Крис Картер
Розыгрыш. Файл №220
Брат, поди сыщи брата!
Марк Твен
Дом Джеральда Глэйсбрука Гибсонтон, Флорида 6 октября, 21.17
Что есть норма?
Это то, что человек видит, чувствует и думает в детстве. С пеленок воспринимаемый мирок становится на всю жизнь родным — вне зависимости от того, насколько он статистически нормален для мира большого. Впитанное в детстве делается своим, а все иное, что встречается после — чужим. И если чужого вокруг оказывается больше, это не делает его своим — просто для данного человека нормального, своего в мире оказывается меньше, нежели чужого. И если человек по каким-либо причинам лишается своего, если свое гибнет или исчезает — от этого чужое тоже не становится своим. Просто у такого человека в мире вообще не остается своего. Своим и нормальным для него остается лишь он сам. Всю жизнь потом он выплясывает в убеждении, что жизнь отвратительна, что мир кругом мерзок, грязен и подл, и лишь он один — весь в белом…
Однако самые бессмысленные и нелепые, самые дикие трагедии происходят, когда кто-либо своею волей, повинуясь изломам и болезненным выкрутасам собственной души, пытается восстать против того, что для него нормально — в наивной и губительной надежде найти нечто лучшее, нежели свое.
Мэл и Барт самозабвенно тузились в бассейне — небольшом, но своем, домашнем. Их хохот и визг заглушали цикад, гремевших в душистой ночи. Сверкающие брызги подсвеченной, ярко-голубой воды долетали едва не до звезд.
И уж во всяком случае — до кустов и деревьев сада, обступивших сияющий очажок бассейна громадными, смутными сгустками тьмы.
— Сдавайся!
— Сам сдавайся! Тебе хуже приходится, что я, не вижу! Тебе деваться некуда!
Действительно, старший Мэл окатывал младшего Барта пригоршнями воды и пены куда проворней и уже почти прижал его к стенке бассейна, уже почти пригнал его, как щепку, рукотворными волнами к тому рубежу, за которым — одна только полная и безоговорочная капитуляция.
Существо, которое внезапно проломило снизу поверхность воды и по грудь выскочило на воздух с радостным кличем, любой назвал бы чудовищем. Издалека его можно было бы принять за человека — но кожа его вся покрыта была какими-то жуткими чешуйчатыми пятнами и жесткими, как наждак, синеватыми лохмотьями, болтающимися, словно приклеенные к чучелу обрывки полиэтиленовых пакетов. Панически вскрикнув от неожиданности и шарахнувшись, насколько это возможно на плаву, мальчики, однако, тут же ответили чудовищу восторженными воплями и ринулись к нему, стараясь обогнать друг друга.
— Папа!
— Папа, ну что ты нас вечно пугаешь! Я все равно знаю, что это ты!
— Папа, ты когда приехал? Чудовище добродушно смеялось, на цыпочках стоя на дне бассейна. Правая рука его, покрытая рубчатой коростой, нежно прижимала к пятнистой груди маленького Барта; тот крепко обнимал чудовище за шею. Мэл, обхватив ногами твердую и складчатую, как кора дерева» ногу отца, принялся с нежностью и любопытством перебирать мучительно слущивавшиеся лоскутья на его плече.
Имя чудовищу было Джеральд Глэйсбрук.
— Полчаса назад, — ответил он. — Выхожу из машины, смотрю — одна только мама меня и встречает. Детки-то наши, говорит, совсем превратились в земноводных!
— А мы тоже крокодильчики! — закричал Барт, смеясь.
— Пусть так, но и крокодильчикам надо время от времени обсыхать на бережку, — отвечал мистер Глэйсбрук. — И поужинать им тоже бы не помешало.
— Давай еще пять минуточек поплаваем вместе, па, — предложил Мэл со взрослой солидностью; но то, что он был уже почти взрослым, целых семь лет ему исполнилось, играло с ним сейчас дурную шутку — он понимал, насколько мала вероятность, что папа уступит, и в голосе его не было никакой уверенности. Но хоть попробовать, ведь с папой так весело!
Ну и, разумеется, ничего не получилось.
— Хватит ныть! Быстро в дом. А то не расскажу вам сказку на сон грядущий!
Это была самая действенная угроза. Больше всего на свете братья любили эти четверть часа перед сном, когда папа садился между их кроватями, брал каждого за руку своими корявыми ладонями и начинал: «Жил-был человек-крокодил…»
А дальше были то Замбези, то Рейн, то Волга, то Ориноко, то совсем уж какая-нибудь Хуанхэ… и везде то добрые, но глупые, то умные, но очень жадные и злые местные дикари старались поймать человека-крокодила в сеть и продать в цирк, чтобы там его держали в клетке и показывали за деньги; но человек-крокодил был умнее всех, он неизменно убегал от ловцов и показывал себя в цирке сам — а потому и все вырученные за это деньги брал себе сам, и жил поэтому не в клетке, а в уютном домике во Флориде…
Маленький Барт, правда, рискнул еще поканючить:
— Пап, ну пожалуйста, нам-ведь завтра не надо в школу!
— Цыц! — грозно сказал мистер Глэй-сбрук, чуть подгребая свободной рукой, чтобы не потерять равновесия. — Если через полчаса вы не будете в постелях, мама меня просто убьет.
Братья только засмеялись. Это действительно было смешно. Не говоря уж о том, что мама обожает папу и никогда пальцем его не тронет, разве только чтобы приласкать, когда думает, что дети не видят; но даже и вообще — разве хоть кто-то может убить папу? Да у него такие мышцы! Вон как под чешуйками перекатываются на груди и на руках! Конечно, ребята уже не были настолько несмышленышами, чтобы полагать, будто папа — самый сильный человек в мире, даже Барт утратил эту уверенность не менее года назад; но им обоим до сих пор жутко нравилось с уважительным и чуть боязливым трепетом тискать папины бицепсы.
— А ты? — спросил, сдаваясь, Мэл.
— Я еще поплещусь минут десять и приду к ужину. Очень пропрел в машине, пока ехал. Семь часов за рулем, по самому солнцепеку… Ну, марш, козлята, марш.
В сущности, ему жаль было расставаться с мальчиками даже на эти десять минут; он с удовольствием порезвился бы с ними вместе. Он любил их. Хоть они совсем не походили на него, были обычными гладкими загорелыми голышиками — они были его детьми, и он, как и любой нормальный человек, не мог их не любить.
Братья по узкой трубчатой лесенке один за другим выбрались из бассейна и, шлепая мокрыми босыми подошвами, потянулись мимо ярко раскрашенного фургона, на боковой стенке которого красовалось аляповатое изображение рвущего цепи аллигатора с человеческим лицом.
Случись тут кто-нибудь из русских эмигрантов волны семидесятых — вряд ли удержался бы он от смеха с легкой примесью ностальгической грустинки. Именно так в Союзе на бесчисленных плакатах рисовали то рвущих цепи капитала пролетариев, то рвущих цепи колониализма негров…
Но во Флориде русских до сих пор меньше, чем даже, например, тихо исчезающих семинолов. Да и броские надписи, окружавшие свободолюбивое пресмыкающееся, не оставляли места для политических ассоциаций. «Оц — человек? Он — животное? Он — чудовище?»
Вряд ли советские коммунисты написали бы так — хоть бы и о черномазых афро…
Сразу за фургоном, вросшим в плитку покрытия просевшими протекторами, начиналась дорожка, ведущая к дому, который ярко светился окнами, словно украшенная к празднику яхта в ночном море.
— Кто первый! — крикнул Барт и первым опрометью кинулся по финишной прямой. Но добрый старший брат, помня, что победил в воде — ну, пусть почти победил, обязательно бы победил, если бы папа не прервал бой — сделал вид, что замешкался на старте; и перешел на бег, лишь когда младшему осталось два-три ярда до двери. И только улыбнулся, услышав победный визг: — Я!! Я победил!! Я!!
Позади, в сверкающем голубом бассейне, шумно и с удовольствием отфыркиваясь, плескался папа.
Там его и нашла через полчаса жена.
Слегка озадаченная его долгим отсутствием, она, задумчиво оглаживая пышную окладистую бороду, совершенно, впрочем, не мешавшую мистеру Глэйсбруку считать супругу самой обаятельной женщиной в мире, спустилась мимо старого фургона к бассейну и, близоруко сощурившись, громко сказала:
— Джерри, ужин стынет.
Вглядываясь, она остановилась у самой воды.
И закричала.
Полицейское управление Гибсонтона 8 октября, 12.20
— Господи, — потрясенно проговорила Скалли, взглянув на протянутую Молде-ром фотографию. — Что это с ним?
Фотография упала на стол.
Запрокинутое, все в пятнах и коросте мертвое лицо мистера Глэйсбрука производило и впрямь жуткое впечатление.
— Ничего особенного, — мягко ответил Молдер. — И ничего сверхъестественного. Ихтиоз.
Получилось так, что Скалли смогла приехать лишь полчаса назад. Молдер, принесшийся в Гибсонтон на рассвете, уже немного вошел в курс дела — и теперь выступал в непривычной и даже несколько неприятной для себя роли лектора, чуть ли не экскурсовода.
На самом деле лекции в их тандеме обычно читала именно Скалли. Это был ее удел — раскладывать, расчленять и разъяснять факты. На долю Молдера выпадали только сомнения.
И странные фантазии, никогда не подтверждавшиеся — но загадочным образом всегда помогавшие раскрывать, или, во всяком случае, распутывать дела.
Скалли качнула головой и снова вгляделась в фото — теперь уже без мороза по коже.
— Врожденное заболевание, характеризующееся постоянным слущиванием кожного покрова в виде чешуи, — сказала она, и на какой-то миг все встало на свои места. — Похоже, очень острая форма.
— А дети совершенно нормальные симпатяги. Четыре года и семь лет. Впрочем, тебе еще предстоит увидеть миссис Глэйсбрук…
— А что с ней?
— С ней борода.
— То есть? Фокс, ты можешь выражаться яснее?
— Могу, — Молдер чуть улыбнулся и протянул Скалли следующую фотографию. — Вот так выглядит рана.
Скалли снова вздрогнула. Чудовищное отверстие с рваными, будто жеваными краями заполняло весь кадр.
— Куда его?..
— Верхнее подреберье, немного слева.
— Такое впечатление, — чуть вопросительно произнесла Скалли, подняв на Молдера неуверенный взгляд, — что его пытался прогрызть насквозь, скажем, крокодил…
Молдер отрицательно качнул головой.
— Орудие неизвестно, — сказал он. — Возможно, зубы. Возможно, мачете. Возможно, буровая коронка. Ни на что по-настоящему не похоже… Никакие органы не удалены. Ничего не отгрызено и не съедено. Сексуальные мотивы отбрасываем. Каннибализм отбрасываем, извращение отбрасываем. Но тогда — что остается?
— Почему вызвали нас? — спросила Скалли. — Я не спрашиваю, почему ты все это отбросил… хотя, возможно, спрошу еще. На извращение, прямо скажем, весьма похоже, весьма — если бы не путаница с орудием. Но прежде всего мне хочется знать — почему вызвали нас? Почему не разбирается местная полиция? Молдер с грустью покивал.
— Я знал, что ты это спросишь.
— Тогда отвечай как по писаному. Не тяни.
— Потому что это сорок восьмой случай за двадцать восемь лет.
Несколько мгновений Скалли молчала, продолжая глядеть ему в лицо. Потом сказала лишь:
— Понятно.
В голосе ее была безнадежность. Почти тоска.
— Когда Армстронг гулял по Луне, уже пять таких вот фото пылилось у нас в архивах, — сказал Молдер. — И никогда ничего. Ни единой зацепки. Ни единой крепкой версии. Ни разу никто не был даже задержан по сколько-нибудь обоснованному подозрению.
— Влипли? — предположила Скалли с грубоватой прямотой, которую иногда, в исключительных случаях, позволяла себе. Она была уверена, что Молдер кивнет и скажет подавленно: «Да, влипли». И они начнут работать — хладнокровно, дотошно и профессионально, и без малейшей увлеченности, и без малейшей надежды на успех. Как высококлассные, но лишенные эмоций машины. Честно говоря, для разнообразия ей хотелось бы поработать именно так, хотя когда-то именно подобная рутина внушала ей ужас. Но, работая с Молдером, она уже давно успела соскучиться по тоскливой рутине, по работе, которую, как все нормальные люди, можно делать от звонка до звонка, а, едва вечерний звонок затих — забыть до утра и быть свободной, быть собой, быть женщиной.
Но Молдер смущенно улыбнулся, как мальчишка, которого застукали на краже конфеты, и сказал негромко:
— Интересно…
С ним все было ясно. А значит, и со мной все ясно, подумала Скалли безнадежно. Звонка не будет. Может, неделю, может, две.
Но тогда уж и я тебя погоняю, Фокс. Как Бог свят, погоняю.
— Началось в Орегоне. Потом — Монтана, Айдахо, Мэн… легче перечислить штаты, где этого не случалось. Последние пять лет — шесть случаев во Флориде. Логики ни малейшей, жертвы бывали и белыми, и афро, и из индейцев пару раз… один пуэрториканец… Мужчины и женщины. Старые и молодые. Состоятельные и нищие. Никогда ни следа ограбления. Никогда ни следа каких-либо сексуальных домогательств. То есть вообще ни малейшего мотива. В то же время нет никаких оснований полагать, что это вытворяет какой-то зубастый зверь. Какой? Как? Один-единственный не известный науке зверь бегает по всей стране, от Пасадены до Бангора? Или Штаты кишат представителями не обнаруженного до сих пор вида хищников? Бабочки и червячки, понимаешь, все уже пересчитаны и чуть не ли не окольцованы поголовно, а зубастые зверюги-людоеды никак не смогли привлечь внимания зоологов.
— Мутанты?
— Чуть ли не по всему материку сразу?
Скалли понимающе кивнула: действительно, невероятно. Ей и в голову не пришло напомнить напарнику, что оперировать масштабами материков было все ж таки не вполне правомерно, ведь на материк затесались по крайней мере еще и Канада с Мексикой; то были мелочи. Округляем. От Пасадены до Бангора — чем не материк?
— Гуманоиды? — позволила себе слегка пошутить Скалли, потому что ей показалось, будто Фокс начинает впадать в некий пафос. Пафос загадки века.
— Несколько негуманные гуманоиды, тебе не кажется? — и Молдер щелчком подбросил фотографию раны поближе к ней.
— Негуманный гуманоид, — медленно произнесла Скалли, будто пробуя это словосочетание на вкус — Вообще-то звучит не более нелепо, чем, скажем, бесчеловечный человек.
— Браво, — от души сказал Молдер и улыбнулся ей с такой искренней и обаятельной теплотой, что она, несмотря на все его задвиги, в который раз порадовалась тому, как лихо и, похоже, бесповоротно свела их деловитая судьба.
— Может быть, какие-то религиозные дела? — боясь расчувствоваться и потому чуть суше, чем следовало бы, спросила она.
— Была такая версия. Культовое нанесение несовместимых с жизнью увечий и все такое. Но не удалось откопать ни единого культа, в ритуальную практику которого входили бы подобные жертвоприношения. И ни одна секта никогда не признавала, что это дело рук ее приверженцев. Если и культ — то абсолютно неизвестный и абсолютно закрытый. Понимаешь, ни один серийный преступник не работал так долго и так интенсивно. И ни одна из известных культовых организаций не числит среди своих обязательных церемоний подобного… подобных действий. Вот потому — не местная полиция.
Он помолчал. Скалли, задумчиво щурясь, смотрела в окно, сквозь которое валил в комнату ослепительный и тяжелый, будто раскаленный металл, полдень Флориды.
— Что скажешь, Дэйна? — тихо спросил Молдер.
Скалли перевела взгляд на рассыпанные по столу фотографии. Снова взяла ту, с мертвым запрокинутым лицом в пятнах.
— Скажу… — медленно произнесла она. — Что я скажу? Вот представь себе, Фокс — всю жизнь прожить таким, как он… Ведь это ужасно.
Молдер кривовато усмехнулся. Поднялся.
— Через полчаса похороны, Скалли. Я обещал быть.
— Я с тобой.
— Тогда… тогда — держи себя в руках.
— А что такое?
— Думаю, нам предстоит увидеть самое странное шоу на свете.
Гибсонтонское кладбище 13.47
Осень совсем еще не чувствовалась в этих благословенных широтах. Во всяком случае, не чувствовалась для северян. Возможно, местные жители назвали бы день прохладным, потому что безоблачное небо исходило не тягучим тяжким зноем, а ласковым, мягким теплом, которое еще немного скрадывал ветер с океана. Во всяком случае, можно было ходить в нормальном костюме и не мечтать немедленно раздеться до купального минимума. Приветливый свет благословлял чуть всхолмленную равнину, почти еще не тронутую ржавчиной увядания; городишко прятался за могучими платанами, неторопливо начинавшими сбрасывать листву, а слева, поодаль, ярче неба сверкал необозримый и безмятежный голубой простор залива.
Когда Скалли и Молдер вышли из машины, церемония уже началась. Прямо перед стоящим в десятке футов от нетерпеливо разверзшей пасть свежевырытой могилы стоял на изумрудной траве закрытый гроб — а чуть поодаль, в несколько рядов, на легких складных стульях восседали родные и близкие. На первый взгляд, похороны как похороны, никакого шоу.
— Господь — Пастырь мой; я ни в чем не буду нуждаться, — громко и, похоже, из самой глубины сердца читал по лежащей на переносном пюпитре Библии молодой, миниатюрный пастор. — Он покоит меня на злачных пажитях и водит меня к водам тихим…
Стараясь не привлекать к себе внимания, Молдер и Скалли высмотрели пару свободных стульев и уселись, украдкой оглядываясь по сторонам.
Фотопортрет покойного, установленный в изголовье могилы, был на редкость удачным. Широкая, открытая улыбка на сильном, открытом, добродушном лице; едва уловимые тени пятен — всего-то словно родинки… Лицо под стать цветам, в которых буквально утопала остекленная фотография. Вот таким он был, пока жил, подумала Скалли, невольно вспоминая кошмарное фото, которое держала в руках каких-то двадцать минут назад. И отвела взгляд.
— Подкрепляет душу мою, направляет меня на стези правды ради имени Своего…
Два мальчика в первом ряду — конечно, сыновья. Симпатичные малыши. Старший мужественно слушает, уставясь на гроб; младший прячет лицо на плече какого-то бородача в черном. Кто бы это был? Брат покойного? А где же миссис Глэйсб-рук, почему ее нет? В первом ряду — лишь эти трое, дети и бородач… Странно, на нем женская шляпка — черная, вполне траурная, но кокетливо сдвинутая набок… О Господи, вздрогнув, подумала Скалли.
До нее дошло наконец, что это и есть миссис Глэйсбрук.
— Если я пойду и долиною смертной тени, не убоюсь зла, потому что Ты со мною; Твой жезл и Твой посох — они успокаивают меня…
Скалли невольно покосилась на Молде-ра, словно ища какой-то поддержки или, по крайней мере, объяснения. Молдер с каменным лицом смотрел прямо перед собой.
— Ты приготовил передо мною трапезу в виду врагов моих…
И тут миниатюрный пастор ловко и непринужденно, давно уже не просто отработанным, а единственно естественным для себя движением, пальцами правой ноги перевернул страницу Библии.
— …Умастил елеем голову мою…
У него не было рук. Потому он и выглядел таким миниатюрным и узкоплечим под своей ризой.
— …Чаша моя переполнена.
Пожилой и несколько потасканный рослый красавец — высокий лоб с залысинами, благородные, будто у кастильского гранда, горбатый нос и бородка — воровато оглянулся по сторонам, не смотрит ли кто на него, чуть пригнулся и отхлебнул из фляжки. А потом спрятал фляжку в специальном кармане на… Скалли не могла понять, на чем. На животе? Но живот у него был, будто у беременного. Впрочем, после бородатой миссис Глэйсбрук… Нет, даже на девятом месяце не бывает таких животов. И вдобавок отдельно одетых животов. Скалли поморгала — нет, видение не исчезло. К животу красавца словно прилеплен был карлик или чучело карлика; длинные белые рукава, совершенно скрывавшие кисти, обнимали гранда, коротенькие скрюченные ножки были обуты в черные ботиночки, надраенные до зеркального блеска; а карман для фляжки располагался на выгнутой горбом спинке, прикрытой черным жилетом. Но не проглядывало ни миллиметра плоти — и оттого не понять было, что это — чучело, экстравагантный наряд или… или… что еще может быть?
Но даже если предположить, будто это всего лишь чучело — оно выглядело безголовым. Там, где полагалось бы располагаться голове, располагалась уже грудь нелепого гранда. Маленькое чучело, чем бы оно ни являлось на самом деле, головой словно бы ввинтилось в горбоносого пьянчужку — который, судя по его виду, был то ли подавлен, то ли перепуган…
То ли, что вернее, мучился жестоким похмельем.
— Так, благость и милость да сопровождают меня во все дни жизни моей, и я пребуду в доме Господнем многие дни.
Скалли затошнило. Она снова постаралась отвести глаза и отыскать хоть что-нибудь нейтральное, обыкновенное… но самым обыкновенным здесь был окаменевший, на редкость чопорный Молдер, а ей не хотелось буравить его перепуганным взглядом. Решит еще, будто ей нужна помощь. Успокаивать начнет.
Он стрельнула взглядом вправо, влево…
Да тут, похоже, вообще ни одного нормального.
Картинка проявлялась постепенно, и тривиальное собрание родных и близких у гроба усопшего превратилось теперь… Во что?
Не подобрать слов.
Шоу. Молдер сказал: шоу. Так и будем это расценивать.
Надо взять себя в руки, хватит озираться.
— Искуси меня, Господи, и испытай меня; расплавь внутренности мои и сердце мое…
Ах, не надо бы сегодня про внутренности, длительно содрогнувшись где-то в области желудка, с неприязнью подумал Молдер, против воли вспоминая фотографию раны.
Ему тоже приходилось несладко. С миссис Глэйсбрук он уже встречался, но остальных видел впервые.
— Возненавидел я сборище злонамеренных, и с нечестивыми не сяду…
Он коротко покосился на Скалли. Похоже, та уже приходила в себя. Во всяком случае, губы перестали дрожать.
Вероятно, она и понятия не имела, что с того момента, как она опознала миссис Глэйсбрук, у нее дрожали губы.
— Господь — свет мой и спасение мое: кого мне бояться? Господь — крепость жизни моей: кого мне страшиться? Если будут наступать на меня злодеи, противники и враги мои, чтобы пожрать плоть мою, то они сами преткнутся и падут…
Да что же это они сегодня, как нарочно, все про потроха да про плоть пожрать, подумал Молдер, натужно пытаясь сглотнуть кислый ком в горле. Перед глазами опять маячил призрак жеваной раны в животе мистера Глэйсбрука.
Надо смотреть на птиц, поняла Скалли. Они тут, как везде. Летают. И на двух крыльях; не на одном, и не на трех, и не на пропеллере. Она подняла глаза к сияющей голубизне, которую в разных направлениях неторопливо чертили черные крестики. Раз… два, три… С детства не считала ворон; со школы, пожалуй.
Впрочем, это не вороны.
Впрочем, что за разница.
Молдер снова покоился на Скалли. Ее завороженные глаза были устремлены в бездонную пучину небес, яркие губы едва заметно шевелились. Какая набожная у меня напарница, с отчетливым удивлением подумал Молдер. Никогда прежде не замечал.
Наверное, подумал он, в вере действительно есть что-то такое. Что дает силы и устойчивость. Помогает отрешаться от преходящих тягот и уродств мира сего. Вон как лицо у нее просветлело и разгладилось.
Шестнадцать, семнадцать…
— Не предавай меня на произвол врагам моим; ибо восстали на меня свидетели лживые и дышат злобою…
Чтобы скоротать время, Молдер принялся вспоминать наказания, предусмотренные за лжесвидетельство.
— Но я верую, что увижу благость Господа на земле живых. Надейся на Господа, мужайся, и да укрепляется сердце твое, надейся на Господа.
Гроб шевельнулся.
Птицы уже иссякли, их оказалось всего лишь двадцать семь. Краем глаза Скалли уловила невероятное шевеление на лужайке — и сердце у нее оборвалось.
Желваки Молдера будто попытались выпрыгнуть из скул.
Пастор лихо захлопнул Библию немного испачканным в травяной зелени большим пальцем правой ноги и заговорил, ничего вокруг себя не замечая, уже почти неофициальным, всего лишь дружески проникновенным голосом:
— Сегодня мы собрались здесь, чтобы почтить память и проводить в последний путь Джеральда Глэйсбрука, Человека-крокодила, любимого мужа, заботливого отца и надежного, верного и радушного друга, великого циркача.
Гроб встряхнулся и сделал попытку ползти.
Миссис Глэйсбрук медленно встала. Пришибленный пыльным мешком беременный гранд-красавец втянул голову в плечи и обеими руками обхватил свой одетый-обутый живот, плотнее прижимая его к себе — ни дать ни взять молодая мама, при первых признаках тревоги пытающаяся защитить младенца от всех возможных напастей.
Потом вспомнил и о себе — и одной рукой торопливо достал фляжку.
— Мы скорбим не только об окончании его земного пути, извилистого и тернистого, как у всякого гения. Мы скорбим о том, что безвременно угас его дар, доставлявший столько радости и восхищения нам, коллегам. Мы скорбим о том, что Джерри, снискавший себе мировую славу демонстрацией освобождений и побегов в самых невероятных ситуациях, из самых плотных уз и тенет, не сумел избежать своей участи в тот самый миг…
Гроб шумно и размашисто заходил ходуном, и не замечать этого стало уже невозможно. Кряжистый человек в форме шерифа бросился к нему и ухватился за ручку сбоку, пытаясь то ли оттащить гроб в сторону, то ли утихомирить и призвать к порядку…
Гроб игриво вырвался.
— Да помогите же мне! — гаркнул шериф, и лишь тогда стало ясно, что происходит действительно нечто неожиданное. Неожиданное не только для пришлых агентов, но и для всех, кто собрался здесь отдать мистеру Глэйсбруку дань последнего уважения. Стоило лишь посмотреть на их лица. Стоило посмотреть, как некая старушка во втором ряду, аккуратная и вполне человекообразная, лишь закругленная какая-то и с неразборчивым лицом, опасливо поджимает маленькие ножки, чтоб они не касались земли…
К шерифу бросились на помощь. Трое мужчин отволокли гроб на пару ярдов в сторону, и тогда стало ясно, что обитель последнего успокоения безвременно усопшего Человека-крокодила прыгает и веселится не сама по себе.
Из-под земли будто лез сам Сатана.
Скалли, сохраняя невозмутимую неподвижность, тихонько пискнула горлом.
Травяной покров выгнулся наружу горбом, нарывом — а потом нарыв лопнул, комья земли полетели в стороны, и на свет Божий показалась вымазанная в земле, отчаянно пытающаяся за что-то зацепиться — или кого-то ухватить? — рука.
Все ахнули как один человек. Кто-то вскочил, кто-то уронил стул, кто-то упал со стула. Только Молдер и Скалли сидели, словно изваяния. Оба боялись показаться смешными — и в головах у них совершенно одинаково билось нелепое: а может, здесь так и надо?
Когда стало понятно, что так не надо, было уже поздно. Вскакивать поздно, ахать поздно; помогать шерифу — тоже поздно. Приходилось и дальше изображать статуи. Только Скалли приоткрыла рот, а Молдер страдальчески изогнул брови.
Потому что из земли, чуть задыхаясь, вылез смешной, козлобородый и длинноволосый человек в замызганной футболке и потрепанных, пятнистых от грязи джинсах, с молотком в одной руке и здоровенным, толщиной в палец, гвоздем в другой. Он расставил ноги пошире, встал в картинную позу и заорал:
— Поскольку я лично не имел чести близко знать усопшего, мне не подобает говорить длинных речей. Я уверен, он был достойным и милым человеком, и так далее, и так далее. Но он, к тому же, был мне собратом в самом прямом смысле этого слова. Как поклонник и наследник его незаурядных дарований, я собираюсь произвести номер экспромтом в его честь. Сейчас самое время!
И, прежде чем кто-либо успел понять, что сейчас произойдет, козлобородый патлач приставил гвоздь себе к груди и так шарахнул молотком по его просторной шляпке, что брызнули искры, отчетливо полыхнувшие даже в ярком свете южного солнца. Звук был такой, словно ударили в рельсу.
Футболка мгновенно окрасилась кровью. Козлобородый взвыл и зашатался.
— Караул! Кажется, я пробил себе левое легкое!!
Только тут к нему бросились. Шериф свирепо, будто медведь-шатун, облапил козлобородого, но тот с неожиданной?!!! силой и ловкостью вывернулся из его лап, да так, что шериф едва не упал, потеряв равновесие.
— Что ты творишь, кретин? — заорал шериф, снова набрасываясь на козлобородого сзади. Ему на помощь бросились те, кто помогал оттащить гроб. — Неужто у тебя нет ничего святого?!
Козлобородый, весь в кровище от груди едва не до паха, успешно отбивался, вопя:
— Вон отсюда! Не трогай меня своими грязными лапами, фашист!
На какое-то мгновение могло показаться, что он раскидает всех, как котят. Гвоздь неподдельно торчал из него, как из железнодорожной шпалы. Молдер, не выдержав, сделал движение встать. Но опять опоздал. Козлобородого ухватили за локти с обеих сторон.
— Ты псих!
— Вы все мерзавцы! Вы ничего не понимаете в искусстве!
— Ты совсем стыд потерял!
— Уберите этого придурка!
Все смешалось на Гибсонтонском кладбище.
С воплями и визгами публика разбегалась.
Прошло, наверное, не более минуты — и посреди поваленных стульев и опрокинутых венков остались сидеть лишь Скалли и Молдер. Они так и не смогли пошевелиться. Полная растерянность сродни параличу. Уже все затихло, уже ни души не осталось на кладбище, и стали уже слышны из поднебесья беззаботные высвисты и прищебетывания какой-то из двадцати семи птиц, а может, сразу и нескольких… а они все сидели, стараясь не глядеть ни друг на друга, ни по сторонам. Каждый пытался удостовериться, не спятил ли он. Вроде бы нет.
— Больше всего на свете я хотел бы сейчас проснуться, — сказал Молдер.
Скалли наконец осмелилась посмотреть на него.
У нее был взгляд маленькой девочки, которую отец вдруг оставил в темном страшном лесу. И она никак понять не может, то ли папа действительно бросил ее на съедение серому волку — то ли подшучивает над ней, разыгрывает ее в воспитательных целях и вот сейчас, когда она с перепугу все-таки взвоет в голос, выйдет из-за ближайшего дуба и с убийственной укоризной скажет: «Ай-ай, как не стыдно! Вот ведь рева-корова!»
— Надо бы побеседовать с шерифом, — проговорил Молдер.
Закусочная «Обед у Фила»
15.30
Здесь было уютно и не жарко. Покряхтывал кондиционер, словно довольная жизнью и детьми наседка, бокал с холодным соком приятно освежал ладонь. Можно было не торопиться. Можно было не отводить взгляд.
Они все-таки перегрелись на осеннем кладбищенском солнцепеке.
Или дело было не только в нем?
Шериф был симпатичен Молдеру. Похоже, ему уже перевалило за пятьдесят, но сил у него явно не убавилось. Широкие плечи, могучий торс и руки, как окорка; открытое и сильное лицо. Простодушно хитроватая улыбка.
А вот Скалли он подозрительно напоминал животное. Может быть, по тому, как он облапил и валил того козлобородого. А может… может — по запаху? Ей было неуютно с шерифом. Она не могла понять, в чем дело, но интуиция тихонько, неназойливо, без особой паники зуммерила: будь настороже. Бывают бабы, думала она несколько растерянно, которым нравятся мужчины, похожие на скотов. Но, слава Богу, я не из их числа. У меня совершенно иная эстетика секса.
— В его анкете записано, что он артист, — сказал Молдер.
Шериф крякнул и отпил из своего бокала, в котором был отнюдь не сок.
— Джерри Глэйсбрук и был артист. Великий артист. Лучший со времен Гудини…
Шериф осекся и с сомнением смерил взглядом сидевших перед ним агентов. У них у обоих был такой рафинированный, такой дистиллированный вид… Шериф отнюдь не мог быть уверен в их эрудиции.
— Знаете такого? — спросил он.
Молдер лишь спокойно кивнул, но эмоциональная Скалли скривила губы, в свою очередь окатив шерифа презрительным взглядом. Нормальный американец может не знать, кто такой Александр Македонский, Ньютон или Моцарт — но не помнить Гудини, или, скажем, Диллинджера, или Пола Анку он просто не в состоянии.
— Джерри ставил потрясные номера. Выкручивался из заклепанных цепей, завязанных мешков, ухитрялся как-то выбираться из запертых сундуков… причем, эти хреновы сундуки так и оставались запертыми, вот ведь как!
— Почему же тогда Человек-крокодил? — спросил Молдер. — Уж Человек-змея, на худой конец…
— Из-за болезни кожи, разумеется, — ответил шериф и снова прихлебнул из своего бокала. На его великолепной, будто полированной, лысине проступили бисеринки пота. — Свое уродство он постарался превратить в дополнительный рекламный трюк. Но все одно это была не больше чем хорошая мина при плохой игре. Из-за чешуи его не пускали на сцены столичных цирков. Представляете же, как все эти умники во фраках?.. Импреса… антрепре… тьфу! О, мистер, мы знаем, конечно, что ваша болезнь не заразная, но ведь зрители этого могут и не знать, всем не знающим этого зрителям мы этого все равно не сможем вовремя рассказать, так что выметайтесь, будьте добры, и чтоб духу вашего, уважаемый мистер, больше тут ни в жизнь не было…
— Ужасно, — искренне сказала Скалли. Шериф испытующе оглядел ее. Ухмыльнулся.
— Конечно, ужасно, — согласился он. — А вы, мэм, повели бы, скажем, своего сынишку на представление, где рядом бегает, прыгает, скачет облезлый урод, у которого вместо кожи — ороговелые синюшные лохмотья, а под ними — голое мясо?
— Не задавалась этим вопросом, — сухо ответила Скалли. — У меня нет детей… пока.
Шериф утробно хрюкнул и снова ухмыльнулся.
— Почему-то я так и думал, мэм, — сказал он.
На редкость неприятный тип, подумала Скалли.
— У меня создалось впечатление, — сказал Молдер примирительно, — что мистер Глэйсбрук отнюдь не единственный житель этого города, который… как бы это сказать… зарабатывал на своем, как вы выразились, уродстве. Шериф кивнул.
— Городишко был основан в двадцатых годах, — сказал он, прихлебнув, — когда великие цирки Бэйли и Варнума несколько раз пережидали тут межсезонье. Люди привыкли… да места тут и впрямь красивые, сытные. Тепло. Многие так и осели в этом краю. А многие приехали потом, когда возраст их сшиб с арены.
— Тогда, — задумчиво проговорила Скалли, ощущая, как в мозгу отчетливо забрезжило понимание, — тогда история города может нам, несомненно, помочь понять наш случай. Здесь возник некий психопатогенный изолят.
И она с удовольствием отметила про себя, как от этих ее слов лицо шерифа сморщилось, будто он раскусил лимон.
Она приветливо улыбнулась шерифу и старательно принялась объяснять:
— Привыкшие к постоянным переездам и к нестабильности общения, к восхищению и рукоплесканиям, к ущербности межчеловеческих отношений с обычными людьми, которую они компенсировали публичностью и славой, все эти бывшие цирковые артисты, оказавшись вдруг в ограниченном и тесном мирке, в обществе самих себя, наедине со своими физическими недостатками, не могли не начать страдать от самых жестоких комплексов. Лишившись сцены, они лишились единственного коммуникативного средства, соединявшего их с миром нормальных людей, и единственной ситуации, которая хоть как-то примиряла их с их уродствами, поскольку только благодаря этой ситуации уродства оказывались для них выгодными. По крайней мере, у некоторых из этих людей наверняка развилась патологическая ненависть ко все…
— Минутку, минутку, — недовольно сказал шериф и нахмурился. — Что это такое? Нормальные люди, ненормальные люди… Никаких не «этих людей», мэм. Они такие же, как мы, можете мне поверить, уж я-то знаю. С виду они могут выглядеть несколько непривычно, нестандартно даже. Но внутри они такие же, как мы с вами. Абсолютно нормальные, да.
Скалли снисходительно улыбнулась.
— Пока серийного убийцу не поймают, его тоже всегда считают абсолютно нормальным и друзья, и соседи, и случайные знакомые, — сказала она. — Супруга преступника либо супруг преступницы тоже, как правило, даже не подозревают о преступлениях — а на суде лишь руками разводят. И потом… шериф. Если считать физически исковерканных людей нормальными, тогда, будучи последовательными, следует признать, что они и преступления могут совершать так же, как остальные нормальные люди?
По лицу шерифа можно было подумать, что он понял, дай Бог, треть из того, что тут наговорила ему эта болтливая лощеная красотка. Он помолчал, недовольно жмурясь, будто вокруг его лица вилась, жужжа, назойливая муха, а потом, не придумав, похоже, ничего лучшего — прихлебнул.
Это явно оживило его мозг.
— Мой опыт мне подсказывает хитрую штуку, мэм, — медленно сказал он, — Наверное, это тоже психология. Гораздо труднее привыкают к физическим недостаткам другие люди, а не сами люди с физическими недостатками.
Несколько мгновений Скалли честно старалась понять эту глубокую мысль и перевести ее на нормальный английский. Потом взялась за свой бокал с соком. Продолжать спор явно было бессмысленно.
Молдер, уже несколько минут молча вертевший в пальцах глянцевую двустворчатую корочку меню, наконец подал голос.
— Скажите, шериф. Тут вот вокруг текста — какие-то виньетки, завитушки, узоры вроде виноградных листьев… и вот эта картинка, — он, постукав ногтем по заинтересовавшему его изображению, протянул открытое меню через столик.
— Никогда не обращал внимания, — угрюмо прогудел шериф.
Слева от мелко набранной завершающей строки «Хепкэт-Хэлм. Копирайт 1992» красовалась некая нелепая уродина с круглой лупоглазой башкой, тоненькими ручонками, чрезвычайно рахитичной, но, похоже, все-таки женской грудью и чешуйчатым рыбьим хвостом.
— Работа какого-то местного художника? — спросил Молдер.
— Угу.
— Псевдоним он себе взял какой-то странный. Руль-Всезнайка, так это надо понимать, что ли?
— Может, и так, — с полным равнодушием ответил шериф. — Джаз он действительно знает, как Эй, Би, Си. И ориентируется в нем классно.
— Интересно. А можем мы познакомиться с этим… э-э… Рулем?
Шериф пожал глыбами плеч. Потом махнул рукой куда-то в сторону залива.
— Чего ж не познакомиться. До его мастерской четверть мили, не больше. Айда.
И он поднялся.
Подмышка его форменной рубашки, как успела с содроганием приметить Скалли, была буквально черной от пропитавшей ее неаппетитной влаги. Запах пота, брезгливо подумала Скалли. В лаборатории, как эксперт, надев маску с перчатками и морально подготовившись, то есть поставив в душе некий переключатель с позиции «жизнь» в позицию «работа», она могла ковыряться в любом дерьме ровно столько, сколько требовало дело — но, как женщина была в высшей степени требовательна к гигиеническому состоянию собеседника.
Шериф был ей уже однозначно подозрителен.
Мастерская 18.23
Музыка в мастерской ревела, булькала и клокотала так, что на полках прыгали и играли в пятнашки замшелые, в заскорузлых потеках стаканы, не мытые, похоже, еще со времен убийства Кеннеди. Невидимый певец ощутимо тряс щеками, лягался и глодал микрофон. От акустических ударов, следовавших в строго невразумительной последовательности, дрожали подвешенные к потолку образцы уродцев и ужастиков — оскаленных чучел, полуперепиленных и полупереваренных, вывернутых наизнанку и искалеченных всякими иными изощренными способами.
Руль-Всезнайка трудился, сосредоточенно и самозабвенно согнувшись над перекошенным бугристым черепом очередного монстра. Это было настоящее искусство. И это был настоящий мастер.
Дышать в мастерской было нечем. Концентрированный, будто серная кислота, дух табака и пива бил непривычному человеку прямо в мозг и вырубал наповал.
Куда там подпольным лабораториям по производству героина…
— Всезнайка! — крикнул шериф.
С тем же успехом он мог пытаться завести тихий академический спор о скрытых альбигойских мотивах в поэзии Данте прямо на стадионе во время финального матча национального чемпионата по регби.
— Всезнайка!! — надсаживаясь, повторил шериф.
Он даже сам себя не услышал.
Агенты за его спиной молча привыкали дышать.
Тогда шериф гавкнул.
От хриплого, свирепого лая у приезжих мороз продрал по коже. Даже запись, казалось, на миг застенчиво запнулась, стушевавшись. Руль-Всезнайка крутнулся ужом, с завидной реакцией выставив перед собой руку с каким-то неприятно отблескивающим острым инструментом; похоже, им он и ваял. Шериф аккуратно пригладил лысину и несколько раз повел ладонью сверху вниз: убавь, мол.
С крайне недовольным лицом Всезнайка потянулся и левой рукой с натугой передернул удивительный, просто-таки экзотично допотопный рубильник — таким, вероятно, Оппи в Лос-Аламосе когда-то жахнул первый в мире Эй-Бам.
Внезапная тишина жахнула, как Эй-Бам.
На Руля-Всезнайку стоило посмотреть и в тишине. Судя по всему, он не был обременен никакими физическими странностями, и после кладбищенского шока это уже само по себе могло примирить с любым его своеобразием. Глаза художника под густыми нависшими бровями горели вдохновенным наркотическим блеском, а весь его облик выражал предельную степень раздражения. Он неторопливо вытер руки о тряпку, бывшую явно несколько чище его рубахи, завязанной узлом на плоском мускулистом животе.
— Что это за реликты? — угрюмо спросил он шерифа, не удостаивая ни Скалли, ни Молдера даже мимолетным взглядом.
Скалли едва не обиделась — но как раз иссяк запас кислорода в ее легких, она в очередной раз боязливо втянула носом очередной продолговатый кусочек внешней атмосферы и обо всем забыла.
А Молдер уже начал понимать, что их безупречно элегантный облик, совершенно обыденный и ничем не выдающийся во всех нормальных местах материка, здесь вызывает некое неприятие. Во всяком случае, для Руля-Всезнайки вектор развития моды явно был направлен от пиджака к половой тряпке, от галстука к пластмассовой серьге и от выглаженных брюк к изжеванным и истоптанным бизонами треникам. С его точки зрения, любой причесанный человек был питекантропом.
— Это агенты ФБР Скалли и Молдер, — со вкусом произнес шериф в ответ. — Познакомьтесь, вот Руль-Всезнайка. Он у нас заправляет комнатой смеха.
Всезнайка неторопливо подошел к шерифу вплотную и обеими руками взял его за воротник форменной рубахи.
— Я же просил не называть Кровавый лабиринт комнатой смеха. Просил? Просил! Какого же черта ты…
Но тут в полной мере проявилась в нем врожденная утонченность истинного творца. Чертыхнувшись, он коротко глянул на Скалли, отвел глаза, отпустил шерифа и тихо, виновато произнес:
— Простите, мэм.
Скалли лишь бледно улыбнулась ему в ответ. На самом деле она и впрямь простила бы Всезнайке все, что угодно, и даже на семьдесят лет вперед — если бы он догадался предложить пойти беседовать на улицу.
Но до такого градуса утонченность Всезнайки не дошла.
— Ну, а как его звать? — спросил невозмутимый шериф.
— Как, как… Это тебе не дешевые раз-влекалочки однодневного балагана. Люди приходят туда не ржать. Они приходят бояться. Им там страшно до чертиков.
— Ты уверен? — спросил ироничный шериф.
— Это не комната смеха, это святыня ужаса! — крикнул Руль.
— Ну, святыня так святыня, — согласился добродушный шериф. — Хрен с ней. Тут к тебе иной вопрос.
Молдер понял, что настал его черед.
— Мистер… э… Руль, — сказал он, сделав шаг вперед и протягивая творцу меню. — Хотел вас спросить вот о чем. Ведь вы иллюстрировали это?
— Ну, я.
— Что это за существо?
Руль не растерялся ни на мгновение.