На сей раз к нашему столу подано необычное блюдо — история о том, как снимается фильм по повести Аркадия и Бориса Стругацких «Стажеры».
Взаимоотношения литературных источников и их экранизаций всегда были непросты. Давно замечено, что по выдающемуся прозаическому произведению крайне сложно поставить хороший фильм. Обычно картина оказывается гораздо слабее ожиданий. Видимо, это объясняется тем, что литература и кинематограф воздействуют на читателя (зрителя) и заставляют сопереживать героям, используя совершенно различные способы влияния на него.
Как правило, главной зрительской претензией является несоответствие фильма экранизируемому произведению — его сюжету, духу, сверхзадаче, наконец.
Однако было бы странно надеяться на полное соответствие. Ведь писатель и режиссер — разные люди со своими собственными взглядами на героев и на мучающие их проблемы.
Так, к примеру, Федор Бондарчук и не мог снять фильм, полностью адекватный «Обитаемому острову» Стругацких. Все-таки он человек совершенно иной эпохи. Я уж не говорю об отсутствии в стране традиций хорошей кинофантастики (отдельные советские шедевры типа «Соляриса», «Сталкера» или «Кин-дза-дза» — лишь исключение, подтверждающее правило). Пропасть не перепрыгнешь. Процесс создания творческой школы — дорога долгая, и по этому пути нужно двигаться — шаг за шагом. Так что с этой точки зрения «Обитаемый остров» — несомненный шаг вперед. Да и многих представителей нового поколения к хорошей книге подтащит…
Вообще говоря, режиссер может снять экранизацию, совершенно противоположную духу изначального литературного произведения. Все зависит от того, какие цели он перед собой ставит. Желание потрафить публике и власти, соответствовать принятым в обществе историческим мифам может вывернуть книгу наизнанку, заставив ее решать сверхзадачу-антипод.
Такую историю нам и рассказывает известный отечественный писатель Вячеслав Рыбаков в своей новой повести «Стажеры как предчувствие».
А вместе с ней в номере — произведения самых различных жанров и размеров.
Николай Романецкий
1
ИСТОРИИ ОБРАЗЫ ФАНТАЗИИ
ВЯЧЕСЛАВ РЫБАКОВ
Стажеры как предчувствие
Повесть
СЦЕНА 1. ИНТ. РЕЖИССЕРСКАЯ. ДЕНЬ
— Да не буду я пидора играть!
— Ты какие слова говоришь, урод? Ты гомофоб?
Обвиняющий взор ошпарил, будто кипятком в лицо. Крапивой по глазам…
— Гомофоб… — пряча обожженные глаза, буркнул Юра.
Слово-то страшенное какое… Когда я был совсем маленький, подумал Юра, наверное, вот так же припечатывали: враг перестройки. Сталинист. И голова у припечатанного сразу уходила в плечи, а плечи — в подмышки. Юра попытался хоть слегка приподнять ушедшую в плечи голову. Никогда нельзя терять чувства собственного достоинства, говорила мама.
— При чем тут гомофоб? — неубедительно пробормотал он. — Я их не трогаю… Но и меня пусть не трогают!
Смешной пацан. И прямой, и застенчивый. И возмущается, и сам же этим смущается. Именно так представляли себе юношей светлого будущего в темном прошлом. Фактура прет. И не женоподобная смазливенькая немочь для жантильных комедий типа «жена уехала в командировку», и не накачанный костолом для военно-патриотической кровищи. Юный ангел-стахановец: за спиной крылышки, но в руках — отбойный молоток. В советские времена его буквально растаскали бы по идейным картинам. Теперь такие типажи не востребованы, нечего им играть сейчас; да, собственно, их уж и не видно, исчезли, вымерли, днем с огнем не найдешь.
А я вот нашел.
— Никто тебя не будет трогать. Кому ты нужен. Едрись с кем хочешь, хоть всех статисток перетрахай, твои дела. Ты будешь просто работать по специальности. Играть роль. Не один, между прочим, а с серьезными, крупными актерами, которых знает и любит вся страна. Они же не тушуются.
— Так вот именно что их вся страна знает, — плачуще сказал Юра. Он чувствовал полную беспомощность. Идя на эту судьбоносную встречу, он был уверен, что готов на все, лишь бы понравиться и зацепиться; но оказалось, не на все. — Про них-то сразу понятно, что они играют. А я — первый раз… На мне же потом всю жизнь клеймо останется!
— Если будешь залупаться, на всю жизнь на тебе останется одно-единственное клеймо. Клеймо дебила. Сиречь — лузера. Есть такая профессия: кем велели, тем и становись. Вспомни, был недавно американский фильм про двух ковбоев-пи… нетрадиционной ориентации. Ребята выложились, сыграли на ять. И не то что клеймо — наоборот, Оскаров хапанули! Теперь играют суперменов.
— Так то в Америке… — уныло сказал Юра.
— Значит, так, деточка, — теряя терпение, сказал демиург. От этого обращения Юра дернулся, но уже молча. — Поверь, если бы ты по внешности и повадкам не попадал стопроцентно в тот образ, какой мне нужен, в то, как я представляю себе этого молодого энтузиаста Бородина — я бы тебя уже давно послал на. Охотников ТАКОЕ сыграть отыщется и без тебя по самые помидоры. Я, заметь, тебя уламываю, как целку. Но всему есть предел. Мое терпение безгранично, но может лопнуть. Вот тебе жесткий, мужской, вполне традиционной ориентации выбор. Или ты после выпускных рулишь обратно в свой Мухосранск с перспективой до самой пенсии играть в местном драмкружке зайчиков и червячков на детских утренниках — или сейчас с благодарностью говоришь мне «яволь» и вкалываешь, как карла, но с перспективой получить «Оскара», «Золотую ветвь» и прочие позарез нужные всякому талантливому человеку бздюлечки. Выбирай. Время пошло.
Если так сформулировать, выбор действительно получился вполне жестким. Более того — однозначным.
— Хорошо. Только… Мне надо… с одной девушкой посоветоваться. С… с невестой. Как она отнесется…
— Если ты ей толком все растолкуешь — можешь не сомневаться, как. На то она и невеста, чтобы соображать быстро и правильно. Долго у вас принято советоваться?
— Сегодня вечером…
— Стало быть, завтра я тебя жду. Жизнь короткая, времени мало, и, значит, пахать надо очень энергично.
— Так а когда же сценарий прочитать?
— Хрен тебе, а не сценарий. Я работаю по методике Тарковского. Начинается съемочный день, я объясняю концепцию эпизода, втолковываю, кому что говорить — ив атаку с песнями.
— Поня-атно… — упавшим голосом протянул Юра.
Это вообще был тихий ужас.
Но тут не поспоришь.
— А скажите… в книжке он у них — тоже пи… нетрадиционной ориентации?
Казалось, вопрос был совершенно невинным. Даже намекал на полную и безоговорочную капитуляцию, дайте, мол, только предлог; не денежный, а все-таки еще и из духовной области повод для самооправдания. Даже не повод — крохотный поводочек. Тоненький, как для левретки. Но демиург ни с того ни с сего вспылил, будто Юра всем весом наступил ему на любимую мозоль.
— А тебе какая разница?! Ты что, читатель? Ты историк древней литературы, академик Лихачев твоя фамилия? Да мало ли что полвека назад намуячили два худака? Нам СЕЙЧАС работать! В НАШЕМ мире, с НАШИМ материалом. И чтобы я не слышал больше про книжку! Я тебе и книжка, и отрыжка!
— Понял… — совсем сник Юра. Помолчал. — Я вообще-то… я ничего… Я и не читал их совсем… Фамилии, понятно, на слуху, борцы там за демократию и всякую свободу мысли, но…
— Мало ли чьи фамилии на слуху. Ты еще Гомера полистай, — ядовито посоветовал демиург. — В подлиннике, грамотей хренов. А потом приди к Кончаловскому и спроси возмущенно: а почему это у вас Калипсо — негритянка?
— Надо говорить: афроамериканка, — потупился, но не смог смолчать Юра.
— Если есть слово «задница», это не значит, что слова «жопа» больше нет, — отрезал демиург.
— Но тогда и пи…
— Ты еще здесь, деточка? — жестко пресек аналогию демиург. — Невеста ждет!
СЦЕНА 2. ИНТ. С ДОСТРОЙКОЙ. КАФЕ «ПЕТУШКИ». ВЕЧЕР
Заведение называлось «Петушки» с намеком на знаменитое литературное произведение ушедших лет, в миниатюре отразившее, как утверждали специалисты, всю Россию со всеми ее проблемами и бедами — и стилизовано было соответственно.
При входе, например, живописно громоздилась, напоминая выпущенные из левиафана кишки, полуразмотанная катушка вечно мокрого кабеля, а в зале по стенам круглый год буйно цвел и благоухал искусственный жасмин. В красном же углу, слева от барной стойки, где, как считалось, во времена Венички принято было ставить переходящие красные знамена и доводить до сведения посетителей какие-нибудь важные тогдашние истины, типа «Нынешнее поколение советских людей будет жить при коммунизме», рдела рельефными большевистскими буквами слегка сокращенная цитата из первоисточника: «Лучше оставьте янкам внегалактическую астрономию, а немцам — психиатрию. Пусть подлец-африканец строит свою Асуанскую плотину, пусть, все равно ее ветром сдует. А мы займемся икотой».
И кормили тут исключительно с живописно обколотых общепитовских тарелок, будто изгрызенных по краям голодными совками. И поили только из якобы треснутых граненых стаканов с несмываемыми мутными отпечатками пальцев и напыленными чуть ли не посредством пресловутых нанотехнологий следами губной помады; и разливали исключительно напитки, по названиям совпадавшие с теми, что удостоились упоминаний на страницах энциклопедии русской жизни. Правда, какое отношение здешняя кубанская имеет к тогдашней кубанской, и какое здешний вермут розовый крепкий — к одноименному вермуту конца шестидесятых годов прошлого столетия, уже не мог сказать никто. Парадоксальным образом пожилой народ не очень-то ходил сюда ностальгировать, а укоренилась в «Петушках» в основном, совсем наоборот, продвинутая молодежь, ибо пили здесь, в основном, коктейли. Но тут уж хозяин заведения ничего не смог поделать — названия коктейлей пришлось-таки осовременить, ибо, скажем, «Инесса Арманд», «Дух Женевы» или «Ханаанский бальзам» ровным счетом ничего не говорили потребителю первого десятилетия двадцать первого века и оттого не возбуждали любопытства въелдонить. Может, были и иные причины, скрытые и не столь исполненные заботы о клиентах; поговаривали, например, что владелец заведения просто-напросто решил хоть так дать волю собственному остроумию и посостязаться с сотворившим великий текст народным героем.
Юра взял для себя и для любимой по «Ксюхе-демократке». Официальная легенда гласила, что от этого коктейля у пацанов стоит, как утес, а девки, едва накатив, выпрыгивают из всего и запрыгивают на все. Злые языки, впрочем, язвили, что это не более чем известный еще с коммунистических времен простенький «Секс», то есть «Вана Таллинн» в произвольном сливе с «Советским шампанским»; в «Петушках», однако, считалось, что этот коктейль смешивается на базе «Дом Периньон» в точно выверенных секретных пропорциях с целым букетом изысканных французских же ликеров. Стоил один коктейль столько же, сколько, наверное, мог стоить целый винный магазин во времена Венички. Особую пикантность напитку придавал плавающий поверху плод габаритом с небольшую сливу, мармеладной какой-то консистенции, поразительно сладкий на вкус. Русского названия он вовсе не имел, ибо и близко от Руси не водился — его возили в «Петушки» самолетами откуда-то из южных провинций Китая, и, если уж надо было его как-то назвать, надлежало произнести неудобоваримое слово «лунму»; утверждалось, что в переводе это значит «глаз дракона». Плод и впрямь напоминал выдавленное из глазницы глазное яблоко: круглый, полупрозрачный, с просвечивающей темной, вроде зрачка, сердцевинкой. Если его потыкать мизинцем или, паче того, соломинкой, он начинал скользко вертеться, юлить и подпрыгивать на коктейле, но зрачок просвечивал в любом положении, вертясь, не отворачивался, и оттого не отделаться было от жутенького ощущения, будто пропитанный дорогущим алкоголем глазок-смотрок из своего мутного стакана неутомимо пялится на фамильярничающего потребителя, срисовывает и составляет список примет. Большой брат — ик! — видит тебя!
Впрочем, судя по названию коктейля и его социальной функции, непотопляемый лунму должен был являть собою символ не офтальмологический, а генитальный. Но это уж кому что видится.
Пригубили.
— Ну, и чего ты мне хотел сказать? — спросила она, проворно слизнув кончиком языка капельку коктейля, оставшуюся на сладкой губе.
— А вот чего, — проговорил он, с удовольствием ощущая, как теплый сгусток первого глотка, точно грузный жизнерадостный парашютист, неторопливо плывет от горла вниз. — Выходи за меня.
— Чего?
— Не чего, а замуж.
Она помолчала и после некоторой паузы вновь задумчиво пригубила. Глядела она мимо. Только соблазнительный лунму глядел Юре прямо в глаза. За соседним столиком, вразнобой потряхивая сложными прическами, серьезно и доверительно делились пережитым две совсем молодые девчонки, старшеклассницы, наверное, — с грязными битыми стаканами в тоненьких пальчиках, украшенных фирменными, крапчатыми накладными коготками. Пока любимая молчала, Юра отчетливо расслышал полный удивленной детской обиды голосок одной: «И я ей говорю: мама, ну разве можно бить ребенка железной херней по голове?»
— Опять тебя заколбасило, — нежно сказала любимая.
— Ага, — с готовностью признался он.
Тогда она не оборачиваясь, молча, но очень красноречиво показала большим пальцем себе за спину. Там ничего особенного не было, только темное окно. Но Юра знал, что любимая имеет в виду. За окном, за темной слякотью, наполненной томительным падением вялых, как тонущие клецки, хлопьев октябрьского снега, за нескончаемым шествием тяжелых мокрых черепах, монотонно сверкающих бликами и огнями сигналов, среди ошпаренной пляски реклам торчал на той стороне проспекта популярный билл-борд. Впрочем, он много где торчал. Молодая красотка в обтягивающем черном платье с гипнотической неотрывностью, будто двумя лунму, глядела на зрителя, грациозно держа на весу точеную руку с полураскрытой ладонью, на которой смутно сияла какая-то ценность. Метровые буквы подписи гласили: «Любишь? Докажи!»
— Ну и докажу, — сказал Юра. — Только так, что тебе мало не покажется.
Она улыбнулась.
— Гонишь?
— А вот и нет. Прикинь, у меня такая хрень заваривается… — смущенно начал он. Помедлил немного, а потом, окончательно решившись, без утайки и прикрас рассказал о сегодняшнем предложении.
Любимая посмотрела уважительно, но без большого удивления.
— Да, у тебя срастется, — веско сказала она. — В масть вымутил.
— Но, понимаешь, как-то… нелепо… Боюсь, приклеится потом — не отдерешь. Ты же первая хихикать будешь.
— Да и чего?
— Ну… тут момент такой… чувствительный. Я же тебя… ну…
Она презрительно поджала губы.
— Если бы мне сказали: вот прикинь Офелию, но на шару, или прикинь какашку, но дадим еврики — я бы ни фига не парилась.
— А мне как-то… не по себе.
Она неторопливо всосала изрядный глоток «Ксюхи-демократки», уронила соломинку из губ и разумно сказала:
— Мы живем в обществе потребления. Мы потребляем, нас потребляют… Обмен. Круговорот. Это нормально. Муйня начинается, когда ты лох и тебя потребляют за так, а ты потребляешь втридорога. Это нельзя. Остальное — глюки.
Он постарался мужественно расправить плечи, приосанился, как умел, и положил ногу на ногу.
— Тогда я соглашаюсь, — решительно сказал он. — Только ты помни: ты обещала.
— Ага, — сказала любимая. И напутствовала: — Не облажайся на бабосах.
СЦЕНА 3. ИНТ. ЖИЛИЩЕ ЮРЫ. НОЧЬ
И все же не мог Юра не попытаться выяснить, про что там все-таки дело, в этой книжке. Хоть вкратце представить. Хоть в общих чертах уяснить, к чему быть готовым. Уж по крайней мере из тех соображений, чтоб не лажануться в первый же день. Мало ли какие могут быть сюрпризы.
Теперь — не тогда. Вовсе уже не обязательно, как в древности, записываться в библиотеку, ходить куда-то то под дождем, то под снегом и только в строго определенное время дня, заказы на бумажках заказывать и ждать, выдадут ли, или экземпляр, блин, на руках; потом потеть в читальном зале, отсиживать задницу на жестком стуле — и все для того, чтобы что-то узнать или прочитать. Теперь просто засвечиваешь железяку, входишь в сеть, загугливаешься или, ежели совсем мозг, грузишь нигму — и через пять минут все знаешь. Предположим, услышал ты впервые выражение «атомные цены» — ну предположим только, типа для примера! — и приспичило тебе точно узнать, что такое атом. Вжик — и тебе любезнейшим образом сообщают: «Атом — наименьшая часть химического элемента, являющаяся носителем его свойств. Атом состоит из атомного ядра и окружающего его электронного облака. Ядро атома состоит из положительно заряженных протонов и электрически нейтральных нейтронов, а окружающее его облако состоит из отрицательно заряженных электронов». И все тебе сразу ясно. А ясней всего — то, что на фига тебе протоны, когда просто-напросто цены зашкалило?
Но тут уж пошло на принцип.
Сеть опять не подвела. Скажем, на «Равновесии» можно даже звуковую купить, вот с таким пояснением:
«Братья Аркадий (1925–1991) и Борис (1933) Стругацкие — выдающиеся прозаики XX века, соавторы, создавшие настоящие шедевры в области научной фантастики и принесшие мировую славу нашей литературе».
Ну, это и так известно. Не в лесу живем.
«Каждое их произведение было и остается бестселлером, но при этом затрагивает серьёзнейшие социальные, философские и психологические проблемы».
Круто задвинуто. Особенно подсаживает это «но». Мол, вообще-то, если бестселлер, значит, серьезных проблем затрагивать не может, — но вот у Стругацких и то, и это в одном флаконе. Полный типа ништяк. Пемолюкс-сода — двойной эффект.
Н-ну, теперь конкретно. Звуковую нам не надо, пока еще моргалками можем. Набираем название заново… Ага. Бл-лин, ну и древность. Когда эта книжка вышла в первый раз, отец как раз пошел в первый класс. Интересно, он ее в детстве читал? Надо будет спросить при случае… Хотя, наверно, он уж сто раз успел забыть. Мало ли кто чего в детстве читал. Да прикинуть: от расстрела царей до выхода книги прошло меньше, чем от выхода книги до сегодня. Чего это шефа потянуло на доисторическую рухлядь?
Ну и? Читать, что ли?
Юра обреченно вздохнул и велел железяке скачать.
Он читал до двух ночи и отлип от монитора только когда буквы на мерцающем экране начали на пробу шевелить лапками, как просыпающиеся тараканы. Можно, конечно, всосать кофею, но день нынешний — не последний в жизни, а наутро, наоборот, полно работы, надо окончательно понравиться — и потому надлежит быть в форме. Ну уж теперь все равно дочитаю — завтра ли, послезавтра… Странная книжка, думал Юра, укладываясь. Но все равно не понятно, зачем понадобился шефу персонаж этой… как ее… нетрадиционной ориентации…
А причем тут, кстати, традиция? Разве мужчина с женщиной — это традиция? Чокаться, когда пьешь за здоровье, и не чокаться, когда за упокой — это вот традиция. У одного народа одна, у другого — другая. На Востоке — тюбетейка, на Западе — шляпа. Кто-то нарочно выдумал, а все остальные помаленьку привыкли и бездумно соблюдают — вот что такое традиция. Поэтому как скажут, что, мол, поведение у таких-то нетрадиционное, сразу на автомате выпрыгивает — ага, это, ясен перец, творческие натуры с широкими взглядами, не серое быдло, но крутые мозги… И вроде как лестно быть на них похожим. Но только если и попугаи, и кролики, и мартышки, и люди безо всякого умничанья делают одно и то же, любятся одинаково и рожают одинаково, то при чем тут традиция? Надо говорить: бесплодной ориентации. Тут все сразу встает на свои места, и никому не обидно, потому что без оценок, а только факт — не больше и не меньше.
Хотя все равно обязательно найдутся козлы, которые скажут, что неполиткорректно и нарушение прав. Есть люди, у которых языки болтаются, как тряпки на ветру. Особенно если за это башляют или можно в телик попасть.
Никак не удавалось уснуть. Чего-то мысли зашевелились, и, главное, совершенно не те, что обычно по ночам шевелятся. Странная книжка. Глюковатая, это да, и язык примитивный, без приколов; но какой-то простор в ней ощутился — там, где, по всем нынешним представлениям глухая стенка. А кто же любит глухие стенки? То есть как раз очень даже многие любят, иди себе вперед по узкому коридору и не озирайся… Лишь бы обогнать других, которые по тому же проходу тащатся. Заднему, ха. Обогнать, обогнать… Я — первый! Нет, я! А вы там, сзади — лу-зеры… Кто самый крутой, кто всех победит и первый бузяется из прохода в унитаз?
Если тебя долго ведут по коридору и при том ежедневно грузят, что ты сам идешь, потому как больше идти некуда, это типа единственный правильный путь — будь спок, тебя ведут на свалку. А то и на убой.
Ну и хрен с ним со всем…
Не облажаться бы на бабосах.
Интересно, вошла в сценарий фраза из той главки, которую Юра читал перед сном последней? Там клево завернуто типа: у вас всякий знает, что деньги — это грязь, но у нас всякий знает, что грязь — это, к сожалению, не деньги…
Хорошо бы, чтоб вошла.
С этой мыслью Юра заснул.
СЦЕНА 4. ИНТ. ТЕЛЕСТУДИЯ. ДЕНЬ
Демиурга причесали, попудрили, чтобы не бликовала кожа под ярким светом. Когда гримировали актеров, он был очень придирчив и требовал порой чуть ли не шпаклевать и конопатить непослушные лица своих инструментов, — но на себе демиург этих процедур терпеть не мог. Чесалась теперь вся морда, вся шея, и мучиться предстояло долго, до дому, где только и можно будет пудру смыть начисто. Протянули под рубашкой проводочек с крохотулькой-микрофоном, высунули через ворот и к воротнику же пристегнули. Ведущая культурной передачи была очаровательна, остроумна и профессионально восхищена очередным своим знаменитым собеседником. «Уважаемые телезрители! Сегодня у нас в гостях один из ведущих… Думаю, нет нужды представлять создателя таких нашумевших картин, как… При всей своей неоднозначности всегда становились событиями…» Потом отговорила роща золотая, и пошла пурга.
— Не секрет, что к творчеству знаменитых братьев Стругацких в разное время обращались многие блистательные мастера кино. Все помнят фильмы Тарковского, Сокурова, Германа, Лопушанского, Бондарчука… Наверное, у каждого из этих очень разных режиссеров были свои мотивы, по которым та или иная книга Стругацких становилась им настолько близкой, настолько созвучной, что они брались воплотить ее на экране. А чем вас привлекла фантастика? Да к тому же ранняя фантастика Стругацких о так называемом светлом коммунистическом будущем?
Не очень удачное начало, подумал демиург. Неизбежное, конечно, но вопрос так предуведомлен, что теперь как ни ответь, всяк решит, будто я лапшу вешаю, только бы не признаться: всего лишь тем, мол, что Стругацкие сами по себе классный бренд. И так-то оно действительно так, да только народ стал нынче такой ушлый, такой грамотный, что кроме этого ничего и в толк взять не может. Всем кажется, что если к классному бренду присосаться, то, считай, дело сделано, и дальше можно не особенно напрягаться. А в действительности… В действительности не все так просто.
Хотя, что греха таить — конечно, бренд.
Н-ну ладно… Работаем. Ничего не сделаешь. Паблисити. Реклама — двигатель торговли. Даже если торговать еще нечем, грунтовать надо загодя.
— Именно тем, что она ранняя. Все мы сейчас мучительно осмысляем собственную историю. Ищем свое новое место в мире. Отталкиваясь от давнего произведения наших замечательных фантастов, можно особенно остро, особенно ярко ощутить и прочувствовать тот путь, который прошла страна. Ее проблемы, ее победы и поражения, достижения и утраты. Можно попробовать хладнокровно и непредвзято разобраться в том, что в нашей истории оказалось истинным, а что — иллюзорным…
— То есть в своей будущей работе вы намерены всего лишь ОТТАЛКИВАТЬСЯ от повести «Стажеры»? — перебила ведущая.
Она, кажется, собралась говорить больше меня. Кто у кого интервью берет, дура?
— Вы не воображаете, я надеюсь, будто я собрался снимать простую экранизацию? Про героизм советских покорителей космоса? Про ракеты и скафандры? Не будем уж касаться актуальности такой проблематики, но даже если говорить исключительно об искусстве… Хорошую экранизацию можно сделать только к плохой книге. Дело в том, что при переводе на язык кино книга неизбежно должна быть обогащена иным видением, иным смыслом, полифонической перекличкой новых образов со старыми, и все это привносит уже режиссер. Если в книге многого не достает, если ее автор сам толком не сумел сказать то, что хотел, режиссер, делая, в сущности, за писателя его работу, невольно досказывает от себя то, что отсутствует в книге. И тем самым убирает слабины, заполняет пустоты… Тогда в кино возникает просто хорошая экранизация. Но если книга хороша, если за писателя в ней при переводе на язык кино делать уже нечего, тот же самый неизбежный процесс обогащения новыми смыслами выводит работу режиссера на уровень диалога с писателем и его текстом, дискуссии с ними. А это нередко может закончиться полярным выворачиванием, зеркальным отображением мира книги. Вспомните хотя бы «Сталкера». У Стругацких Зона — техногенный хаос, у Тарковского — строго наоборот, полный мистических барьеров и романтических руин садово-парковый Эдем, куда нет хода бесчеловечной машинерии. У Стругацких Шухарт — разбитной супермен, у Тарковского — застенчивый, неврастеничный богоискатель. И так во всем. Только полемика имеет смысл. Заметьте, по Стругацким снято уже несколько великих фильмов, но среди нет ни одной прямой экранизации. Была одна именно экранизация, казалось бы, точно по тексту — «Отель у погибшего альпиниста», и как раз она оказалась на редкость слабой. Вся глубина ушла, вся трагичность ушла, вся психология ушла… И ничего не добавилось взамен. Никто этого фильма, кроме специалистов, не помнит.
— Очень интересно. И у вас рука не дрогнет что-то принципиально менять в книге, хорошо известной уже нескольким поколениям читателей?
— Если бы у меня дрожали руки, за мою работу мне не стоило бы и браться. Можно куда спокойней прожить наборщиком в типографии. Ничего не придумывать самому, только тиражировать чужое.
— Вы уже собрали команду? Ее члены придерживаются того же взгляда на будущую работу? Кто писал вам сценарий?
— Давайте по порядку. Команда в процессе сбора. Актеры будут как очень известные, так и совсем еще никому неведомые, надеюсь, это будут мои открытия. Скажу по секрету — на роль главного молодого персонажа сейчас пробуется абсолютно никем не виданный, ни одной роли пока не сыгравший юноша, по-моему — крайне перспективный. Второе. Режиссер на экране создает целый мир, и потому на площадке он — царь и бог. Демиург. Да, не побоюсь этого слова — демиург. Иначе создаваемый мир рассыплется на беспорядочные, несоединимые осколки. Это как в бою. Есть командир, и он отвечает за все, а потому его слово — закон. Во время съемок по любому вопросу могут существовать лишь два мнения: одно режиссерское, другое — неправильное. Кто не согласен — просто УХОДИТ. Что же касается сценариев, то я всегда писал для своих картин сценарии сам. Авторское кино — очень тонкая, очень хрупкая вещь. Одно чужеродное вмешательство, одна-единственная фальшивая нота — и все может рухнуть.
— Понятно. Это действительно понятно. А вот скажите… Вы упомянули бой. Боевые действия, ко всему прочему — очень дорогостоящий процесс. Я бы добавила еще одну аналогию: огромный, сложный завод. Производство. Это ведь тоже очень дорого. Фантастический фильм требует огромных вложений. Декорации, компьютерная обработка… да вы лучше меня знаете.
— Ну, спасибо. Польстили. Похоже, вы действительно очень высокого мнения о моих способностях.
— Простите. Суть вопроса вот в чем: удалось ли вам найти деньги под такой дорогостоящий проект?
— О, эта неизбывная советская страсть считать медяки в чужих карманах! Не лучше ли было бы наконец научиться считать свои и правильно управлять своими?
— Да, конечно. Финансовая культура у нас еще очень низка… Но все же?
— Кинематограф сейчас на подъеме — это раз. Под действительно перспективный концептуальный проект уже не приходится вымаливать милостыню. Второе — мне удалось заинтересовать несколько зарубежных продюсерских фирм, один английский телеканал… Надо думать, профессионалам — а наши европейские партнеры являются, как вы понимаете, профессионалами высочайшего класса, дилетантов там не держат — так вот, профессионалам мой замысел показался достойным реализации.
Это говорит само за себя. Но уж названий этих фирм и этого канала я вам пока не назову.
— Когда вы рассчитываете приступить к съемкам?
— Собственно, я уже приступил.
— Что же, нам остается только пожелать успешного завершения этой интересной работы. Мы будем с нетерпением ждать вашего нового фильма… Спасибо за то, что согласились ответить на наши вопросы.
— Всегда готов.
— А теперь мы уходим на рекламу…
СЦЕНА 5. ЭКС. С ДОСТРОЙКОЙ, КОМП. ГРАФИКА. КОСМОДРОМ МИРЗА-ЧАРЛЕ. РУССКИЙ МАЛЬЧИК. ДЕНЬ
Под международный космодром отвели бывшее колхозное поле, ныне заброшенное — две чиновничьи банды никак не могли разобраться, кто его будет застраивать особняками, и пашня тем временем помаленьку превращалась в болото. Снег согнали ветродуями, и обнажившаяся черная земля с кое-где торчащими пучками жухлой травы, отдаленно похожей на кустики саксаула, вполне могла сойти за опаленную огнем фотонных двигателей пустыню. Сияли титанические светильники, восполняя отсутствие каракумского солнца, от них валил пар. Колючей проволоки не пожалели — видимо, подумал Юра, на складах еще с советских времен ее ржавело видимо-невидимо, и вояки либо гуиновцы рады-радешеньки были хоть по дешевке избавиться от осточертевших излишков. Двойная, чуть ли трехметровой высоты ограда протянулась на своих якобы бетонных опорах от края до края съемочной площадки — на экране будет казаться, что от горизонта до горизонта. Построили две дощатые вышки с прожекторами и пулеметами, возле которых сейчас мерзли на промозглом ветру обряженные в тропическую, афганских времен полевую форму бедняги; они то и дело прикладывались к фляжкам для согрева и со скуки целились из пулеметов то в съемочную группу, то в массовку. Режимный объект светлого коммунистического будущего воистину впечатлял.
Массовку набрали из трудившихся на ближайшей стройке гастарбайтеров. Теперь они, от души довольные, что не надо ни класть кирпичи, ни месить раствор, а деньги все равно идут, в деланной тоске смирно сидели на корточках вдоль колючки и всем своим видом изображали безысходную неприкаянность. Приглушенно, но грозно гудел гортанный народный ропот. Массовка, по стечению обстоятельств оказавшаяся практически исключительно выходцами из Педжента, живо обсуждала перипетии скоротечной ночной поножовщины с выходцами из Гюли-Чархи.
Корни вражды педжентцев и гюличархинцев уходили в седую древность, и мало кто даже из аксакалов помнил, с чего началось. А дело было в том, что где-то в середине девятнадцатого века гюличархинским бекам пару раз подряд удалось продать в британскую Индию рабов, захваченных в набегах на земли белого царя, малость поприбыльней, чем педжентским, — с тех пор и потянулось. В веке двадцатом императорская, а потом большевистская администрации вражду несколько приглушили, она стала, стыдно сказать, забываться; в шестидесятых годах случилось даже несколько вполне счастливых перекрестных браков. Но когда рухнул гнет, она, эта старая вражда, вспыхнула с новой силой, ведь теперь никто уже не ставил препон благородному негодованию педжентцев и гюличархинцев друг на друга; наоборот, из больших городов, а то и из-за рубежей стали наезжать доброхоты и намекать и тем, и другим, что пора бы восстановить историческую справедливость. Они были заботливы и бескорыстны, они обещали поддержку деньгами, оружием и каким-то пиаром… В тощих хурджунах гастарбайтеров негодование доехало сюда, в сердцевинную Россию, хотя ныне все преимущество оборотистых гюличархинцев сказывалось в том только, что теснились они в подвале предназначенного к сносу, обесточенного и обезвоженного дома на улице Ленина, тогда как педжентцы ютились в таком же подвале точно такого же мертвого дома на улице всего-то лишь Мира. Даже бизнес-центр они строили один и тот же — педжентцы левое крыло, гюличархинцы правое; и некоторые молодые активисты обеих диаспор уже начали усматривать в том произвол и утонченный садизм российской администрации.
В этом эпизоде Юре в расстегнутой на груди легкой старорежимной ковбойке и никогда им доселе не виданных советских бумажных якобы джинсах — и помыслить было невозможно, откуда все это допотопное барахло вынырнуло, с каких таких стратегических складов, это ж не колючка, — полагалось некоторое время ходить в нерешительности и тоске вправо-влево вдоль могучего, как на фотках про Освенцим, ограждения, вожделенно глядя на ту сторону. Позже на компьютере должны были дорисовать время от времени взлетающие в далекой глубине космодрома раскоряченные фотонные звездолеты, на один из которых Юре позарез надо было попасть, а никак. Мерз Юра жутко, но действие происходило на среднеазиатском солнцепеке в полдень, и полагалось во что бы то ни стало потеть. Юра старательно изображал, как потеет, ходил и таращился на звездолеты, но все время приходилось скашивать глаза вниз, чтобы не наступить ненароком на кого-нибудь из рассевшихся вдоль ограждения согнанных со своих земель местных жителей.
Наконец, повинуясь повелительному взмаху демиурга, с земли поднялся пожилой аксакал в нахлобученной на глаза черной папахе и маскарадной яркости халате. Юра как раз проходил мимо, но, когда аксакал встал, остановился и с готовностью уставился на сморщенное коричневое лицо старого урюка — на ту его часть, что виднелась между лохматым, как извалявшийся в луже пудель, краем папахи и встопорщенным воротником.
— Мальчик, — сказал аксакал. — Тебе туда надо?
— Да, дедушка, — ответил Юра проникновенно.
— Мне тоже, — грустно сказал азиатский дедушка.
— Зачем?
— Там был мой юрта… — вздохнул аксакал. — Хорошо жил, никого не трогал. Потом пришли русские и напустили свои фотоны. Ф-фух! — он сделал расходящийся взмах руками, показывая, как фотоны разлетались во все стороны. — Барашки умер, кони умер. Совсем жить нельзя. Потом приехал большой человек из звездного города…
Юра оценил тонкий замысел демиурга. Тот и впрямь продумывал любую мелочь. Скажи аксакал просто «Звездный городок» — сразу стало бы и мелковато, нестрашно, и, с другой стороны, ненатурально: с чего вдруг чиновники Центра подготовки космонавтов диктуют свою волю целым народам. А так можно было подумать и на занимающийся космосом Звездный городок, и в целом на грозно царящую в поднебесье Москву с ее кремлевскими звездами. Неясность всегда впечатляет сильней любой конкретики.
— Сказал: уходи! И уводи свой род! Тут теперь не твой земля, тут теперь мой земля…
— А куда я пойду? Тут я родился, тут мой папа родился, тут мой дедушка родился… Другого места для меня нет. Страна у вас большая, а места в ней для меня нет… Некуда идти. Детям некуда идти, внукам некуда идти. Женам некуда идти…
Повисло тяжелое молчание. Свистел ветер, натужно цедясь сквозь плотное стальное кружево ограждения. Возможно, подумал Юра, именно в эту паузу потом врисуют очередной старт — и вон там, вдали, надвое распоров знойную дымку над горизонтом, взойдет страшное огненное зарево, вытянется ослепительной полосой, а потом накатит тягучий грохот взрывающегося антивещества. Или на чем там они у Стругацких летали… Впрочем, какая разница; если это обещает эффектно получиться в кадре, с шефа станется и паровой двигатель на звездолет поставить — и хоть кол ему на голове теши. Юра, со скорбным лицом уставившись на горизонт, на всякий случай прищурился, будто его даже издали ослепил ядерный огонь, еще подержал паузу, чтобы дать грохоту место и время, а потом, когда грохоту полагалось бы утихнуть, тихо и проникновенно сказал:
— Прости, дедушка.
И поклонился обездоленному старику в пояс.
— За всех нас меня прости…
Аксакал строго поднял указательный палец, коричневый, сухой, как ветка опаленного саксаула, и сказал назидательно:
— Что проку тебе просить меня, русский мальчик. Человек может простить. Аллах — не простит.
Честно говоря, последнюю фразу аксакал произнес, сделав над собой немалое усилие. Он не хотел ее говорить. На своем не слишком-то богатом словами русском он, когда демиург объяснял ему его задачу, попытался в ответ втолковать, что Аллах, чтобы вы знали, милостивый и милосердный, он, если человек заслужит, вполне умеет прощать не хуже вашего хлипкого Христа. Старик смутно понимал, что у всякого европейца, который потом такое посмотрит, соответственно и отложится: ага, Аллах — это что-то вроде расстрельной команды. Одному Аллаху известно, к чему это когда-нибудь может привести. Вот копятся такие мелочи, копятся…
Но демиургу было видней.
Он даже не стал вслушиваться в стариковский лепет. Просто сунул тому лишнюю сотню прямо из рук в руки, похлопал по плечу — и торопливо перешел к другим делам, которых перед началом съемки сложного эпизода не перечесть, хоть разорвись; и все приходится разруливать одновременно, и никто, кроме демиурга, не разрулит. И старик вздохнул и молча взял. А что прикажете? В этой дикой России, где мужчины даже не подмываются после большой нужды, а женщины все поголовно распутницы, потому что даже по улице ходят простоволосыми, в России, на которую нельзя было не злиться уже потому хотя бы, что без нее не прожить, — в ней все очень дорого. Если не прихватывать, где только можно, ничего не удастся скопить для оставшейся в Педженте семьи.
Ну и ладно. Пусть думают, что хотят. Пусть хоть вообще всей Россией идут шайтану под хвост.
— Снято! — звонко крикнул демиург.
Эта концовка, эта последняя реплика про непрощающего аллаха ударила ему в голову буквально за несколько минут до начала съемки, и он был очень горд оттого, что это случилось все-таки вовремя. Эффектная концовка. Хлесткая. Жесткая. Честная. Многозначная, полифоничная. Видно широту взглядов творца.
СЦЕНА 6. ИНТ. ВЕСТИБЮЛЬ ГОСТИНИЦЫ. ДЕНЬ
Дежурной по пассажирским перевозкам было плевать на Юру Бородина. Он и умолял, и объяснял, и расхваливал свой сварочный коллектив, который в полном составе без него, без лучшего своего Юры, отбыл на Рею (это спутник Сатурна такой), и больничным листом мамы тряс, и командировочным предписанием, и рекомендациями, и даже билетом на тот планетолет, на который он, Юра, не успел — и всего-то на два часа… Тщетно. Дородная молодящаяся дама не смотрела на него, не слушала — знай подтачивала себе крашеные ногти, да подкрашивала их, да подмазывала губы, с которых, облизывая их от сосредоточенности при подтачивании и подкрашивании, успевала слизать всю помаду… Иногда, впрочем, она все же прерывала эти свои занятия и нехотя, не поднимая глаз, казенным голосом гнусила:
— Ничего не могу сделать.
Через пять минут:
— Нет распоряжений.
Еще через пять минут:
— Для меня все эти бумажки — филькина грамота.
Юра в конце концов чуть не заплакал. И взял себя в руки, лишь почувствовав на себе уже совсем пытливый взгляд старшего по охране гостиницы — дюжего вохровца с автоматом. Такой заломает — недорого возьмет. Да, собственно, вообще бесплатно заломает, чисто из любви к искусству.
Кроме четверых охранников и их начальника народу в вестибюле считай что и не было. За столиком у окна двое сухопарых ухоженных хмырей явно несоветского вида — космопорт-то международный! — вольготно развалясь в креслах, как истинно свободные люди, безбоязненно, воздушно беседовали на иностранном, точно пузырьками шампанского перекидываясь фразами. Слов было не разобрать, но сразу чувствовалось: беседовали они о чем-то возвышенном и интеллектуальном. О курсах акций, должно быть. К ним лучше было не подходить и даже не смотреть в их сторону — вохровец и так уже Юру явно срисовал, не хватало еще для полной радости, чтобы его прямо в преддверии просторов космоса вовсе сгрябчили… А за столиком у стены, под цветной мозаикой, изображавшей бессмертный подвиг Гагарина, доедал суп, зажавши ложку в пудовом кулаке, бледный верзила в расстегнутой на груди клетчатой рубахе и искоса поглядывал на Юру. Он, похоже, Юру уже тоже срисовал. На него тоже было лучше не смотреть.
Юра сразу узнал этого актера, только фамилию вспомнить никак не мог. Наверное, от волнения. Лицо было знакомое, и торс, и бицепсы тоже — даже более, чем лицо. Как боевик, так вот этот кому-нибудь дает в торец. У нас, в конце концов, теперь тоже есть свои Сигалы. Только вот фамилию никак не вспомнить. Против воли Юра кинул на верзилу еще один короткий взгляд и вдруг заметил, что верзила, вытирая губы правой ладонью, левой манит Юру к себе.
Юра несмело подошел.
— Вы мне? — робко спросил он. — То есть… Вы — меня?
Верзила молча показал на стул напротив себя. Юра помедлил мгновение, потом застенчиво присел на краешек. Последовало короткое, напряженное молчание. «Уан, ту, фри, фо, — в полной тишине декламировал за своим столиком один из статистов, по мере сил изображая непринужденную зарубежную беседу, — ит мо, дринк мо…» — «Файв, сикс, севен, эйт, — отвечал второй, зачем-то заулыбавшись, — бич, оупн ер до…» — «Демокраси из э принсипал вэлъю, — сменил тему первый статист. «Оу, йе», — согласился второй, авторитетно покивав.
Верзила закончил оценивающе рассматривать Юру холодными, ничего не выражающими глазами и протянул ему через столик шершавую лопату руки.
— Иван, — коротко сказал верзила.
Юра протянул ему свою руку.
— Юра.
Против ожидания, Иван провел рукопожатие осторожно, не упиваясь силой. Ничего не сломал и не расплющил.
— Я тут слышал краем уха, как ты уламывал дежурную, — сказал Иван.
Юра не ответил, выжидательно глядя на него.
— Я тебе, конечно, ничего не обещаю, — сказал Иван, — но…
Юра весь напрягся. Даже чуть подался всем телом в сторону верзилы, который, кажется, готов был выступить в роли нежданного спасителя.
— Но зайди-ка ты, брат, — Иван глянул на часы, — сегодня часов этак в девять вечера в триста шестой номер гостиницы.
— И что? — с трудом сдерживая вдруг проснувшуюся надежду, порывисто спросил Юра.
— Ничего, — сказал Иван. — Там ты увидишь человека, очень свирепого на вид. Попробуй его убедить, что тебе позарез нужно на Рею. И ты ради того, чтобы туда попасть, готов НА ЧТО УГОДНО.
— Как это? — упавшим голосом спросил Юра.
— А вот так.
— На что это — на что угодно?
— Мало ли… Да ты не бойся, измену Родине тебе не предложат. Ты комсомолец?
— Конечно.
— Ну и там будут только кристальные коммунисты. Так что в этом смысле можешь не опасаться. Но… Ты симпатичный мальчик. Рейсы у нас до-олгие…
— Я… — Юра облизнул внезапно пересохшие губы. Тщетно. Язык тоже пересох. — Я не понимаю…
— А по-моему, — спокойно сказал Иван, не сводя с Юры холодных глаз, — ты все уже понял. Но, конечно, если тебе совсем даже не нужно на Рею — тогда другой разговор.
— Мне очень нужно на Рею, — тихо, но твердо сказал Юра, глядя прямо Ивану в лицо.
— Тогда не хер из себя маромойку строить, — сказал Иван.
Зная, кто за дверью, Юра старался владеть собой, но все же обомлел. Этих великих людей он с раннего детства видел на экране, миллион раз видел и миллион раз восхищался, — но никогда не был от них так близко. И уж подавно даже не мечтал оказаться с ними в одной мизансцене. Даже мысленно он не мог себе представить, что к ним можно будет обращаться по именам. Даже сейчас, когда до них было шаг шагнуть. Нет уж, пусть так и будут Быков и Юрковский. Хотя бы пока. Господи, как Быков спел тогда «На сопках Маньчжурии» — больше десятка лет прошло с тех пор, как Юра совсем еще мальчишкой впервые увидел ту ленту, а до сих пор слезы наворачиваются и ком подступает к горлу; никто ни до, ни после так эту песню спеть не смог… Вся русская сила и вся русская боль была в этом голосе, в этом лице, в этих широких беспомощных плечах… А Юрковский? Потрясающий, исполненный врожденного благородства и ума, но способный сыграть кого угодно — и дубину дворецкого, и хитрющего первосвященника… У Юры буквально ноги подкашивались.
— Что вам? — глуховато спросил Быков.
— Я… Я не знаю… — пролепетал Юра. Потом перевел дыхание, собрался с силами. Он никак не мог заставить себя посмотреть на блистательных актеров прямо — ни на того, ни на другого. Ему было стыдно. Ему было стыдно, что впервые он встретился с ними вот так. Играя вот ЭТО. Ужас. Хоть сквозь землю вались. — Понимаете, мне нужно на Рею. Очень нужно.
— Фамилия? — отрывисто спросил Быков.
— Бородин. Юра… Юрий Михайлович Бородин.
— Профессия?
— Вакуум-сварщик.
Быков тоже не глядел на Юру; сидел сутулый, как придавленный, и мрачно разглядывал пол. Да и Юрковский вертел в руке бокал с вином и был целиком поглощен рубиновыми отсветами в бокале. И Юра вдруг шестым, седьмым чувством, которое только и дает хорошему лицедею возможность всегда чувствовать партнера, всегда подыграть любой, самой мелкой его инициативе, всегда подхватить и отпасовать обратно на дальнейшую разработку любой оттенок, любую тончайшую перенастройку, которую плохой лицедей воспримет лишь как допущенную партнером обескураживающую неточность, и этим шестым-седьмым чувством Юра понял, что Быкову и Юрковскому тоже не по себе. Может быть, даже тоже — просто стыдно. Или хотя бы неловко. От того, ЧТО сейчас надо будет играть.
Да елы-палы, да неужели? Ни хрена себе… Но они-то, они-то зачем?
А когда изумление отступило, у Юры будто гора с плеч свалилась. Я не один! Мы все тут заодно! От радости кровь будто вскипела. Ему захотелось подпрыгнуть и запеть во все горло.
Но вместо этого он просто заиграл.
— Понимаете, — он наконец поднял на Быкова честные глаза, — у меня заболела мама. Приступ аппендицита. Понимаете, я никак не мог уехать… Брат в экспедиции… Отец на полюсе сейчас… Я не мог…
Юрковский аккуратно поставил бокал с вином на край стола.
— Скажите, юноша, — проговорил он, — а почему вас не заменили?
Какой у него голос, подумал Юра. Неповторимый голос. Просто мурашки по телу…
— Я очень просил, — ответил он тихо. — И все думали, что я успею. И к тому же… Я в бригаде лучший. Вы посмотрите в рекомендации… Ребята без меня… ну… Им будет очень трудно.
Некоторое время все молчали. Быков смотрел в пол. Юрковский смотрел на Юру, и в его выпуклых глазах читалось неподдельное сочувствие.
Но реплика его лишена была всякого сочувствия:
— Совершенно не понимаю, зачем нам пассажир.
— Честное слово, я никому не буду мешать, — убедительно сказал Юра. — Ия готов на все.
— Вот как? — с усилием выдавил Быков. У него даже голос осип от нежелания говорить то, что ему надлежало говорить. И Юра был благодарен ему за это. Какие хорошие люди, подумал он. Мало того, что замечательные актеры, так еще и люди замечательные… Но зачем они тогда?
— Да, — тихо сказал Юра. — На все.
— Интересно, — манерно произнес Юрковский. — Может быть, юноша, вы уточните?
Юра закусил губу. Беспомощно обернулся на Юрковского, потом снова посмотрел на Быкова. Быков хмуро глядел в пол.
— Не знаю, как вы отнесетесь, но… — выдавил Юра. — Мне сказали, рейсы у вас долгие, и вам…
Еще одно долгое мгновение он просто не мог заставить себя потянуть роль дальше. Но пауза ширилась, недопустимо вспухала; слова уже стали не нужны, реплики кончились, поодаль демиург замолотил кулаком воздух: давай, мол, давай! — и Юра наконец решительно расстегнул ширинку и спустил штаны.
СЦЕНА 8. ИНТ. ГОСТИНИЦА, ТРИСТА ШЕСТОЙ НОМЕР. РАННЯЯ НОЧЬ
Юрковский пригубил из своего бокала. Покатал вино во рту, проглотил. Посмотрел бокал на просвет. Лицо его было исполнено тихого довольства.
— Какой сладкий, — томно сказал он.
Быков поскреб себя по голой волосатой груди. На грудь загодя побрызгали водой, чтобы казалось, будто Быков весь потный.
— Удачно получилось, — чуть брюзгливо сказал он. — Буквально в последний момент, завтра уже старт… Теперь будем этого петушка хором харить всю ходку, до самого Сатурна. Ай да Иван! Услужил! А коли вы как всегда, то и мы как всегда…
Он наклонился, вынул из кармана лежащей на полу куртки бумажник, порылся в нем и извлек странно маленькую да узенькую по нынешним временам, марганцового цвета советскую, с профилем Ленина, четвертную — и, обернувшись, протянул в сторону Ивана; тот, широко улыбаясь, стоял у окна. При виде денежки он торопливо шагнул к Быкову. Взял, сложил пополам и бережно уложил в нагрудный карман.
— Рад стараться, Алексей Петрович, — сказал Иван. — Служу, так сказать, Советскому Союзу.
— Снято! — победно гаркнул демиург.
СЦЕНА 9. ЭКС. ГОРОДСКОЙ ПРОСПЕКТ. ВЕЧЕР
Вышли они из здания вместе, но сразу рассыпались. Иван, гадливо смерзшийся лицом, будто нес опорожнять парашу, вяло помахал рукой и нырнул в свой «сааб». Рванул с места, размашисто харкнув из-под протекторов снежной слизью. Угрюмый Быков, пряча руки в карманах куртки, двинулся было налево, тогда Юрковский, подняв воротник — направо. Почему-то им совестно было смотреть друг на друга. Из черного неба нескончаемо валили тяжелые лохмотья серого снега. Радужно бушевали рекламы.
Быков остановился.
— Эй… — позвал он. — Как там… генеральный инспектор МУКСа!
Юрковский обернулся.
— А?
— Слушай, пошли водки выпьем где-нибудь, — просто сказал Быков. — Надо как-то отмыться.
— Сколько ни пей — русским не станешь, — рефлекторно отстрелил дежурную шутку Юрковский. Поразмыслил мгновение, меланхолично вздохнул. — А впрочем… надо же иногда помыться и бедному еврею. И что поразительно — ровно от той же грязи, что и русскому.
— А потому что грязь есть грязь, — назидательно сказал Быков, — в какой ты цвет ее ни крась.
Они невесело хохотнули, обнялись и, вместо того, чтобы рассесться по своим иномаркам, пешком двинулись к ближайшему кабаку подешевле. Не хотелось сейчас комфорта и утонченных церемоний, хрусталя, блеска и салфеток; хотелось сделать нужное дело тупо, грубо, быстро, как на нарах.
«Мальчика жалко», — подумал Юрковский.
«Стажера надо было с собой взять», — подумал Быков.
СЦЕНА 10. ИНТ. ЖИЛИЩЕ ЮРЫ. НОЧЬ
Спать не хотелось совсем, никак было не успокоиться. Тогда Юра снова стал читать и к полуночи прикончил главу про ученых, которые впроголодь теснятся на какой-то болтающейся в космосе станции с дурацким названием Эйномия, но так увлечены своими странными, бабахнутыми в прямом и переносном смысле исследованиями, что нищеты даже не замечают, а наоборот, счастливы по самое не могу.
Ну то есть чистый совдеп. Комсомольцы-добровольцы. Издеваться над этими энтузиастами Юра, правда, не стал бы, но и нормальными людьми счесть их не мог. А зачем в качестве образца для подражания — это-то он уж просек: ученые выведены как лучшие из возможных людей и, натурально, образцы для подражания — предлагать ненормальных с напрочь отъехавшими крышами, такое Юра понять и принять был не в состоянии. Чтобы учинить с людьми подобный энтузиазм, им надо много чего из голов и прочих мест повырезать, в наше время эта истина давно известна всем. Лоботомия называется. Или еще зомбирование. Ясно же: тогдашняя пропаганда воспевала энтузиастов, чтобы народ хотел только работать, а жрать не хотел, и вожди могли спокойно жрать в три горла на полную халяву. Теперь на сказочку бескорыстного творческого горения хрен кого купишь.
Однако одна деталь Юру зацепила. Встретилась там странная фразка: «они радуются, потому что впервые доказали, что гравитация распространяется быстрее света».
К естественным наукам Юра до сих пор никакой склонности не имел, но все же помнил, что быстрей света ничего в природе нет и быть не может. Он не знал, откуда это помнит — то ли из нудного малопонятного школьного курса физики, то ли слышал по телику, когда там типа про летучие тарелки фашистов в Антарктиде рассказывали да про надпространственные порталы над полюсами… Ну, неважно. Какая разница. Помнилось. Чего же, неправильно помнилось, что ли? Или это Стругацкие лажанулись? Или в их время наука и впрямь так полагала? Или это они просто подпустили фантастики?
Почему-то Юре стало любопытно. Наверное, так отреагировала психика на вынужденное расстегивание порток перед камерами; организму приспичило чего-то совершенно из иных сфер. Юра закрыл файл с повестью и вошел в сеть.
На сей раз поиски заняли больше времени, потому что он не знал, как толком ставить такие вопросы. На «гравитацию» гугл столько насыпал на него ахинеи, что он только застонал и без колебаний грохнул результаты поиска — голова-то не казенная. Но в конце концов он набрел на текст вроде бы связный и доступно написанный, во всяком случае, так было обещано; попробовал читать, но едва увлекся — уперся в таблицу, где ему зачем-то сообщали про какие-то мюоны, глюоны (от слова «глюки», что ли?), тау-нейтрины и, уж совсем как издевательство, еще и, блин, бозоны, причем с одной стороны слабые, а с другой, видите ли — калибровочные. Прямо знаменитость какая-то, имя-отчество-фамилия: слабый калибровочный бозон, ни больше, ни меньше.
Ржунимагу.
И вдобавок, понимаете ли, у бозонов этих масса 86,97 (хрен знает, чего 86,97), у мюона — 0,11, а у тау-нейтрино — 0,033. Видимо, автор полагал, что без подобной хрени попросту растолковать, быстрее гравитация света или не быстрее, никак нельзя.
Юра смотрел на привидевшийся отстой, как баран на новые ворота. Как бизон на бозон. Да, мозг и впрямь уже начал привычно выворачивать прочитанное в хохму; так он всегда — с той уже довольно давней поры, как ушло детство — приучился поступать со всем, что не удается понять сразу, со всем, что выходит за пределы обыденности и потребовало бы для осмысления какого-то незапланированного, внеочередного усилия. На кой усилия, когда, наоборот, все можно ввести, как иногда выражаются по телику, в культурный контекст? Например: какая разница между бозоном и бизоном? Бизон сильный, а бозон — слабый…
Но эти названия, эти ритмичные гулкие заклинания на птичьем языке были слишком загадочны и потому слишком заманчивы. Не то что «маромойка» или «харить». Они звучали как колдовская ворожба. Как первые слова торжественной молитвы каких-нибудь атлантов. А то, молитву при тебе поют или тебя матюгают, можно понять всегда — даже не зная языка. Что-то будоражило тут, намекало на высь небес, в которых живет бог и творит себе чего-то, творит… И даже цифры при заклинаниях, как ни крути, торкали круче, чем, скажем, цифры на ценниках дорогого пива.
Потому что за этими шаманскими цифрами ощущался громадный неведомый простор. Словно Юра шел-шел с пакетом мусора привычной дорогой от дома до помойки, и вдруг, сам того не ожидая, вышел на край высоченного обрыва — а внизу, до самого горизонта, никто не знает, насколько далекого, безмерно далекого, жила своей непонятной жизнью огромная неизвестная страна, по-настоящему свободная, абсолютно не зависимая от нашего гонора и нашей глупости, пусть и застланная туманом, из которого, лишь чуть угадываясь, темными пятнами выдавались измеренные таинственными цифрами вершины то ли холмов, то ли дворцов, то ли вулканов…
А за пивом, возьми ты его хоть по атомным, хоть даже по каким-нибудь бозонным ценам — не было ничего, кроме переполненного мочевого пузыря и сдобренных дежурными прибаутками поисков подворотни, где поссать.
В общем, Юра подумал-подумал да и пошел сварить себе крепкого кофе. И сварил. И стал читать дальше. И читал, что называется, до потери пульса, со скрежетом в голове, потея, точно дрова рубил и землю копал, а не пробегал, неподвижно сидя, глазами строчку за строчкой, то и дело возвращаясь на абзац, на два назад и пытаясь все-таки хоть что-то да уразуметь. Потому что оказалось интересно. И отлип от экрана, лишь удовлетворенно докарабкавшись до фразы, которая наконец-то все расставила по местам: «Эйнштейн сумел рассчитать скорость, с которой распространяется возмущение структуры Вселенной, то есть гравитация. Оказалось, что она в точности равна скорости света».