Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

– Не могу. Нельзя.

– Устав тайного ордена не велит? – улыбнулся он.

Она затравленно глянула на него.

– В каком-то смысле.

– Кира!

– Это все звучит ужасно пошло, Вадим. Как в сериале каком-то. Но пожалуйста, не спрашивайте!

– О вас спрашивать нельзя. О гуманистах ваших спрашивать нельзя. О чем же можно? Хорошо, я вот что спрошу: почему же эти гуманисты ВАМ не помогут, если они готовы всем-всем так бескорыстно помогать?

Тонкой рукой, уже немного потерявшей точность движений, она тронула свой бокал, но не взяла.

– Потому что сапожник без сапог, – с горечью сказала она. – Потому что никто не может помочь тому, кто сам помогает, – и вдруг её прорвало: – Если бы ему хоть на секунду в голову пришло, что я тоже нуждаюсь! Что мне тоже вот-вот потребуется восстанавливать способности! И творческие, и прочие!!

В голове у Кашинского медленно провернулся некий тяжелый, настывший на долгом морозе маховик.

– Кира. Вы как-то связаны с этим… с «Сеятелем»?

Она вздрогнула. И неубедительно произнесла:

– С каким «Сеятелем»?

– Кира… – потрясенно проговорил Кашинский.

Она решительно подняла бокал и спрятала за ним лицо.

– Вадим, нам лучше не видеться больше, – с усилием сказала она. – Вы мне симпатичны, это правда. Я очень понимаю вас и сочувствую вам, и хочу, чтобы у вас все было хорошо. Это тоже правда. Но лучше нам уже не видеться. Я, собственно, согласилась поужинать с вами именно для того, чтобы это вам сказать. Я не могу. Совестно.

Опять будто из сериала, подумалось ей. Она готова была сквозь землю провалиться. И зачем я только пошла на этот ужин! Надо было сразу, просто. А теперь… Пошлятина.

– Почему? – тихо спросил он.

– Я не могу вам сказать.

И осеклась. Пошлятина! Пошлятина!

Вообще ничего нельзя было сказать. Все ненастоящее. Каждый жест, каждый сорвавшийся с губ звук были от крови, из сердца – но Киру душило смердящее чувство, будто она и теперь непроизвольно, привычно шьет для Вадима очередную горловину. И делалось насмерть обидно за изуродованную этим чувством близость.

Покончить с наваждением можно было лишь одним-единственным способом.

В конце концов, я не изменяю и не предаю. Я просто отказываюсь участвовать в его играх. Я столько лет боролась за единство, подчинялась ему, словно раба – а он даже не видел этого. Теперь мне надо спасать свою жизнь. Не то я так и буду шарахаться от людей, чувствуя постоянный привкус того, что не живу, а только мерзостно и подло притворяюсь. Обманываю. Верчу-кручу людьми.

Да как же у Антона на это духу хватает? Неужели он – ПЛОХОЙ ЧЕЛОВЕК?

– Понимаете, есть люди… очень хорошие, – добавила она, будто сама стараясь убедить себя в том, что говорит, – которые решили, что традиционных способов лечения, всех этих ролевых игр, аутотренинга, внушений – мало. Бывает, что те, кто мог бы ещё очень многое сделать, оказываются не в состоянии творить, потому что по тем или иным причинам устали, обессилели, сломались. Им надо помочь. И, договорившись между собою, держа все в секрете, эти люди, будто ангелы-хранители, носятся вокруг человека, который нуждается в помощи, и на первых порах многое делают за него так, что ему кажется, будто все это он сам. И одновременно провоцируют на усилия, которые человек сам бы поленился совершать. Там сложные методики… Конечно, с точки зрения морали это неоднозначно, но…

Кашинский слушал, напряженно распрямившись и окаменев. Слушал и не мог поверить. А она говорила и говорила; поначалу более-менее спокойно, потом – волнуясь и горячась. Ей тоже оказался нужен добрый слушатель, который все поймет.

– …Это помогает, Вадим, действительно помогает! Вы не представляете, скольких талантливых людей мы вытащили! Из апатии, из отчаяния, из запоев, из полной, казалось бы, утраты ума…

Маховик в мозгу Кашинского провернулся ещё раз. А потом из ледяного вдруг стал раскаленным.

– И все, что со мной в последнее время…

– Нет, Вадим, нет! – отчаянно закричала она. Из-за соседнего столика на неё обернулись с гадливым, ироничным удивлением. – Все сделали вы сами! Только незаметная помощь, коррекция…

– О Господи, – сказал Кашинский.

Давным-давно он не чувствовал себя игрушкой в чужих руках. И вот – вернулось.

– Да вы хоть понимаете, что творите?

Она не ответила.

– И вы тоже этим занимались? – спросил он.

Она не ответила.

– Это что-то запредельное, – сказал он. – Чудовищное. Это же преступление!

– Нет, – беспомощно сказала она. – Нет.

– Это хуже Сталина. Хуже психушек. Хуже доносов.

– Нет, Вадим, нет. Вы хотели откровенного разговора – вы его получили, – в её голосе появилась отчужденность. – Я, в конце концов, слушала вас. Слушала сочувственно, старалась понять. Откровенность одного немыслима без бережности другого. Постарайтесь и вы. Постарайтесь ответить мне тем же.

– Да что тут понимать! Манипулирование людьми!..

– В ваших интересах, Вадим! Только в ваших!

– Кто может в этом поручиться?

– Я. Ведь вы буквально ожили за последний месяц. Буквально другим человеком стали!

– Сволочи!! – выкрикнул он, сорвавшись на отвратительный нутряной визг.

Сволочи, они украли у него все, чего он добился. Это, оказывается, не его, а их заслуга!

Он тяжело вздохнул, пытаясь взять себя в руки.

– Вас надо спасать, Кира. Вас надо вытаскивать оттуда. Я так понимаю, что вы фанатично преданы… или, по крайней мере, БЫЛИ преданы тому, кто все это творит. Я даже догадываюсь, кому именно. Токареву! Директору вашему! Я помню его, с первого собеседования запомнил! Этакий Наполеончик!

– Не смейте! – выкрикнула она.

Но Кашинский просто называл своими именами то, что она сама начала робко подозревать.

– Почему? Очень похож! Чей-то карманный Берия, вот он кто! И надо бы выяснить – чей именно… Я его игру порушу. Это же вопиющее нарушение прав человека, в конце концов. Надо подключить прессу, милицию! А может, даже международные организации, если эти ваши как-нибудь заручились поддержкой силовиков. Ох, да они наверняка давным-давно работают на них.

– Вадим, вы с ума сошли, – она тоже попыталась овладеть собой и урезонить его, говоря хладнокровнее. – Мы лечим людей.

– У эсэсовцев в лагерях тоже лечили. На Лубянке тоже лечили. В психушках лечили вовсю.

– Да при чем тут Лубянка и психушки?

– Притом!

Почему-то когда то, что она лишь начала подозревать, громогласно сформулировал он – это стало выглядеть надругательством и злобной клеветой. Ей стало страшно.

– Послушайте, Вадим. Если бы я кому-то разболтала все, что вы мне в порыве откровенности поведали – как бы вы к этому отнеслись?

– Это другое. Я никому не принес вреда. Я никому не принес вреда! – закричал он; на сей раз уже он будто старался убедить себя в том, что говорит. – Весь вред, который я, быть может, нанес – не на моей совести! Он на совести таких, как вы!

– О чем вы, Вадим? Бред какой-то…

– Нет, не бред. Играть людьми, притворяться, расчетливо и хладнокровно врать…

– Врачи притворяются и подчас лгут.

– Да какие вы врачи! Вы фашисты! – Он осекся. – Кира, простите. Я не о вас. Вы жестоко запутались, я чувствую. Иначе вы ни за что бы мне этого не рассказали. Я не психолог, не врач, – он издевательски скривил губы, – но даже мне понятно: в глубине души вам самой хочется, чтобы кто-то выволок вас из этой грязи. Так получилось, что это буду я.

– Вы с ума сошли, – беспомощно повторила она.

– Я этого так не оставлю.

– Вадим, пожалуйста, никому ни слова!

– Кира, вы сама не понимаете, что говорите. Вы действуете среди людей, играете ими – и ещё смеете просить о сохранении ваших мерзких тайн! Узнать о преступлении и молчать! Да просто долг мой…

У неё слезы проступили на глазах. Но его это уже не трогало. Он чувствовал себя настолько сильнее и выше нее… У него действительно крылья хлопали за спиной. Безответственность больше не будет мне в радость, думал он, спокойно и твердо отвечая на умоляющий взгляд её глаз. А ответственность – никогда не будет мне в тягость. Ты сама хотела так.

Кашинский уже не помнил, что жаждал связи правды и правды. На самом деле ему нужна была всего лишь связь между ним, каков он есть – и ею, такой, какая ему нужна.

Если она иная – нужно её изменить, вот и все.

Эта женщина теперь зависела от него всецело. От единого слова его зависела, как когда-то он – от единого слова Бероева. ТАКИХ крыльев у него не было ещё никогда. После долгих пустых лет справедливость восторжествовала. Теперь он властвовал и он спасал.

Он наконец-то получил шанс расквитаться с тайной полицией, в какие бы одежды её ни рядили новые времена.

– Кира, – сказал он. – Я должен подумать. Если вас интересует, что именно я решу, позвоните мне… нет, лучше приходите ко мне, и мы спокойно все обсудим у меня дома, там никто не сможет нам помешать.

Ему понравилось, как расширились её глаза. В них уже не было материнской снисходительности. В них был ужас понимания того, что роли поменялись. Я-то не злоупотреблю своей властью, подумал Кашинский, я-то знаю, как надо. Я знаю, как надо!

Я – не им всем чета.

9. Он на зов явился

Конечно, статистика, которую я получил наутро, не была шибко репрезентативной. Прямо скажу, пробелов в ней было больше, чем сведений. Но кое-какую пищу для ума она, тем не менее, дать могла.

Среди ста двух наших бывших пациентов, о которых Катечка успела что-то выяснить, были такие, что продолжали вполне успешно и плодотворно работать в тех учреждениях, в которых мучились тогда, когда им пришлось обратиться, или они были направлены, к нам. Некоторые из них получили повышения, а некоторые из этих некоторых получали их неоднократно. Были такие, что сменили место работы, как правило – удачно и в творческом, и в финансовом плане. Трудящиеся из числа вольных художников успешно продолжали таковыми оставаться.

Были и такие, что свалили за границу, и сведений о дальнейшей их карьере, разумеется, этак вот запросто было не раздобыть. Катечка и не пробовала.

А меня благополучно свалившие и не интересовали.

Примечательным и, как мне сразу показалось, имеющим отношение к делу было тут вот что. Семнадцать человек из этих ста двух в течение буквально последних полутора лет пострадали от разнообразных и не всегда понятных стечений несчастных и роковых обстоятельств. Кто-то менингитом заболел, или энцефалитом, что ли – врачи не всегда бывали тверды в диагнозах. Жить-то живут-поживают, а вот творить – слабо стало; дай Бог вспомнить, как звали. Кто-то с лестницы упал, кто-то в автокатастрофу попал…

Семеро из этих семнадцати отравились недоброкачественным алкоголем. То есть именно такое предположение высказывалось относительно всех семерых – по каждому, разумеется, абсолютно независимым образом; и высказывалось, как я понял, потому только, что больше предполагать было нечего. Где-то пригубил – и привет, тяжелая интоксикация, потеря разумения, рвота-кома… а потом – мозги отшиблены, будто не было. В одном случае милиция просто-таки землю рыла, пострадавший был из высокопоставленных; по нулям. Праздничное застолье в хорошем ресторане, пили только качественное хлёбово, ели только качественную хавку… Из кожи вон лезли сыскари в течение нескольких недель, пытаясь определить, кто и как торгует столь освежающим напитком, и каков этот напиток конкретно – ничего не выяснили.

Легко узнать, кто из России уже уехал: спросил, и тебе ответили. А вот узнать, кто собирался уехать, но по тем или иным причинам остался – куда труднее; дело тут интимное, и мало кто начинает прежде, чем билет в кармане и багаж в чемодане, тарахтеть о том, что привалила позволяющая расплеваться с Отчизной удача. Тут и чисто суеверная боязнь сглазить, и вполне материалистическая боязнь, что друзья-коллеги ножку подставят… да и застарелые страхи, укоренившиеся ещё со времен борьбы с сионизмом – была, говорят, такая. Но добросовестной Катечке удалось выяснить, что аж четверо пострадавших от злого рока трудящихся получали приглашения кто из страны Мальборо, кто из иных, почти столь же вожделенных. Эти приглашенные принадлежали к совершенно разным епархиям, и уразуметь что-либо из перечня их профессий оказалось совершенно невозможно; физик, археолог, социолог и астроном – в огороде, что называется, бузина, а в Киеве Кучма.

Я, напуганный жуткими прозрениями Сошникова о патриотах, яро и бескомпромиссно защищающих свои идеалы криминальными средствами, уже рисовал себе перспективу столкновения с товарищами, которые по принципу «так не доставайся же ты никому» травят и калечат интеллектуалов, собирающихся сдать свои извилины в пользование мировой буржуазии. Даже гуманизм в их действиях определенный подмечал, хоть и весьма специфический: до смерти не убили ни одного, только привели в состояние, для буржуазии неинтересное… Хотя и умысел умный тут тоже можно было найти: убийства все ж таки хоть как-то расследуют, на заметку берут, регистрируют хотя бы – а такие вот казусы суть дело житейское. Явно меньше вероятность привлечь внимание.

Ну, и надо заметить вдобавок: ещё и поэтому эти казусы никого не беспокоили, что ни за одним из них не просматривалось заметных финансовых махинаций. А раз не видно драки за жирный кошель, значит, и преступления-то нет, и действительно произошла не более чем неприятная случайность – так у нас привыкли рассуждать.

Однако – увы, полный с этой моей гипотезой получился пролет.

Потому что, как нарочно, среди этих абсолютно нерепрезентативных четверых двое на приглашающий щелчок пальцами из-за океана отреагировали тривиальным образом, то есть сверкая пятками бросились в консульство за визами, и злой рок настиг их буквально в последний их миг на родной земле – вот как Сошникова; а ровно двое же, напротив, отреагировали нетривиально, то есть вежливо под тем или иным предлогом отказались. И, тем не менее, рок настиг и их. Так что один выпил рюмку то ли коньяку, то ли бренди, и, так и не проспавшись, спятил, один непонятно почему свалился в плохо закрытый канализационный люк и, видимо, от сотрясения мозга – а от чего еще? – стал скорбен слабоумием, один подвергся нападению грабителей в двух шагах от дома и, опять-таки получив как следует по кумполу, безнадежно поглупел, а один прямо посреди города подцепил, во всей видимости, энцефалит и стал неработоспособен и до крайности молчалив.

Вообще-то нас всем этим не удивишь; весной, например, много писали о мужике, который очень следил за своим здоровьем и совершал ежедневный моцион по пустырю где-то за Шуваловским, что ли, парком, строго одним и тем же маршрутом – и лучевую болезнь заработал, бедняга. Повезло проторить свою тропу аккурат над забытым могильником начала пятидесятых.

Но, во всяком случае, два – два. В итоге – ноль.

Журналист, разумеется, смог собрать сведения о гораздо меньшем количестве персон. Но зато собирал их более целенаправленно, только о пострадавших. Пятеро из упоминаемых у журналиста числились и в списке Катечки; два перечня частично перекрыли друг друга, что было, в общем, нормально. Остальные были сами по себе – и поскольку всех наших бывших пациентов я, разумеется, помнить был не в состоянии, на тот момент осталось неизвестным, лечились когда-то эти остальные у нас, но Катечка просто не успела о них ничего выяснить, или они не были отягощены комплексами и безбедно сеяли без «Сеятеля», пока судьба-злодейка не сделала им козью морду.

И тут результаты оказались приблизительно пятьдесят на пятьдесят. На семерых, правда, информация о зарубежных поползновениях вообще отсутствовала – хотя из этого никоим образом не следовало, что этих поползновений на самом деле не было; просто информация отсутствовала, и все. Но касательно девятерых было известно, что их либо приглашали, либо они сами долго добивались и наконец добились, и вот уже шнурки завязывали, как… И касательно двенадцати опять-таки было известно, что их манили и звали, а они – на хрен послали. И все равно увяли.

То есть налицо опять были две взаимоисключающие тенденции. То есть тенденции не было.

Или все-таки были две взаимоисключающие?

Как оказалось, не одному мне пришла в голову богатая мысль о кознях страшных русских органов. Полтора года назад, оказывается, после трагического и по словам родственников абсолютно этому человеку не свойственного запоя, счастливо разрешившегося сильной интоксикацией, бытовой травмой и, в конце концов, полным слабоумием, один аккредитованный у нас корреспондент из Филадельфии высказал в сенсационной статье подобную догадку. Пострадавший, как сходились все, был классным генетиком, и его звали в Штаты весьма настойчиво. Филадельфиец собирался даже затеять некое расследование, даже что-то начал предпринимать, у статьи вышло продолжение… и шабаш. Нет, ничего с журналистом с этим не случилось, как сидел в Питере, так и продолжал сидеть, но – обрезало. Утратил интерес в одночасье. Даже не вспоминал.

Никаких однозначных выводов сделать из полученных мною материалов, конечно, нельзя было. Но некие странности ощущались.

Во-первых, какое-то аномально большое число несчастных случаев на единицу площади талантов. Во-вторых, странное поведение филадельфийца; если бы я про это в детективе читал, я, как книгоглот искушенный, тут же сообразил бы, что случайно угадавшему правду лоху заткнули рот некие могущественные силы.

Вот только кто? Нашим до американских ртов дотягиваться несподручно; вернее, что затычку ставили свои. Но какой смысл американцам ставить затычку своему же журналисту, который вот-вот докажет в очередной раз и с убойной убедительностью, что злее да подлее русских и на свете-то нет никого? Какой хай можно было бы поднять, если б оказалось, что и впрямь ФСБ травит ученых, лишь бы не отпускать их за границу? Да такого даже при большевиках не было! Да за это мы вам все кредиты срежем! И так далее.

А вот нет.

И в-третьих. Вертя распечатки и так, и этак, я вдруг додумался посмотреть распределение роковых случаев а: относительно лишь тех, о ком было достоверно известно, собирался он уезжать, или нет, и бэ: по времени. Так вот в-третьих: на первом этапе неприятности происходили исключительно с теми, кто СОБИРАЛСЯ уезжать, а на втором – исключительно с теми, кто уезжать НЕ СОБИРАЛСЯ или ОТКАЗЫВАЛСЯ.

Это была уже закономерность. Пусть не очень убедительная по узости статистической базы – но в границах данной базы просто-таки вопиюще однозначная.

Причем, так сказать, в-четвертых: журналистское расследование, столь подозрительно прервавшееся, по времени пришлось как раз на период, когда одна тенденция сменилась другой. Просто-таки с точностью до пары месяцев.

Вот и думайте, господа.

И в-пятых: случай с Сошниковым – ни в том, ни в другом списке, разумеется, не отраженный и лишь мне известный – похоже, был единственным за почти полтора года, когда рок настиг человека, который СОБИРАЛСЯ уезжать. Что бы это ни значило – нарушение некоей закономерности присутствовало. И именно данное обстоятельство, вероятно, могло объяснить всю эту жутко закипевшую подземную суету, всю эту пляску троллей… То есть даже должно было бы объяснить – если бы мне удалось выяснить, какого именно рода закономерность была нарушена.

Это я сейчас рассказываю и немножко ерничаю для оживляжа. А тогда я попросту сомлел. Честно скажу: шерсть дыбом встала. Не понравилось мне это в-третьих и особенно в-четвертых. А уж про в-пятых и говорить нечего.

Потом я ещё подумал: если я, частное лицо, вот так элементарно, менее чем за сутки, при помощи одного друга, одной секретарши и двух телефонов собрал этот пусть и не говорящий ничего определенного, но весьма настораживающий материал – куда смотрят наши бравые стражи государственной, равно как и общественной, безопасности? Как это было у Рыбакова в «Тяжелом песке»: если муж человек ученый и все время смотрит в книгу, то куда остается смотреть жене? Жене остается смотреть направо и смотреть налево…

И тут же вспомнил про лже-Евтюхова.

Ага. Значит, и стражи пляшут где-то поблизости. Совсем хорошо.

Я-то им на кой ляд сдался?

Такое впечатление, что ФСБ смотрит куда угодно – и направо, и налево, только не в книгу!

Впрочем, этим нас тоже не удивишь. Как и лучевой болезнью с доставкой на дом. Мы привыкши. Мы, блин, притерпемши.

А все-таки обидно.

Еще некоторое время я предавался неопределенным, но вполне мрачным раздумьям, а потом позвонил Борис Иосифович, чтобы я пришел за вожделенными дензнаками. И стало мне уже совсем невмоготу, потому что все предлоги исчерпались, и надлежало мне теперь брать ноги в руки и ехать к Тоне выражать соболезнования, и как-то втереть ей деньги, которые были, так сказать, пенсией от командования вдове погибшего бойца… но командование на этом поле такое уродилось, что даже объяснить вдове ничего не могло. Придется врать насчет старого долга, который мне все было не собраться отдать, а вот теперь, елы-палы, нашел удобный момент, собрался…

Хоть волком вой, честное слово.

Жаль, у меня любовницы нету. Поехал бы потом к ней, она бы мне водочки поднесла, или даже коньячку, смотря по чувствам; я бы отказался, конечно – а впрочем, может, и нет; выпил бы, тельник бы на себе порвал и сердце измученное выкатил для обозрения, а она бы меня поутешала… чего ей не поутешать-то, я ж уйду скоро – она опять вздохнет свободно.

Потом позвонила Катечка.

– Антон Антонович, к вам посетитель на собеседование.

– Кто?

– Мужчина, Антон Антонович, – исчерпывающе сообщила Катечка. – Некто Викентий Егорович Бережняк. Шестьдесят восемь лет.

– Однако… Заранее записывался?

– Нет. Четверть часа назад пришел. Я сказала, что вы примете только при наличии свободного времени, а если не примете, то запишу его на вторник.

Я глянул на часы. Тоня, может, ещё на работе. И вообще, поеду попозже, чтобы сюда уже и не возвращаться…

И вообще – поеду попозже.

Я сгреб распечатки и сказал:

– Приму.

Так, вероятно, Сократ, или кто там, мог сказать о чаше с ядом, поднесенной ему благодарными согражданами.

Через минуту дверь открылась, и он вошел.

Росту и телосложения был он нешибкого. Невыразительное, как бы затушеванное лицо. Запавшие глаза. Легкая хромота. И трех пальцев на левой руке не хватало. Не очень-то он был похож на ученого с угасшими творческими способностями. То есть что-то погасшее в его облике было, но не совсем то, к чему я привык. Добрый, невзрачный и неловкий старичок.

А в душе он был совсем иным.

Напряжен, будто мощная, до упора взведенная пружина.

И застарелая ледяная ненависть, отточенная, как бритва. И уверенность, граничащая с фанатизмом. И безнадежное, свирепое одиночество. И отчаянная боль сострадания не понять к кому.

И я был ему позарез нужен. Не понять, для чего.

Он на зов явился.

Моя пьяная истерика в «Бандьере» сработала.

Надеюсь, я не изменился в лице. Как сидел в расслабленной, несколько утомленной позиции, так и остался: посетителем, дескать, больше, посетителем меньше; все они одинаковы, когда торчишь тут кой уж год.

Дрожишь ты, дон Гуан… Я? Нет. Я звал тебя и рад, что вижу.

Дай руку.

Щ-щас. А ногу не хочешь?

– Присаживайтесь, – сказал я, довольно убедительно делая вид, что он застал меня врасплох и я, уважая его появление, с трудом сдержал зевок. – Прошу вас, – и коротко повел рукой в сторону кресла для посетителей. – Здравствуйте, Викентий Егорович.

Судя по его внутренней реакции на мое обращение, старательно кинутое ему с первой же фразы – имя и фамилия были настоящие.

– Здравствуйте, доктор, – сказал он негромко. Голос тоже был стертый, спокойный и глуховатый. Но я уже понял, что это годами шлифовавшаяся маска.

– Ну, какой я доктор, – я неопределенно повел рукой снова. – Я так… Доктор будет с вами работать, если собеседование покажет, что мы в состоянии вам помочь. Зовите меня просто Антон Антонович.

– Хорошо, Антон Антонович. Как скажете.

Он сел и несколько мгновений пристально смотрел на меня – будто не зная, с чего начать. Присматривался. Дуэль? Пристрелка? Разведка боем?

– Я биофизик. Хотя следует, наверное, сказать – бывший биофизик. Я, знаете, не работаю по специальности давным-давно, – он чуть усмехнулся.

Он не врал.

– Я, грешным делом, думал, что все, конец настал старику. В сущности, ничего страшного, пора и честь знать. Но слухом земля полнится. Узнал про вас…

– Если не секрет, откуда?

Он снова пристально глянул на меня.

– Я всегда стараюсь это выяснить, – простодушно пояснил я. – Мы очень мало прибегаем к обычной рекламе, но зато очень интересно и полезно бывает выяснить, как распространяется информация. Обратные связи, знаете ли. Надо знать, что о нас говорят.

– Понимаю, понимаю. Не волнуйтесь, только хорошее. Случайность, знаете. Племянница моя работает в парикмахерской, а дочь одного из ваших бывших пациентов у неё регулярно стрижется.

Он не врал.

У меня будто штопор в голове завертелся. Где-то недавно мелькала парикмахерская… совсем недавно. Да Господи, где же…

Так. Дочь Сошникова, индианка хак-хакающая. Парикмахерше своей скачала, сказала она, отвечая на вопрос, кому рассказывала о близком отъезде отца. Так. Ну и ну. Тесен мир.

– Знаете, молодые девушки как зацепятся языками: тра-та-та-та-та! И обеим не так скучно – ни той, что сидит, ни той, что с ножницами кругом неё скачет. Обо всем успеют… И вот о вас – тоже. И о вашем заведении, и о вас лично, Антон Антонович. А уж племяшка – мне… Все в превосходных степенях, так что не волнуйтесь. Говорят о вас, знаете, хорошо.

– Давно у нас был этот пациент? – спросил я почти равнодушно.

– Нет. Разговор недавний. Как его… племяшка называла же… Сошников.

Ну что ж. Будем играть в полную откровенность? Тогда и я.

Я сделал печальное лицо.

– Ах, вот как, – упавшим голосом проговорил я. Он внимательно следил за моим лицом. Чуточку чересчур внимательно для пациента.

– А что такое?

– С ним произошел несчастный случай, – сухо сказал я. Что это он врачебные тайны выведывает! Так не делается! – От этого, увы, никто не застрахован.

А потом решил сменить гнев на милость.

– Представьте, он мне дал дискету со своими последними работами, я прихожу, чтоб вернуть – а он пропал. Я туда, я сюда. А он уже в больнице…

Нет, дискета и его не заинтересовала. Как и лже-Евтюхова. Видимо, дело было не в работах Сошникова, а в самом Сошникове. А вот мы с другой стороны попробуем…

– И ведь обида какая, – продолжал я болтать. – Он буквально на днях должен был уехать в Штаты, уже и приглашение получил в Сиэтл.

В нем полыхнуло. Виду он не показал, правда, но я понял: для него очень важно то, что я знал об отъезде.

Однако для него самого это известие не было новостью. Он-то тоже знал. Ему важно было именно то, что об этом знаю я. И я определенно почувствовал, что его желание наладить со мною контакт усилилось.

Свихнулись они все, что ли?

– Какого же рода несчастный случай? – настойчиво спросил Бережняк.

– Ну, это врачебная тайна, – ответил я. – Давайте все-таки о вас.

– Давайте, – согласился он. У меня было отчетливое впечатление, что в мысленном перечне вопросов, которые он пришел сюда выяснять, против номера первого он поставил аккуратный жирный плюс.

Я посмотрел ему в глаза. Он помедлил.

– Я, знаете, патриот, – сказал он и усмехнулся со стариковским беспомощным добродушием. Но глаза остались холодными и цепкими, и он буквально буравил меня: как я отнесусь к его словам?

Я пожал плечами.

– Я тоже, – сказал я. – И не стесняюсь этого. А вы, по-моему, стесняетесь.

Ага. Попал. У него екнули скулы.

– Я не стесняюсь, – отчеканил он. И сразу овладел собой. – Просто мне кажется, что в интеллигентной, знаете, среде к этому слову относятся с определенным предубеждением. Что патриот, что идиот… что фашист. Сходные, прямо скажем, понятия. Нет?

– Нет, – спокойно ответил я. – Люди, Викентий Егорович, разные. Что бы ты ни сделал – всегда найдется кто-то, кому твой поступок покажется неправильным, глупым, непорядочным. Ну и пусть покажется.

– Вы, Антон Антонович, молоды, – почти не скрывая зависти, произнес он. – Уверенность в себе, крепкие нервы, вера в будущее, которое у вас есть просто в силу возраста. Мне труднее.

Мне показалось, что он сидел. Давно. Еще, скажем, при Совдепе. Что-то такое мелькнуло у него в памяти, когда он говорил о будущем. Ого.

– Я понимаю.

– Хорошо. Так вот. Лет тридцать назад наша с вами страна, по глубочайшему моему убеждению, во множестве наук обгоняла весь остальной мир годков этак, знаете, на двадцать. Демократическое вранье, что ученому лучше всего работать на свободушке.

– Вы думаете? – вежливо уточнил я.

– Думаю, Антон Антонович! – убежденно повторил он. – И думы свои подтвердил экспериментально. Лучше всего ученые работают за решеткой. Там, где с них сняты заботы и о быте, и о досуге. И о покупках, и о ценах. И об отпусках, и о подругах, и о всяких там хобби. Но зато и самоутверждаться больше нечем, как только, знаете, работой. Спасаться от унижения и тоски больше нечем. И ум, и душа, и силы телесные, ежели учесть полное отсутствие подруг – все в одну точку бьет. Лично для ученых это, знаете, ужасно, отвратительно и смертельно подчас. Но для науки это черт знает, как хорошо!

– Интересная мысль, – сказал я. – Но вот тогда вопрос – зачем, в таком случае, вообще наука?

Он запнулся. Я пожалел, что его прервал – и зарекся на будущее вплоть до особого распоряжения. Надо было дать ему выговориться. Он не врал, и не выдумывал даже. Забавно – он говорил сейчас о самом сокровенном. Я чувствовал, что ему об этом поговорить, в сущности, не с кем; давным-давно не с кем. Он был не лже-Евтюхову подлому чета. Он меня вовсе не провоцировал и прощупывал – он искал реального контакта.

Он единомышленника искал, Господи!

– Об этом чуть позже, – сказал он. – Сначала обо мне.

– Простите, – совершенно искренне проговорил я.

– Потом было некоторое, исторически весьма короткое время, когда НИИ стали малость посвободней тюрем. На ученых свалился проклятый быт. Все эти хлопоты, сопряженные со свободной жизнью – жены, дети, пропитание, отпуска, поликлиники… Но зато, знаете, выручало то, что наука не была ориентирована на немедленный применимый результат. В семидесятых, знаете, мы торчали в очередях, но взахлеб спорили о внеземной жизни, о кварках, о темпоральных спиралях… Не за деньги, а потому, что нам это было интересно, интереснее очередей! А, скажем, американцы, которые не торчали в очередях, непринужденные беседы за коктейлями вели в лучшем случае о спорте – какая же все-таки команда какую отлупит в будущую среду, «Железные Бизоны» или, понимаете, «Бешеные крокодилы». И потому быт, при всей его омерзительности, не мешал тем, кто хоть чуть-чуть имел извилин подо лбом и за душой. Наоборот – помогал. Помню, от очередей, знаете, лучше всего было отключаться размышлениями. Именно в очередях мне приходили в голову самые замечательные мысли.

Ну-ну.

Я тут же вспомнил, как па Симагина осенило нечто совершенно гениальное в ТОТ день, поутру казавшийся таким чудесным, а на поверку оказавшийся таким ужасным. Когда мама заболела. Когда кончилось детство.

В очереди в химчистку его осенило!

Мы с ним часа два, наверное, парились там – и вот, жужжа, налетела откуда ни возьмись муза с логарифмической линейкой!

Что-то в рассуждениях Бережняка было. Неужто он прав? Но действительно, чего ради тогда…

Какой сошниковский вопрос вдруг выскочил. Чего ради – что?

Не о том мне сейчас надо думать.

Поддавки.

– Не буду спорить, – сказал я угрюмо. – Я ещё мелковат был, но охотно вам верю. Все говорит за это. Только что проку теперь судить да рядить о том, что не сбылось. И какое отношение…

– Как вы хорошо, уважаемый Антон Антонович, это сказали. Что проку? Есть прок, есть. Сейчас вы поймете, к чему я клоню. Пока нам важно понять, что именно благодаря столь специфической обстановке наука наша ушла, знаете, так далеко вперед, что сейчас это просто даже не оценить. Просто не оценить. Только беда-то была в том, что все эпохальные открытия оставались втуне и просто складывались в тайную копилку на случай, как пел когда-то Высоцкий, атомной войны. А когда погиб СССР, сверхсекретность сыграла злую шутку. Разворовывалось достояние двадцать первого, а то и двадцать второго века не самими учеными, а либо полуграмотными, знаете, начальниками институтских первых отделов, либо совсем неграмотными секретарями, знаете, райкомов. Ученые, правда, получили свободу разговаривать про свободу, но она им быстро опостылела, ведь им от этого не только, знаете, личных яхт и самолетов не перепало, но даже советская пайка перестала перепадать. А собственники их открытий торопливо распродавали все первым попавшимся покупателям – даже не очень понимая, что именно продают, и о цене, знаете, имея представление самое слабое. Самое слабое. И потому продавали втридешева. Только бы, знаете, успеть схватить хоть сколько-то зеленых за вот эти файлы, или эти ампулы, или эти формулы, или эти ящички… А покупатели хватали тоже впопыхах, мелкой нарезкой. И потому-то, заметьте, воспользоваться покупками… да что там воспользоваться – разобраться! – не имеют ни малейшей возможности. Ах, любезный Антон Антонович, голубчик! Что там было и утекло? Антигравитация? Механика предотвращения землетрясений и тайфунов? Системы сверхсветовой коммуникации? Создание дешевых и неотторгаемых искусственных трансплантатов? Полная расшифровка генов? Принципиально новое понимание того, как играет с нами исторический процесс? Никто не знает. Понимаете? Никто не знает! Мне вот в свое время довелось работать под началом замечательного ученого – вам его имя ничего не скажет, разумеется, а тогда он был одним из корифеев так и не состоявшейся науки, биоспектралистики так называемой…

Вот тут я едва не потерял лицо.

Упоминание термина, который я в детстве слышал чуть ли не по двадцать раз на дню, меня едва из кресла не вышибло. Тесен мир? Бережняк попал в π‚очку – то есть все эти дела давно минувших дней были для него, видимо, ясны предельно, и он отнюдь не просто бредил. Не совсем бредил. А может, и совсем не бредил?

На самом-то деле я ведь действительно так и не ведаю, что в конечном счете стряслось с этой, например, биоспектралистикой, о которой па рассказывал нам с мамой столько прекрасных сказок.

– Разработки начинались перспективнейшие, поверьте. И куда все делось? Опять-таки, никто не знает.

Честно говоря, я совсем не такого разговора ожидал от долгожданного своего каменного гостя. Я даже растерялся слегка и на какое-то время совсем перестал вставлять полагающиеся мне медицинские и директорские реплики. Куда ж это его несет? Мужик-то симпатичный, вот беда!

– Викентий Егорович, – мягко сказал я и откинулся на спинку кресла. – Я понимаю вас. Я понимаю вашу горечь и боль. Но поближе бы к тому, что вас лично беспокоит. Или я, простите, задам прямой вопрос: вы зачем пришли?

Он помолчал, вглядываясь в меня испытующе – но по-человечески испытующе, отнюдь не как на рубанок, который то ли пригодится, то ли нет, то ли покупать его, то ли оставить на прилавке…

– А вас лично, Антон Антонович, это все не беспокоит? – вопросом на вопрос ответил он.

Я поколебался. Мне не хотелось с ним играть – ни в поддавки, ни во что иное. Он, наверное, все-таки бредил – но он был честен, и это подкупало. Его хотелось защищать, как Сошникова.

– Не травите душу, – сказал я.

Он сочувственно улыбнулся.

– Потерпите ещё немного, доктор, – ответил он. – Вот вы упомянули только что некоего пациента, который получил приглашение и должен был бы вскоре уехать из страны. Вы, уважаемый Антон Антонович, никогда не задумывались, каким принципом руководствуются западные коллеги всевозможных наших талантов, одних приглашая поработать к себе, а других вообще как бы не замечая?

– Честно говоря, не задумывался, – сказал я.

– А не хотели бы попробовать задуматься?

– Викентий Егорович. Зачем вы пришли?

Он уставился мне в глаза требовательно и горько.

– Чтобы попросить вас задуматься.

Я вздохнул, сгорбившись в своем кресле.

– Хорошо. Задумаюсь. Дело обстоит довольно просто, полагаю. Кто успел себя как-то подать и отрекламировать, чаще всего через ту или иную диаспору – тот заморский пирожок и скушает. А кто только пашет, будь он хоть семи пядей во лбу, так и будет сохранять тут поджарую фигуру на щедротах Родины, равных трети прожиточного минимума…

Он покивал.

– Взгляд правильный, честный – но обывательский. Возможно, так было ещё каких-то пять-семь лет назад. Возможно, в какой-то весьма небольшой, знаете, степени это и по сей день так. Но я абсолютно убежден, что основной принцип изменился. За время, прошедшее после той дикой скупки, наши зарубежные коллеги сумели кое-как разобраться, что именно они купили, и чем это ценно. Но воспользоваться не в состоянии в силу разрозненности и хаотичности материалов. Разведка же у них работает вполне, знаете, удовлетворительно. Вполне удовлетворительно. Выяснив, кто из наших специалистов участвовал в работах над тем или иным особенно заинтересовавшим их непонятным осколком, они теперь любезно, этак делая милость, приглашают их в свой рай. Поучиться у них, знаете, деловитости… Гуманитарную заботу проявляют, – он перевел дух. Пальцы рук его нервно подрагивали. – Им там отчаянно нужны люди, которые им объяснят толком, что же такое они накупили, и доведут скупленное до ума! Им же самим такую задачу не вытянуть!

Господи, потрясенно подумал я. Бедный мужик.

– Вам не обидно? – тихо спросил он. – Вам не тошно от такой перспективы?

– Какой? – столь же тихо ответил я.

– Что наши, не побоюсь этого слова, исторические соперники, вечные враги – станут, да ещё и с высокомерной миной, как, знаете, благодетели, пользоваться наработками наших гениев, практически бескорыстно и с полной отдачей творивших в советскую эпоху! А неблагодарные, вскормленные и воспитанные рынком ученики этих гениев, подросшие, наработавшие кой-какие ремесленные рефлексы, за двойную пайку им ещё и растолкуют все!

Я помолчал. Надо было срочно выбирать линию поведения. Он меня вербовал, это ясно. Вернее, готовил к вербовке. Чутье у него, судя по всему – дай Бог всякому. Одно неверное слово – и вербовки не будет; и я так и не узнаю, для чего ему нужен.

Честность – лучшая политика? Чего проще!

– Тошно, – совершенно искренне проговорил я. – Да, тошно, Викентий Егорович. Ну, и что с того?

Он молчал. И тут меня будто поленом вразумили.

А ведь, пожалуй, можно догадаться, что ему от меня нужно.

Я резко наклонился в кресле вперед и, пристально уставившись Бережняку в глаза, негромко отчеканил:

– У меня возникло такое чувство, Викентий Егорович, что вы не лечиться ко мне пришли.

Он выдержал взгляд. И через несколько очень долгих секунд ответил:

– Вы правы, голубчик Антон Антонович. Мне нужна от вас помощь совершенно иного свойства.

– Слушаю вас, – проговорил я.

– Запад ведет против нас необъявленную войну. Мне неведомы причины его идиосинкразии к России – чтобы в этом разобраться, нужно быть историком, культурологом, я же всего лишь простой биофизик. Но то, что такая идиосинкразия существует исстари, давно не вопрос. Давно не вопрос. Это просто не подлежит сомнению.

Он говорил теперь совсем иначе. Говорил, как вождь.

– Наша экономика, наши властные структуры Западом уже полностью съедены, и что-то поделать с этим в обозримый период мы не можем. Единственный ресурс, который у нас ещё остался и который, в отличие, скажем, от минералов или лесов кое-как все ж таки возобновляется – умы. Умы, Антон Антонович, голубчик! Именно от наличия или отсутствия умов будет впоследствии зависеть, удастся ли переломить ситуацию, или стране действительно конец на веки вечные, безвозвратно. Не от нефти, не от конфигурации границ, не от своевременности выплаты пенсий старикам – только от этого фактора, одного-единственного! И наши враги это прекрасно понимают. И у них, знаете, все козыри в этой игре.

Он держал спину очень прямо и глядел мне в глаза прямо. Твердо. С отчаянной горечью всего лишь.

– Если бы я был президентом, я постарался бы остановить утечку мозгов экономическими средствами. Всю экономику бы бросил на это, клянусь. Потому что нет у страны сейчас важнее задачи. Но в моем положении у меня такой возможности нет. Ничего нет, кроме понимания, что утечка должна быть прекращена любой ценой! И в первую очередь – утечка тех, кто даже не по собственной инициативе едет на ловлю счастья и чинов, а кого, так сказать, любезно приглашают! Кто в ближайшее время будет растолковывать и сдавать противнику лучшие из наших открытий!

Глаза у него уже полыхали наркотическим пламенем. Но то был не героин, то был пламень веры. Игнатий Лойола… Будет людям счастье, счастье на века! Вот ужо будет!

– Я вас понимаю, – медленно проговорил я.

– Надеюсь, – ответил он, смягчив тон. – Надеюсь, что понимаете. Мне посчастливилось быть случайным свидетелем того, как позавчера вы, несколько перебрав, кажется, водки… в сущности, печалились именно об этом.

А вот тут он соврал. Не было его в зале кафе. Но ему, конечно, передали – сначала бармен, потом тот парень, который ко мне подсел.

– Да, был такой казус, – я чуть усмехнулся. – Я очень расстроился из-за несчастного случая с моим последним пациентом, с Сошниковым, я вам говорил. И, конечно, мне было очень обидно, что пациент, который оказался мне весьма симпатичен и в которого мы вложили определенную толику усилий, решил покинуть страну.

– Он решил сам или его позвали?

– Он мне сказал, что получил приглашение. Но он историк и социолог, вряд ли он ценен для оборонки, – я вдруг, словно бы глянув на наш диалог сверху, сообразил, что с какого-то момента мы уже беседуем как соратники. С точки зрения развития спецоперации это было неплохо. Даже хорошо. Но с моральной… С моральной – тошнехонько.

– Не скажите, – возразил Бережняк. – Я повторяю: понимание хода истории подчас может оказаться более мощным оружием, чем атомная бомба. Ближайший пример: Сталин. Пока он оставался, знаете, марксистом и понимал, куда и как идет мир, пока осаживал своих вояк, Троцкого или Тухачевского – в политике его никто не в состоянии оказался переиграть, ни внутри страны, ни вне. А стоило ему свихнуться на чисто военных методиках – сразу, понимаете, ошибка на ошибке.

Ну-ну.

Он помолчал.

– Как вы думаете, Антон Антонович, если бы году этак в сорок третьем ученые, занятые в «Манхэттенском проекте», решили вдруг по приглашению немецких, знаете, коллег переехать на время поработать к Гитлеру, как отнеслась бы к этому американская демократия?

– Думаю, – медленно ответил я, – этим ученым всячески постарались бы воспрепятствовать.

– Вот именно. Вся-чес-ки! – по слогам повторил Бережняк. – На войне как на войне! Не правда ли?

Честно? Договорились, будем честными. Игра у нас нынче такая.

– Не знаю, – сказал я.

Теперь пришла его очередь, впившись взглядом мне в лицо, резко наклониться в кресле ко мне – так что он едва не ударился грудью о край разделявшего нас стола.

– Насколько мне известно, вы однажды имели уже счастье защищать Родину. И, несмотря на молодость, делали это вполне достойно. Вам предоставляется шанс сделать это снова – и на войне куда более серьезной. От которой зависит выживание России в целом.

Да что ж это меня от него так вдруг затошнило?

Из-за патетики, наверное. Если бы он все это же произнес по-человечески, я отнесся бы к его словам серьезнее. Но шаблонным пафосом он все сгубил.

Не все. Но многое.

– Чего вы от меня хотите? – глухо спросил я.

– Ничего, голубчик Антон Антонович, ничего. Продолжайте работать, как работали. Открою вам небольшой секрет с целью укрепления взаимного доверия: волею судеб человек, который давал мне основную долю информации о том, кто, когда и куда собирается уезжать, к великому моему сожалению, более не сможет этого делать.

От него отчетливо пахнуло смертью, и я сообразил: это же он про Веньку! Вот кто был его информатор! Точно, он же статистик… был. А они его – того. За что?

Какие-то тени прежних по поводу Веньки чувств – настороженности и тревоги, лютого недоверия, отвращения – время от времени долетали от Бережняка, периодически чуть разнообразя валившую из него лавину мрачной, безумной правоты; но разобраться в тонкостях у меня пока не получалось.

– Мне нужен новый информатор. А через ваше учреждение проходит львиная доля интеллектуальной элиты города. Да и не только нашего города, насколько мне известно. Поэтому о каждом из ваших пациентов перед окончанием курса лечения вы будете выяснять точно: не собирается ли он уезжать, не приглашают ли его. И, выяснив, сообщать мне.

– Вопрос о доверии – вопрос не праздный, – медленно проговорил я через несколько мгновений после того, как он закончил. – Откуда мне знать, не провокатор ли вы?

Он задрал голову и глянул на меня как бы сверху вниз.

– Ниоткуда, – ответил он. – Чутье гражданина России должно вам подсказать.

Да, подумал я. Самый человечный человек. В натуральную величину.

– В конце концов, и я перед вами беззащитен, – сказал он. – Я ведь тоже не могу исключить, что в момент нашей следующей с вами встречи меня не будет поджидать, скажем, засада ФСБ или, знаете, Интерпола какого-нибудь. Но я иду на риск. Ради России я иду на риск.

– И что вы будете делать с этими данными? – спросил я.