Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

«Если», 1994 № 09



Харлан Эллисон

ТРЕБУЕТСЯ ЛИШЬ НЕМНОГО ВЕРЫ

Прижавшись спиной к скале, Нивен ощупывал кончиками пальцев растрескавшуюся поверхность камня. Стена, похоже, делала изгиб. Нивен молил, чтобы удалось обогнуть котел, куда он попал, иначе — конец. Покойник — и точка. Кентавр приблизился еще на несколько футов, подняв тучу красной пыли. Его золотые копыта сделались темно-малиновыми. Получеловек-полуконь из прочитанных в детстве мифов, как он очутился здесь?

Маленькие глазки-буравчики кентавра были такого же красного цвета, как и земля, которую он топтал от нетерпения. Неожиданно Нивену почудилось, что лицо кентавра похоже на лицо Джона Бэрримура. Как две капли воды. Только крошечные глазки, красные и злобные, портили сходство. В них светилась незнакомая ярость.



Невероятным образом Нивен, человек без особых талантов и достоинств, был переброшен в некое… место? время? континиум? (но Земля ли это вообще?), где до сих пор бродят кентавры. Один из них сможет наконец выместить веками копившуюся ненависть на представителе расы, в свое время вытеснившей кентавров с привычных мест обитания. Настал день расплаты с Homo sapiens.

Нивен медленно продвигался вперед, не отрывая спины от скалы. Одной рукой он продолжал ощупывать каменный выступ, с которого осыпались сухие крошки глины, а другой — размахивать сучковатой увесистой палкой. Когда Нивен на момент опустил свое оружие — слишком было тяжело, — кентавр прыгнул. Нивен успел развернуться вполоборота и что есть силы снова замахал дубиной. Кентавр резко затормозил, пропахав копытами глубокие борозды в сухом грунте и замер в двух футах от крутящейся, как пропеллер, палки. Нивен, не прекращая вращать ее, повернулся к стене боком и со всего маху ударил дубиной по скале — дерево разлетелось на куски.

Кентавр удовлетворенно фыркнул.

Нивен мгновенно покрылся липким потом. От сильного удара его хорошенько тряхнуло, а левая рука тотчас потеряла чувствительность и онемела. Однако в скале открывался проход, которого он, стоя спиной, прежде не замечал. А вместе с проходом появилась и робкая надежда остаться в живых. Когда кентавр приготовился к последнему прыжку, намереваясь раздавить своим огромным телом ничтожного человечишку, Нивен боком протиснулся в узкую щель и очутился внутри горы. Не раздумывая ни секунды, он повернулся спиной к входу и понесся что было сил во мрак пещеры. Бледно-голубой свет, и так неяркий из-за завесы плавающей в воздухе мелкой пыли, бледнел все больше и наконец угас совсем, как только Нивен свернул вбок. В кромешной тьме абсолютно ничего не было видно, разве что мерцали перед глазами крошечные искорки.

И тут вдруг до Нивена дошло, что свет, от которого он убегал, — те самые обрывки голубизны и трупная желтизна неба — не имели ничего общего с цветом небес всех известных ему на земле мест. Но в этот самый момент Нивен споткнулся о каменный выступ и, кувыркаясь, полетел в бездонную пропасть. Он пытался ухватиться за что-нибудь, но натыкался лишь на невидимую стену из гладкого камня, сырую и холодную. В этих бесплодных попытках он содрал кожу с кончиков пальцев, но словно не ощущал боли. Всплеск воды, в которую, едва не сломав себе спину и шею, врезался Нивен, заглушил его пронзительный крик.

Он погружался в черную бездну. Рот был заполнен вонючей мерзостью, сомкнувшиеся воды утягивали в погребальный холод тело своей жертвы.

Воспоминания, не встречая преград, хлынули в незащищенный никакими барьерами разум.



Он снова очутился… в старой лавке предсказателя.

Неужели это было всего лишь несколько минут назад? Он стоял в лавке предсказателя в Тихуане, обнимал девушку, отпускал едкие и циничные замечания. Разве могла прийти мысль, что он окажется в этом каменном мешке, лицом к лицу с разъяренным кентавром?

Или это было давно? И с тех пор минул действительно огромный срок. Но не все ли теперь равно, раз его поглотили мрачные воды Стикса?

«Huaraches» — значилось на вывеске — и «Serapes».[1]



Берта смотрела на него сквозь стакан — она предпочитала «Том Коллинз». Нивен поигрывал соломинкой в своем, с порцией «Куба Либре», насвистывая незамысловатый мотивчик. Взгляд его вяло скользнул по Авенидо Революсьон.

В Тихуане доступно все, что ни пожелаешь. Десятилетние подростки обоего пола. Девственники или девственницы. Настоящая французская парфюмерия за вычетом тарифа. Марихуана. Гашиш. Любые наркотики. Бонго, деревянные донкихоты ручной работы, индейские лавчонки, бой быков, скачки, тотализатор, стриптиз-шоу. Браки, разводы, секс в автомобиле. И, конечно, быстрые и без хлопот аборты. А вот, пожалуйста, фотография: вы в широченном сомбреро верхом на осле. Осел на осле…

Приехать сюда — сущее безумие. И все-таки они здесь, ибо у Берты возникла «проблема». Но теперь дело сделано, и она чувствовала себя — «спасибо тебе, дорогой» — просто классно. Они заскочили в это открытое кафе пропустить по рюмочке: Нивен знал, что ей обязательно захочется выяснить отношения.

Он не имел ни малейшего желания начинать. беседу: Ему даже не хотелось смотреть на Берту. Нивен был уверен, что она догадывается о его состоянии, но, подобно всем женщинам, все-таки продолжает испытывать в нем потребность, надеется, что он поможет разделить с ней ее страхи и переживания. Но Нивен не мог предложить Берте того, чего ей хотелось. Он не мог отдать ей самого себя.

Их отношения развивались обычно. Много смеха, много чувственности, потом Берта забеременела. У Нивена появился шанс, возможно, первый и единственный раз в жизни, поделиться собой с кем-то другим, не испытав при этом неприязни и психической травмы, обрести реальную поддержку и спокойствие.

Берта согласилась на аборт, а Нивен оплатил расходы на операцию. И вот теперь они сидят в кафе; Берта испытывает страстное желание объясниться, но Нивен молчит, прекрасно понимая, что от этого теряет ее. Он поймал себя на мысли, что старается смотреть куда-то вверх. Конечно, красавицей Берту не назовешь, но ее лицо ему очень нравилось. Пожалуй, жить, видя постоянно такое лицо, он сумел бы.

Берта улыбнулась.

— Ну и что же дальше, Джерри?

— Нам следует поступать так, как требуется. И, пожалуйста, не надо давить на меня.

Глаза Берты на миг вспыхнули.

— Я и не напираю, Джерри, а просто спрашиваю. Мне тридцать пять, у меня никого нет, и это ужасно ложиться в постель одной, не имея никакого будущего. Похоже, именно в этом и заключается твой рациональный подход?

— Рациональный, но вовсе не обязательный. Кажется, ты провела несколько неплохих недель?

— Джерри, я должна знать: найдется ли в твоем обширном мире хотя бы крохотная комнатушка и для меня?

— В моем мире едва хватает комнат для меня самого, дорогуша. И если б ты знала:, на что похож мой мир, вряд ли бы ты пожелала в него войти. Ты видишь перед собой наираспоследнейшего из циников, из женоненавистников, самого последнего из злейших мужчин. Все мои богини и боги не более, чем пьедестал из дерьма, на котором они и возлежат, уткнувшись носами вниз, словно этрусские статуи. Поверь мне, Берта, ты сама не захочешь в мой мир.

Лицо Берты выражало смирение.

— Говоря нормальным языком, ты объяснил мне, что мы-де неплохо провели время, но, однако, допустили небольшую оплошность, которая, к счастью, вовремя была исправлена, а посему все осталось в прошлом.

— Нет, я имел в виду…

Однако Берта уже встала из-за столика и вышла на улицу. Нивен бросил деньги на скатерть и направился за ней. Берта сумела намного опередить его, но он не спешил, давая ей время остыть. Но едва они дошли до уходящей вниз аллеи, Нивен догнал ее и вежливо взял под руку, уводя в прохладный сумрак.

— Нужно лишь верить, Джерри!

— Ну так и верь, — огрызнулся он злобно, утратив обычное очарование. — Верь. Кто против? Но это — самая что ни на есть несусветная чушь. Верь в то, верь в се, не теряй веры, и тогда святые небеса упасут тебя. Ну так вот, я не верю!

— Если же ты сам ни во что не веришь, то как же может поверить в тебя хоть одна женщина?

Нивена охватило чувство куда более сильное, чем просто злоба. Беспомощность, вылившаяся в циничную жестокость, которая заставила его буквально выплюнуть:

— А уж это ее личная проблема.

Берта выдернула руку и, не оборачиваясь, побежала вниз по аллее.

— Берта! — крикнул ей вслед Нивен.

«Huaraches» — гласила надпись — и «Serapes».



Лачуга в загаженной аллее больше годилась для притона уличных шлюх, чем для таинств морщинистых предсказателей, продающих huaraches и serapes. Однако Нивен, не раздумывая, последовал туда за Бертой, пытаясь уладить ссору, спасти от разрушения хотя бы одну хорошую вещь из своего прошлого. Ему очень хотелось объяснить, что он потерял всякую веру, и теперь этот мир не способен внести в его существование хоть какой-нибудь смысл, придать жизненной силы. Но он знал, что эти слова — если он вообще сумеет их подобрать — он произнесет с болезненно сдерживаемым гневом, злобно и язвительно, что они непременно оскорбят ее и вынудят уйти точно так же, как она это сделала только что.

Старый, умудренный жизнью мексиканец с морщинистой кожей, напоминающей древний иссохший пергамент, прихрамывая, вышел из лавки. Чем-то похожий на ящерицу старик с осторожной хитростью, присущей всем провидцам, предложил им предсказать будущее.

— Спасибо, не надо, — отказался Нивен, как раз на этом месте нагнавший Берту.

Но Берта, вскинув голову, с вызывающим видом зашла внутрь, оставив Нивена на аллее. Нивен последовал за нею в надежде, что она из чувства противоречия тут же покинет лавку, а уж тогда он все-таки попытается отыскать нужные слова. Однако Берта уже стояла в глубине мрачной хибары, а старик-предсказатель, разложив какие-то рунические письмена, начал готовить смесь из трав, кусочков потрохов и прочей мерзости, как он уверял, совершенно необходимой для истинности и ясности предсказания. Пучок шерсти бродячей собаки. Лоскуток кожи с лодыжки утонувшего ребенка. Три капли менструальной крови македонской шлюхи. Круглый присосок морского полипа. Поющая океанская раковина. Да и мало ли чего вовсе без названия, неописуемого, ужасного, скверно пахнущего.

А старик вдруг сказал странную вещь: он не может предсказать будущего Берты… только Нивена.

И в вонючей духоте лавки, размеры которой были неясны в полумраке, Нивен услышал, что он — человек без веры, проклят и обречен, ибо от него отказались уже все. Услышал то, в чем Нивен отказывался признаться себе сам. Разгневанный обрушившимся потоком истины, Нивен ударил старика, отшвырнул маленький круглый столик всей мощью своего крупного тела и снова ударил старика, смахнув все с грязного стола. Пронзительно вскрикнула перепуганная Берта, стремительно выбегая из лавки.

И тотчас Произошел бесшумный взрыв. Какая-то неведомая сила вышвырнула Нивена Из самого себя. Какое-то мгновение он одновременно присутствовал сразу здесь и не здесь. А потом необъяснимым образом был перенесен неизвестно куда. В тот каменный котел, где оказался лицом к лицу с разъяренным кентавром.

«Huaraches» — гласила надпись — и «Serapes».



Богом без почитателей, вот кем был этот кентавр, живущий в мире, в который давно уже никто не верит, и встретивший Нивена, человека, который ни во что не верит.

Нивен олицетворял собой всех людей, которые отказались от своих богов и, заявив во всеуслышание, что Существуют сами по себе, поверили собственным словам. А вот теперь один из потерянных богов страстно желал отомстить представителю человеческой расы за свое изгнание.

Нивен погружался все глубже и глубже. Его мысли свелись к одной, все воспоминания разлетелись на мелкие осколки, никак не связанные друг с другом. Дыхание сперло, живот вздулся от неимоверного количества заглатываемой воды, на виски давило, а перед глазами стояла сплошная чернота. Нивен пытался сопротивляться и слабыми движениями рук делать гребки, скорее неосознанно, чем по воле разума. Движение вниз прекратилось. Нивен рывками проталкивал тело сквозь толщу густой, как желатин, жидкости и вдруг различил едва видимый свет, идущий сверху.

Он боролся, кажется, целую вечность, греб и умирал, но когда уже решил, что больше не выдержит, его голова оказалась над поверхностью воды. Нивен оказался в подземной пещере.

Долго он пролежал наполовину в воде, наполовину на суше, пока не подошел некто и не вытянул его на берег. Лежа на животе, Нивен осознавал, что все-таки еще жив, а спасший, его стоял рядом в тихом и спокойном ожидании. Нивен попытался встать на ноги, и некто опять помог ему. В полумраке он сумел разглядеть длинную грубую одежду незнакомца, ибо свет здесь все-таки был, и исходил он от сияющего ореола, окружавшего неизвестного. Вместе с поддерживающим его незнакомцем Нивен ушел прочь от гибельного места. Они долго пробирались между казенных стен к миру, что ждал их снаружи.

Нивен стоял усталый, потрясенный открывшейся ему реальностью. Незнакомец неторопливо удалялся, когда Нивен вдруг понял, что эти печальные глаза, борода, одеяние и даже свет, исходивший от его временного спутника, ему знакомы.

Иисус ушел все с той же печальной улыбкой.

НФ: Альманах научной фантастики

ВЫПУСК № 7 (1967)

Составитель Е. Парнов

ПОВЕСТИ И РАССКАЗЫ

Ольга Ларионова

ПЛАНЕТА, КОТОРАЯ НИЧЕГО НЕ МОЖЕТ ДАТЬ

Здесь, на огромном, чуть мерцающем экране внешней связи, город геанитов выглядел еще более убогим. Особенно эта его часть, расположенная на уступах холма. Тут уже не было стройных, многоколонных храмов и площадей, мощенных лиловатым камнем.

Здесь располагался рынок, одно из отвратительнейших мест города. Корзины, циновки, циновки, корзины, горы сырых или наполовину приготовленных продуктов питания, все это в пыли, чуть ли не на земле, и все хватается прямо руками; плоды, зелень и рыба перекочевывают в корзины покупателей и нередко — обратно, если какую-либо сторону не устраивает цена или качество; неистовая жестикуляция, изощренная брань и грязь, грязь, грязь…

Командир брезгливо поморщился. И надо же было тем, кто вышел сегодня из корабля, отправиться именно на рынок! Толпы беспорядочно снующих геанитов заполнили экран, и трудно выделить из них тех двоих, которые похожи на геанитов только внешне. А, вот они…

Командир подался вперед, пристально разглядывая белую фигурку, неторопливо движущуюся по экрану. Она идет медленнее остальных, ее огибают, иногда подталкивают, и почти каждый, заглянувший ей в лицо, обязательно оглядывается еще раз. Чем же она отличается от геанитских женщин?

Тот, кто в это утро назначен контролировать, идет следом на расстоянии пятнадцати-двадцати шагов. Его серая просторная одежда, посох — подлинный! — в руках, буйная растительность на лице — все это не привлекает внимания в толпе ему подобных. Девушка порой оглядывается на него, и он медленно наклоняет голову, словно боится оступиться на усыпанной гравием дороге, и это едва заметное движение его головы знак того, что все идет правильно.

И все же иногда она привлекает внимание, на нее оглядываются.

Она сама, вероятно, этого не замечает; она входит внутрь рыночной ограды, приподнимает край туники и переступает через корзину с мелкими темно-красными плодами. Навстречу ей семенящими шажками спешит юркий старичок с бородкой, окрашенной ярко-оранжевой краской — вероятно, он до этого стоял под навесом лавки, в которой разменивают монеты. Вот он, согнувшись, заговаривает с девушкой, предлагает ей какие-то украшения… Купить? Нет. Похоже, что украшения предлагаются даром. Вот он берет ее за руку, мягко, но настойчиво тянет за собой. Указывает на крытые носилки. Девушка отказывается знаками, вероятно, не уверена в правильности своего произношения. Напрасно, ведь, инструктируя ее, кибер-коллектор подчеркнул, что в общественных местах, таких, как улицы, рынки, гавань, встречаются нередко приезжие, разговаривающие на разных языках, а не на том, который распространен в городе и его окрестностях.

Сейчас должен вмешаться контролирующий.

Да, вот он, притворяясь слепым, наталкивается на них так, что геанит с рыжей бородой отлетает к глинобитной стенке. Пока тот подымается, девушка уже успевает скрыться в проломе ограды.

И все-таки, что привлекло этого рыжебородого? Почему из всех женщин, снующих по рынку, он выбрал именно ее?

Одежда ее и облик смоделирован кибер-коллектором после длительного изучения внешнего вида, образа жизни и привычек геанитов. Отработка деталей шла под личным наблюдением Командира, он не обнаружил ни одного просчета. Почему же сейчас каждый встречный оглядывается на нее, а рыжебородый даже пытался задержать?

Командир нажал клавишу внешней связи:

— Двадцать седьмая, немедленно вернись на корабль!

Один из многочисленных КПов, выполненных в виде небольших летающих существ и развешанных почти над всем городом, принял приказ, резко спланировал вниз и пронесся над самой головой Двадцать седьмой. Девушка остановилась, потом круто повернулась и направилась к выходу из города. Через некоторое время она достигнет поросших кустарником гор, где не встретишь уже ни одного геанита, и включит левитр.

Командир прикрыл глаза, давая себе минутный отдых.

— Руки, — приказал Командир.

Девушка подняла ладони, неловко прижимая локти к телу, и замерла, чуть откинув назад голову, словно под тяжестью огромного узла черных, отливающих металлом волос.

Командир взял ее руки в свои, поднес к глазам, придирчиво осмотрел со всех сторон. Нет, все правильно. И удлиненные ногти, и проступающие сквозь тонкую кожу едва уловимые узоры кровеносных сосудов, и причудливые, словно трещинки на розовом мраморе, морщинки на теплой ладони.

Все правильно.

А если что и неверно — разве можно это обнаружить за несколько шагов?

Командир опустил руки девушки, они упали и бессильно повисли вдоль тела.

— Пройди три шага.

Девушка еще выше вскинула голову и сделала три легких скользящих шага.

— Повернись. В профиль.

Она повернулась.

— До стены и обратно, медленным шагом.

И опять:

— Теперь — немного быстрее.

И еще, и еще, и еще:

— Стой. Иди. Стой. Иди. Медленнее. Быстрее. Вперед. Назад. Постановка головы! — крикнул Командир.

— Нет, — сказала девушка, — нет.

— Почему ты уверена?

— Не знаю. Объяснить не могу, но чувствую, что не это.

Командир вздохнул, резким движением поднялся из своего кресла и подошел к девушке. Осторожно, чтобы не повредить, они были подлинные, коллекционные — отстегнул бронзовую пряжку на плече девушки и вынул булавку, скреплявшую одежду у пояса. Белая с голубой каймой ткань бесшумно упала на пол. Командир подержал на ладонях бронзовые вещицы, словно взвешивая их, и аккуратно положил на стол. Потом поднял белое покрывало, подошел к пульту внутреннего обслуживания и набрал шифр приказа:


«Центральное хранилище. Образцы подлинных тканей».


Почти сразу же щелкнула дверца стенного горизонтального лифта, и серая лента транспортера вынесла папку с аккуратными квадратами разноцветных тканей. Закрыв дверцу, Командир еще раз внимательно посмотрел на девушку: в одних деревянных сандалиях с причудливым переплетением белых ремешков, она стояла в трех шагах от кресла Командира, по-прежнему чуть-чуть запрокинув голову и полузакрыв глаза. Но сандалии тоже исключались: как и бронзовые украшения, они были настоящие.

Командир опустился в кресло и открыл папку с образцами.

Если бы он имел право на усталость, он признался бы себе, что бесконечно устал.

Неудачи, неудачи, неудачи. От самых больших (ни одна экспедиция под его командованием не дала положительных результатов) до самых мелких, с удивительным постоянством сыплющихся на его голову, — вроде этой, когда Двадцать седьмая, практикантка в первом рейсе, была опознана аборигенами как будто бы без всяких на то оснований.

Пожалуй, было бы разумнее порекомендовать для Двадцать седьмой какое-нибудь животное, остановился же Сто сороковой на небольшом черном звере, так часто сопровождающем геанитов как в прогулках по городу, так и в более длительных путешествиях. Да, надо было учесть неопытность девушки и посоветовать ей выбрать роль животного — несомненно, это сузило бы для нее сектор и время наблюдений, но главное можно было поручить КПам, смонтированным специально для Ген в виде небольших летающих существ, издающих пронзительные ритмичные звуки. Черные и темно-серые КПы висели, порхали и кружились над городом, забирались под крыши жилищ, прятались в листве деревьев и непрерывно передавали все, что попадало в сектор их обзора, на корабль, где специальный КП-фиксатор вел отдельную пленку для каждого из подвижных трансляторов.

Командир положил руку на термотумблер фона внутренней связи:

— Сто сорокового ко мне!

Лязгая когтями по звонкому покрытию пола, в центральную рубку корабля вошел черный лохматый зверь. Поднимись он на задние лапы, он стал бы ростом не меньше любого геанита. Мерно помахивая хвостом и роняя слюну на сверкающий пол, он подошел к Двадцать седьмой и, глядя на нее, замер рядом с нею.

И снова молчал Командир, глядя на них; и снова что-то вроде обиды, неясного, смутно пробивающегося ощущения, так редко и неожиданно всплывающего из глубин подсознания, наполнило его; и уже не капитан корабля Собирателей, не командир шестнадцатой по счету экспедиции, а просто Четвертый, просто стареющий логитанин, которому оставалось совсем немного рейсов, мучительно старался подавить в себе это непрошеное ощущение, горечью своей уходящее в прошлое и беспокойством в будущее, и не мог.


«Собиратель, составивший точное описание исследованной планеты, может считать свой долг выполненным»


— так говорил Закон Собирателей.

Покинув планету, все рядовые члены экспедиции забудут о ней. Командир должен составить отчет и сделать предварительные выводы о том, что эта планета может дать для Великой Логитании. Если все это он сделал точно и безукоризненно, аргументировал свои выводы, он сделал все, что от него требовалось. Отчет его поступит на рассмотрение Высшего комитета по инопланетным цивилизациям, и никто, кроме тех, кто был рядом с ним, не будет знать, чего же они добились.

Так было всегда. Но никогда раньше не становилось так мучительно горько.

Командир старательно прогнал эти мысли, когда убедился, что его по-прежнему волнуют только судьбы экспедиции, обернулся к Сто сороковому и Двадцать седьмой. Две странные, никогда не виданные в Логитании фигуры замерли перед Командиром: обнаженная геанитянка с чуть запрокинутой головой и черный угрюмый зверь. Командир смотрел не на каждого из них в отдельности, а как-то на обоих сразу и снова не мог понять, почему же это ощущение горечи возникло именно сейчас? Может быть, просто потому, что им, этим двоим, еще летать и летать?..

— Сто сороковой, — сказал он, снова гоня от себя непрошеные мысли, — вы готовы к выходу?

Сто сороковой мотнул головой, издал какой-то неопределенный звук и нервно сжал переднюю лапу в комок; выбранный им образ прятал его в геанитском городе, на корабле же ему чрезвычайно трудно было принимать пищу и разговаривать. Но вхождение в образ отнимало слишком много времени и сил, чтобы позволять себе роскошь демаскироваться, возвращаясь на корабль.

— Готов хоть сейчас! — хрипло вырвалось из его пасти.

— Пойдете завтра контролирующим. Выход из корабля только в ночное время. Применение левитра и оружия в зоне, доступной наблюдению геанитов, по-прежнему запрещено. Все.

Девушка повернулась и пошла к выходу, деревянные подошвы ее сандалий чуть слышно постукивали по звонкому металлическому полу. Почему она так легко идет? Поступь настоящих геанитянок тяжелее. Она чем-то почти неуловимым отличается от всех настоящих геанитянок, хотя кибер-коллектор и создал образ на основе нескольких сотен снимков. Но ни Четвертый, ни Девяносто третий, ни Сто сороковой не могут отличить ее от прочих девушек Геи.

Геаниты делают это с первого взгляда.

Командир отвернулся. Мягко стукнула дверь, и снова он был один на один со своими мыслями, и снова эти мысли уносили его к далекой родине, далеко от Геи, планеты, которая ничего не сможет дать для Великой Логитании.

…Ге-а — это как желтый пушистый комок, застревающий в горле, когда всего дыхания не хватает на то, чтобы вытолкнуть его и оторвать от губ; это отчаяние непроизносимости, неподчиненности простейшего из чужих слов; ночные звезды, вечно падающие вниз; это прозрачное зарево весенних садов и предутреннее цветение неба, бесконечно отраженных друг в друге; это гортанный вскрик, рожденный эхом ущелья и подхваченный вереницей вспугнутых птиц, уносящихся на север, — Ге-а… Ге-а…

Это половодье ощущений и поток диковинных слов, слишком мягких и гибких для жесткого языка логитан — таких, как цепенящее отчаянье, и это странное, пришедшее совсем недавно — сегодня вечером — останавливающее дыхание и приводящее к желанию исчезнуть, еще не испытанное до конца страх…

Страх родился сегодня, и первый крик его прозвучал сегодня, когда топот четырех солдат мерно нарастал за спиной; страх возник извне, где-то очень далеко и одновременно — повсюду, словно на линии горизонта, стремительно сомкнулся над головой, как купол защитного силового поля; но только поле это не защищало, а, наоборот, замораживало мысли, останавливало бег крови; хотелось сделать что-то непонятное, в высшей степени нелогичное закричать, упасть на землю… Но вместо этого вспоминалось само слово, и пустота его звучания разом уничтожила и только что возникшее ощущение, и хаос мыслей, и осталось лишь бесконечное удивление, как же это так вышло, что она, Двадцать седьмая, существо, подчиненное строгим законам внутреннего мира логитан, вдруг позволила себе опуститься до уровня геанитов, этих полуживотных, поведением которых управляет не разум, а наследственные инстинкты?!

Страх, повторяла она себе; животный страх, завещанный инстинктом самосохранения; страх перед этим топотом, перед лязгом металла, перед свистящим дыханием захлебывающихся влажным ночным воздухом геанитов — вот что гнало ее сейчас по извилистой, исполосованной тенями дороге. Страх гнал ее, и она не была в эти минуты ни Собирателем, ни просто логитанкой. Она была маленькой напуганной девчонкой Геи.

И когда она поняла это, она остановилась.

Те четверо, что преследовали ее, не могли задержать свой бег так же внезапно, как сделала это она; они пробежали еще несколько шагов и, оскальзываясь на глинистом склоне и приседая, наконец остановились. Всего несколько шагов отделяло их от Двадцать седьмой, но они по-прежнему стояли, задыхаясь от неистового бега, и жадно заглатывали воздух, и никто из них почему-то не торопился сделать эти несколько шагов.

Двадцать седьмая стояла, обернувшись к своим преследователям и не шевелясь; в неподвижности ее было что-то нечеловеческое — действительно, вот так, не дрогнув ни единым мускулом, замерев в какой-нибудь причудливой, порой страшно неудобной с точки зрения людей позе — так стоять могли только логитане, но Двадцать седьмая была слишком неопытна, чтобы самой заметить свой промах. Поэтому она спокойно глядела на своих преследователей, не в силах понять, что же гнало их следом за ней и почему сейчас они несмело переминаются с ноги на ногу, когда достаточно сделать три прыжка и они будут совсем рядом.

Девушка смотрела на солдат, и страха уже не было и в помине. Было даже немножечко жалко: ушло острое, впервые испытанное и вряд ли способное повториться ощущение. Доложить о нем Командиру? Это входит в обязанности Собирателя. Но докладывают об ощущениях, возникающих у них, логитан, а сейчас она была не логитанкой… Но что же делать с этими? Они стоят. Они дышат. У геанитов видно, как они дышат. Обычно у них только приподнимается верхняя часть торса и чуть приоткрываются губы, но сейчас, у этих, дышит все тело — воздух с хрипом и бульканьем вырывается из горла, стремительно взбухает грудь; свистящий глоток, четыре глотка — и тело бессильно опадает, словно мускулы соскальзывают со скелета, и снова этот мучительный выдох. Но ведь это воины, ведь это геаниты, специально тренированные, выносливые, как вьючные животные. Может быть, она неправильно поступила, что бежала так быстро?

Она с досадой вспомнила о сопровождающем. Сто сороковой, огромный черный зверь… она разминулась с ним после выхода из харчевни. Туда он не мог зайти и остался ждать ее на едва освещенной улице, но четыре солдата затеяли драку, а потом летели осколки белого камня, и комья земли, и кости, выуженные из так некстати случившейся поблизости помойки, и вот получилось, что эти четверо увидели девушку и побежали следом за ней, они гнали ее по темным закоулкам и дальше за город, к морю, но Сто сорокового рядом не было.

И вот эти четверо стоят перед ней, и никак было не понять — зачем же они догоняли ее, если сейчас они явно не испытывают желания приблизиться.

Вероятно, надо было что-то сказать им; может быть, снова повернуться и бежать. Но так стоять и смотреть друг на друга было просто невозможно. Глупо в конце концов. Или, не найдя лучшего выхода, включить левитр и подняться вверх?

И вдруг она увидела, что выражение лиц этих четверых постепенно меняется. Сначала — какое-то ожидание: вот сейчас переведем дыхание, соберемся с силами, тогда… Но затем следовала растерянность, за ней недоумение, потом — страх. Тот самый страх, который она сама только что ощущала. Чего они-то боялись? Она стоит на открытом месте, лицо ее — лицо обыкновенной молодой геанитянки, ярко освещено луной, она не двигается. Чего же они боятся?

И тут издалека донеслось легкое цоканье когтей по каменистой дорожке; геаниты, конечно, еще не слышали ничего и ничего не увидели бы, даже если бы обернулись, но Двадцать седьмая уже поняла: это сопровождающий, и наконец-то это глупое, непонятное происшествие придет к концу. Геаниты разом обернулись, но было поздно: зверь одним прыжком перемахнул через них и, упав к ногам девушки, мгновенно замер, словно изваянный из блестящего черного камня. Девушка по-прежнему не шелохнулась.

Некоторое время геаниты еще стояли, затем кто-то из них испустил вопль, и все четверо, рухнув на землю, затряслись, и зубы их клацали, но явственно все же доносилось никогда еще не слышанное и непонятное логитанам слово: «Геката». Затем эта дрожь прекратилась, и стало ясно, что геаниты, не подымая головы, отползают в сторону ближайшей рощи.

Темное облако закрыло луну, и в наступившей темноте послышался дружный топот: недавние преследователи спасались бегством. Луна выползла нехотя, и тогда двое, оставшиеся на пологом холме, пошевелились. Девушка опустила голову и посмотрела на собаку — ну вот, все и уладилось, никакого нарушения инструкций, можно лететь докладывать Командиру. Зверь тоже поднял голову и весь как-то гадливо передернулся, отчего его шерсть встала дыбом и перестала блестеть, — ну да, все уладилось, но сколько было сделано глупостей, и придется докладывать об этом.

Девушка повернулась и медленно пошла вниз. Она доложит Четвертому обо всем, что произошло. Но того, что она чувствовала, когда за ее спиной грохотали медные доспехи солдат, об этом она не скажет. Это не будет названо и не произнесено вслух, и это навсегда останется с ней. Плохо это было или хорошо — все равно. Но это было ощущение, недоступное логитанам, и незачем логитанам знать о нем. Это кусочек сказочного мира Геи, который она никому не отдаст.

Она вернулась к кораблю и подробно доложила обо всем, что видел и понял ее сопровождающий. Но страх она оставила себе.

Командир слушал ее, опустив голову. Как он устал от этой нелепой, суматошной Геи!

Сейчас бы тревогу… Общую тревогу с авральным стартом, чтобы бросить на этой проклятой Гее всю аппаратуру, и — вверх, пробиться сквозь это глупое голубое сияние и очутиться наконец у себя, в черном покое межзвездной пустоты… У себя. Хорошо сказано — у себя. Удивительно точно сказано. Хотя — несколько преждевременно.

В белоснежных Пантеонах Великой Логитании множество одинаковых могил. Но все это — могилы обыкновенных логитан. Собирателей, этой высшей касты населения Логитании, нет среди них. Даже если Собиратель случайно умрет на своей планете, его тело запаивают в сверкающую капсулу и отправляют в пространство: вдали от рейсовых трасс логитанских кораблей.

Крис Картер

Вот откуда появилась у Четвертого когда-то саркастическое, потом горькое, а теперь — безразличное: «У себя».

Но «к себе» — нельзя.

Кровавое действо

Есть закон, и есть устав, и они предписывают строго определенное время пребывания на планете. Гея — это планета, которая ничего не может дать, но и тут необходимо провести ряд исследований, использовать остановку для подготовки молодых Собирателей, загрузить экспонаты, подтверждающие бесполезность планеты, и только тогда улететь, предварительно уничтожив свои следы. Подготовка молодых Собирателей… Закон и устав. Устав и закон.

Завтра последняя попытка выхода в город. Контролирующим идет Девяносто третий.

Командир потребовал к себе только Двадцать седьмую, и Сто сороковой, воспользовавшись этим, остался снаружи: ему все время казалось, что он со своими когтистыми лапами и свалявшейся шерстью оскверняет внутреннюю белизну корабля.

Сто сороковой с ненавистью мотнул головой, словно отгоняя докучливое насекомое. Днем они приставали к нему нещадно; сейчас уже была ночь, они все куда-то прятались, но вот от мыслей, назойливых и однообразных, покоя не было.

Все они делают не то. Девчонка никогда не станет настоящим Собирателем. Она слишком пристально разглядывает весь этот мерзостный, беспорядочный мир, ее тянет в лабиринт вонючих закоулков этого грязного поселения; в ней нет и никогда не будет священной ненависти ко всему, что не есть Великая Логитания, и священной жадности к тому, что может быть полезным для нее. А старик? А сам Командир? Разве все они, вместе взятые, могут сравниться с ним в той безграничной, слепой преданности своей далекой родине, которая переполняла его в бесконечных странствиях?

Юным поклонникам сериала «Секретные материалы», с верой в будущее — посвящается.
Сто сороковой поднял длинную морду и издал протяжный, томительный звук. Звук этот родился сам собой, он ничего не означал ни на языке геанитов, ни на языке логитан. Но он шел от сердца, этот звук: его собственное или принадлежащее тому черному неприкаянному зверю, чей образ он принял?



Много подобных себе зверей встречал он на улочках и площадях этого города; они отличались друг от друга окраской и размером, голосом и повадками. Но спустя некоторое время Сто сороковой понял, что есть нечто главное, что разделяет этих зверей на два совершенно различных лагеря; одни были бездомны, другие принадлежали какому-нибудь геаниту.

Отделение эстетической хирургии

И сейчас, глядя на сверкающий корпус корабля. Сто сороковой отчетливо почувствовал, как далекого хозяин, огромный, властно зовущий к себе; и залитая лунным светом громада корабля была лишь мизерной крупицей, ничтожной составляющей этого далекого хозяина, и, исполненный неожиданной жалости к самому себе от того, что так мало ему дано от вожделенного счастья услужить, он снова завыл и пополз на брюхе к кораблю, слезливо подергивая белесыми веками.

На следующее утро Девяносто третий проснулся в отличном расположении духа, потому что ему предстоял последний выход из корабля на этой милой, безалаберной планете.

Гринвудский мемориальный госпиталь

Чикаго, Иллинойс

Девяносто третий был стар и мудр. Образ, выбранный им, был для него традиционен: он всегда принимал вид престарелого немощного аборигена, разумеется, если на той планете, куда опускался их корабль, вообще были аборигены и их облик поддавался копированию. Он прекрасно знал, что его считают одним из лучших Собирателей всей Логитании, и тихонечко посмеивался над этим. Впрочем, тихонечко посмеивался он решительно над всем, а особенно над своими спутниками. Ему был смешон и сам Командир с вечной скрупулезной придирчивостью к себе и другим, поставивший себе целью быть идеальным Собирателем, и пытающийся достичь этого при помощи рабского подчинения каждому параграфу Закона Собирателей; ему был смешон Сто сороковой с его фанатичной преданностью Великой Логитанин — мифической родине, видеть которую им удается лишь в качестве награды за особые заслуги; беззлобным смех вызывала у него и эта малышка Двадцать седьмая с ее тихими восторгами по поводу первой же увиденной ею планеты. Потом будет вторая планета, третья, восторги сменятся отупением и затем, возможно, даже ожесточением, совсем, как у Сто сорокового. Это будет гипертрофированное ощущение собственной временности, случайности и необязательности, неминуемо растущее… Планеты и перелеты, перелеты и планеты, жалкие крохи знаний, которые они украдкой, не давая ничего взамен, возьмут во славу Великой Логитании.



Бедная малышка, думал он, шаркающими шагами продвигаясь за ней по узкой каменистой улочке, благоухавшей лужицами помоев, выплеснутых расторопными хозяйками из-за глухих глинобитных заборов. Бедная малышка, она приходит в восторг при виде четких колоннад удивительно пропорциональных храмов и безукоризненной симметрии белесых, словно покрытых слоем напыленного металла, узеньких листьев высоких полупрозрачных деревьев и емкой размещенности маленьких темно-синих плодов в тяжелой, геометрически совершенной кисти. Как же много вас, бедных малышей, до конца жизни не умеющих понять, что выход один: лгать и предавать. Лгать товарищам своим и предавать дело свое.

Страдающий человек подозрителен. Человек, у которого что-либо не в порядке, наверняка сам не в порядке. Не зря пел в свое время то ли Боб Дилан, то ли Пит Сиггер, то ли кто-то еще… неважно, важен смысл: «Раз на дне ты — подонок ты есть». Протестантский Бог — а он-то и создал современный мир — любит лишь тех, кто удачлив в делах, и поди-ка разберись, где тут яйцо, а где курица: удача ли сопутствует тебе из-за божьей любви, или Бог, как всякий нормальный обыватель, начинает относиться к тебе с уважением лишь после того, как ты добился успеха… Не зря же единственным достойным ответом на вопрос: «Как дела?», или «Как здоровье?», или даже «Как самочувствие?» — пусть тебя хоть электропоезд только что переехал на глазах у всех — является бодрое «О\'кэй!» Попробуй ответить иначе — тебя не поймут. На всякий случай даже отойдут подальше, пожимая плечами: «Малый не в себе, с ним лучше не связываться».

Только сам Девяносто третий знал, до какой же степени и как давно он перестал быть Собирателем. Прилетая на новую планету, он благодаря своему богатому опыту и врожденной интуиции мгновенно сливался с жизнью ее обитателей и безошибочно определял, в чем заключается нехитрое счастье обыкновенного аборигена. Он не искал утонченных наслаждений, нет, он последовательно испытывал все незамысловатые, обыденные радости, доступные тому существу, чей образ он принял.

Больной человек подозрителен. В наше время, когда медицина достигла поразительных успехов, болезнь — признак либо нищеты, либо дурного характера, непростительной нерасторопности, ипохондрии какой-нибудь; а от человека, у которого дурной характер, добра не жди. Лучше с ним и не связываться.

Так, на третьей планете Ремазанги он ловил запретных голубых пауков и, жмурясь, давил их у себя на животе, отчего они испускали несказанный аромат, погружавший его на три малых ремазангских цикла в состояние блаженной прострации; на единственной планетке солнца Нии-Наа, отощавшей под бременем неумолимо растущего числа полудиких существ, рождавшихся по восемь и по десять сразу, он ползал из пещеры в пещеру, оставляя за собой липкий след собственной слюны — искал желтоглазых младенцев, а найдя, выхватывал и торжествующим воем сзывал на расправу всю стаю; на Зеленой Горе, откуда они бежали, потеряв половину экипажа, он сумел преступить четыре из шести Заветов Ограждения и даже совокупился с белой птицемышью Шеелой, что вообще не лезло ни в какие законы.

А теперь подозрительными становятся и вполне здоровые, просто некрасивые люди. Прогресс.

Правда, это уже выходило за рамки обыденных радостей среднего типичного аборигена, но Девяносто третий сделал для себя исключение, пока он находился на чужой планете. На корабле он был уже логитанином, а логитане, как правило, вообще не допускали исключений: это было не в их натуре. Четкие, непреложные законы — вот к чему с пеленок приучался каждый логитанин. А исключения только развращают ум и будят воображение.

Если человек, уродившийся — или ставший — неприятным для глаз окружающих, не в состоянии изменить подобного положения вещей, раскошелившись на пластическую операцию, если он немилосердно заставляет окружающих терпеть свой неправильный облик это неоспоримо свидетельствует то ли о его плачевном финансовом положении (можно даже не интересоваться состоянием его банковского счета и так все ясно с первого взгляда), то ли о его патологически дурном вкусе; настолько дурном, что…

Что?

Девяносто третий ничего не боялся. Вместе с чужим образом он получал и чужие инстинкты, зову которых он отдавался без колебания и даже несколько демонстративно. Он знал, что за каждым его движением следят многочисленные КПы, развешанные над всем районом действий Собирателей, и не пытался утаить хоть какую-нибудь малость. Он последовательно проходил все стадии наслаждений, и приборы корабля послушно фиксировали все особенности скотского его состояния. Не было ни малейшего сомнения, что, поведи он так себя впервые, остолбеневший от, ужаса и отвращения Командир тут же исключил бы его из списков Собирателей и физически уничтожил, но весь секрет Девяносто третьего заключался в том, что он последовательно приучал Командира смотреть на любое его похождение как на акт самоотверженного служения Великой Логитании. Обессиленный и исполненный демонстративного отвращения к самому себе, он представал перед Командиром и, не скрывая ни йоты того, что могли наблюдать КПы, с предельной образностью обрисовывал внутренний мир аборигена, который по сравнению с жителем Великой Логитании неизменно оказывался тупым и похотливым животным, развращенным наличием второй сигнальной системы. С жертвенной неумолимостью, чеканя каждое слово, он припоминал из пережитого все самое постыдное как с точки зрения аборигена, так и с точки зрения логитанина. Полученный таким образом эталон аборигена был убедителен.

Правильно. Что лучше с этим человеком не связываться. Он явно неплатежеспособен. И вполне может выкинуть такой фортель, что любой нормальный налогоплательщик только руками разведет…

Отделение эстетической хирургии Гринвудского госпиталя города Чикаго напоминало конвейер по сборке людей, внешность которых, вне зависимости от возраста, вызывает симпатию, уважение и доверие. Не так давно подобный вид услуг показался бы чудом; сейчас каждый из семи хирургов отделения выпекал по дюжине чудес в день. От начала рабочего дня и до самого его завершения каждый из них был машиной чудес, крутящейся без передышки, без малейшей паузы; быть человеком полагалось только в свободное от работы время. Впрочем, все работают так, не только хирурги. Работающий человек должен быть машиной, иначе он не надежен. С ним, как легко понять, тоже лучше не связываться.

Сам же Девяносто третий приобрел незыблемую репутацию опытнейшего специалиста по психологии разумных существ на других планетах. Надо сказать, что сохранение этой репутации давалось ему без особых затруднений.

Только вот отличить человека-машину от человека, пошедшего на поводу у собственных желаний и соображений, очень трудно; собственно, только по последствиям его действий можно раньше или позже уразуметь, что с кем-то из механических в рабочее время людей при том, что дома или в дружеской компании они замечательные люди, веселые, дружелюбные, у них все О’кэй! — произошел сбой.

Вот и сейчас он широким размеренным шагом следовал за Двадцать седьмой; острые колени при каждом шаге так явственно обозначались под старым хитоном, что казалось, вот-вот прорвут его; козлиная бородка ритмично вздергивалась кверху. Улочка, по которой они подымались, огибала крутой холм, осколки лиловатого камня скатывались с него под ноги идущим. С поперечных улиц, сбегавших в низину, тянуло утренней свежестью — холодом, смешанным с запахом только что пойманной рыбы и больших полосатых плодов, растущих прямо на земле. Лучи только что поднявшегося светила, именуемого здесь Гелиосом, почти не грели, но унылые глиняные заборы, расписанные фантастическими пятнами самого различного происхождения, вдруг окрасились в нежный золотисто-розовый цвет. Пока он не достиг еще своей цели, утренний Гелиос будет устилать его путь лепестками изжелта-алых роз…

Но ведь и последствия можно спрятать…

Старик зацокал языком. Путь его лежал в кабак.

Дипломированная медсестра Ребекка Уэйт вошла в бокс с улыбкой на широком, добром лице и мягко, задушевно — как всегда! — произнесла:

Этот полутемный сарай открывался с восходом, а скорее всего вообще не закрывался. С дощатых столов, казалось, никогда не прибирали, и засыпающие на ходу девки, возвращающиеся с нижних улиц, прежде чем зайти в свой чулан, шарили ладонями по столу — отыскивали недоеденные куски.

— Здравствуйте, мисс Холл.

Старик выбрал себе место у самой двери так, чтобы можно было видеть и утоптанную площадку перед самой харчевней, и узкие улочки, уходящие к морю. До сих пор он сопровождал Двадцать седьмую на расстоянии нескольких шагов; пора наконец ей привыкать действовать самостоятельно. Правда, он будет поблизости, всегда готовый прийти на помощь, — ведь каждый раз, когда она выходит в город, геаниты ей буквально прохода не дают, что постоянно ставит в тупик их Командира, этого… старик старательно перебрал наиболее подходящие слова на языке геанитов… этого кретина.

Громоздящийся чуть ли не до потолка, раздутый, как воздушный шар, живот лежавшей на каталке мисс Холл был разрисован сложными спиралями. Эрудит, вероятно, припомнил бы вид Стоунхенджа с самолета или планетарную систему Птолемея с ее эпициклами. Сестра Уэйт не была эрудитом; для нее все эти линии были именно тем, чем они и являлись на самом деле — прорисовкой будущих надрезов, которые должен через несколько минут сделать хирург, чтобы отсосать подкожный жир.

— Меня зовут Ребекка Уэйт. Я буду готовить вас к операции.

Девяносто третий некоторое время следил за тем, как девушка, придерживая руками край одежды, чтобы не разлеталась на ветру, подымается по склону холма; затем он вынул из холщовой котомки простую глиняную чашу и поставил перед собой. Потом он постучал костяшками пальцев по столу и вытянул шею, выглядывая из-за двери — Двадцать седьмую еще было видно, а коренастый раб, цепко перебирающий босыми ногами по каменистому склону, видно, сокращал себе дорогу к морю, где слышался дребезжащий сигнал рыбачьего колокола, зовущего первых покупателей, — уже хищно и торопливо оглядывался на нее, как это будут делать все геаниты, которых она повстречает на своем пути. Девяносто третий забрал в кулак жиденькую бороденку, сузил глаза — он-то понимал, почему так происходит. Даже нет, не понимал, а просто его самого тянуло к ней, и это был зов инстинкта, неведомого логитанину.

При слове «операция» рыхлое лицо мисс Холл слегка перекосилось. Близкое будущее явно не будило в ней радостного возбуждения; скорее, наоборот.

Но чего не сделаешь, если этого требует время…

Все шло так, как и должно было идти, и старик снова постучал по мокрым доскам стола.

Время требует быть красивой. Как в рекламах.

— Скажите, а больно будет? Сестра Уэйт вновь улыбнулась:

Хозяйка, появившись в дверях, заслонила собой свет — окон в харчевне не было, лампы притушены. Старик разжал кулак — к жухлой коричневой коже приклеилась блестка мелкой монеты. Хозяйка подалась вперед и выхватила монету — у нее не было ни малейшего сомнения, что нищий старик ее где-то украл; деньги мгновенно обратились в миску вчерашней рыбы и глоток светлого вина, отдающего прелой травой. Старик выпил, и снова ухватился за бороденку — плохое было вино. Никудышное. И снова нетерпеливый стук по столу, и снова — монета — уже крупнее, весомее — исчезает в складках одежды хозяйки, вдруг приобретшей необыкновенную легкость движений. И снова вино. И снова монета. И снова вино.

— Вы ничего не почувствуете.

— Правда?

— Правда. Я видела десятки таких операций. Сотни. Все закончится через полчаса, и вы будете уже совершенно иной.

Монеты, конечно, украдены накануне ночью (подделка отняла бы недопустимо много времени); в глазах Командира — акт необыкновенной храбрости во имя чистоты эксперимента и во славу Великой Логитании, а для старика — единственное счастье нищего геанита, получившего кучу денег без затраты особого труда.

— Совершенно?

— Ну, вы понимаете, в каком смысле. Ваша фигура… она станет еще лучше.

Сегодня эти деньги он тратит.

Профессиональный такт был в крови Ребекки Уэйт. Даже в этой ситуации она не могла себе позволить фразы, которая намекала бы, будто в настоящее время фигура мисс Холл не хороша. Она сказала: «Будет еще лучше». Мисс Холл это оценила:

Тоже счастье.

— Как вы предупредительны.

Он медленно тянул чашу за чашей, постепенно пьянея: пространство свертывалось вокруг миски с жареной рыбой, замыкая старика с серьгой в приглушенно гудящий кокон опьянения. Голова его опускалась все ниже и ниже, и когда Двадцать седьмая стремительно, словно спасаясь от невидимой погони, пробежала мимо харчевни, возвращаясь к кораблю, он этого даже не заметил.

— Точно так же, с той же самой предупредительностью пройдет и сама операция. Не будет даже крови. А уж о боли и говорить не приходится. Доктор Ллойд прекрасный хирург с огромным опытом. Вы в хороших руках.

Дверь каюты стукнула, и Двадцать седьмая обернулась — на пороге стоял Командир.

— Ох, скорей бы все кончилось…

— Когда ты вернулась?

— Все скоро кончится.

Ни сестра, ни пациентка не почувствовали двусмысленности этой фразы.

Двадцать седьмая не ответила. Командир невольно нахмурился: ненужный был вопрос. Естественно, что ему, как никому другому, известно, в какой момент она покинула корабль и когда она вернулась обратно. Но не это было главное.

Ребекка Уэйт снова улыбнулась, взялась за ручки каталки и мягко потянула ее к двери в коридор. Развернула. Открыла дверь. Каталка шла бесшумно и мягко.

Двадцать седьмая сменила одежду.

— Сейчас, — успокоительно говорила сестра Уэйт, — вам сделают инъекцию транквилизатора. А прямо перед операцией уже сам доктор введет вам физиологический раствор и анестезирующий препарат. Можете не беспокоиться. Лучше всего — начинайте думать, каким будет ваш новый гардероб. Подобные мысли отвлекают лучше всего. Вы и сами не заметите, как на третьем или четвертом платье перестанете испытывать хотя бы малейшую тревогу.

На ней была точно такая туника, что и утром, и такие же сандалии, но теперь все это было ослепительно белое. И не только одежда. Как он этого сразу не заметил? Совсем белые губы, кожа, ресницы. Неестественная, неживая белизна — не матовая, а искристая и ломкая на вид, словно Двадцать седьмая выточена из глыбы льда. На безжизненной маске лица — черные искры зрачков, то расширяющихся, то сужающихся — живых.

— Для чего ты сменила образ?

— Спасибо, сестра, вы очень любезны…

Командир еще раз посмотрел на Двадцать седьмую и понял, что она просто не собирается ему отвечать.

Доктор Ллойд с каким-то ожесточением мыл руки. Он и всегда-то был чистюлей и большим педантом — но сейчас, склонившись над раковиной, он тер и драил свои пальцы жесткой щеткой, словно хотел домыть их до самых костей.

— Пациентка готова к операции по удалению жира, мягко сказала сестра Уэйт. Хирург, стоявший к ней спиной, не обернулся. Он был, казалось, не вполне в себе — но сестра Уэйт не могла сказать этого наверняка. Люди — все-таки, увы, не машины. Может, у мистера Ллойда заболела собачка.

— Хорошо, — отрывисто бросил хирург.

— Она ждет в пятой операционной.

— Вчера вечером ты бежала от четырех геанитов и не смогла ответить, почему. Сегодня утром ты вернулась, вообще не выполнив задания, и тоже не можешь ответить, почему. Днем ты изготовила эту одежду, хотя могла довольствоваться экспедиционной формой Собирателей, — он указал на свой костюм. — Почему?

— Что у меня еще на сегодня?

— Изменение формы черепа и блафалостомия.

— Эти пациенты тоже подготовлены?

Девушка не шелохнулась. Даже зрачки — и те больше не жили. Командир повернулся, несколько раз обошел маленькую каюту, касаясь плечом стены. Ритмичные движения должны помогать процессу мышления. Что же он должен делать сейчас с этой Двадцать седьмой? Он попытался вспомнить устав. «Планета, которая ничего не может дать для Великой Логитании, должна быть использована для тренировки молодых Собирателей». Больше ничего не припоминалось. Но для тренировки требовалась максимальная активность всего организма, а Двадцать седьмая находится в каком-то шоковом состоянии. Значит, ее надо вывести из этого состояния.

— Еще нет.

— Займитесь тогда ими. Чтобы без проволочек… Череп — в третью… Я хотел бы сегодня утром провести как можно больше операций.

— Эта Гея, — сказал он, — на которую ты смотришь более внимательно и заинтересованно, чем требует от тебя твой долг Собирателя, эта Гея ничего не может дать Великой Логитании.

Доктор Ллойд не любил вида крови. Он любил лечить и любил получать за это деньги — а косметические операции приносили весьма большие деньги; но вида крови не любил. Однако сейчас в него словно бес какой вселился. Он тер и тер пальцы и с каким-то болезненным любопытством и даже, пожалуй, с удовлетворением, с удовольствием наблюдал, как из-под немилосердно продранной кожи проступает его собственная кровь. Больше, больше…

Вот в раковину упала первая рубиновая капля.

Девушка вскинула подбородок и посмотрела прямо на Командира, и взгляд этот удивительно легко проходил сквозь него, так что ему даже захотелось обернуться и посмотреть, что же это она через него рассматривает.

Стремительная струя воды смахнула ее в черные теснины канализации.

Кровь и нечистоты стоят друг друга. Как много лишней грязи в людях! Отвратительной… дурно пахнущей…

Потом ему стало не по себе.

Доктор Ллойд сунул руки под кран, и вода окрасилась розовым.

… — Ну, как вы себя чувствуете? — спросила, входя, сестра Уэйт.

Ни исполненное достоинства лицемерие козлобородого Девяносто третьего, ни всеобъемлющая и неиссякаемая ненависть Сто сорокового никогда не приводили его в смущение. А сейчас, под прямым взглядом этих глаз, и даже не глаз, а одних зрачков, он запнулся и впервые не поверил себе: то, что он собирался сказать, было логично, было мудро, было необходимо. Но это была ложь.

Мисс Холл слабо улыбнулась.

Командир отвернулся. Бред какой-то. Он все обдумал, мысли его стройны и даже не лишены некоторого изящества. Все правильно. Он должен говорить, он должен уничтожить Гею в душе этой упрямой девчонки, пока логитане еще здесь.

— Что вы сейчас покупаете?

— О, я уже все купила…

Иначе она унесет Гею в себе и не сможет забыть ее, отправляясь к другой звездной системе. Закон и устав гласят, что Собиратель должен собирать, но не запоминать. Когда корабль покидает чужую планету, то все сведения о ней должны храниться в пленках КП-записей и контейнерах для образцов материальной культуры. Разум же Собирателей должен быть чист от воспоминаний об оставленной планете и готов к работе на новой, где согласно теории вероятностей и по данным бесчисленных рейсов логитанских кораблей Собирателей ждут совершенно иные условия, иные формы жизни и слишком непохожие друг на друга цивилизации. Хотя чаще всего последних нет вообще.

— Все купить невозможно.

— Все, что хотела…

Командир снова пошел вдоль стены, обстоятельно обдумывая фразу, и вдруг, даже не оборачиваясь, он совершенно неожиданно для себя тихо проговорил:

— Скажу вам как женщина женщине — это тоже невозможно.

— Наверное… Но я буквально засыпаю. Где же доктор?

— А ведь когда-то Логитания была такой же, как Гея…

— Мне очень жаль, мисс Холл, но я сама не могу понять, он уже должен быть здесь. Я подготовила следующего пациента…

Именно возле этого следующего, в операционной, на дверях которой стояла крупно написанная белой краской цифра 3, и находился сейчас доктор Ллойд. Косметические операции хирурги проводят в одиночку, поскольку ничего особо опасного в них нет; сложное есть, а опасного — нет, все с поверхности, все безобидно… Из одной операционной в другую. Конвейер. В большом холле, куда выходят двери пяти операционных, можно следить за ходом любой идущей в данный момент операции по телевизорам, подвешенным над дверями операционных; ведется постоянная видеосъемка — для учеников, для будущих поколений… ну, и так, на всякий случай.

Доктор Ллойд часто и хрипло дышал, лицо его блестело от пота, и на кончике носа вздрагивала и подпрыгивала от резких движений потная капля. Пациент был без сознания, под общим наркозом, и на гладко выбритом черепе его тоже красовались сложные симметричные кривые, от темени и до затылка. Но доктор Ллойд не обращал внимания на заботливо нанесенные аккуратные подсказки. Халат его был залит кровью. Крупные брызги крови стекали по его лицу, до глаз укутанному марлевой повязкой. Обеими руками крепко стискивая рукоять костной пилы, доктор Ллойд торопливо и энергично, словно боясь не успеть свершить нечто донельзя важное и нужное, распиливал заботливо подготовленного сестрой Уэйт пациента через живот пополам.

Сестра Уэйт, пошедшая поискать доктора, опоздала. На экране висящего над дверью третьей операционной монитора было отчетливо видно, как доктор Ллойд окончательно располовинил брюшную полость беспомощного человека на операционном столе; именно в момент, когда непристойно и никчемно обнажились мокрые складки сизых вспоротых кишок, Ребекка, глядя на экран и молотя кулаками в дверь операционной, в первый раз отчаянно крикнула:

— Доктор Ллойд!

Потом этот вопль еще не раз повторили набежавшие со всех сторон врачи и служители; общими усилиями они выломали запертую дверь. Но доктор Ллойд уже управился. Когда в операционную ворвались люди, он, с пилой в правой руке, стоял над пациентом неподвижно; на звук прыгнувшей внутрь помещения двери он обернулся и безумным взглядом встретил замерших на пороге потрясенных людей. В тишине выпущенная им из обессилевшей руки пила ударила в пол оглушительно.

— Этому бедняге, я полагаю, конец, сказал доктор Ллойд и сдернул с лица забрызганную кровью маску.

…Скалли смотрела на доктора Ллойда, и Малдер смотрел на доктора Ллойда; а его адвокат исподлобья смотрел на них. А доктор Ллойд ни на кого не смотрел. Лицо его было мертвенно-серым, глаза глядели куда-то в стену. Но все равно теперь это вновь был взгляд нормального человека ошеломленного, раздавленного свалившимся несчастьем, но не безумца.

— Как еще это можно назвать? — тихо проговорил он. — Когда ты в собственном теле… и в то же самое время вне его. Будто смотришь со стороны… и ничего не можешь сделать, тело не повинуется… творит, что хочет. Ни малейшего контроля за своими действиями. Я понимал, что творю с этим беднягой, я все, все понимал… но только каким-то краешком сознания. А двигало мною лишь одно: чтобы было как можно больше крови. Как можно больше. Не знаю…

Он осекся. Агенты подождали, надеясь, что он продолжит, но он так и не закончил начатуюфразу. Похоже, он не знал, чего он не знает. Ничего.

Впрочем, в такой ситуации трудно было ожидать иного. Никто бы ничего не знал.

— Как это еще можно назвать? — проговорил наконец доктор Ллойд.

— Вселение демона или духа, правильно? — понимающе подсказал Малдер. Скалли покосилась на него, но смолчала. — Подобные состояния рассудка наблюдались неоднократно, но объяснений так и не было найдено… да и понимали их превратно.

Адвокат брюзгливо дернул щекой.

— Мне это не выстроить в качестве защиты, — деловито и честно сказал он. — Так что я советую своему клиенту не разговаривать с вами. Вы поняли, мистер Ллойд?

Тот лишь удрученно кивнул, по-прежнему глядя в пространство.

— А вам я был бы крайне признателен, — адвокат со значением заглянул в глаза сперва Скалли, потом Малдеру, — если бы вы все свои вопросы адресовали адвокату. Мне.