и после этого он взбеленился…
– Вы абсолютно убеждены, что фамилия Вербицкого не всплывала во время вашего последнего разговора?
Ох, ведь был же еще разговор по телефону. Как это могло произойти? Ведь врет, врет, врет!!!
Но откуда тогда она знала, что я приду? А ведь знала, была готова, я это сразу почувствовал…
– То есть… предпоследнего?
– Абсолютно убеждена. – И тут она все же не выдержала: – Ну при чем тут Вербицкий? Что вы все про него?
Ах, как было бы сладостно, как эффектно ответить ей с этакой небрежностью: \"При том, что Вербицкий был зверски убит вчера вечером и оставил предсмертную записку, в которой обвинил в убийстве вашего Симагина\". И удалиться, не слушая ни рыданий, ни воплей: \"Нет!!! Этого не может быть!!! О Боже!!! Нет!!!\"
Нельзя.
– Не могу вам пока ответить, – сказал Листровой, но, не удержавшись, все-таки подпустил невидимую Асе, только ему самому понятную шпильку: – Возможно, ваш Симагин вам объяснит, когда зайдет сегодня или завтра.
Посмотрим, как он к ней зайдет, думал он, возвращаясь в управление. Для начала посмотрим, как он ко мне зайдет. В кабинет. Как он до кабинета дойдет.
Настроение было отвратительным. Женщина так и не спросила, зачем, собственно, он приезжал и все это выспрашивал. Когда он прощался и стандартно-официально благодарил за содействие, предупреждал, что, ежели чего, мы вас еще вызовем – похоже, хотела… но так и не спросила.
Бестолковый и томительный разговор с нею не продвинул дело ни на шаг – наоборот, окончательно все запутал. Ну, заглянул в замочную скважину к нормальной сумасшедшей семейке, к двум придуркам, витающим в облаках. Понятно, что колобродить они будут, покуда кого-нибудь одного не разобьет паралич. Тогда тот, кто уцелел, мигом позабудет и незабвенное имя, и ангельский лик. Правда, может, и наоборот: бросит дурить наконец, плюнет на все, что казалось прежде не менее важным, нежели этот самый лик, и примется истерически дневать и ночевать у постельки болящего; и, естественно, надорвавшись в процессе самозабвенного ухаживания, сам загнется куда раньше того, за кем судно выносил… Но убийцами такие не бывают. Можно, конечно, руководствоваться нехитрой истиной: чем более не от мира сего человек выглядит, тем он на самом деле подлее. Чем более высокие слова произносит, тем низменнее и гнуснее его реальные мотивы. Листровой знал некоторых своих коллег, которые на этой аксиоме работают всю жизнь. И раскрываемость у них не сказать что худая. Такая же худая, как и у всех прочих.
Листровой ощущал полную безнадежность. Интуиция и опыт вопили хором: \"глухарь\", \"глухарь\"! То есть засудить Симагина за девочку Кирочку, конечно, можно. Можно. А гражданин властитель дум? Писателя-то на кого повесить?
Ёхана-бабай, а ведь еще июльские изнасилования ведено сюда же сплюсовать… Да. Будет мне благодарность за быстрое раскрытие очевидного преступления, вот чует мое сердце; такая будет благодарность… во все дырки.
На столе его уже дожидалось заключение медэкспертизы, а поверх – размашистая записка: \"Вождь телефон оборвал. Звони ему немедленно!\" И Листровой, стараясь не глядеть в заключение, чтобы не отвлекаться от разговора с начальством, позвонил немедленно.
У Вождя даже голос в трубке был потным от нервного перенапряжения. Объявился папа жертвы. Все уже на ушах. А мама жертвы – по-прежнему то ли в истерике, то ли в обмороке. Что только усугубляет папину жажду справедливости: Возмездия, справедливого возмездия к завтраку! И согласись, папу можно понять. Плюнь пока на писателя, понял, Пал Дементьич? Потом разберемся, если руки дойдут… задним числом. Сейчас надо немедленно выходить на процесс по дочке, и чтобы вышка извращенцу была обеспечена с полной гарантией. Понял? Немедленно! И хрен с ними с июльскими, в этой ситуации уже не до них. Желательно, конечно, но… Как дело-то движется?
Испытывая неколебимую уверенность в том, что извращенец – это он сам и что Симагину вышку с полной гарантией он то ли обеспечит, то ли нет, это еще бабушка надвое сказала, а вот себе – обеспечит непременно первым же словом, Листровой невозмутимо ответил:
– Да не все так просто оказалось. Выявились кое-какие нестыковки, так что придется повозиться.
Полковник некоторое время обалдело молчал и только сопел. Потом спросил проникновенно:
– Паша, ты что? С ума сошел?
А потом он орал. На протяжении ора Листровой смог лишь однажды вставить \"Но…\", дважды \"Никак нет\", пятижды \"Так точно\" и семижды – \"Слушаюсь\". После седьмого \"Слушаюсь\" Вождь удовлетворенно всхрапнул и швырнул трубку. Тогда Листровой вытер лоб ладонью и взялся за заключение.
И вот тут духота насквозь простреливаемого солнцем кабинета окончательно стала такой густой и вязкой, что Листровому пришлось снять пиджак, расстегнуть, благо никто не видит, рубаху до пупа и кинуть под язык белое колесо валидола.
Кранты, ребята.
Все, абсолютно все телесные повреждения, каковые имеют место на преступнике, могли быть нанесены только при задержании. Только при задержании. Преступник оказал ожесточенное сопротивление, и поэтому на его теле имеют место многочисленные телесные повреждения. Такие, и вот этакие, и еще вот разэтакие. Мирно, покорно отворил дверь и начал оказывать ожесточенное сопротивление. Ни одно из обнаруженных телесных повреждений не может быть квалифицировано как нанесенное потерпевшей при сопротивлении насилию.
Раз.
Ну а два – это вообще туши свет. Можно ли предположить, что преступник, прежде чем приступить к своему ужасающему злодеянию, на глазах у ничего не подозревающей потерпевшей аккуратно разделся догола и отложил шмотки подальше? Можно ли предположить, что, унасекомив невинную девицу и заслышав, как ломятся в дверь бравые защитники правопорядка, преступник пошел в душ, тщательно помылся, насухо вытерся и аккуратно оделся, а уж потом пошел открывать дверь? А ничего иного и предполагать нельзя, потому как ни на верхней одежде, ни на исподнем, ни на собственной коже окаянного аспида нет ни малейших следов крови жертвы! Более того – и ни малейших следов семенной жидкости! Девочка Кирочка этой жидкостью наполнена буквально до ушей – а вот на мужике, который якобы девочку ею наполнял, ни малейших следов нету!
И – последний аккорд. \"Произвести сравнительный анализ спермы, обнаруженной на теле потерпевшей, и спермы подозреваемого на предмет ее отождествления не представилось возможным ввиду телесных повреждений, полученных подозреваемым\".
Тупо глядя в стену, Листровой закурил. На пенсию, пора на пенсию… Хватит. Это сумасшедший дом. Может, для кого-то это все просто: взглянет орлиным взглядом – и факты выстроятся в единый ряд, кончиком указывающий на суть дела. А я, ребята, пас.
Ну, предположим, что не было там никакого изнасилования, а была, так сказать, дефлорация к обоюдному удовольствию. И не за минуту до прихода ребят, а за полчаса. И замечательный человек Симагин, оставив девочку лежать на полу в сладостной прострации и упиваться своим новообретенным женским счастьем – в каковом положении ее и нашли, действительно успел принять душ… Ага, ну да. И только заслышав звонок в дверь, зачем-то решил подружку зарезать и инсценировать изнасилование. Видимо, чтобы строгая мама ее не ругала за излишнюю уступчивость. Все, кранты. Ничего не понимаю. И писателя-то кто зарезал?!
Относительно прежней симагинской работы покамест никакой информации ребята наскрести не успели, но это уже как-то и не взволновало Листрового. Ну что за разница, как называлась, скажем, тема его кандидатской и сколько раз он уклонялся от поездок на картошку? Ну, работал такой восемь лет назад, ну, пусть даже пять; ну, проявлял себя как способный работник и активный общественник… Провались пропадом.
Все произошедшее вчера – физически невозможно! Только по отдельности. Но не разом, не вместе. Листровой надавил кнопку звонка. И, когда вошел дежурный, с каменным лицом процедил:
– Давайте ко мне этого Симагина.
Дежурный нерешительно потоптался, а потом, пряча глаза, пробормотал:
– Да он, знаете…
– Ничего! – заорал Листровой, в бешенстве приподнявшись со стула. – Доковыляет!!
К тому моменту, как доставили подозреваемого, он выкурил еще пару папирос и немного успокоился. Перестал пытаться строить предположения, которые вывинчивались из извилин одно уродливее другого. Рефлекс, просто рефлекс – пытаться выстраивать факты в непротиворечивую картину. Но тут сей рефлекс мог довести до психушки. Ничего, успокаивал он себя, вот поговорю сейчас с этим уникумом – может, и прояснится что-то, А может, осенит.
Ввели Симагина, и Листровой подумал: да. Основательно же он оказывал, так сказать, сопротивление. Почему-то стало тошно. Еще он подумал: на Зевеса, которого дожидается женщина Ася, этот шибздик никак не тянет. Хотя кто их разберет, этих малахольных баб с идеалами… И еще он понял сразу, что имел в виду вахтер, когда сказал, что у него – глаза. Да, это трудно описать словами, особенно если словарный запас – вохровский; надо быть поэтом, что ли… Глаз-то почти не видать, все заплыло раздутым лиловым, а – глаза.
Убивайте меня, кроите на ветчину – не насиловал он и не резал никого. На пенсию меня, ради Христа.
До пенсии еще трубить и трубить…
Деньги-то где брать, если в отставку?
Опять домой не приду вовремя.
– Присаживайтесь, Андрей Андреевич, – напряженно и негромко сказал Листровой.
Широко расставляя ноги, будто в промежности у него болталось нечто размерами по крайней мере с чайник, подозреваемый подошел к стулу и осторожно, затрудненно сел напротив Листрового.
– Хотите закурить?
Симагин молчал.
Значит, в молчанку играть собрался. Ну-ну…
– Я разговаривал с вашей подругой час назад. Она сказала, вы ей звонили ночью.
Симагин разлепил бурые ошметки губ. Корка на нижней губе сразу треснула, проступила кровь.
– Раз вы так говорите, значит, так и было, – не очень внятно, но, по крайней мере, явно стараясь, чтобы получилось внятно, произнес он.
Что-то этот ответ смутно напомнил Листровому. Он даже головой затряс – но не вытряс ничего, кроме дополнительного раздражения. Слишком глубоко утонуло то, что он тщился вспомнить, под ссохшейся слоенкой обыденных, деловитых, суетливых мыслей и впечатлений. Из институтского курса, нет? Какой-то знаменитый судебный прецедент… Вроде вот так же вот кто-то кого-то допрашивает, а тот тоже – либо молчит в тряпочку, либо: как ты сам сказал, так и есть… Нет, не вспомнить. Черт с ним.
– Откуда вы ей звонили, в таком случае?
Молчание.
– Не могли бы вы рассказать, что произошло вчера вечером на квартире, где вы были задержаны?
Подозреваемый молчал и смотрел щелками глаз Листровому прямо в глаза. Листровой попытался выдержать взгляд, но не смог.
– Так, – сказал он, старательно суровея голосом. – Когда вы в последний раз видели Валерия Вербицкого?
Симагин молчал.
Листровой вскинул глаза и тут же опустил, снова напоровшись на взгляд Симагина.
– Послушайте, – сдерживаясь, заговорил Листровой. – Я не уверен в вашей виновности, несмотря на очевидность многих улик. Но только вы можете прояснить ситуацию и мне помочь. В каких отношениях вы были с потерпевшей?
Симагин молчал. Листровой снова начал закипать всерьез.
– Откуда у вас этот бандитский нож? Кто его дал вам?
Молчание
– В котором часу, – вот уж неожиданно выскочил классический оборот, навеянный на Листрового женщиной Асей, – вы пришли к вашей ученице?
Симагин молчал. Увесистая капля крови скатилась наконец с его губы, прочертила подбородок и повисла, не в силах оторваться. Стала подсыхать. Симагин даже не пытался ее стереть.
– Она сама? – попытавшись разыграть лицом и голосом мужское понимание, спросил Листровой. – Она спровоцировала вас сама?
Симагин молчал и смотрел не мигая. В его глазах отражалось бьющее в окно предвечернее солнце.
По-настоящему Листровому закипеть так и не удалось. Вместо ярости он ощутил вдруг безмерную, растворяющую все мышцы и кости усталость.
– Хорошо, – сказал он. – Есть ли у вас жалобы?
– Нет, – внятно ответил Симагин.
Это только и смог зафиксировать Листровой в протоколе. На вопросы подозреваемый отвечать отказался, жалоб не имеет.
– Прочтите и распишитесь, – угрюмо сказал он, придвигая жалкий листок к Симагину.
Оставшись один, Листровой угрюмо подпер голову ладонями и с минуту сидел, уже не пытаясь ничего выдумать. Он просто не знал, что выдумывать. И не знал, что делать.
Вернее, знал. Но он знал также, что делать этого – нельзя. Никак нельзя. Немыслимо. Невозможно.
Затрезвонил телефон. Листровой сорвал трубку.
– Листровой! – рявкнул он. Из трубки забубнили, и буквально через полминуты лицо Листрового вытянулось, а потом – сморщилось, словно он разжевал лимон.
Подполковник Бероев запер сейф и уже шагнул было к двери, направляясь в буфет пообедать – хотя какой там обед, перекусить просто, – как вдруг дверь открылась сама, и в проем засунулась улыбающаяся физиономия коллеги из кабинета напротив. Фамилия коллеги была Васнецов, и стоило только Бероеву ее услышать или даже просто мысленно произнести, как сразу мерещились ему сказочно-сладкие, из иных времен и иной жизни, репродукции в \"Родной речи\", лежащей на не по росту второклашки высокой и большой парте. Иван Царевич на Сером Волке, три богатыря, витязь на распутье, Снегурочки и Аленушки всевозможные… Но наш Васнецов был покруче того. Снегурочки и Аленушки к нему сами ходили – живьем, стадами – и аккуратно, обстоятельно рапортовали устно и письменно, что, как, когда и с какими интонациями произносили интимно ими обслуживаемые в гостиницах интуристы, с кем они, сердешные, встречались, что ели, что пили и чуть ли не какой был у них стул.
– Денис, Денис! – с улыбкой сказал майор Васнецов. – Тебе сюрприз!
– Что такое? – остановился Бероев. По совести сказать, он терпеть не мог васнецовской бесцеремонности. Хоть бы постучался, художник хренов!
– Помнишь такую фамилию – Симагин? Андрей Андреевич?
– Андрей Симагин? Помню… Неудавшийся гений из вайсбродовской лаборатории.
– Во. То-то я смотрю – знакомо звучит…
– А что это ты вдруг? Дело давнее. От лаборатории одно, похоже, название осталось, результат нулевой…
– А вот глянь. Как там у Экзюпери? – Васнецов слыл интеллигентом и старался поддерживать этот имидж в глазах коллег, хотя на черта ему это надо было, не смог бы и сам ответить. Видимо, привык пускать Аленушкам пыль в глаза, и даже когда Аленушки его не слышали, уже не мог остановиться. – Встал поутру, умылся, привел себя в порядок – и сразу приведи в порядок свою планету. Вот и я: проснусь, приду, сяду за стол – и обязательно требую сводку происшествий по городу за истекшие сутки. Трачу каких-то полчаса, а иногда встречаются любопытные материальчики к размышлению. Вот и нынче… – и Васнецов протянул Бероеву обширную распечатку, а потом, для вящей понятности, провел ногтем, полным так называемых \"подарков\" – белых пятнышек, якобы авитаминозных, – по надлежащей строке.
Бероев прочитал, и у него волосы дыбом встали.
– Ни фига себе, – потрясенно сказал он.
– Листья дуба, – улыбаясь, сказал довольный собой Васнецов, – падают с ясеня. Ни фига себе, ни фига себе…
– Это точно, – проговорил Бероев, повторно вчитываясь в скупые фразы сообщения – одного из многих и многих. – Дуба с ясеня… Ну, спасибо. Удружил.
– Рад стараться, господин подштандартенфюрер.
– Тогда уж унтер…
– Точно. Как ты быстро соображаешь!
– Ни черта я не соображаю. Чтобы этот теленок учинил двойное убийство…
– Теленок-то теленок, а дятла твоего чуть не перевербовал, ты сам рассказывал.
– Да, было что-то… А! Он ему отбитые в армии почки пообещал вылечить посредством успешного завершения работ. Можно понять.
– Вылечил?
– Мабуть, и вылечил бы, да воз и ныне там… Наоборот, лекарь с воза давно спрыгнул… Я уж его и потерял, признаться.
– А он обиделся и решил о себе напомнить.
– Похоже на то. Может, конечно, это действительно чистая уголовка, но проверить надо. Прости-прощай мой бутерброд!
– Хочешь, я тебе прихвачу? С икрой, с карбонатом?
– И с икрой, и с карбонатом… Спасибо, живописец.
– Не за что. Любуйся на здоровье.
Васнецов ушел, оставив распечатку – \"Мне уже не надо, я все просмотрел\", – а Бероев вернулся за стол и принялся почти без запинки нащелкивать на клавиатуре – клавке, как все они теперь с гордой небрежностью говорили, постепенно начиная ощущать себя продвинутыми пользователями – нужные ключи. И одновременно роясь в памяти.
Да; с этой лабораторией он имел в свое время немало головной боли. Курируя весь институт, он попервоначалу на вайсбродовских мечтателей и внимание-то не очень обращал, в институте занимались проблемками, казалось бы, и более серьезными. Во всяком случае, более практическими. А тут биоспектралистика какая-то, волновая диагностика, борьба с биологическими последствиями радиозашумления среды… Если бы не Вадик Кашинский, Бероев, возможно, и не обратил бы внимания на этого Симагина, который ни карьеры не делал, ни от овощебаз не уклонялся, штаны просиживал, как ненормальный – словом, был самой, пожалуй, незаметной фигурой в коллективе. Вайсброд – руководитель и зачинатель, ученый с мировым именем, старый еврей твердокаменной советской выпечки, хлебом его не корми, дай только послужить Родине; естественно, все время за ним глаз да глаз. Карамышев – серьезный работник, Талант, очевидный кандидат на место Вайсброда, когда тот сойдет с круга. Конечно, под неусыпным… Юная красотка Вера Автандиловна. Чрезвычайно общительная и обаятельная, попробовали было ее даже к делу приспособить, но на контакт не пошла… родственники в Грузии, а уже к концу перестройки, когда грузины принялись бухтеть о независимости, этот фактор, прежде совершенно не значимый, стал обретать вес; Бероеву ли не знать! Под колпаком красотка… Технарь Володя, золотые руки, сын все время болен, а лекарства дороги – мало ли, что он там из лабораторного имущества намастерит своими золотыми руками и загонит невесть кому, чтобы на лекарства хватало… значит, иди, Бероев, и смотри. В оба. Ну, и все остальные – тоже с каким-нибудь настораживающим изъянчиком. А Симагин – что… ученик Вайсброда, преданная собачонка при учителе, бегает, суетится, высунув язык. Служи! Служит…
И вдруг – стремглав! Ни с того ни с сего! Оказывается, Симагин этот – уже не собачонка при учителе, а его правая рука, фонтан идей, скромный гений, и вокруг него все вертится. За какой-то год! Конечно, пришлось его как следует попросвечивать. И, что самое забавное, он в долгу не остался и на целых семь, а то и восемь месяцев совершенно нейтрализовал абсолютно преданного и даже со вкусом, с удовольствием, не за страх, а за радость обо всех сообщавшего все гадости и подозрительности Вадима Кашинского. Как он это ухитрился – Кашинский поведал лишь годом позже, да и то с той поры все его доклады, рапорты, рассказы и байки обрели какую-то невнятность; и невнятность эту не удалось изжить, даже когда Вайсброд в сентябре девяносто первого сошел-таки с круга, ляпнулся-таки со вторым инфарктом – и не без активной помощи Бероева именно Кашинского, а не какого-нибудь Карамышева или Симагина, удалось провести через дирекцию института в завлабы… Как потом сдержанно охарактеризовал Кашинский причины своей попытки сменить хозяина и вместо бероевской задницы начать лизать симагинскую: \"Я ему поверил\". – \"А почему же опять разуверился?\" – издевательски спросил тогда Бероев. Кашинский сумеречно глянул на него, тогда еще майора, из-под реденьких бровишек и ответил глухо: \"Смеяться будете… но мне плевать. Жена ему рога наставила с его же приятелем. Так говорят. Все знали, с кем, только он не знал. И унижался, бегал за ней… как пальцем деланный. Такой человек ничего не сможет\".
Чутье стукача не обмануло. Весь фонтан идей кончился пшиком; весь энтузиазм, длившийся года три, если не четыре, сошел на нет. Сенсационные намеки Кашинского о том, что Симагин надеется разработать методику, которая окажется чуть ли не заявкой на создание биологического, или, лучше сказать, биофизического, оружия, не оправдались ни в чем. В ту пору много говорили о психотронике, уж так ее все жаждали… Как в хрущевское время, помнится, бредили термоядом; казалось, год-два – и в дамки! Ан нет… И тут – ан нет аналогичное.
После того как поснимали и пересажали перестройщиков и демократов, вконец расхлябавшееся финансирование института удалось немного улучшить, но и это не помогло. Вайсброд, калека, доживал дни свои, ничем, кроме таблеток, не интересуясь; Симагин уволился, потом Володя перешел в какую-то полузакрытую фирму при Гатчинском горкоме, заколачивал там от души, втрое против прежнего, и каждый выходной, как и положено золоторукому советскому работяге, надирался до посинения; лаборатория, хоть и влачила еще существование, не привлекала уже ни малейшего внимания курирующих организаций, разве только самое формальное. Конечно, сверхоружие стране бы сейчас очень не помешало – как, собственно, и всегда – да только никогда его не оказывается почему-то, а денег и на обыкновенные пули не хватает. Порядка ради Бероев не выпускал Симагина из поля зрения еще года полтора, но убедился, что фонтан идей напрочь иссяк, неудавшийся гений потихоньку тунеядствует, зарабатывая на жизнь репетиторством, высокопоставленные родители абитуриентствующих балбесов его ценят, а сам он живет как трава, день да ночь – сутки прочь… и плюнул на него.
А он – вон что отчебучил.
Подоспели подробности. И были они настолько жуткими, что Бероев даже как-то поежился, не вполне веря дисплею; да не может быть. Тихоня Симагин? Но и отчество и адрес, и фотоморда, любезно срисованная милицейским сканером с найденного при обыске квартиры симагинского паспорта и теперь предоставленная в распоряжение Бероева в углу экрана – все совпадало.
С ума он сошел, что ли?
Подробности были жуткими, но совершенно не исчерпывающими: чистая фактография, и вдобавок устаревшая уже часов на пятнадцать. А еще они были какими-то… Бероев несколько секунд не мог, вернее – не решался подобрать слово, потом решился-таки: какими-то подстроенными. Так лихо ментяры прошли по цепочке за считанные полтора-два часа: и записочка им, да еще такая, понимаешь, тщательная, с именем, с фамилией, с мотивом – прямотаки Лев Толстой в Ясной Поляне, а не истекающий кровью пьяндыга с беллетристическим уклоном; и график занятий им прямо на столе на видном месте, и труп девчоночки, светлая ей память, еще, можно сказать, ножками подрыгивает… Интуиция? А хотя бы? Но – проще: ни во что хорошее, подумал Бероев, я давно уже не верю. Даже в такое хорошее. Если тебе кажется, что тебе не везет, значит, у тебя все в порядке. Но вот если вдруг показалось, что тебе везет, значит, кто-то водит тебя за нос и куда-то собирается за этот нос привести и сунуть им в какое-нибудь дерьмо. Если следствию с самого начала такая пруха – грош цена этому следствию.
Бероев посмотрел на часы. Начало третьего, менты сейчас землю роют, вероятно. В конце дня надо их встряхнуть и выяснить в подробностях, что на самом деле произошло и что они за сутки следствия наковырять успели. А пока… Ах, Симагин, Симагин, как ты меня подвел.
Или – тебя подвели… под монастырь? Зачем? Кто это у нас такой ушлый завелся в городе? Вспоротым писателям посмертные записки подбрасывает – написанные, заметьте, собственным же писательским почерком, хотя и несколько искаженным по вполне уважительной причине: агония ж у меня, начальник, оттого и чистописание хромает! – не оставляя при этом ни малейших отпечатков, кроме как отпечатки самого же писателя… А нож? Ой, не могу, голубь сизокрылый Симагин с бандитской финкой!
Так что же – я идиот, что перестал брать его в расчет? А кто-то, значит, оказался не идиот? И теперь пытается таким образом из Симагина что-то выцедить? Или, по крайней мере, думает, что из него есть что цедить?
Ах, Бероев, Бероев! Таких ошибок у нас не прощают. А ежели проштрафитесь, и начнут вас ковырять… и выяснится ваш тщательно скрываемый грех… не грешок, а по нынешним временам именно Грех, самый, можно сказать, смертный… то и будет вам смертный… приговор. И страну разваливал не я, и не скрывал я ничего, а просто в ту пору, когда я поступал на работу, никого это не интересовало – но теперь, если вдруг всплывет и вспомнится, что офицер КГБ, курирующий более чем серьезные темы, скрыл – то есть вовремя сам не напомнил руководству, что его надо вышвыривать в отставку – факт наличия родственников за границей… пусть даже этой границе от роду и пяти лет не исполнилось… М-да. Боль моя, ты покинь меня. Лагерь? Может, и лагерь. Но все равно. В лагере бывший сотрудник органов не живет дольше первой же ночи. Мне ли не знать.
Бероев поднял глаза от дисплея. С левой стены на Бероева хоть и понимающе, но пронзительно и сурово глядел Андропов. Пока не попался, говорил его взгляд – работай. Попадешься – значит, плохой работник, а значит, и не нужен ты нам. С правой – ничего не выражающими маленькими глазками буравил Генеральный секретарь ЦК КПРСС, первый по-настоящему всенародно избранный президент Российского Советского Союза товарищ Крючков. А сзади – можно было и не оборачиваться, все равно на затылке как бы лежала раскаленная чугунная гиря – уставился, будто прицеливаясь, висящий прямо над головой железный Феликс: прогадил сверхоружие, Бероев?
Ну нет. Так просто я не дамся. Я это дело проясню.
Может, конечно, у страха и впрямь глаза велики, и не состоявшийся гений и в самом деле попросту свихнулся? В это я готов поверить. А вот в чудеса вроде записок и графиков… нет.
Бероев потянулся к телефону.
В дверь просунулся – и опять без стука, черт бы его побрал! – Васнецов. Сказал удовлетворенно:
– Ага. Уже на проводе. С кого стружку снимаешь?
Бероев сдержался. Даже положил трубку обратно. Повернулся к двери на своем головокружительно вращающемся кресле и сделал улыбочку.
– Жрать принес?
– Натюрлихь! А также запивку! – И он, войдя уже с полным правом, поставил на бероевский стол пластиковый стаканчик с черным, еще слегка дымящимся кофе, а рядом положил сверток с двумя бутербродами, небрежно скрученный из листа с какой-то уже никому, видимо, не нужной статистической цифирью.
А не приглядывает ли он за мной? – подумал Бероев. Эта мысль уже закрадывалась ему, но он та давал ей ходу. Относил на счет нормальной профессиональной паранойи. А теперь… на воре шапка горит? Но: не пойман – не вор!
Какой вы знаток русских поговорок, гражданин Бероев… Ох, не поможет это вам!
– Спасибо, дружище, – подпустив побольше души в голос, сказал Бероев. – Умничка, что запить принес, я действительно сухомятки не жалую. А звоню я сейчас не кому иному, как заведующему лабораторией сверхслабых взаимодействий Кашинскому Вадиму Батьковичу.
– Думаешь, он продолжает поддерживать отношения с неудавшимся кумиром?
– Да он из одной ненависти к этому кумиру всю жизнь за ним бескорыстно следить должен. Из одной надежды застукать его на чем-нибудь непотребном…
– Психолог… Ладно, не буду мешать. С тебя четыре тридцать семь.
– Кр-рохобор!
Васнецов засмеялся, с удовольствием глядя, как Бероев отсчитывает ему медяки.
– Захочешь отдохнуть, – предложил он, утрамбовывая полученные деньжищи в кошелек, – заходи. Ко мне в шестнадцать такая лебедушка должна с отчетом прийти… из \"Прибалтийской\".
– Какой ты щедрый.
– При чем тут щедрость! Она же не моя, а казенная… Общенародная собственность!
Васнецов сделал ручкой и удалился.
Кобелиная жизнерадостность Васнецова была неприятна Бероеву так же как и его бесцеремонность. И, словно чтобы очиститься от гнусного осадка, оставленного гоготом и подмигиванием, в которых, по меркам Бероева, не было ни толики достойной человека веселости, одни лишь похоть и кривлянье, он позвонил прежде не в лабораторию эту распроклятую, а домой.
– Машенька? Привет, родная… Как ты? Голова побаливает? Ну, духота, конечно. Жара такая ударила, в городе трудно… Ты сегодня гуляла? Ну и правильно, ну и не обязательно. Что за прогулки сейчас, по солнцепеку? Я приду, жара спадет – вместе сходим. Нет-нет, в твоем положении нужно гулять, нужно ходить, двигаться, как можно больше двигаться, ты разве забыла? Обязательно выйдем хотя бы на полчаса. Только знаешь, милая, я, наверное, немножко задержусь. Ну, часа на два, не больше… ну, на три. Все равно успеем, а ужинать я не буду, я тут перекушу. Вот сейчас мне друг бутербродиков натащил… Хорошие бутерброды, свежие, не беспокойся. Ты же знаешь, у нас очень приличный буфет. Катька как? Что-о? И сучок обломился? Вот паршивка! Ей парнем надо было родиться! Ну, не буду, не буду, не переживай… Может, сейчас парень объявится… а нет, так тоже хорошо. Я к девочкам, как ты по себе должна помнить, не равнодушен…
Бероев женился поздно, и Машенька была на двенадцать лет младше него. Подружка сына приятеля – жутко и помыслить; у мальчишки девчонку отбил. Приятельство, разумеется, тут же кончилось, и случилось много иных передряг – но ничего нельзя было поделать, любовь. Долго она не могла достать Бероева с тех юношеских лет, когда он, тогда еще студент Политеха, и не помышлявший о работе контрразведчика, и думать не думавший о том, что, не ступив и шагу из родного Питера, скоро окажется в своей же стране тайным полукровкой – а сказал бы ему кто-то умный, только пальцем у виска покрутил бы умному в ответ и пошел, посвистывая, своей дорогой, в библиотеку или в спортзал – был сначала смертельно, а потом счастливо влюблен в Люську Старовойтову с параллельного потока. Весь четвертый курс они безумствовали на зависть друзьям и подругам; и, наверное, боги тоже позавидовали и приревновали, как это у них, всемогущих сволочей, всегда водится. Всемером – четыре парня и три девчонки – пошли они на каникулах перед пятым курсом на байдарках, и уж так было хорошо, так… сосны, озера, костры, гитары, палатки, свобода; счастье. Пока на очередных порогах – и пороги-то были тьфу, проходили и куда поершистей, но несчастный случай на то и случай, что случается почти всегда буквально на ровном месте – не опрокинулась байдарка и не ударило Люську течением о камень. Виском. Насмерть. Наверное, часа полтора, не слыша никого и ничего и только глухо мыча, когда его пытались оттащить, Бероев делал ей искусственное дыхание… ну невозможно было поверить, невозможно, ведь не война, не переполненная автострада, никого злого… ведь по-прежнему лето, и птицы безмятежно звенят в напоенном солнцем лесу, и только что, вот только что Люська хохотала: \"Дениска, смотри, как пенится! Ух, нас сейчас и покрутит!\", и он ворчал в ответ: \"Тихо ты… женщина с веслом…\" Тихо. Да. Тише некуда теперь. И та же штормовка на ней, расписанная и разрисованная шариковой ручкой, как водится – ну, пусть насквозь промокшая, эка беда…
Долго боялись, что Бероев сойдет с ума. Но он сдюжил.
И теперь сдюжит. И всегда сдюжит.
Машеньку волновать нельзя, на седьмом месяце девочка…
Успокоенный и размягченный ее щебетом, он позвонил в институт.
– Будьте добры заведующего лабораторией.
И когда Кашинский взял трубку – так и виделось его лицо, погрузневшее, раздобревшее за последние несколько лет, но так и не ставшее ни мужским, ни хотя бы солидным, Бероев сказал:
– Привет, Вадик.
Тот прокудахтал что-то, возмущаясь фамильярностью звонящего. Не узнал. Давно я их, сирых да убогих, не дергал. Зажирели. Успокоились, что ни черта у них не получается, а значит, и взятки с них гладки, и ответственности никакой; даже не надо решать, что сказать, а что скрыть, потому что ни говорить, ни скрывать нечего. Прервав убогого на полуслове – \"Возможно, вы не туда попа…\" – Бероев проговорил:
– Туда, туда я попа. Не туда попа у нас не быва. – Выждал еще секунду, опять-таки буквально видя, как растерянно шлепает отвратительно мягкими, бесцветными губами жалкий, не настоящий и не имеющий уже ни малейших шансов стать настоящим завлаб, и сказал: – Это Бероев. Надо нам повстречаться, но не сразу, а часика так через два. На эти часики у меня будет к вам нэбалшое, но атвэтственное паручение, – произнес он, привычно изобразив для непринужденности товарища Саахова, и сразу же струйкой сладкой, будто газировка в стоявшем искусительно близко от школы ларьке, туго полилось из памяти, как в шестом классе они всей мальчишьей стаей бегали смотреть только что покатившуюся по прокату \"Кавказскую пленницу\" и раз, и два, и три, и хохотали уверенно и безоблачно… но без запинки из той же памяти выскочил в ответ Грех, давя воспоминание о радости, как давит танк голову еще живого, но раненного и потому не способного откатиться человека; и сразу Бероев осекся: не ему, не ему играть с акцентами! – Надо вам вспомнить, когда и при каких обстоятельствах вы встречались в последнее время с вашим бывшим сотрудником Симагиным, – сухо принялся отвешивать он. – Надо вам припомнить, что вы слышали от ваших нынешних сотрудников о нем и о их контактах с ним. Наконец, надо вам самому ненавязчиво, но быстро и точно опросить всех, кто под рукой, – а в дальнейшем и тех, кого сейчас под рукой нет, – кому и что известно, кто и что говорит и думает о нынешней жизни Симагина, о том, почему он ушел, как объяснял неудачи лаборатории и какие у него были, если были, соображения относительно дальнейшей работы по теме. Поняли?
Кашинский некоторое время напряженно и уныло дышал.
– Да, понял. Что-то… что-то случилось?
– Жду вас в семнадцать ноль-ноль в Таврическом садике, на нашем пятачке, – сказал Бероев и положил трубку. Не обмочился бы заведующий лабораторией с перепугу, подумал он с каким-то непонятным злорадством. Впрочем, его проблемы. То-то он сейчас засуетится!
Пригладив обеими руками жесткие черные волосы, красиво тронутые сединой – Машеньке они так нравятся! но если кто-то начнет присматриваться и призадумываться, они же просто-таки вопиют о Грехе! – Бероев задумчиво оглядел кабинет. И ему показалось, что взгляд Андропова на портрете слегка подобрел.
– …Понимаете, это, по сути дела, был единственный… единственный разговор. А я – я был пьян. Не в стельку, разумеется, но… довольно-таки нагрузился с досады, что его так… чествовали на конференции. Собственно, если б я не нагрузился, меня бы и не… не боднул черт откровенно высыпать ему все в лицо, и разговора вообще бы… вообще бы не было. Меня же тогда все мелко видели… Как, впрочем, и теперь…
Они расположились на скамеечке в Тавриге, неподалеку от массивной и угловатой, как Эльсинор какой-нибудь, громады кинотеатра \"Ленинград\". Бероев предпочел бы на солнышке, но Кашинский попросился в тень – сердце у него, то, се… Бероев уступил. Почти все скамейки были заняты, они с трудом нашли, где уединиться. Мирно беседующие и играющие кто в шахматы, кто в карты пенсионеры оккупировали посадочные места и на солнце, и в тени – еще бы: ни с того ни с сего лето настало и уж три дня как длится. Сочно сияла в безоблачной синеве зеленая, напоенная дождями листва. Бегали дети и собаки, гомонили и лаяли. Откуда-то от пруда мирно доносилась ритмичная музыка. Громадная киноафиша обещала в \"Ленинграде\" с двенадцатого августа двухсерийную эпопею, только что снятую по знаменитой брежневской \"Целине\". Первым экраном – только здесь! С любимым народом Матвеевым в главной роли, естественно. Как Ульянов у нас теперь пожизненный Жуков, так Матвеев – пожизненный Леонид Ильич. Вот только Сталина достойного после Закариадзе не удается отыскать; все какие-то не величавые получаются… Опять будут былым интернационализмом умиляться до розовых соплей, мельком подумал Бероев, слушая жалкий лепет нездорово одутловатого, совсем уже облысевшего, и не молодого, и не старого человека, сидящего напротив. Будто вся нынешняя резня не из этого интернационализма произросла, а сама собой из-под земли выскочила. Интересно, где они целину снимали? Черта с два их сейчас казахи на свою натуру пустят, ни за какие деньги. Да, впрочем, киношники и сами не поедут – пальба…
– И дело-то в том, что я… я не очень внимательно слушал, и уж подавно не смел спросить ни о чем… Он как сказал мне про почки – я и поверил… Как, впрочем, и вы… вы мне потом обещали, а я и вам поверил…
– Вы неизлечимы, – жестко прервал Бероев. – Телепаетесь еще кое-как – и благодарите Бога за это. По крайней мере, получаете завлабовский оклад, так что вам на лекарства хватает – в отличие от многих и многих. Не в Кремлевку же вас класть. На всех стукачей – Кремлевки не хватит. И перестаньте рыдать, давайте к делу.
Кашинский помолчал, отведя взгляд. Не было у него больше сил смотреть на вольготно развалившегося напротив тяжелого, широкоплечего красавца, на его крупное, сильное лицо, роскошную смолянисто-серебряную шевелюру, мощные загорелые руки, поросшие короткими, частыми черными волосками. От него буквально веяло уверенной, безжалостной силой. Он не поймет, вяло и тоскливо подумал Кашинский в который раз, он никогда не поймет… Но ненавидел он Бероева не за это – просто за то, что тот есть.
– Потом мы с Симагиным не возвращались… не возвращались к этому разговору, – заговорил Кашинский. – Какое-то время мне казалось, что он вот-вот сотворит чудо. То самое чудо… то самое, на которое намекал тогда, в московской гостинице…
– Какое именно чудо? – цепко уточнил Бероев.
– Месяцев через восемь после… после конференции… когда я избавился от симагинского… гипноза, иного слова не подберешь… я все подробно – насколько мог, подробно – вам описывал. По свежим следам. Добавить сейчас я… я вряд ли что-то смогу. У вас же должны храниться все мои отчеты…
– Я их просмотрел, – нетерпеливо сказал Бероев. – Ничего конкретного. Поэзы влюбленного в науку мальчишки. Мы начнем совершенствовать средства, которые присущи человеку неотъемлемо, – процитировал он по памяти. – Мы на пороге создания человека, которого нельзя будет ни обмануть, ни изолировать, ни запугать. Это скачок, сопоставимый лишь с тем, который совершила обезьяна, когда встала и высвободила руки. Чего только потом она ни делала этими руками – и мадонн, и клипера, и бомбы… Хотите уметь летать? Мне жаль, что из-за суеты и склок вы лишних десять лет не умеете летать…
– Вы лучше меня… лучше меня все помните… – выговорил Кашинский. У него перехватило горло от тоски по несбывшемуся прекрасному – но показать было нельзя. Потому что для этих – прекрасного нет. Они просто не понимают, что это. Они не любят, не грустят, не страдают. Не стремятся. Они только ловят, допрашивают и унижают. У них всегда все сбывается.
– Тут и помнить нечего, – сказал Бероев. – Что конкретно имелось в виду?
– Он не говорил… не говорил ничего конкретного.