Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

— Мадам!..

— Не прикасайтесь ко мне своими грязными лапами!..

И тотчас из–за мраморного заборчика балюстрады, рядом толстых балясин отчеркивающего подлестничную темноту, выступила еще одна незамеченная прежде фигура, и мальчишеский голос, дрожащий от ненависти и презрения, произнес:

— Пойдемьте, тетя Аделаида!..

Интонации были настолько знакомые, что Барму как будто ударили.

Он отшатнулся.

И вдруг, узнавая, сказал — растерянно, с какой–то жалкой искательностью:

— Здравствуй, Гансик…

Он даже протянул руку, чего, конечно, делать не следовало.

И рука его повисла в воздухе.

А немного придурковатый по внешности юноша в щепках прядей, которые, как клочья соломы, топорщились на одуловатой башке, посмотрел на него — опять же с ненавистью и презрением — и сказал, вероятно, укладывая в свои слова какой–то дополнительный смысл:

— Тетя Аделаида, нам здесь нечего делать!

Руку, висящую в воздухе, он как бы проигнорировал.

Тогда Барма, чувствуя сатанинскую мрачную ярость, поднимающуюся изнутри, крайне медленно отвернулся, точно ничему не придавая значения, и распорядился — голосом, который уродовала жестокая судорога:

— Отвезете обоих! Доставите их под охраной! Немедленно!.. — И вдруг каркнул, не сдерживаясь, прямо в одевшееся испугом лицо офицера. — Что вы смотрите, как болван?.. Выполняйте!..

Он боялся, что ярость его может выплеснуться в нечто непоправимое, и поэтому сразу же после выкрика, одеваясь невыносимой краской стыда, повернулся и, буквально ощущая лопатками прицельное, как из пистолета, внимание Гансика, очень быстро прошел по короткому переходу, сверкающему металлическим креплением стен, и, стремительно миновав неуютный казенный предбанник, где, завидев его, подскочили два одурелых гвардейца, плоским, вытянутым, необычного цвета и формы ключом отомкнул предохранительную решетку своей служебной квартиры.

Руки у него дрожали, и он бешено откинул портьеру, скрывавшую внутренние помещения.

Действительно!

Каждый щенок теперь, видите ли, будет его презирать, будет говорить о продажности и об измене общему делу. Еще хватит у них ума вынести приговор, и — решиться, и — привести его в исполнение.

Идиоты!

И он был до такой крайней степени обескуражен столкновением в вестибюле, до такой жуткой ясности представлял себе все последствия этого нелепого эпизода, что не сразу обратил внимание на изменившуюся тишину в смежных комнатах, и лишь только когда включил верхний электрический свет, потому что окна в квартире были тщательно занавешены, когда бросил на кресло пальто и достал прежде запертые сигареты, когда чиркнул уже спичкой о коробок, предвкушая редкое удовольствие, то каким–то особым интуитивным прозрением, на которое он всегда полагался, неожиданно понял, что в квартире он сейчас не один, и, уже распластываясь в невероятном падении, перекатываясь по ковру, чтобы выскользнуть из сектора возможной стрельбы, выдирая пистолет из внутреннего кармана, он все тем же интуитивным прозрением понял, что спасительные секунды непоправимо упущены и что он уже, по всей видимости, покойник — безнадежный и ожидающий лишь констатации данного факта.

Он был в этом абсолютно уверен. Однако выстрелы почему–то не грохотали, а вместо них из–за громады трехстворчатого платяного шкафа раздалось отчетливое предупреждающее покашливание и негромкий иронический голос оттуда же, из–за шкафа сказал:

— Это — я, господин Начальник Охранного департамента. Осторожнее! Не убейте меня случайно…

Невысокий худой мужчина в свитере и в брезентовой робе, — в сапогах, как одеваются горожане, собирающиеся на рыбалку, нарочито неторопливо вышел из закутка и, по–хозяйски придвинув кресло, поехавшее на колесиках, опустился в него, с видимым наслаждением вытянув ноги.

Светлые, как у ребенка, глаза блеснули над скулами, обметанными щетиной:

— Потерял реакцию, господин Начальник Охранного департамента… А если бы это оказался не я, а, действительно, кто–нибудь из террористов?

Он усмехнулся.

— Ну, террористов я бы, скорее всего, почувствовал, пробурчал Барма, неловко поднимаясь с ковра. — Откуда здесь террористы? Единственное безопасное место. Только ты, Марочник, имеешь ключи от черного хода…

Мужчина откусил заусеницу.

— Я давно уже не Марочник, — сплюнув, сказал он. — Я не Марочник, а ты не герр Половинкин. Кончилось эти игры. Чрезвычайно внимательно, словно удивляясь чему–то, он осмотрел свои красные огрубелые пальцы в чешуйках шершавых коросточек и, поморщившись, сковырнул на фаланге, видимо, что–то подсохшее. Осторожно подул на открывшуюся нежную кожицу. Слушай, у тебя какой–нибудь крем найдется? Кожа ужасно трескается. Волчьим жиром намазываюсь, ни хрена, знаешь, не помогает… Ну а вы, господин Начальник Охранного департамента, волчатину когда–нибудь пробовали?..

Брови у него выразительно приподнялись.

— Ладно, не выпендривайся, — мирно ответил Барма. — Раз уж пришел, подожди — мне тут надо решить пару вопросов. Собственно, почему ты здесь появился, что–нибудь произошло?

— Соскучился, — сказал Марочник.

— Соскучился? Это на тебя непохоже. Ладно, отдыхай, потом разберемся…

Он еще постоял два мгновения, собираясь с мыслями, сердце у него колотилось, и томительно, словно крохотный паучок, безобразно пульсировала на виске какая–то жилка, дыхание оставалось неровным, больше всего ему сейчас хотелось бы зайти Марочнику со спины и, достав пистолет, без каких–либо разговоров выстрелить в крепкий волосатый затылок, — это бы решило, наверное, все проблемы, — Барма даже зажмурился, так это было бы хорошо, но он знал, что на самом деле, это бы никаких проблем не решило, а потому, задавив в себе вспыхнувшее желание, деловито принес из аптечки пару тюбиков крема: На, Марочник, пользуйся!.. — и бессмысленно посмотрев, как тот свинчивает белую ребристую крышечку, точно вспомнив о чем–то, прошел в заднюю часть квартиры — оглядел три замка на двери черного хода, передвинул засов, опустил со щелчком ненужную теперь блокировку, а затем, напряженно прислушиваясь к каждому шороху в тишине, так же четко и деловито вернулся обратно, и все время почему–то чувствуя тяжесть пистолета в кармане, перегнулся через письменный стол, чтобы нажать клавишу небольшого селектора:

— Ну как там у вас?

— Все в порядке, заканчиваем! — донесся голос бодрого Цыпы.

— А Мухрас?

— Сейчас разбираемся…

— Подойди ко мне минут через двадцать!

Объяснил, краем глаза заметив вопросительное движение Марочника:

— Да–да, жив еще Цыпа — что ему будет…

После чего выдвинул из–под шкафа фарфоровую розетку в синих цветочках, принеся из кухни, накрошил туда немного черного хлеба, бросил корочку сыра, который сквозил аппетитными неровными дырочками, щедро плеснул молока и, присыпав песчинками сахара, осторожно задвинул розетку на место, к заднему плинтусу.

Ни единого шороха не донеслось из–за шкафа.

Тем не менее, Барма удовлетворенно кивнул. А когда Марочник, с нескрываемым интересом следивший за его действиями, спросил насмешливо:

— Так ты что, в самом деле веришь в Мышиного короля?

То он никак не отреагировал на насмешку, а серьезно и тихо ответил, пожимая плечами:

— Какая тебе разница, верю я или не верю? Я просто знаю, что он существует, — и затем добавил — уже несколько официальнее. — Не тяни время, Марочник, рассказывай, почему пришел…

— Значит, версия о том, что соскучился, тебя не устраивает?

— Мы не дети! — Барма махнул рукой.

— Ну, а если бы я, предположим, вернулся, чтобы добраться до Радианта?..

— Марочник, я тебя умоляю!..

Между прочим, он совершенно не рассчитывал на откровенность, но секунду назад усмехавшийся Марочник неожиданно погрустнел и сказал севшим голосом, в котором звучала тоскливая безнадежность:

— Если говоришь правду, то ни за что не поверят… Ну пришел, например, сообщить, что в лесах появились дикие кошки. Вероятно, разведка. Движутся они откуда–то с Севера. На контакт не идут. Больше мне пока ничего не известно. — Из наплечной брезентовой сумки, в каких обычно держат противогазы, он достал нечто странное, весьма напоминающее окаменелость, и со вздохом положил ее на письменный стол, отодвинув бумаги, покрытые грифами и резолюциями — Вот, я сделал слепок следов, чтобы не быть голословным…

Барма повертел в руках грубую сиреневую отливку, в твердой глине которой отпечаталась пятипая лапа — вероятно, с когтями и не меньше десяти сантиметров в диаметре.

От нее исходил валерьяновый лекарственный запах.

— Не морочь мне голову, — устало сказал он. — Какие–такие кошки? Откуда? Тут с сарацинами не знаешь, что делать. Вероятно, ты просто хочешь остаться в городе: надоело, появилась тяга к комфорту. Так вот, должен предупредить, что это у тебя не получится, приговор по твоему делу пока еще не отменен, да и вряд ли он будет когда–либо пересматриваться, если ты попадешься, то сразу же — заработает канцелярия. Сомневаюсь, что в этом случае мне удастся что–либо предпринять. Мэр бывает довольно упрям, а я, знаешь ли, не всесилен. И тем более, что у нас сейчас происходит очередное… мероприятие… В общем, я бы посоветовал тебе исчезнуть как можно скорее…

Он со стуком положил отливку обратно на стол. Руки у него немного дрожали.

Тогда Марочник делано усмехнулся:

— Значит, мне остается надеяться только на Мышиного короля?.. — Глаза их встретились. — Значит, игра прекратилась и начинается реальная жизнь?..

— А ты чего ожидал? — спросил Барма.

— Да нет, все правильно, — сказал Марочник. — Так и надо, я — без претензий…

Он, наверное, хотел добавить что–то еще, но в это время вдруг ожил пластмассовый старенький корпус селектора: щелкнули челюстями переключатели, замигала тревожащей краснотой сигнальная лампочка сбоку от микрофона.

Громкий певучий сигнал раскатился по комнате.

И сейчас же в казенном предбаннике раздался какой–то устрашающий грохот.

Словно, выламывали из стены всю дверную коробку.

Барма вскочил:

— Оружие у тебя имеется?..

— Неужели ты думаешь, что я буду тебя защищать? — спросил Марочник.

— А ты полагаешь, что тебя они пощадят?..

— Пощадят или не пощадят, а вмешиваться я не буду.

Марочник даже отодвинулся в кресле, чтобы продемонстрировать свою независимость.

Даже прикрыл глаза — как бы в дремоте.

Барма скрипнул зубами:

— Дурак! Мы погибнем!..

Щеку его прорезала складка.

В это время громадный кусок штукатурки отвалился от косяка, дверь, выламываясь из стены, мучительно завизжала, полетели шурупы, и она, будто мост на цепях, величаво и медленно опустилась, а по крепкой дубовой ее поверхности, точно бешеная сороконожка, обросшая мехом, извиваясь, проехал, наверное, тоже упавший Мухрас, и клыки его, выдающиеся изо рта, звонко щелкнули друг о друга, хватая закрученный пылью воздух.

Белая мыльная пена стекала по подбородку.

Было странно, что он еще жив: из лопаток его, по–видимому, пронзая все тело, треугольной заточенностью торчало широкое лезвие, и такое же широкое лезвие, высовывалось из поясницы — причем, оба клинка уже немного дымились — а раздутое хрипящее горло было перехвачено металлической цепью. И концы этой цепи удерживал присевший Ценципер — в позе лыжника также въехавший по двери в квартиру.

И тем не менее, он был все–таки жив, его вылезшие из орбит, в сети мелких прожилок глаза вращались, а громадные когти сдирали волокна с паркетного пола.

И разбухший язык еще выговаривал довольно–таки связные звуки:

— Предатель!..

Но, скорее всего, это были уже всплески агонии. Он еще, перекатывая бугристые мышцы, дополз до квадратной тумбы стола и последним усилием еще отщепил от нее здоровенную продолговатую щепку, но на этом запас его жизненного упорства, вероятно, закончился, лапы бессильно упали, выдвинулась вперед зубастая нижняя челюсть, а все тело, как и клинки, задымилось — усыхая и быстро проваливаясь к позвоночнику.

Две секунды — и мумия, обросшая шерстью, развалилась на несколько спекшихся твердых кусков.

Тихо щелкнули, раскрываясь, как лепестки, кости круглого черепа.

Звякнули оба кинжала, вывалившись из трещин.

Тогда потный, малиновый от натуги, грузный Ценципер, задыхаясь и даже как будто дрожа, приподнялся с колен и сказал — очищая, а затем сворачивая металлическую цепочку:

— Ну — силища!.. Думал, уже не справлюсь… Это он меня по всему коридору волок… — И вдруг, вытаращившись на Марочника, просто, совсем по–детски заулыбался. — Геня?.. Рад тебя встретить, Геня!.. Сколько не виделись!..

И — доверчиво протянул ему свою руку, еще опоясанную следом цепочки…

— Здравствуй, Геня! Молодец, что вернулся!..

4. И В О Н Н А Д Е М Э Й. У Т Р О И В Е Ч Е Р.

Утро было потеряно. К девяти часам она собиралась пойти в Контору, где как раз сегодня обещали выплату по социальному вспомоществованию. Деньги, правда, были совершенно мизерные, неощутимые, что такое по нынешним временам триста монет, да и за теми пришлось еще хорошенько побегать, одних подписей она собрала, наверное, штук двадцать пять, а в последнюю минуту, когда документы были уже оформлены, неожиданно выяснилось, что вспомоществование советникам третьего класса вообще не положено, было, оказывается, какое–то старое постановление: дореформенное, еще прежних времен, вероятно, подразумевалось, что советники третьего класса — существа бестелесные, так что в результате все это чуть было не оказалось напрасным, местный чурка–инспектор уперся — и ни в какую, видимо, хотел показать, что именно он главный в этом районе, положение было прямо–таки безнадежное, честно говоря, она уже собиралась махнуть на эти несчастные деньги рукой, было только обидно за потерянное время и силы, сил у нее в последние месяцы совершенно не оставалось, но тут, к счастью, достаточно ощутимо помог Дуремар, были у него какие–то хитрые, таинственные возможности, где–то он, по–видимому, на что–то нажал, кого–то, скорее всего Директора, попросил о товарищеском одолжении, позвонил старинному другу, написал две записки, в общем, в понедельник пришло извещение, что выплата произодится пятого и двадцать четвертого числа каждого месяца, предлагалось явиться, имея при себе соответствующие документы.

Радость, конечно, от всего этого была небольшая, получалось, что она опять — и довольно существенно — обязана своим положением Дуремару, но дело, так или иначе, выгорело, двадцать четвертое было как раз сегодня, но когда она, наскоро прибравшись в квартире, причесавшись и даже накрасив глаза, потому что еще неизвестно с кем там придется разговаривать в этой Конторе, уже намеревалась выйти из дома, собственно, накидывала пальто, лихорадочно соображая, что не слишком ли поношенным оно все–таки выглядит, стоит ли для этой Конторы как–то особенно наряжаться, то буквально в последнюю долю секунды, дав мятущейся чехардой, наверное, десяток тревожных звонков, словно куль, прислоненный снаружи, в квартиру ввалилась Кора и, не переводя дыхания, не объясняя толком, что происходит, просто как испуганная до икоты девчонка, повисла на ней, — прижимаясь всем телом и заливаясь обильными, безудержными слезами.

Невозможно было понять, чего она, собственно, хочет. Кора шлепала ртом, пытаясь о чем–то рассказывать, что–то мекала, захлебываясь словами, порывалась что–то немедленно показать — отстраняясь и щелкая сцепкой на замшевой сумочке; что–то, видимо, у нее действительно приключилось, но и жесты ее и слова были лишены какого–либо определенного смысла, она просто рыдала, сотрясаясь раскисшим, бесформенным телом, нос у нее покраснел и безобразно распух, а короткие рыжие волосы, изуродованные недавней стрижкой, поднялись и торчали вокруг головы, словно на пугале.

В общем, это была настоящая клиническая истерика, пришлось волей–неволей стаскивать и с себя и с нее пальто, провожать ее в ванную, чтобы ополоснулась, а потом — на кухню, где заваривать крепкий горячий чай, но даже здесь Кора успокоилась далеко не сразу, а лишь приняв пятьдесят капель найденного корвалола, обливаясь и запив его невероятным количеством кипяченой воды, кое–как, перебивая рассказ непроизвольными всхлипываниями, объяснила, что сегодня она получила повестку.

Разумеется, саму повестку она достать не решилась, это было не то, чтобы категорически запрещено, но существовали по данному поводу какие–то негласные, бытовые традиции: все, что касалось Охранного департамента, держалось в секрете, и поэтому страшная проштемпелеванная бумага зеленого цвета, на которой, по слухам, наличествовали даже водяные разводы, так и осталась лежать у нее в замшевой сумочке, сколько бы Кора в волнении не теребила замок, и какими бы при этом не ругалась словами. Но зато она чрезвычайно подробно, по многу раз повторяя одно и то же, рассказала, как именно она обнаружила эту повестку: как она опаздывала в Департамент, и уже с утра у нее все валилось из рук, как она еще колебалась — посмотреть ей почту сейчас или, может быть, вечером, когда она вернется с работы, как она все–таки, ни с того ни с сего, свернула к почтовому ящику и как сразу же, приоткрыв его, обратила внимание на что–то зеленоватое.

— Я как–то сердцем почувствовала, что это — повестка, заключила она. — Честно говоря, ожидала. Должно было что–то случиться. — И вдруг совершенно необъяснимо, буквально за одно мгновение успокоившись, вытерев щеки и опухающие глаза, вкруг которых громадными синяками расплывалась потекшая краска, деловито переставила чашки, чтоб навести на столе порядок, а затем сложила перед собой полные руки, покусала губу и серьезно, как будто принимая экзамен, сказала:

— Вот так, моя дорогая!.. И что же мне теперь делать?..

Было ясно, что ничего особенного она от Ивонны не ждет, и пришла только лишь потому, что больше идти было некуда. Но они все же обсудили некоторые возможности

Например, что будет, если Кора возьмет и не явится по повестке, просто сделает вид, что она эту повестку не получала. Правда, в этом случае, пожалуй, доставят силой. Придет милицейский наряд, и дадут полчаса на сборы. Или, например, если она попытается бежать из города. Но, опять же, куда бежать, и, главное, где достать новые документы? Или если, например, за нее походатайствует дирекция у нее на работе. Потому что ходили слухи, что такие ходатайства иногда помогают. Но, однако, кто именно будет ходатайствовать? И потом, извините, с какой это стати?

— Да дирекция меня в упор не видит, — сказала Кора.

То есть, все это было — сотрясение воздуха, женские разговоры. Обе они прекрасно понимали, что идти по повестке придется.

Кора, кажется, уже начала привыкать к этой мысли.

Она сказала задумчиво:

— Это, наверное, Креппер меня подставил. Есть у нас в отделе такой белобрысенький, — подъезжал ко мне как–то насчет «согласиться поужинать», я его, конечно, отшила, — вот он, сволочь, и накатал бумагу в Охранку. Надо было, наверное, соглашаться…

Она пожала плечами.

Что тут можно было ей посоветовать? Креппер, так Креппер. Какое это теперь имеет значение? Ивонна — и слушала, и лепетала в ответ что–то сочувственное, и подливала заварку, похожую на смолу, но в глубине души хотела лишь одного: чтобы Кора ушла, как можно быстрее. Ей самой было стыдно такого желания, все–таки у человека — трагедия, можно сказать, вся жизнь переломана, но она ничего не могла с собой сделать — просто сидела и дожидалась, когда это, наконец, прекратится.

— Все мы сейчас в таком положении, — выдавила она.

К счастью, Кора уже практически успокоилась, причесалась и даже слегка подкрасила губы, и, наверное, в прозрении догадавшись, что чужие трагедии мало кому интересны, неожиданно сорвалась — заявив, что теперь у нее множество неотложных забот.

Она даже не захотела выпить немного коньяка на прощание.

Впрочем, Ивонна ее и не уговаривала.

И лишь когда, уже на площадке, Кора, внезапно остановившись, коснулась ее горячими пальцами и заискивающим, тихим, растерянным голосом произнесла:

— Слушай, попроси… своего… может быть, он замолвит словечко?..

То она не смогла почему–то сразу же ответить ей: «нет», а после долгой томительной паузы, в результате которой у Коры легла поперечная складка между бровями, — сама не понимая, зачем это делает, нехотя и хмуро кивнула:

— Ладно. Попробую…

Вот такое у нее получилось нелегкое утро.

Правда, когда она, переждав минут десять–пятнадцать, чтобы не столкнуться с Корой на улице, все–таки натянула свое непрезентабельное пальто и почти бегом добралась до Конторы, находившейся всего в трех остановках от ее квартиры, то неожиданно выяснилось, что народа сегодня, против обыкновения, очень немного, только пять человек сиротливо стояли вдоль стенки, ожидая приема, для Конторы это была вообще не очередь: уже через полчаса Ивонна попала в комнаты финансового отдела, и там, побродив от стола к столу, за которыми отдыхали от жизни чрезвычайно накрашенные, сонные, неприветливые девицы, злобновато, как на врага, взирающие на каждого посетителя, расписавшись несколько раз на каких–то ужасных бланках и раздав все бумаги, оформленные ей за последние месяцы, она получила вместо этих бумаг мятую жестяную кругляшку с тринадцатым номером и, просунув ее в узкое окошечко кассы, обитое листами железа, как–то даже оторопело пощупала морщинистые цветные купюры, неприветливо выброшенную ей после некоторого ожидания.

— А почему только восемьдесят?.. — растерянно спросила она.

На что из кассы раздраженно ответили:

— Сколько выписано, столько и получили. Ничего не знаю! Выясняйте в расчетном отделе!..

И квадратное, в стертой эмали окошечко с треском захлопнулось.

Брякнула с другой стороны опускаемая задвижка.

Ивонна едва успела отдернуть руки.

Разумеется, выяснять она ничего не стала, потому что выяснять что–либо в этой Конторе себе дороже — нахамят, а толку все равно не добьешься — и поэтому, лишь крепко сжав зубы, проскочила мимо крашенных злобноватых девиц, обративших на нее внимание не более, чем на старую мебель, саданула им на прощание дверью, с которой что–то посыпалось, между прочим, сама ударилась локтем о косяк и, уже очутившись в тоскливом обшарпанном коридоре, извивающемся, как кишка, и уходящем неизвестно куда, чуть было не своротила с копыт какого–то полудохлого работягу, то наваливающегося лохматой башкой на стенд объявлений, то, напротив, отшатывающегося этак метра на два с половиной — закрепляющего на поверхности стенда листок, будто трауром, окантованный черной официальной рамкой.

Вероятно, очередной указ Мэра.

— Смотреть надо… — чудом сохранив равновесие, заметил ей работяга.

В общем, достаточно миролюбиво.

У Ивонны не было никакого желания ему отвечать.

Она только немного, чтобы хоть как–то придти в нормальное состояние, задержалась у стенда, исколотого кнопками и гвоздями, и до ряби в глазах таращилась на подслеповатые, мелкие строчки.

Насколько она могла судить, речь в Указе шла о внеочередном (весеннем) призыве в армию. Призывались все граждане мужского пола в возрасте от семнадцати до двадцати пяти лет, неженатые, имеющие соответствующую отметку в паспорте. Причем, в отличие от предыдущих призывов, никаких ограничений и льготных отсрочек не допускалось.

Это было уже что–то новенькое.

Она никак не могла понять, имеет ли этот Указ какое–либо отношение к Клаусу? Или все–таки не имеет? Он ведь в этом году заканчивает среднюю школу. А семнадцать лет ему, к сожалению, уже исполнилось.

Это что же, выходит, ему придется служить в армии?

Ужасно.

Кошмар какой–то.

Впрочем, разбираться в Указе по–настоящему у нее не было сил, она чувствовала, что если начнет сейчас изучать вереницу абзацев строчка за строчкой, то, наверное, с ней случится такая же истерика, как и с Корой, она просто передушит их всех в этой Конторе, и поэтому разбираться в тарабарщине канцелярии она не стала, а, уже не торопясь, дыша полной грудью, по обледенелым мартовским улицам вернулась к себе домой и, набрав полную ванну коричневатой горячей воды, накрошив туда мыла, чтоб появился приятный запах, погрузилась всем телом в шуршащее снежное великолепие и лежала, запретив себе о чем–либо думать, — до тех пор, пока где–то в прихожей не раздался прерывистый условный звонок.

Тогда она неторопливо вытерлась и надела халат с широкими рукавами.

А пока шла в прихожую и поднимала пальто, у которого в довершение ко всему, оказывается, лопнула вешалка, то прерывистый условный звонок прозвучал в тишине квартиры уже вторично.

Дуремар, наверное, пританцовывал от нетерпения.

И действительно, едва она приоткрыла обитую войлоком дверь, даже не успев рассмотреть, кто на самом деле за этой дверью находится, как он, точно змея, проскользнул в образовавшийся узенький промежуток и, немедленно сделав короткое движение задом, чтобы язычок замка надежно защелкнулся, именно, как змея, прошипел, поводя из стороны в сторону плоскими, будто стекла, глазами:

— Что случилось? Почему ты так долго не открываешь?..

— Не хочу — и не открываю! — холодно ответила ему Ивонна.

— Я бы мог уйти, не дождавшись…

— Ну и уходил бы, себе на здоровье!

Надо было сразу же поставить все на свои места, и потому, проводив Дуремара в комнату, усадив его в кресло и расплескав по рюмкам им же принесенный коньяк, она тут же, не ожидая, пока гость успокоится, и перестанет оглядываться по сторонам, одним быстрым движением опрокинула в себя едкую жидкость, а затем, резко выдохнув, повалилась на низкий старый диван и, откинувшись так, что под халатом обозначились груди, сообщила, пытаясь придать своему голосу оттенок некоторого легкомыслия:

— Хорошо, что ты заглянул… У меня неприятности…

Дуремар насторожился еще сильнее.

У него даже зашевелились бесцветные редкие волосы, зачесанные назад, и, как бисер, заблестели капельки пота во впадинах черепа, а синюшные пальцы сплелись, будто скользкие макаронины.

Он протяжно вздохнул:

— Я тебя слушаю…

Вот тут, наверное, и следовало попросить за Кору. Но она почему–то — непонятно почему — не смогла, а вместо этого с каким–то искусственным оживлением, похохатывая и изображая историю в лицах, принялась рассказывать, как ее сегодня принимали в Конторе.

А закончила тем, что, пожав плечами, назвала размеры вспомоществования.

У Дуремара глаза вылезли из орбит.

— И ты просто так ушла? — с неподдельным ужасом спросил он. — Надо же было — устроить скандал, потребовать объяснений!.. — Он схватился за виски, которые вдавились, будто резиновые. — Нельзя быть такой уступчивой!.. Тебя уважать не будут!..

Ивонна пожала плечами.

— А что скандалить? Ну — ответят мне: согласно параграфу тринадцатому, пункту шестому — «Уложения о мерах по обеспечению гражданского проживания»… И так далее… Что я понимаю в этих параграфах?..

Она налила себе еще коньяка.

— Ну ты не права–а–а… — протяжно сказал Дуремар. Тринадцатый параграф — это очень важный параграф. В тринадцатом параграфе говорится, что лица, отнесенные, согласно «Уложению» к категории «Б», если они ранее никакими другими Указами из данной категории не выделялись и не внесены в особые списки по ограничению проживания, то есть, безусловно являющиеся законопослушными гражданами, имеют право на вспомоществование в полном объеме… Смотри так же «Разъяснения к «Уложению о мерах по обеспечению»… пункты третий, одиннадцатый и двадцать четвертый… Раздела седьмого… И «Инструкцию по «Разъяснению к «Уложению», примечания, параграф тридцать шестой… Нет, они были просто обязаны тебе объяснить!..

Дуремар откинулся в кресле.

Пить он, впрочем, не стал, а, повертев немного в руках пузатую низкую рюмку, осторожно поставил ее обратно на столик, а затем, достав из кармана вышитый по краям, чистый платок, очень тщательно, один за другим, вытер одуловатые пальцы.

Вид у него при этом был чрезвычайно довольный.

— Ты что, все параграфы наизусть знаешь? — с отвращением спросила Ивонна.

И теперь уже Дуремар пожал острыми худыми плечами:

— Ну — все не все… разумеется… а кое–что знать положено…

— Тогда объясни, пожалуйста, куда мне еще обратиться?

Дуремар вперил в нее загадочный непроницаемый взгляд, и под этим взглядом она вдруг покраснела, как школьница. А немного спустя сказала — то, что вовсе не собиралась:

— Я ведь не могу прожить на такие деньги.

Голос прозвучал очень жалобно и как–то подобострастно.

— Сколько тебе должны были заплатить? — спросил Дуремар.

— Я рассчитывала по крайней мере на триста, — сказала Ивонна.

— Триста?..

— Меньше не получается…

Тогда Дуремар покряхтел, будто от внутренней невыносимой боли, сильно сморщившись, полез рукой куда–то в глубь пиджака и, достав оттуда потрепанный с вензелями бумажник, положил на салфетку две фиолетовые купюры, а потом, опять покряхтев, словно боль, охватившая сердце, еще усилилась, неохотно добавил сверху четыре пятерки.

Голубые бумажки затрепетали, как бабочки.

— Вот тебе — двести двадцать, пожалуйста, — все, что могу…

И когда Ивонна, чувствуя, что, наверное, не следует так поступать, все–таки неловко, одеревеневшими пальцами взяла эти проклятые деньги, то, уже засовывая их в карман халата, она с необычайной ясностью поняла, что теперь не имеет никакого смысла просить за Кору, — все, кредит, который она ощущала, на сегодня исчерпан, Дуремар больше ничего делать не будет, и сама эта мысль принесла ей какое–то странное облегчение: значит, и не надо обращаться к нему с подобной просьбой.

Тем более, что уже маячил в ближайшем будущем Указ о военном призыве.

Клаус — вот, о ком сейчас следовало бы думать.

И поэтому она, взяв себя в руки, спросила, немного волнуясь:

— Что там за новое распоряжение? Насчет армии, и так далее… Я прочитала в Конторе… оно имеет к нам какое–нибудь отношение?

На серьезную информацию, однако, она уже не рассчитывала, может быть — так, какие–нибудь несущественные подробности, и действительно, Дуремар, который, по–видимому, тоже считал, что кредит его личных обязательств на сегодня исчерпан, лишь немного, как лошадь, которой мешают мухи, помотал головой и беспечно махнул ладонями — какая, мол, ерунда, пусть это тебя не волнует.

Вся его первоначальная настороженность, по–видимому, уже рассеялась, он пришел в свое обычное расслабленное состояние — потому что, как девушка, маленькими глоточками выцедил бурый, дохнувший маслами коньяк, а затем, вероятно, почувствовав некоторое возбуждение, протянул к ней холодные синеватые руки в чернильных прожилках:

— Ну, Ивонночка!.. Мы теряем драгоценное время!..

Сладкий голос его заметно дрожал, а змеиные мягкие губы вытягивались, образуя трубочку.

Ивонна поежилась.

Интересно, подумала она, а Кора согласилась бы на Дуремара, если бы, конечно, он аннулировал ее повестку?

Наверное бы согласилась.

Мысль мелькнула и растворилась в вялом ожесточении. Какой смысл было думать об этом? Кора уже фактически не существовала. А Дуремар, напротив, пребывал сейчас в здравии и благополучии: распахнул свои длинные, как у паяца, нескладные руки и два венчика пальцев на них, будто щупальцы, медленно колыхались:

— Ну, Ивонночка!.. Ну мне же через полчаса — опять на работу…

В голосе его звучали недоумение и обида.

Тогда Ивонна нехотя ему улыбнулась, и Дуремар мгновенно пересел на диван — осторожно, как гусеница, прильнув всем резиновым телом и еще более осторожно взявшись за отвороты халата.

— Ну вот, мы, наконец–то, и вместе…

Пальцы у него и в самом деле были холодные.

Ивонна вздрогнула.

И в это время прозвучал резкий требовательный звонок в прихожей.

В общем, как не заладилось с самого утра, так, видимо, и продолжалось, — потому что когда она, кое–как успокоив ополоумевшего Дуремара и всей жизнью поклявшись, что ни один человек сюда не покажется, с превеликим трудом запихала его в крохотную подсобную комнатку, размерами похожую на чуланчик, то, сама вся в смятении, открыв наружную дверь, она увидела не соседку, на что в глубине души почему–то надеялась, и не почтальона, приносившего иногда заказную корреспонденцию, даже, в общем, не Клауса — у Клауса был свой собственный ключ — а увидела Франца, ощерившегося от злости, и причем за спиной у него маячила какая–то не внушающая доверия, потрепанная фигура.

Вот уж кого она совсем не хотела бы видеть.

— В чем дело?

Однако, Францу было в глубокой степени наплевать на это.

— Привет! — растягиваясь в ненатуральной улыбке, сказал он.

И не грубо, но безоговорочно отстранив Ивонну плечом, как хозяин, потопывая, прошел в глубину квартиры, где на кухне, немедленно, открыв холодильник, первым делом достал оттуда пакет молока, который уже был распечатан, — огурец, две банки килек в томате, вывалил из подвешенной хлебницы половинку городского батона, а затем вскрыв консервы широким зазубренным лезвием, видимо, одним из десятка спрятанных в ручке ножа, выхватив из этого же ножа трехзубую крепкую вилочку и махнув человеку, с которым он вместе явился: Проходи, Крокодил, не стесняйся, чувствуй себя, как дома!.. принялся выковыривать хилые рыбьи тушки — запивая их, точно изжаждался, и заедая кусками растерзанного батона.

Причем, сам батон он не резал, а просто отламывал, вероятно, не желая терять драгоценного времени, а вчерашнее, наверное, уже подкисшее молоко торопливо отхлебывал прямо из горлышка — так, что одна–две белые струйки скользнули по подбородку.

— О!.. Это — то, что требуется!..

Он был вообще какой–то грязноватый, оборванный, словно все последние дни ночевал на чердаках и в подвалах, серую брезентовую штормовку его явно с чужого плеча перечеркивали следы мазута и ржавчины, а на складках локтя, где она была кое–как, неумело заштопана, будто высохшая слюна, поблескивали ниточки паутины.

И такая же ниточка паутины поблескивала на заношенных облегающих джинсах.

— Не обедал по–человечески уже две недели!..

Впрочем, спутник его, которого он называл Крокодилом, при сравнении с ним выглядел нисколько не лучше — в самом деле напоминая ленивого аллигатора удлиненным своим, крупно–пористым, нездоровым лицом, сильно стянутым, наверное от рождения, к острому подбородку; все лицо таким образом было скошено на затылок, а прикрытые дряблыми веками, выпуклые глаза, словно два бугорка, возвышались над переносицей. То есть, действительно крокодил. Даже вытертое зеленоватое приталенное его пальто, отвисающими карманами свидетельствующее о неустроенности, походило на чешую безмозглой мерзкой рептилии: оно тоже было ужасно затаскано и, как штормовка у Франца, испещрено следами мазута, но если штормовка, судя по ее внешнему виду, все–таки иногда, наверное, стиралась и чистилась, то многолетняя суровая грязь на пальто явно уже навсегда срослась с драповой тканью — пропитала все швы, повидимому, до подкладки, и уничтожить ее можно было, только уничтожив саму материю.

Даже странным казалось, что кто–то носит такую замызганную одежду. Тем не менее, Крокодил явно чувствовал себя в ней довольно уютно: тоже, подхватив со стола чайную ложечку, начал быстро–быстро вычерпывать томатный соус из банки, губы его, пошвыркивая, вытягивались, точно у Дуремара, заскорузлые пальцы пихали в расщелину рта огромные корки хлеба, черная засаленная окантовка воротничка, вероятно, его ничуть не смущала, он лишь изогнулся, как ящерица, на мгновение сморщившись, и все той же несчастной мельхиоровой ложечкой, правда, выпачканной уже в томате, облепленной мелкими крошками, почесал себя между лопаток — выдохнув с мучительным наслаждением.

Объяснил — на секунду застыв и прислушиваясь к ощущениям:

— Щекотно… Ползает кто–то…

Ивонна попятилсь.

Франц же, чуть было не подавившись непрожеванной пищей, оглушительно захохотал и сказал, тыча вилкой с насаженным на нее ломтиком рыбы:

— Познакомьтесь: Ивонна — моя сестрица, она немного задвинутая. Не бойся, Ивонна, мы у тебя сегодня переночуем… А вот это — широко известная в узких кругах персона по имени Крокодил… Крокодил! Продемонстрируй даме, что ты — человек воспитанный!..

Он опять очень громко, с неприятными нервными интонациями захохотал: ломтик булки слетел у него с языка и плюхнулся в банку, а из ранки над бритостью рта, обметанного воспалением, показалась, темнея и набухая, овальная капелька крови.

Франц слизнул ее и дернул, как командир, подбородком:

— Крокодил! Кому было сказано?..

Ивонна подумала, что он так шутит, — потому что ожидать от Франца можно было чего угодно, — однако, не успела она опомниться и сообразить в растерянности, что к чему, как встряхнувшийся Крокодил действительно, с совершенно неожиданным для него изяществом, подхватил ее руку, поднятую было для протестующего гневного жеста, и, неуловимо склонившись, губами, лоснящимися от рыбьего жира, очень ловко поцеловал ее в розовые чистые ногти:

— Поручик Рагоба — к вашим услугам!..

Он даже умудрился каким–то образом щелкнуть стоптанными, порыжевшими, просящими каши ботинками, а согбенная прежде грудь под его рубашкой, заколотой на булавки, вдруг выкатилась колесом.

Впрочем он тут же опомнился и добавил обычным, гораздо более подходящим к его внешности тоном:

— Извиняюсь, конечно, хозяйка… А водочки у вас не найдется?..

— Да–да, — сказал Франц. — Крокодил в самом деле из офицеров. Командир особого взвода дворцовой охраны. Лейб–гусар, имел Золотое оружие… До чего доводит человека страсть к алкоголю… Но стреляет он все равно — как бог. Между прочим, ты налила бы действительно — по сто пятьдесят, с мороза…

И Франц сделал выразительный жест — двумя выставленными из кулака немытыми пальцами.

Словно поднял ими невидимый тяжелый стопарик.

— А?.. Сестрица?..

Пришлось достать им бутылку, сохранившуюся еще с Нового года.

Однако, выпить они все равно не успели.

Потому что едва Ивонна поставила перед ними две треснувших стареньких кружки, которые было не жалко, и едва Крокодил, вдруг задрожавший от нетерпения, желтой крепью зубов содрал с бутылки зеленую жестяную нашлепку, как из коридора, идущего мимо кухни, откуда–то из самой его глубины, долетело двукратное деревянное стуканье, и немедленно вслед за этим всхлип испуганного до смерти человека.

Все они так и застыли.

Причем, в правой руке у Франца мгновенно зачернел пистолет, и такая же опасная, полная смерти игрушка, будто жаба, выглянула из жилистого кулака Крокодила.

А бутылку он уже — в мгновение ока — совершенно беззвучно поставил на столик.

Пауза была страшная.

Франц прищурился.

— Так–так–так… — недобро сказал он. — А мы здесь, оказывается, не одни… Интересно… Крокодил! Ну–ка — выскакиваем по команде!..

Он еще больше прищурился, по–видимому, на что–то решившись, пистолет его, как на пружине, упруго метнулся вверх, вздулись жилы на тонкой, давно не мытой, цыплячьей шее. Ивонна и сама не могла бы сказать, как это у нее получилось, но она вдруг, опередив их обоих, в какие–то доли секунды очутилась у двери и, загородив ее так, чтобы они отсюда не вышли, выставив перед собой обе ладони, яростно, будто кошка, зажатая в угол, наморщившись, прошипела:

— Не надо…

Тогда Франц ни с того ни с сего, как в борделе, гаденько ухмыльнулся.

— Я все понял, — подмигивая, сказал он. — Это — твой хмырь, с которым ты последнее время трахаешься… Из школы — который… Точно?.. Ну, эта рожа, по–моему, уже давно заслуживает…

Было видно, что несмотря на ухмылку он говорит серьезно: глаза у него были холодные, а светлые безжалостные зрачки ненормально расширились.

Он как будто превратился в убийцу.

— Уйди с дороги!..

Ивонна не понимала, что с ней случилось, ну, казалось бы — дадут Дуремару в морду, подумаешь, не привыкать Дуремару, но она, точно гипсовая фигура, окаменела в проеме и, не шелохнувшись даже под цепкими пальцами Франца, попытавшегося ее отодвинуть, глядя прямо в его побуревшее желчью, худое, задергавшееся, как в припадке, лицо, отчеканила, впрочем, не повышая голоса, что если они сейчас выйдут из кухни, то она немедленно сообщит о них обоих в Охранку, у нее — ребенок, работа, она их сюда не приглашала, разумеется, ни на какую ночевку здесь пусть они не рассчитывают, пусть едят и выкатываются куда подальше, ну а если не захотят, то она, в общем–то знает, что ей следует делать.

— Я дам вам денег, — заключила она неожиданно для самой себя.

И достав из халата комок разноцветных купюр, чуть ли не насильно втиснула их в жесткую руку Франца.

Ей было ужасно жаль этих денег, столько она из–за этих денег сегодня намучилась, но какое–то внутреннее ощущение, словно голос души, говорило ей, что она поступает правильно. Надо эти деньги отдать. И действительно, Франц, будто выключенный, немедленно успокоился — как бухгалтер, пересчитал цветные захватанные бумажки, удивленно задрал некрасивые брови, испятнанные лишаями, и сказал, аккуратно укладывая купюры в карман штормовки:

— Двести двадцать… Теперь, Крокодил, живем! — И добавил уже совершенно миролюбиво. — Водочку мы у тебя все же допьем, сестрица, не обижайся…

Так что все это, в конце концов, как–то уладилось, но, уже выпроваживая Дуремара, который, не без оснований опасаясь громко ступать, будто цапля, выдергивал выше пояса длинные ноги — тем не менее, прижимаясь и зудя ей в самое ухо: Ну, Ивонночка, Ну — мне на работу… — отдирая от себя его жадные, склеивающиеся ладони, утешая его и обещая увидеться в ближайшее время, закрывая за ним войлочную шуршащую дверь, она неожиданно вздрогнула, точно кольнуло сердце, и, буквально ослепнув от пронзительного чувства вины, еле слышно, одними губами выдохнула:

— Бедная Кора!..

5. Ф Р А Н Ц Д Е М Э Й. В Н Е З А К О Н А.

Убивать мне никогда раньше не приходилось, стрелять, в общем, стрелял, пожалуй, даже много стрелял, особенно в прошлом месяце, когда мы совершили нападение на склад оружия в районе Старого Порта, охрана там оказалась несколько многочисленней, чем доносила наша разведка: вероятно, случайность, от случайности у нас никто не застрахован, настрелялся я тогда, пожалуй, на год вперед, но одно дело, когда это происходит ночью, на расстоянии: бухаешь из тяжеленного «лазаря» по расплывающимся мутным теням и, за редким исключением, не знаешь, попал ты в кого–нибудь или нет, на таком расстоянии все равно не видно, разве что попадет в тебя самого, но уж это, как говорится, бог миловал, и совсем другое, если акция происходит утром, как например сейчас, и осуществлять ее приходится лицом к лицу, причем, по возможности, без лишнего шума, то есть, своими руками — вот, что меня более всего напрягало, я не то, чтобы нервничал: месяцы, проведенные в группе, приучили ко многому, но я, тем не менее, ощущал какое–то внутреннее напряжение — скованность, озноб, невидимый глазом — внешне это, по–моему, выражалось в неловкости некоторых движений: я, например, никак не мог вытащить сигарету из туго набитой пачки, словно кончики пальцев утратили свою чувствительность, а когда, наконец, все же вытащил и чиркнул спичкой о коробок, то почему–то выронил на пол и спичку, и сигарету.

То есть, пришлось поднимать эти мелочи и начинать все сначала.

Руки у меня сильно промахивались.

Даже Крокодил, по–видимому, обратил на это внимание, потому что неожиданно поднял правую бровь и заметил с несвойственной ему тяжеловесной серьезностью:

— Успокойся. Переживаешь, как институтка…

А за этой тяжеловесной серьезностью, как мне показалось, прозвучало определенное превосходство.

Так учитель, наверное, мог бы наставлять своего воспитанника.

Он сказал:

— Убивать тяжело по первому разу, это естественно. А потом привыкаешь и относишься к самому процессу уже как к работе. Главное тут, чтобы — руки делали. Если руки делают, то остальное — уже неважно…

Судя по всему, он хотел меня подбодрить, все–таки боевой офицер, сколько новобранцев прошло перед ним за последние годы, и ведь каждого, наверное, требовалось обтесать, научить обращению, вылепить из него настоящего профессионала. То же, знаете ли, непросто… В общем, вовремя он мне это сказал: мандраж — не мандраж, но что–то в таком роде у меня действительно начиналось, во всяком случае, под ложечкой сосало довольно чувствительно, и — что самое неприятное — отдавалось по горлу, вызывая противную тошноту, меня, как будто во время качки, явственно, хотя и слабо мутило, я уже прикидывал, что, пока есть время, надо бы сбегать под какимнибудь предлогом в уборную: сунуть два пальца в рот, чтобы снизошло облегчение, но это, конечно, был бы ужасный позор, катастрофа, крах всей моей репутации, поэтому ни в какой туалет я, разумеется, не побежал, а лишь отхлебнул безалкогольного мандаринового коктейля, который мы заказали, и, втянув в себя воздух кафе, по температуре мало чем отличающийся от наружного, хрипловато, как и положено опытному герильеро, сказал Крокодилу:

— Не отвлекайся!..

Не знаю, что такое случилось со мной в эту минуту, но я вдруг совершенно отчетливо понял, что Крокодил — уже не жилец в нашем мире. Что ему совсем немного осталось. Может быть, всего пара месяцев, а может быть, и гораздо меньше. Трудно было сказать, почему именно я так решил — то ли потому, что он и в самом деле сегодня был похож на больного: весь какой–то нахохлившийся, отпивающий свой коктейль мелкими хлюпающими глоточками, то ли потому, что у меня из–за предстоящей работы было в данный момент несколько нервозное состояние и поэтому мне, как наркоману, мерещилась всякая чертовщина, а может быть, еще и потому, что после ареста Сэнсэя, который ударил, как гром среди ясного неба, я все время испытывал чувство какой–то изматывающей безнадежности — когда кажется, что вся жизнь твоя не имеет никакого значения, когда цель, ради которой ты только и существовал, бесповоротно утрачена, а все окружающее тебя засасывается жуткой трясиной.

Это надо же, чтобы так бессмысленно провалился.

И кто?

Сэнсэй!

Во всяком случае, насчет Крокодила я теперь был абсолютно уверен. Мне даже чудился запах смерти, который он источает: приторный такой, травянистый, удушливый запах, слабым привкусом, как лекарство, оседающий на языке и напоминающий резкий запах болиголова. Вероятно, поэтому меня и стало мутить. Разумеется — бред, свихнутое воображение, и тем не менее, мне этот запах все время чудился.

Я даже слегка отодвинулся вместе со стулом, якобы для того, чтобы лучше был виден дом, за которым мы сейчас наблюдали. Дом был старый, пятиэтажный, с нависающей над каждым окном безобразной аляповатой лепкой, грязь и сырость, наверное, въелись в него еще в прошлом столетии, ремонтировали его много раз, и поэтому невозможно было сказать, что конкретно эта лепка обозначает, кажется — крылатых младенцев, которые трубили в раковины, так мне во всяком случае представлялось, — я в этом доме родился, я в нем, к несчастью, вырос и я из него ушел, чтобы потом, через несколько лет, вернуться обратно, но я так и не удосужился посмотреть на него, как следует, почему–то мне всегда было некогда, из всего своего детства я помню лишь драки и дикие выходки, заканчивающиеся скандалами. И мне некогда было рассматривать его даже сейчас, потому что Крокодил, по–моему, догадался, зачем я от него отодвинулся, и тоскливо, как раненая собака, заглянув мне в глаза, произнес тихим голосом, в котором непостижимым образом звучала ирония:

— Ну что, возьмем еще по коктейлю?..

У меня прямо мурашки пошли по коже от этого голоса.

Действительно, как покойник.

К счастью, на том мои переживания и завершились — так, как в следующее мгновение, собираясь уже что–то буркнуть на нелепый вопрос Крокодила, я не столько заметил, сколько, пожалуй, почувствовал — тихое, одними тенями движение на тротуаре, и, немедленно позабыв обо всем на свете, дернувшись телом так, что едва не опрокинулся тонкий коктейльный стаканчик, обостренным, как это бывает в подобных случаях, зрением сразу увидел, что дверь мастерской, на которой был нарисован сапог невероятных размеров, по–немногу и словно бы нехотя отворяется, а из–за нее появляется Старый Томас в обычном своем, потертом кожаном фартуке, в лапсердаке, в галошах, обутых на валенки, и, остановившись, как всегда, на пороге, мерно пыхая трубкой, торчащей у него изо рта, начинает, как будто видя все это впервые, оглядывать улицу с погашенными фонарями, отсыревшее бледное небо, кривоватые уродины тополей, а затем, по–видимому, удовлетворившись привычной картиной, поворачивается и опять скрывается в мастерской, а из темного проема ворот, сохраняющего еще ночную промозглость, переваливаясь с боку на бок, наверное, получив хозяйское разрешение, выезжает повозка, влекомая неповоротливым мерином, и Оттон, как две капли воды, похожий на Старого Томаса, точно так же оглядывается с высоких козел по сторонам и размеренно, с фамильной непрошибаемой флегмой чуть кивает и попыхивает короткой трубочкой.