Васильева Светлана
Сон Вовы
Светлана Васильева
СОН ВОВЫ
1.
\"Ушел из дома и не вернулся. Маленького роста, крепкого телосложения. На вид лет тридцать-тридцать пять. Большая голова, выдающиеся скулы. Рот с редко расставленными зубами. Волосы светлые, жидкие, слегка вьющиеся. Одет в темные брюки производства Румынии. Имел при себе рюкзак. Особые приметы - слегка заикается, повторяет одни и те же слова. Называет себя Вовой. (Из телепередачи \"Добрый вечер, Москва!\" Хроника происшествий).
Рано или поздно оно наконец приходит. Дольче фарньенте - сладкое ничегонеделание. Законная отключка. Отдых всего организма сверху донизу и снизу доверху. После трудов праведных и неправедных, после волнений, свершений, гонений, войн, реформ, революций, после любви, ненависти, жизни, смерти и всего остального - после, после, после... Спать...
Все люди спят и видят сны или же сами кому-то снятся, ничего противоестественного здесь нет. Во сне можно сделать важное научное открытие; получить сигнал из ноосферы; увидеть семь жирных и семь тощих древнеегипетских коров - к урожайным и неурожайным годам; пожар на 4-м энергоблоке Чернобыльской АЭС - к пожару на 4-м энергоблоке Чернобыльской АЭС; абрикосы - к неприятности и потере; агонию - к счастью, здоровью и богатству, однако все это не будет иметь ровно никакого значения по шестнадцатым дням каждого месяца, зато может сбыться по дням тридцать первым. Так гласит сонник Мисс-Хассэ, о коей никому ничего не известно в силу ряда причин, одна из которых та, что сама действительность скорее всего сплошной сон, как считали древние, а ведь не дураки были.
Жизнь - это сон, который видит кто-то, кого мы не видим. Тот, кто знает, но не скажет. А мы - скажем, потому что это даже нужно: рассказывать все, что тебе снится, по возможности сразу и лучше какому-нибудь хорошему человеку. Иначе сон не сбудется или сбудется неправильно, иначе все ускользнет, пропадет, утратится... Утратам - нет!
Спать... Во сне существует все.
Тем более ночи у нас уже почти совсем сравнялись с днями по отсутствию света, а дни с ночами по наличию тьмы, зимой ровно в шестнадцать ноль-ноль по-московскому времени дневные интересы иссякают. Так что многие и многие москвичи постоянно повсюду опаздывают, просыпают, не просыпаются, путают маршруты, а то и не приходят никуда вовсе. Один лишь призрак рухнувшей перестройки неусыпно бродит по родной земле.
Не горят огни домов.
Деревья погружены в зимнюю спячку.
Жизнь засыпает стоя, и уже не звучит гордо, как человек в пьесе М.Горького, которого в детстве все звали Алексей Максимович.
За каждым окошком крутится свой сон, и не одно сердце летит, катится в бездну и вдруг подхватывается, спасаясь, как чье-то живое любимое дитя на огромной родительской ладони, и видит сон - про Спящую красавицу, про Мальчика с пальчика, про стены древнего Кремля, про честное слово, про военную тайну, про что угодно, лишь бы никогда не просыпаться на этой взрослой, чужой земле.
Пусть спят и ни о чем не догадываются, а тем более не знают...
...Никто не знает, а между тем над столицей нашей бывшей Родины вот уже несколько минут как взошла и горит незнакомая звезда. Она горит над одним из густонаселенных спальных микрорайонов инопланетян, то есть над теми, кто в данный момент находится там, внизу, относительно ее падающего с высоты, проникающего света, то есть над нами. Но мы еще спим и странно спокоен вид местности, открывшийся взору высокой пришелицы!
Широкая полость леса, еще вечно-хвойно-зеленая, но уже кое-где в мертвых подпалинах, бережно кутала торчащий костяк жилых массивов, пытаясь сохранить выработанное за ночь человеческое тепло, счастливые производители которого, несмотря на приближение хмурого и холодного утра, мирно покоились на своих законных ложах, во сне любили друг друга, как братья и сестры, мужья и жены, ничуть не ропща на бесцельно прожитые годы. Еще несколько мгновений - и лучи зрелого социализма разогнали бы эти предутренние миражи, а вместе с ними, глядишь, сгинула бы и чудесная пришелица, однако этого не случилось. Наоборот, преодолев собственную миражность, синкретичность и сакральность, она упала в пенистость низких облаков и приобрела вид начищенного до блеска металлического предмета, по форме отдаленно напоминающего шар. А потом взяла и опустилась всем своим инородным телом на нашу горячо любимую землю, засыпанную отжившей листвой, свежей порошей и разными делами и продуктами рук человеческих.
Обдав все вокруг аэрозолью нездешних запахов, звезда-шар со спелым треском раскрылась, и из нее, как рождественские подарки, высыпались три мелких фигурки.
Высыпались и на секунду замерли в лежачем положении, болтая ручками и ножками, как бы на пороге чего-то невероятного, но абсолютно очевидного.
Сквозь рассветное кружево берез и кроваво красное рябиновое шитье страшно эффектно смотрелся московский соцарт, совсем как на полотне всемирно известного авангардиста Эрика Булатова. В синеватой газовой дымке парили гигантские плакатные головы, осеняя своим присутствием жизнь всех имеющихся налицо микрорайонов; красная дорожка горизонта влекла ступить на нее безумной ногой и пройтись туда-сюда; гляделки праздничных прожекторов скрещивали свои лучи меж небом и землей, образуя эпохальную сверкающую цифирь: год решающий; год определяющий; год завершающий... Неслиянность и нераздельность всего, как пригрезилось одному из последних отечественных гениев, - и до сих пор правда:
соединить ничего не соединишь, но и разделить тоже нельзя, да и какой несчастный отважится?..
Трудно было с точностью определить социальную и половую принадлежность пришельцев. Скорее всего один из них был мужчиной, другой - женщиной, ну, а что касается третьего, то он несомненно напоминал собою ребенка. Хотя и не до конца напоминал. Потому что ни рта, ни глазок, ни прочих органов, являющихся характерными признаками детей, у него не было, а всю поверхность маленького тельца покрывал нежнейший, прозрачно-зеленый эпителий. Под ним, как под парниковой пленкой, тихо произрастало деревце; каким-то чудеснейшим образом можно было увидеть на нем каждый листик, каждую веточку, разглядеть темный крепенький ствол и светлые побеги вен и артерий, прозреть, так сказать, все тайны организма с его пульсациями и циркуляциями, сочленениями и расчленениями, всю симметрию и асимметрию внутренностей, разумно группировавшихся в необходимые для жизнедеятельности системы, словом, подсмотреть все то, что нормальные люди прячут под кожным покровом и только в случае крайней необходимости просвечивают вредными рентгеновскими лучами или ультразвуком.
Да! То, несомненно, было дитя. Ибо двое других, крепко взявшись за руки, уверенно двигались по нашей терра инкогнита, распространяя вокруг себя блеск хорошо сшитых костюмов, а этот, третий, подпрыгивал смешно и свободно, будто игрушечный лягушонок, каждым своим прыжком нарушая основной вектор собственного движения: ему явно не терпелось быть и там, и сям, и везде, и, главное, все в один присест. Как истинное дитя, он без сожаления отталкивался от земли, и земля тоже не пыталась удержать и не хранила его маленький, летучий следок.
И вдруг в одно отталкивающее касание волшебным перышком он воспарил на головокружительную высоту девятиэтажного дома. Воспарил и заглянул в окошко последнего этажа, прямо в его темное панельное лоно.
Там, в комнате, на смятых простынях сидела молодая и неожиданно голая женщина, явно годившаяся ребенку в матери. Она, протирая глаза, смотрела ответно. И хотя один из источников взгляда, подчеркиваем, полностью отсутствовал, а предмет, на который он был направлен, казался несколько обалдевшим, - они увидели друг друга сразу, мгновенно и навеки.
Если на самом деле, как говорится, красота заключена в глазах смотрящего, то он в ту минуту определенно был ангелом, омытым небесной лазурью, а она - первой и последней женщиной, которая могла бы спасти мир, даже не выходя из рая.
Тем временем ангел - вот те крест! - сделался еще небеснее и лазурнее и, не смущаясь наличем в окне защитного стекла, а также размерами малогабаритной квартиры, в которой суровые законы трения тел друг о друга уже давно перевыполнили все планы по сближению, стал воистину приближаться. И наконец оказался близок до такой степени, что она, протянувшая руку оттолкнуть, неожиданно для себя обвила тоненькую шейку лебяжьим крылом и поцеловала пришельца прямо в безглазое личико.
- Дай ему, дай, - отчетливо прошептало дитя, конечно же, телепатически. Но тут же было услышано, о чем свидетельствовала легкая краска ответного стыда.
- Какому это ему? - попробовала удивиться она, но почему-то не удивилась.
- Две птички, две птички... - шелестел телепатический шепот, а пальчики уже дотрагивались до ее цветущих сосцов, ротик (которого, напоминаем, не было)
тянулся припасть и испить, и вместе со сладким стыдом она вдруг испытала чувство материнской гордости: такое, мол, дитя, а уже умеет считать на неродном для себя языке... но и сама успела сосчитать, что пальчиков у него на каждой ручке не пять, а четыре, и кожа не как у людей, оставляет привкус паутины в осеннем лесу - прикоснется к губам сухо и легко, но так, что не отлепишь. Ей стало радостно и безнадежно. Она как бы была уже сама не своя, а непонятно чья, совершенно чужая и прозрачная. Словно через нее, хотя и помимо, открывался какой-то небывалый сквозной вид с вечнозеленой жизнью листьев и их золотой смертью, летящей с небес на землю веселящей влагой дождя и снега, темно-красным напитком зари, невинной белизной звезд и чьей-то, но не ее рукой, машущей кому-то вслед; там было все, что может почувствовать спящая душа, когда она повязана, повита собственным отсутствием в этом лучшем из миров, когда всего один шажок - и можно умереть, кончиться, даже не заметив смерти, как ничто в природе не замечает, потому что в ней все вместе и слитно, а, значит, твоя смерть уже не смерть, а чья-то жизнь.
Прямо на уровне ее засыпающего зрачка лучами расходилась жилочка, по пищевому тракту медленно текла капелька жидкости -слюнка, догадалась она! Посверкивала тонкая оболочка плевры, изнутри выстилая резервуар для легких и того средостения, в глубине которого между грудиной и реберными хрящами, над самой диафрагмой в листообразной сумочке билось и пульсировало сердце - все темно-алое, крепкое, как детский кулачок, и беззащитное, как попавшаяся бабочка.
Конусообразная полая мышца с силой выталкивала из себя кровь и прогоняла ее по большому и малому кругам, попутно омывая все ткани и поры, а потом возвращала себе же как вечный ток жизни. Полный круговорот происходил примерно за одну минуту.
Она подняла руку... Достаточно было зажать один из проводящих путей, перекрыть какую-нибудь магистральную артерию... она подняла руку и перекрестила сроднившееся с нею небольшое тельце, его мускулистые потуги и его нежный, прозрачный покой - перекрестила, хотя была, как и все, рождена в безверии, чуждая религиозному дурману и мракобесию.
Проснулась она несколькими часами спустя, но не в своей постели, а на полу, возле наглухо затворенного окна. Вернее, ее разбудили. И, разбудив, объяснили, что память у нее временно заблокирована - геперь она не будет помнить того, чего не надо. При этом, смеясь, тыкали пальцем в осенне-зимнее пространство, где темнела шарообразная вмятина и по земле к дому шли следы четырех взрослых и двух детских ступней. Они уже еле угадывались при свете дня и окончательно терялись на фоне серых панельных стен, среди траурных разводов на стеклах, в буйных зелено-алых хитросплетениях ее любимых гераней уже здесь, по эту сторону окна...
В ответ она тоже тихо рассмеялась и сказала, что, конечно же, ничего такого не помнит. Разве что какое-то космическое сияние во дворе дома. Однако она помнила:
детское личико без глаз, взгляд ниоткуда и еще такое, о чем молчать бы и молчать до Страшного суда, если, конечно, сможешь дожить.
- Проснись, кудрявая! - муж подбадривающе хлопнул ее ладонью по спине, а те, кто объяснял, побежали за телевидением, чтобы вовремя отразить на голубом экране этот в общем-то ставший рядовым научно-фантастический факт обмана зрения.
Она вплотную приблизилась к окну. Мир по ту сторону гераней был как всегда прекрасен, но абсолютно пол, приняв в данный момент форму гигантского куриного яйца, из которого через дырочку вытянули живое содержимое. Хоть сейчас раскрашивай красками и вешай на вселенскую елку. Она прижалась губами к стеклу и поняла, что это - конец ее сна.
\"Девочка-мутант родилась как плод эксперимента экипажа НЛО с людьми Земли.
Обладает песьей головой светлого лохматого пуделя и человеческим телом, покрытым шерстью. Умеет разговаривать как с людьми, так и с животными. Постепенно все больше превращается в собаку. На лапах вырастают острые когти, в собачьем лае уже трудно различить остатки человеческого голоса...\" (Из газеты \"Weekly World News\").
Внимательно просмотрев телепередачу, где какая-то женщина вполне убедительно рассказывала ведущему, как к ней с целью любви являлся натуральный пришелец из космоса, Вова кивнул. Ради таких моментов и стоило жить, они окрыляли и одновременно рождали чувство глубокого удовлетворения.
Вова каждый день включал телевизор с утра пораньше, зажигал, так сказать, окно в мир. Вся комната наполнялась голубым эфиром, а вместе с этим приходила уверенность, что человек у нас не лишний, никто не исчезает бесследно и не возникает из ничего.
Сначала у Вовы телевизора не было, а потом он его купил, и все встало на свои места. Телевизор был куплен не в рассрочку, а сразу же, и не какой-нибудь, а цветной ящик. Вова вложил в него все свои сбережения, складывающиеся из месячной пенсии по инвалидности и сумм от ежедневно сдаваемых пустых бутылок.
Сам Вова, разумеется, не пил, здоровье не позволяло. Просто он жил в те еще времена, когда под ногами валялось всяческое добро. Бутылки он сдавал в пункт за деньги, а все остальное отсортировывал и самое лучшее приносил к себе домой - складывал в кучу под елку. Елка сохранилась с какого-то Нового года и уже так долго стояла на полу комнаты, что совершенно прижилась и перестала осыпаться.
может быть, даже пустила корни. Под ее законсервированной зеленой хвоей жили Вовины вещи: части посуды и мебели, множество разнокалиберных билетиков туда и обратно, детские игрушки, среди которых был розовый колобок с красным высунутым языком, а также остатки некогда богатой библиотеки: \"Похвала глупости\"
Э.Ротердамского в глянцевой суперобложке, адаптированная для детского возраста повесть А.П.Чехова \"Палата номер шесть\", неакадемическое издание \"Идиота\"
Ф.М.Достоевского, зачитанная до дыр книга Вик.Ерофеева \"Жизнь с идиотом\" на неизвестном языке с карандашными пометками \"какая чушь\" и \"махровая пакость\" - по ней была написана одноименная гениальная опера А.Шнитке, отрывки из которой Вова слушал по телевизору, удивляясь и радуясь приключениям своего тезки-идиота.
Сам Вова, безусловно, был не идиот. Он знал массу вещей и мог наизусть прочитать любой текст вне зависимости от его длины и достоинства. Сначала он вообще все помнил абсолютно точно, вплоть до запятых, а потом уже и не очень точно, но ведь все равно помнил же!
Просто иногда в его голове происходило какое-то короткое замыкание, и он начинал повторять одно и то же слово. Это называется переверацией, и ничего особенного в этом нет.
Мама, правда, морщилась и частенько называла его \"идиотом\", а елку \"мусором\", но решительных действий не предпринимала. С тех пор, как Вова стал повторять одни и те же слова, она лишь изредка навещала его, отселив в однокомнатную квартиру на первом этаже кооперативного дома - поближе к земле, - где сама жила на последнем - поближе к небушку.
Вова с ненавистью посмотрел на потолок. Каждый день кто-то верхний изо всех сил щипал там бас-гитару за самые нежные места, и она омерзительно стонала. Стон просачивался через потолок, небольшими лужицами скапливался над Вовиной головой.
Не лучше обстояло и с низом. Оттуда, из подвала, поднималось такое глухое, сырое молчание, что впору было просунуть голову в петлю и ... немного повисеть, болтая в воздухе ногами.
Из-за этих проделок звука Вова отчасти и решил завести телевизор. По крайней мере у него теперь всегда был наготове свой собственный, легко регулируемый звукоряд.
Но другие параметры окружающей действительности Вове тоже не нравились, как то:
цвета, запахи, объемы, пыльный плюш ночного неба, утром превращающийся в потную, вылинявшую майку, прямо над его домом висящие на ниточках алые звезды и лунные серпы, липкое снежное конфетти и ядовитые букеты праздничных салютов. У Вовы создавалось такое ощущение, что его пригласили на детский утренник и там забыли на всю оставшуюся жизнь. Остальные дети разошлись, а он все сидит и сидит.
В детстве он действительно любил ходить на утренники и удивлять всех своими познаниями. Но сейчас ему гораздо больше нравилось смотреть телевизор и удивляться самому. Телевизор был маленький и тяжелый, как ребенок. И все, что там мелькало, двигалось, звучало, находило в Вовином организме мгновенный отклик. На экране, залитом мертвенно-голубым светом, чьи-то губы произносили важные, вечные истины, и каждая из этих истин тоже была детской и хрупкой, но все вместе они составляли разноголосый взрослый хор. И Вове казалось, что стоит усадить все эти истины за один стол, накрытый чистой белой скатертью, как они тут же и договорятся и начнут нормально расти и вырастут во что-нибудь хорошее - и тогда Вовина душа окончательно успокоится, и мама больше не будет называть его идиотом, и перестанет литься чужая кровь, и ткажутся насиловать детей и убивать стариков, обстреливая машины \"Скорой помощи\" и навязывать совершеннолетним атеистам тайну непорочного зачатия.
Этот час, казалось, был близок! Экран так обещающе светился и даже подмаргивал!
Вове было хорошо. В лучах всеобщего эфира перед ним проходила вся его жизнь. А он любил свою жизнь. Он любил свою елку. Свой телевизор. Свою маму. Отчаявшись навести порядок в Вовиной голове, она теперь боролась за порядок в его же комнате, время от времени разбивая жилплощадь на отдельные квадраты и двигаясь по ним с половой тряпкой. После ее отбытия Вова выходил из уборной, где скрывается в период уборки, и начинал жить сначала, то есть пачкал и разбрасывал все то, что было вымыто, расставлено и развешано маминой рукой. Материнская рука чувствовалась в одном-единственном месте: кухонном навесном шкафчике. Вова вставал, подходил к этому шкафчику и совал голову в пластиковую утробу.
Несколько секунд он любовался игрой стеклянных граней и металлических выпуклостей. Отовсюду на него глядел размноженный Вова, то самоварно вытянутый и расплывшийся, то преломленный и раздробленный на отдельные части. Мамина комната смеха... Вова плюет в шкафчик и захлопывает дверцу.
Это называется сходить к маме в гости.
Маятник качается, Двенадцать часов бьет, Вова одевается и к мамочке идет.
Камень на камень, Кирпич на кирпич, Умер наш Ленин Владимир Ильич!..
На самом деле ни к маме, ни к кому другому Вова в гости не ходит и из чистой посуды не ест... Он ест: из кулька, смотря телевизор. Гори-сияй, голубое окно в мир!
Вова переключился на другую программу - и сразу увидел пожилого человека, лежащего на жестком, каменном полу. Человек был довольно хорошо одет в демисезонное пальто и украшен сединами. Седые волосы разметались по полу, но голова была странно неподвижна и почти величественна, будто впечаталась в камень. Потом она ожила, приняла вертикально положение, оказавшись среди других таких же голов и закадровый голос сообщил, что человек, лежащий на полу, некогда был известен всему прогрессивному человечеству, а последние двадцать лет даже и печально известен тем, что планомерно уничтожал вокруг себя социализм с человеческим лицом, держа при этом на крыше дома личный самолет, чтобы в случае чего незамедлительно покинуть соцлагерь и навсегда скрыться в бесклассовых небесах. Супруга же этого не-человека, тоже не совсем человек, в свою очередь не терялась, а собирала тайные досье на лучших представителей современности, опутывала их гадкой сетью доносов и интриг, да так искусно, что об этом никто даже и не подозревал. Хотя всем вокруг жилось все хуже и хуже. Всем, кроме этой нечеловеческой парочки. Вот почему в настоящее время оба они лежат на каменном полу и, надо надеяться, в ближайшем будущем эту участь разделят их дети, а также остальные члены семьи, так как все они посильно виноваты перед теми, кто, несмотря на все их старания, сохранил в себе все человеческое...
Вова удовлетворенно кивнул и хотел было снова переключиться, чтобы посмотреть повторявшийся в утренние часы фильм \"Чук и Гек\".
- Эту кинокартину, виденную вчера вечером, Вова хотел посмотреть сегодня утром еще разок, чтобы пережить вновь, но в этот момент раздался громкий стук в дверь.
Звонок давно уже был сорван, и мама, приходя, привыкла стучаться.
- Вова! Открой! У тебя сегодня день рождения. Ты это помнишь?
Вова помнил.
- Мог бы ты быть человеком хоть сегодня?
Вова мог. Он встал и включил свет, чтобы матери было лучше его видно. Потом на цыпочках подошел к двери и заглянул в прозрачный глазок. Там, пойманное, трепетало материнское око.
Око - бессонное, бездонное, всепрощающее, всепроникающее, неподкупное, негасимое, неделимое и неповторимое... со стоячей влагой в уголках, не сморгнуть, не выплакать... переполнившееся до краев... пульсирующее крылом, как мотылек на свету... все из собственного света и собственной тьмы... с маленькой дверцей радужной перепонки, куда хочется войти и спрятаться, как в детстве...
- Ты помнишь, в честь кого тебя назвали Вовой? - мучительно выдохнуло материнское Око.
- Жили-были три китайца... Як, Як Цыдрак, Як Цыдрак Цыдрони, - сказал Вова в глазок.
- Пусти! - взмолилось Око. - Я скоро уйду, но ты сначала пусти. На улице дождь со снегом, мерзость...
- Жили-были три китайки... Цыпа, Цыпа Дрипа, Цыпа Дрипа Дримпапони, продолжил Вова.
- Ты окончательно впал в детство, Вова! - возмутилось Око. - Ты болен, конечно, но не до такой же степени. И тебе сегодня, между прочим, стукнуло...
- Поженились Як на Цыпе, Як Цыдрак на Цыпе Дрипе, Як Цыдрак Цидрони на Цыпе Дримпапони, - гнул свое Вова.
- Открой, сыночек! - забилось Око. - Я знаю, у тебя отличная память, но ты же не будешь в такой день огорчать свою маму...
Вова молчал.
- Ну, хорошо, - Око льстиво подхихикнуло. - Если тебе так уж хочется, можешь рассказать маме, кто там у них родился.
Вова упорно молчал, пыхтя в глазок.
- Дети у них родились! Дети! - взорвалось Око. Мотылек, не выдержав темноты, рванулся вперед, прямо на лампу-убийцу. - И ты обязан помнить, чей ты сын!
Отвечай, ну, отвечай, кто дал тебе имя? В честь кого тебя назвали Вовой? Что ты молчишь? Забыл?!
Вова молчал.
- Подлец! - заголосило Око. - Урод, кретин, дегенерат, олигофрен, дебил, мутант, вялотекущий шизофреник, убийца своей матери!
Вова тяжело дышал, не отходя от глазка. Око заполнило все пространство, испепеляя его своим гневом.
- Бойся! Бойся материнского гнева!.. - шипело Око. - Имей в виду, это я назвала тебя Вовой, в честь великого мужа, поднявшего Русь из языческой Тьмы... Я!... И я не позволю тебе снова в этой тьме оказаться. Только через мой труп! Никто, слышишь, никто не вправе пренебрегать материнским началом... Имей в виду! Мать твоя жива и будет жить!..
И вдруг, раскрыв всю свою влажную ширь и заглотнув изрядную порцию кислорода, Око мелодично завыло:
- Не посрами, сынок, веры правильной, веры правильной и единственной, ведь дано тебе имя славное, имя славное и великое, в честь того, кто Русь святой водой крестил, кто навеки спас ее и навеки обратил!..
Вова отпрянул от двери - из глазка, обжигая, текла струя ослепительного утреннего света.
- Живи и работай, сынок, на благо нашей советской Родины! Как юный пионер Советского Союза!.. Перед лицом своих товарищей! Торжественно обещаю! Горячо любить... Работать... Жить... Как завещал великий Ленин... Как учит коммунистическая партия! - в комнате орал телевизор...
- Пора, Вова! Пора. Хватит тебе. - Око запнулось и затихло. Вова даже подумал, что мать ушла совсем, не простившись. Он снова припал к глазку. Око смотрело прямо на него.
- Так и не пустишь? Ну хоть дверь пошире открой, я тебе подарок принесла...
Вова приоткрыл дверь и на всякий случай убрал руки за спину.
- Все-таки ты мой сын...
Из щели в Вову полетел газетный сверток. Выстрелила входная дверь. Мать наконец-то ушла.
Сверток лежал и пах свинцовой примочкой. Сняв несколько влажноватых газетных слоев, Вова обнаружил под ними внушительных размеров книгу, открыл первую страницу и увидел, что книга начинается с оборванной фразы \"... И возненавидел Исаак Иакова за благословение, которым благословил его отец его...\" То была семейная Библия, переодетая в новую зеленую кожу, но с утраченным началом, пропылившимися, полуистертыми буквами - на Вову дохнуло старостью, увечьем, вечностью. Он положил подарок под елку.
- Пора! - решил Вова.
В этот час он всегда выходил из дома, чтобы несколько раз обойти его вокруг, а потом отправиться в ближний лес и исследовать его по кромочке.
Вова привычно шел мимо окон, пней, покосившихся скамеек, и вид его со стороны был хороший, никому не обидный: идет себе человек, как бы право имеет - глазами по сторонам не зыркает, все больше в землю упирается, травка под ним не мнется, солнышко ему ласково светит, облака нарисованные над ним плывут. Странник родного разлива. За плечами рюкзак, в рюкзаке позвякивает. Сегодня, правда, бутылок попадалось мало, и Вова без всякого удовольствия тащил свою ношу, но впереди еще был лес.
Вдруг его взгляд наткнулся на чьи-то обрезанные по щиколотку резиновые сапоги - хорошая, прочная вещь, из которой росла захудалая старушечья фигура. Наверное, старуха жила в том же доме, что и Вова, знала его маму и самого Вову носила на руках, когда он был маленьким. Поэтому сейчас она с тихой сокрушенностью вздыхала и помаргивала слезящимися глазами.
- Чего, моя старость не радость? - Вова был не чужд шутке.
Старуха, продолжая вздыхать, протянула ему пустую бутылку из-под \"Кагора\" и слегка запела:
- Возьми, милый, возьми... Сладенькое тут было, церковное, себе берегла, да уж чего... Что выпито, то вылито, с тем счетов не сведешь... Бабой Машей меня зовут, не помнишь?..
Вова принял милостыню и двинулся себе дальше. Но тут опять что-то заставило его поднять голову.
Прямо на уровне его глаз было приоткрыто оконце - узенькая створка для притока воздуха. Там, за белой пеленой занавесок стояла детская кроватка, в которой лежал, болтая ручками, крупный новорожденный ребенок.
Младенец лежал и смотрел прямо перед собой синими эмалевыми глазками, и Вову удивило, что он именно так отчетливо различает эту синеву. Даже через занавески она проступала. А младенец ничего не видел и не различал, он появился на свет совсем недавно, и с его глазок еще не спала небесно-молочная пелена.
Все его тельце каждую секунду куда-то устремлялось и двигалось не в силах понять смысла той ровной и неподвижной плоскости, на которую его уложили. Кроватка казалась ему неудобной и жесткой, и он то и дело взмахивал ручками, пытаясь покрепче ухватиться за воздух и проникнуть туда, откуда недавно прибыл.
Но золотой шар лампы стоял над ним как высокое светило, пристально следя и сторожа его местонахождение в этой комнате, где хорошо пахло материнским молоком и выглаженными пеленками. Да и сам он уже хотел есть, спать, жить. А мама все не шла и не шла...
- Как тебя зовут? - спросил через стекло Вова.
Младенец молча продолжал ловить ручками воздух. Вова занес ногу на парапет, забрался на подоконник и, протиснувшись в узкую створку, раздвинул безмятежную кисею. ~-, ...Младенец смотрел на Вову своими синими глазками.
- Как тебя зовут?
Младенец молча ловил ручками воздух.
Вова занес ногу на узкий парапет и, вскарабкавшись, просочился в узкую оконную щель.
Младенец молча смотрел сквозь него.
Вова склонился над кроваткой.
Младенец лежал смирно. Он был спеленут не сплошь, негнущимся крепким \"солдатиком\", а как теперь учат - со свободными ручками и полусогнутыми ножками.
Восковые пальчики шевелились, и маленький указательный перст вдруг оттопырился, направясь прямо на Вову. Вова сбросил рюкзак и протянул руку навстречу...
2.
\"Лишь имя твое мне враг, но не ты...\"
В. Шекспир
\"Сон, сна, м. Наступающее через определенные промежутки времени физиологическое состояние покоя и отдыха, при котором полностью или частично прекращается работа сознания. Забыться сном. Клониться ко сну. Пробудиться ото сна...\" (Словарь русского языка, т. IV, с. 19).
Она писала письмо. Она писала письмо неделю подряд. Вернее, ей снилось, что она неделю подряд пишет письмо.
Она никак не могла начать, а тем более закончить это письмо, хотя отлично знала, что следует написать во-первых, во-вторых и в-третьих.
Письмо адресовалось одному важному лицу. Она была уверена, что оно важное, но никак не могла до конца понять - почему же это лицо, когда лица его она никогда в жизни не видала, лицом к лицу не была Скорее всего это был совершенно обыкновенный человек с именем, отчеством, фамилией, женой и детками, да, конечно же, обязательно детками! Правда, во сне это все тоже не имело значения.
Она пробовала начать так: \"Многоуважаемое лицо!\" Или же: \"Дорогое лицо!\"
Но рука сама зачеркивала, пробовала писать снова и снова. Она ужасно устала бороться с лицемерием букв, принимающих грязно-отвратительные позы, складывающихся в лживые, не ее слова. Ну почему, спрашивается, \"многоуважаемое\", почему \"дорогое\"? Откуда такое подобострастие даже во сне? Откуда эта жажда д р у г о г о - и обязательно дорогого и многоуважаемого?
Но тут рука, слава богу, вывела: \"Гражданин Прокурор!\"
Это было уже что-то, и она обрадовалась, зацепившись за краешек смысла, и почти залюбовалась угловато-острой красотой заглавных литер: Г.П.
Ей стало так по-детски надежно и легко, щека так плотно прильнула к ладони, что она покрепче закрыла глаза и с головой нырнула в прозрачные дебри своего сна...
\"...Дракон сей стал перед женою, которой надлежало родить, дабы когда она родит, пожрать ее младенца.
И родила она младенца мужеского пола, которому надлежит пасти все народы жезлом железным, и восхищено было дитя ее к Богу и престолу Его.\" (Откровение Святого Иоанна Богослова. 12 4-5).
...А может, я еще и не напишу Вам этого письма. Хотя я его уже пишу. Или напишу, но не брошу в ящик, или брошу, но не туда. Ведь все еще само собой может исправиться, как говорят, образоваться. Надо только окончательно проснуться и написать письмо кому надо.
И начать его так:
Г.П.! Вам, разумеется, известно, что среди всех видов любви самый надежный и лучший - любовь матери к своему сыну. Так утверждает Зигмунд Фрейд, да мы и сами это хорошо знаем. Во-первых, материнская любовь бескорыстна, ибо не может же мать, к примеру, завидовать своему сыну или искать у него покровительства.
Во-вторых, это чувство совершенно свободно и независимо, так как не зависит от ответного импульса. В-третьих, оно лишено эдипова комплекса, и с этим вообще трудно поспорить. О роли отца я скажу позже, хотя в моем случае он, как вы убедитесь, вообще отсутствует.
Впрочем, могу пояснить сразу. Да! От духа! Какого именно - не знаю и утверждать не берусь, но что не от конкретно знакомого тела - это уж точно. Много их тогда клубилось возле меня в родном отечестве - за дымом его греха и не различить, может, что и было. Но должна категорически сказать: то не тело к телу рвалось, чтобы впиться в чужую плоть и ранить, подобно ницшевским дикообразам, которые, прижимаясь друг к другу в поисках тепла, лишь вонзаются острыми колючками, - нет, душа рвалась из тела на свой последний и решительный. Пир духа.
\"Пирдуха\". Так, кажется, разделались с нами наши зоилы потомки - и оказались не правы, как были не правы и мы, когда хохоча стояли перед портретом дедушки, знатного стахановца, на старости лет орудовавшего отбойным молотком прямо у себя дома, в картонных \"хрущобах\". О, энергия заблуждения! Она-то всегда нас и спасала! Да не подведет и на этот раз...
Но как я тогда подзалетела! А все та звезда - пришла откуда-то и светила как нарочно прямо над моим окном, вроде летающей тарелки, только не летала, а стояла миражом в пустыне, искушала зрачки лиц обоего пола последней сияющей точкой.
Сладко мне было, хоть и тошнехонько. Безнадежно, но светло. И никуда не деться, словно та звезда по мою душу, для меня в темноте вырезана сочится по краешку, исходит яркой небесной кровью. Если это и было лишением девства, то обоюдным, у меня и свидетели есть, товарищи, наблюдавшие тот немыслимый, кроваво-красный закат за окном. Они-то все должны помнить! Рот, перекошенный бессильным восторгом, глаз, усиленно вырабатывавший таинственную влагу, светящиеся гнилушки зубов (сколько помню, всегда проблема с зубами: абсцессы, кариесы, вялотекущие кисты, своеобразный протест против пошлости дантиста) - и наконец вдох и выдох:
- Оттягивает!
Через девять месяцев и родился мой Вова - непорочно зачатое от незнакомой звезды, случайно сохраненное детище девятой горбольницы; доношенный, ранее не судимый, пропавший без вести при невыясненных обстоятельствах, подозревающийся в свершении тяжкого преступления...
Найдите его! Спасите! Помилуйте!
\"Адам познал Еву, жену свою; и зачала, и родила Каина, и сказала: приобрела я человека от Господа...\" (Быт. 4 1).
Ей вдруг захотелось, чтобы во сне к ней пришло, как она любила его, когда он был совсем маленький, с незаросшим темячком - в нем одном крылась жизнь, а все остальное казалось нереальным, сделанным из непонятного материала, как сахар и хлеб, приснившиеся Тильтиль и Митиль; ей все время казалось, что она может случайно переломать, расплющить, выронить свое дитя. И только синие глазки с первых же дней были живыми и смотрели, хоть и не видели ее, да вот еще темячко (не даром в экстремальных случаях грудничкам делают укол именно в головку, на остальном тельце невозможно различить ничего, похожего на жгутик вены). Ей хотелось снова почувствовать именно т у любовь, к - тому, изначальному мальчику, а не к тому, каким он стал перед самым своим исчезновением.
Смежив веки, она пыталась зафиксировать свое чувство, представить его в виде законченной фигуры с объемом и протяженностью, - получались какие-то кружки, звездочки, хвостатые кусты и деревья, потом пошли черные лестницы, дома без окон, обрывки улиц, наконец выплыл огромный черный сундук, из которого глухо доносился детский смех и плач, были слышны чьи-то взрослые голоса, но она не могла туда проникнуть, как в комнату соседей, и смертельно тосковала и завидовала смертельно чужому счастью, чужим голосам, чужому детскому смеху...
самой себе.
Она просыпалась, испытывая состояние смерти - в смерти, в гробу просыпалась, и удивлялась, что Вовы рядом нет, а ночь кончилась, и через плотные шторы в нее метился новый день - как в живую. Но она еще и была живая, поэтому снова и снова пыталась пересказать самой себе так неудачно приснившийся ей сон, заново пройти через каждую пустячную в нем деталь, зафиксировать и смести каждую пылинку, зацепившуюся за его поверхность. Еще немного - и черный полог откинется, ее пустят к ее маленькому мальчику.
Говорят, так лечил своих затейливых пациентов Фрейд, заставлявший их пересказывать свои сновидения и переживать в настоящем времени то, что уже стало вытесненной частью прошлого. Впустить вытесненное, как своего блудного сына! Но при чем тут Фрейд, мой дорогой Г.П.? В гораздо большей степени мне приходится надеяться на Вас и только на Вас. Уповать! Зная Вашу приверженность не только букве закона, но и самому Закону; зная вообще гораздо больше, чем я могу.
\"Если вы будете слушать законы сии и хранить и исполнять их, то Господь Бог твой будет хранить завет и милость к тебе, как Он клялся отцам твоим. И возлюбит тебя, и благословит тебя, и размножит тебя, и благословит плод чрева твоего и плод земли твоей, рождаемое от крупного рогатого скота твоего и от стада овец твоих, на той земле, которой он клялся отцам твоим дать тебе.\" (Цар. 1 24-26).
...Не сочтите за морально оказываемое давление, но в том-то и дело, что в данном конкретном случае важно, кто чем клялся, кто кому и что дал и кто что получил. В этом-то Вам и предстоит разобраться, и Вы разберетесь, верю!
Со своей же стороны я уже теперь могу сказать, что сын мой ни в чем не виноват.
Никакого преступления он не совершал, и как только мать того несчастного младенца выйдет из комы, в которую она погрузилась, она тут же все и объяснит. К счастью, от страха не умирают, иначе меня давно бы уже не было на свете. А я жива, и она жива, и ребенок ее жив, просто он впал в какое-то странное забытье, это часто бывает с младенцами, когда мамаша отключается. Он очнется, обязательно очнется, вот увидите. Нет только одного моего Вовы! В последний раз его видели влезающим в то проклятое окошко...
Впрочем, обо всем по порядку.
Начнем со стенгазеты \"Сохраненные дети 9-й горбольницы.\"
...Стенгазета висит прямо напротив палаты, где лежат женщины, сохраняющие своих еще не родившихся детей, страшась за их будущее и уже любя их материнской любовью. С белого ватмана на них смотрят дети родившиеся, доношенные, похожие на своих отцов и матерей, а не какие-нибудь призраки. Так и должно быть! Если роды закончатся благополучно, мать обязательно пришлет фотокарточку ребенка, и ее обязательно повесят на стенку. Карточек накапливается огромное множество, на стенке все буквально залеплено детскими телами, они налезают друг на друга и висят отдельными деталями, от кого что осталось - ручка с погремушкой, беззубый ротик, смеющийся глазик.
Если подойти поближе - ни одного целого детского личика, просто кошмарный сон.
Но зато если отступить подальше, шагов на несколько, со стены на тебя смотрит одно огромное лицо, вроде фоторобота. Няньки, проходя по коридору, крестятся, а главрачиха ругается, обрывает лишние фотографии, бросает их на пол, как листки календаря - Оленька, Петенька, Машенька, Валерочка-мальчик и Валерочка-девочка, благодарная Любочка, щипцовенький Сашенька, Верочка-первенец, разорвавший свою маму Коленька...
Фотографии на полу шуршат, как сухие осенние листья, на них наступают беременные. Нянечки, вздыхая, подметают \"оборвышей\":
- А могли бы и не жить... могли бы и выкинуться, родимые... Беременные идут в столовую. Долго едят плохую пищу. Долго обсуждают съеденное. Потом висят переполненными животами на подоконниках, обговаривая с родными пол будущего ребенка. Одна по привычке продолжала обговаривать даже в то время, когда ее полуторамесячный плод вытекал из нее по капельке.
Женщины одеты в цветастые халаты и по этой причине, а также из-за животов, страшно похожи друг на друга. Кажется, что и дети у них будут совершенно одинаковые, но это, конечно, не так. Да и женщины - разные. Одни любят пить чай с вареньем. Другие слушать радио. Третьи читают газеты. Другие - шутят.
И она тоже пьет чай, слушает радио, читает газеты, шутит. Иногда приходится полежать под капельницей, снижая в крови количество лишнего ацетона. Как и 99°/о всех будущих матерей нашей необъятной Родины, она боится произнести на свет идиота или же не произвести вообще ничего, но ее успокаивают, что последнего практически не бывает. Все родят в свой срок и все родятся, в основном, здоровенькие, умеющие кричать, сосать, кусаться.
Ее соседке по палате, но уже в роддоме вообще повезет: она произведет ребенка прямо в приемном покое во время мытья тела под душем, даже золота из ушей не успеет вынуть. Хорошо, что мальчика успеют подхватить чьи-то руки, а то бы мог здорово расшибиться о кафель.
А вот и ей время - за ней приходят с тележкой, на которую она, несмотря на живот, довольно легко забирается и собственноручно вставляет себе катетер.
Тележка быстро катит ее в операционную: кесариться. Без болей и мук рождения.
Чтобы ни мать, ни ребенок не страдали. Потом даже купальник можно будет надевать с маленькими трусиками; шов обещали косметический, не заметный глазу. Все продумано. Плановая операция. Кесарю кесарево... Кесарь по нашему цезарь, царь.
Величественная процедура с разрезанием чужой плоти. Над ней склоняются, но она уже не чувствует, как к коже льнет металлическое острие - она куда-то летит. Или падает. Спеленутая и связанная, проваливается в крепкий медицинский сон.
Сначала ее что-то держит, какое-то сильное поле - ей не хочется отрываться от белизны высокого потолка, от зеленых пятен материи, в которую одеты врачи, от их резиновых рук, от всех тех, имена которых она сейчас про себя произносит, прося, чтобы ее случайно не отпустили насовсем, слишком уж далеко. Этот оберегающий покров облепляет ее все сильнее, он становится таким тяжелым, тяжким, невыносимым, как печать - по всей коже. И вдруг она не выдерживает и проходит сквозь него, просачивается через молекулы и атомы вещей и тел, будто привидение, прорывается, не разрывая чужую ткань... и вот движется дальше, куда-то в узкое, темное, отвесное...
Первое чувство, которое она испытывает, - легкий ужас, именно легкий, потому что испытывать ужас более серьезный страшно, невыносимо для рассудка или же того, что в ней пока осталось работать. Она действительно летит, летит в полном и абсолютном одиночестве, сама, без всех, по бесконечной, как бездонный колодец, трубе, и единственная ее возможность подчиняться логике чужого полого пространства, двигаться в нем без устали и возврата. Оно овладевает ею, это пространство, и она с удивлением отмечает, что все, за что она так держалась, больше ей не нужно. Все это уже т а м, одна она здесь. Это ее труба.
И вдруг - отлегло! Больше не надо было бояться, за нее боялся теперь кто-то другой, она это точно поняла. И ей захотелось хоть на минутку увидеть этого другого, различить, узрить - за твердью земной и небесной, непосредственно среди красиво мерцающих звезд и шарообразных планет, на ниточках качающихся в темной хвое ночи...
Она ничего не увидела, а словно наоборот - сама оказалась увиденной.
Это тоже было совершенно точно, потому что в долю секунды она как бы утратила смысл прежнего своего обличия и вся стала как-то переменяться, превращаться, делаться неизвестно кем и где, будто еще и не родилась и никто не знает, родится ли она вообще.
Все ее существо находилось теперь в размягченном, расплавленном состоянии полугустой желтковой массы, похожей на ту, в которую погружают человеческое тело с сильно обожженным кожным покровом, и оно, не касаясь стенок своего ложа-колыбели, пребывает в недрах животворного, бурлящего, булькающего, как волшебный суп, вещества.
Это была уже не она, а ее еще не родившаяся, не сотворенная плоть живая, бесформенно клубящаяся, тягучая, бесконечная, длящаяся материя.
Каждой молекулой своего исчезнувшего лица она ощущала то, другое. Оно было солнечно-смуглое, словно загореленькое, маслянистое, как гоголь-моголь; сплошная сладость. Она даже и не поняла, как это все произошло, почему ее лицо вдруг было заменено на другое, только зафиксировала, что движение в одну сторону вдруг стало движением прямо противоположным... она родилась обратно.
Стенки темного колодца стали совсем прозрачными. Личиком младенца она была плотно прижата к тонкой и скользкой плоскости, что было неудобно, но страшно, по-детски любопытно; как из кокона, как из убежища - что там делается, по ту сторону застекленной бездны?
А бездна была разверзшаяся, живая, и в ней что-то копошилось, звучало, пахло, кто-то махал ей множеством рук, звал и окликал вразнобой, чудовищно и властно.
Она зачем-то была там нужна - одновременно и разом, всем и каждому, и этот миллионный каждый пытался обратить ее внимание именно на себя, чтобы с ее помощью что-то завершить или решить, пан или пропал... Бездна хотела ее, и ей вдруг по-настоящему стало страшно. Там все было так слитно и безнадежно - ничего не рассмотреть, ничему не помочь. Одна сплошная невозможность одинокой детской души над огромным человеческим вместилищем, вздыбившимся обломками пространства и отрезками времени, остриями целых отдельных исторических периодов. Не встать на содранные коленки, не рассмотреть жучка, не подышать ротиком на божью коровку - полети на небо, принеси мне хлеба, какого еще хлеба, ведь я и так т а м, на небе, небушке... Ее лицо от натуги усилия совсем расплющилось, размазалось по стеклу...
И вдруг - снова конец, и снова чья-то помощь откуда-то, непонятно откуда.
Ее вдохнуло и выдохнуло, словно из чьих-то могучих легких. Дальше был стремительный, но нестрашный спуск по детской, отшлифованной ягодицами горке и шлепок-приземление на твердую, мягкую, родную землю.
Над ее ухом кто-то смеялся, необидно, снисходительно. Ее постукивали по задервеневшим, неживым щекам. Открывай глаза. Кончено. Открывай. Открыла.
Смотрите, ничего не понимает. Не знает. Что же с ней такое произошло. Еще одна плановая операция... Слава богу... Слава Богу:
Люди в зеленой одежде, как деревья , распрямились над нею, как шахматисты разогнули свои спины, словно закончили блестящую партию, не хватает только медного гонга и венков. Партия, судя по их лицам, была разыграна не без блеска, они явно гордились собой и, гордясь, показали всем приз: большая смуглая кукла.
Это ее они выиграли, пока она находилась неизвестно где.
Личико у куклы было торжественным и незнакомым.
К ней снова стало возвращаться ее тело - она ощущала его изнутри, перехваченным в горле, животе и ногах тугими железными кольцами. Но ноги уже освободили, наскоро смыв с них кровь, а горло не отпускало. Она горлом чувствовала себя непрочной и пустой, в горле душа ощущала: женщина - сосуд скудельный, из праха и тлена, из земли и пыли, почему-то испугалась она, что после избавления от медицинских скреп не сможет жить, распадется на отдельные части. Больше ее уже никто и никогда не соберет.
Она засмеялась, и кукла приоткрыла глаза. Тише-тише, велели ей, и положили рядом человеческое тельце. Оно лежало на ее груди неподвижно и неумело, совсем ничего не могло - даже сосать. Да и что, когда молока нет, оно еще не прибыло, прибудет на второй или третий день, все скоро прибудет, успокоили ее.
Они лежали рядом, вместе, один для другого, единый сосуд из крови, кожи, костей, нервов, жизни, воли, покоя, сосуд, полный благодати, мирром наполненный - отныне и вовеки, мать и дитя.
\"Жена твоя, как плодовитая лоза в доме твоем; сыновья твои, как масличные ветви, вокруг трапезы твоей...\" (Пс. 127 3).
Вова протянул руку к младенцу.
- Как тебя зовут?
Младенец молчал, смотрел мимо, покачивались синие занавесочки глаз.
В комнату, пахнущую материнским молоком и выглаженными пеленками, вошла женщина.
Она увидела - над кроваткой наклоняется мужчина в темной куртке. Большой рюкзак у ног. Господи!
Застыв на пороге, она стала медленно оседать на пол.
...Таким образом, дорогой Г.П., вы поняли, что мой ребенок был пола мужеского, с глазками, задернутыми синими занавесочками, и довольно-таки смугленький - их там, оказывается, кварцуют.
Я была совершенно счастлива! Родила не какого-то там образцового розового херувима, а настоящего маленького человечка с цепкими ручками и ножками, загорелого, как заядлый турист, только маленького рюкзачка на детской спинке не хватает. Звездочка. Властелин. Владимир. Да, решила я, пусть он будет Владимир...
Кое-кто из нашей компании тут же добавил свою ложку дегтя: имячко-то, мол, нехорошее подпорченное. Маячило уже в нашем тяжелом историческом прошлом: один Владимир вспахал, другой засеял. Как же можно путать, возмущалась я, божий дар с яичницей, святую купель с пеньковой удавкой? Можно, возражали мне, все можно, просто первый Владимир был большой ироник, а второй - большой практик, вот и все. Купель купелью, а что тайно гарем держал и с женой брата сожительствовал, так это доподлинно известно. Да и что взять с сына человека, который доводил свою мать, между прочим первую христианку Ольгу, до белого каленья издевками над отправлением обрядов святой веры: переодевался в священные ризы и в самый ответственный момент, неожиданно их раздвигая, демонстрировал разные непристойные части своего тела, испускающие сплошь звуки неприличные?.. Да и как вообще, если вдуматься, истинная вера может быть сопряжена с истинной же властью, если не через тайные средостения греха и порока? Так он пришел на нашу землю князь мира сего: вечный отступник от веры отцов, попирающий нравственный закон предков ради никому не ведомой благодати... Владимир I посеял в сердцах людей смуту, дав им идеал рая на земле, по сути неосуществимый. Решил построить храм, где Бог якобы пребывал с людьми, так сказать, в общении и ощущении. Но саму-то землю оставил без Бога, то есть без старых богов, а значит, и без веры, ибо всякое двоеверие есть не что иное, как путь к окончательному безверию... Ну, а дальше пошло-поехало. Прямиком к социал-большевизму. Тут и Владимир II, ясно-солнышко Ульянов-Ленин постарался - и снова был обещан земле новый рай, как будто одного недостаточно. Ну, а заодно, конечно же, расплевался и с верой отцов, теперь уже своих. Рай без рая! Храм без храма! Каково?!..
- Но при чем же тут имя? - орала я, рискуя потерять и так едва теплящееся молоко. - На имени-то какой грех? Вова, сыночек мой, тут причем?!
Товарищи лишь загадочно улыбались и тянули свое похмельное вино, прямо из полупустых бутылок, как мой малыш из меня - свои последние, драгоценные капли. И синие занавесочки на его глазах трепетали, задергивались. Я видела, как их живой свет уходит куда-то вглубь, прячется за тонкую радужную перепонку, и зеница ока вспыхивает - маленькое граненое стеклышко, через которое весь мир вдруг может предстать в сказочных цветах, точно ящик-раек с чудесными его картинками...
Мы сами и были участниками этого райка! И это самое удивительное чувство, которое до сих пор посещает меня во сне...
\"Как стадо выпускают они малюток своих и дети из прыгают. Восклицают под голос тимпана и цитры, и веселятся при звуках свирели.
Проводят дни свои в счастии, и мгновенно нисходят в преисподнюю.\" (Иов
2111-13).
...Она вдруг увидела себя р друзьями теми,кто никогда не желал принимать участие ни в общих кочевьях, ни в поднятии отечественных тяжестей, ни в создании блочных памятников. Их мир как бы примостился сбоку, в подножии огромного взрослого мира, наподобие того, как в праздничные дни Рождества в католическом храме при входе воздвигаются игрушечные декорации - знакомые, трогательно раскрашенные фигурки из дерева или прессованной бумаги. Ясли...
Миртовое деревце... Звезда... Мать с младенцем... Ослик... Где-то там, в пространстве церкви происходит действо, звучат слова молитвы, точная рука священника что-то свысока отчитывает. А здесь - просто стоят фигурки, похожие на детский сон.
Она услышала знакомый мотив - это была колыбельная:
Сон приходит на порог, Крепко-крепко спи ты, Сто путей, сто дорог Для тебя открыты...
Пели чьи-то уста, навевая крепкий, беспробудный сон-детство, сон-спасение; кто-то велел - спи, спи, спи, потому что для тебя открыты сто путей, сто дорог, спи... не просыпайся. И они спали... Та еще была компания. Каждого в свое время, конечно, чуть было не переехало, не перешибло, но слава Богу, слава Богу.
Подмучило и отпустило из сонма мучеников. Теперь они были просто человеческие дети, и, как настоящие люди, играли в субботники, в выборы в местные советы и в электрификацию, но только посреди любого проводимого мероприятия могла вдруг явиться, скажем, фигура абсолютно голого человека - никого это в принципе не удивляло, даже наоборот радовало, как радует, когда во сне отрезанная голова поет \"Интернационал\" или же ты всю ночь напролет в пионерском галстуке ловишь на хуторе бабочек. Сон есть сон. Там нет ни вины, ни греха, ни похмелья. Сон - соблазн, может быть, но не грех. Им и в реальной жизни всегда не хватало греха!
Они были просто больны этим, без надежды на выздоровление: греходефицит! Но им так хотелось жить, жить, жить, полной и ценной -полноценной - жизнью в условиях прогрессирующего хаоса и отсутствия одноразовых шприцов! Как маленькие скверные деточки, слушая музыку, закупориваются огромными черными блюдцами наушников, они отъединились от мира своим сном, вдыхали его как наркотик, как пушистый и губительный снег - и воспаряли до видений невероятных, проделывая потом необходимую траекторию падения в обратном направлении. Многие так и остались лежать под сверкающим белым покровом этого сна:
Так что же они, так ничегошеньки и не совершили, господа? Надожеделоделать! Была ли у них налицо какая-либо результативность, эфективность и надежда на будущее спасение? Говорю пристрастно и спокойно, потому что я - не Вы, дорогой Г.П., а всего лишь только я, автор этого бессмысленно тянущегося письма: нет.
Ничегошеньки не совершили. Нет. Не было надежды на будущее спасение. Однако чем-то они все-таки были любезны окружающему пространству? Пожалуй, были.
Жили-были. Он и она. И родилось у них чадо: Вова.
\"Венец стариков - сыновья сыновей, и слава детей родители их.\" /Прит.
176/.
Но кто же этот \"он\" и кто же эта \"она\"? Вы, дорогой Г.П., наверное, уже догадались. Она - это я, Вовина мама, а он - это он, то,т кто мог бы стать Вовиным отцом, но, увы, не стал.
Однако, обо всем по порядку, если он вообще возможен в данной ситуации.
Меня зовут Елена, что значит сладчайшая, угодная для всех. Я, конечно же, Женщина с большой буквы, так по крайней мере утверждали все знавшие меня и не знавшие. До самого последнего времени красота буквальным образом сочилась, проступала из всех пор моего тела, через все печати времени и обстоятельств, цвела на фарфоре лица ярким рисунком, не выводимым ни гримом, ни бытовой химией.
Можно было разбить всю вещь и черепки выбросить, но вывести ее рисунок - нельзя, нет. Тем более, что я всю жизнь, начиная с детства, имела дело исключительно с понятиями Гражданского Долга, Нравственности и Веры-Надежды-Любви. Вернее, начала я с Г.Д. и Н. и уже постепенно дошла до В.-Н.-Л. И тогда как сначала ко мне буквально нельзя было подойти с чьим-то простым человеческим страданием, если сам человек не был черненьким (в смысле негром), то потом я уже задумалась о человеке вообще, независимо от его цвета. Ну, а после уж, надо признаться, вообще перестала заикаться о каком-либо человеке и его правах. Пора было подумать о едином и неделимом источнике, находящемся где-то вовне, потому что как же это понимать для женщины возраст, когда ей приходится постоянно выбирать, по выражению одной моей знакомой, между рожей и жопой - что это за выбор такой?
Вы, дорогой Г.П., будучи атеистом, конечно, меня понимаете...
Должна сказать, что все вообще начинают до чего-то доходить в моем присутствии, такой уж у меня эффект экстрасенса ли, гуманоида ли, не знаю. Но еще моя прабабка хохлушка, наблюдавшая мое младенчество, при виде огромной шишки на лбу между маленькими полумесяцами бровей и вороньим крылом волос (\"Красавицу родила!\" - сказали в роддоме почти лишившейся от ужаса чувств маме), крестясь и шепча, сделала заключение: \"Тьфу, тьфу, тьфу, такие дети на свете не живут!..\"
Шишка-то потом, конечно, спала (родовая травма), а красота, к несчастью, осталась, и вышло все по-бабкиному. Ведь разве это жизнь - сия груда никому не нужных, исписанных листков?..
Жизнь только и делала, что мерещилась - от слов марево и мор -сначала заманивала, а потом рыла могилу. Хотя были, конечно, моменты! Она же распущенная, шептали обыватели, злая, дикая, нехорошая... Нет, пела я, я просто свободная, и сейчас я вам это докажу!... Они просто обожали меня, буквально заглядывали в рот, словно из него сейчас что-нибудь выпадет бриллиант или лягушка со змеей, все равно. Обо мне сложился даже небольшой карманный эпос, распространившийся, подобно заразе, в нашем узком кругу и чуть шире.
Рассказывали, как в пылу застолья над заливными лугами животных и рыб я запустила свою острую туфельку в привидение, облаченное в мундир генералиссимуса, осмелившееся прогуливаться тут же среди яств и свободолюбивых тостов - и оно тут же рассыпалось... Да, то была я! Рассказывали, как силой своего взгляда во время демонстрации рабочих и крестьян я заставила потупиться одного и ныне еще здравствующего, но уже находящегося в заслуженном маразме политика немалого ранга... то была я! Рассказывали о письмах протеста, которые я писала все ночи напролет, а утром их рвала, сжигала и пепел запечатывала в бутылки, которые после бросала в местные водоемы, отчего их воды постепенно приобрели особую, желанную для вкуса горчинку... То была я! Рассказывали также о моей хорошей дружбе с бывшей лагерной овчаркой, чудовищной московской сторожевой сукой, которая в первый момент чуть не разорвала меня, когда мое легкокрылое и легкомысленное тело перемахнуло через высочайший забор ее друга и хозяина. То была я! И чудовище действительно уже летело ко мне как к добыче, чувствуя мордой запах крови, вкус человеческой кожи, жил и костей, но тут простые женские руки обвили лицо четвероногой убийцы и к ее огненному глазу прильнуло живое око. И - о чудо! Одна тварь покорилась другой твари, легла у слабых женских ног, завиляла хвостом и впервые задумалась о бесцельно прожитой за забором жизни. Говорят, потом она даже таскала мне на дом кефир с детской кухни, но вот это как раз неправда, не верьте. Но верьте, верьте - то была я!
Любившая, не любившая, свободная, несвободная, родившаяся и родившая, не крестившаяся, отбившая земных поклонов без счета, хоронившая, провожавшая, прощавшая, прощавшаяся, пившая горькую, умиравшая, ждавшая, не ждавшая, забывшая, забытая, одним словом, сама себе небольшой, сильно руинированный, но заново отстроенный город-крепость, город-герой!
Теперь немного о нем.
Он - мужчина с маленькой буквы, но и этого ему вполне достаточно, чтобы иметь власть. Он никогда не был похож на самого себя никогда сам себе не равен, так что ни о какой демократии в пределах этой суверенной территории речи вообще не могло быть. Он так изменялся каждый раз (или наоборот - не менялся, отставая от моих опережающих ожиданий), что я его даже не сразу узнавала, долго заново знакомилась, и лишь немного побыв, вспоминала, что раньше где-то встречалась.
Впрочем, может, он и на самом деле был не один, а их было несколько, теперь уже не помню. Просто мне по-настоящему не везло никогда ни с одним, поэтому память и оставила только его одного, стерев многократность потери. Неужели же, думаю я, миру обязательно нужно отдавать всех своих любимых? И одного достаточно - мертвое тело дважды не хоронят... Волосы его то были полны ветром, то отливали золотом, то подергивались ночным мраком, из уст срывались изысканно-беспардонные словечки очередного московского \"стеба\", тут же налету расхватываемые слегка обанкротившейся столичной публикой, близкой к искусству и насквозь пропахшей вином и мочой. Но однажды вся эта разношерстная грива волос и слов ко всеобщему изумлению покрылась патиной - как бы забронзовела - и изо рта стали извергаться уже не слова, а львиный рык, стон, хула... Я даже руку отдернула, но тут же и восхитилась: ряженый, натуральный же ряженый! его бы в наш русско-советский балаганчик до конца жизни, по гроб... Куда там юродивым и киникам, вместе взятым!
Так я восхищалась и любовалась - до боли, до тех пор, пока все это от родного крымского загара до неопределенного цвета глаз окончательно не ушло в вечную зелень калифорнийского лета.
У меня даже чувства потери не осталось - не приобретала. Что осталось, так это память о каких-то там гумилевских конквистадорах, смятых брабантских манжетах с осыпающимся с них золотом и дурной запах бывшей, мертвой жизни.
Еще остался розовый колобок - игрушка (но об этом потом).
- Желаю вам никогда не меняться, - сказал он на прощание.
И мы не меняемся. Живем сколько можем, а потом нас заменяют на наших детей.
\"Младенец же возрастал...\" (От Луки 2 40).
...А Вова лежал в своей люльке, подвешенный - крюк для этих целей специально был вбит в потолок. Чуть покачиваясь, он время от времени выпускал из себя положенное количество плача, смеха, гуканья и прочих детских отправлений.
В своем воспитании сына я руководствовалась простой истиной, вычитанной у одной женщины-поэта: воспитать ребенка нельзя, его можно только заговорить.
И мы разговаривали, заговаривали. Сидя рядом с люлькой, жили для него, для Вовы.
- Так вот! В тот самый день, над синими водами поверх стоящих в ней кто по колено, а кто по горло стариков и младенцев, под чужую молитву - на всю эту картину взирал совсем не Тот, во славу Кого эта молитва возносилась...
- Спорно. Тот - не тот...
- Да нет, тот. Только взирал он на них с улыбкой снисходительной и отчасти лукавой и благодать свою ниспосылать отнюдь не спешил -оставайтесь, мол, оставайтесь в сих водах вечными, неразумными, неродившимися детьми, не смеющими выходить из-под чужой воли! Не благодать, а вечное рабство было нам даровано...
- Но народ не виноват, нет!..
- Но все же пришли, все, как один!.. Народ веры желал...
- Не считая женщин и детей...
- Ха!..
- Желал?! А как же родной, незабвенной памяти Перун? Разве его он не желал?..
- Баснословное языческое идолослужение!..
- Желал, желал! А потом взяли да и отпихнули подальше от берега - плыви куда хочешь. А сами вступили в воды добровольным стадом, с деточками на руках...
- Твои деточки и понятия не имели об идее государственности!..
- Мои-то как раз имели!..
- Все пришли, со всеми потрохами, прорехами...
- А цель одна - заставить цивилизованный мир поверить в то, что мы тоже человеки.
- Просто хотели избавить людей от страха перед варварами. Мы ведь уже, как ни странно, и в то время были для всех страшнее арабов, болгар, чумы и холеры...
-???
-Да, да, да!..
- Почему, вы думаете, на площади в Антиохии стояла скульптура, на постаменте которой изображались последние дни города перед разрушением его росами? Ведь мы даже не предполагали туда вступать!
- Спасибо, надоумили...
- Бог шельму метит...
- И пошло-поехало...
- Знаем, знаем! Владимир вспахал, остальные засеяли... Петр Первый...
Социал-большевики... Кремлевские псевдонимы...
- А вы знаете, почему в словосочетании Союз Советских Социалистических Республик изначально отсутствовало слово \"русский\"? Только невежественные переростки могут отыскивать здесь попытку ницонального ущемления. Дело в другом! Предполагалось запаучить в это словосочетание страны не только по нашей, ближней территории, но и по всему миру с центром, конечно же, в Москве, потому что \"моя Москва, ты всем близка\". Представляете? Республики, страны, континенты, созвездия, галактики - единая вселенская зона под названием СССР. Красиво?..
- А в жизни красоты как раз и крылась жизнь красавиц...
- Но их дурманил лоботряс и развивал мерзавец... Знаем, знаем...
- Все мы рано или поздно проснемся в одной космической дыре...
- Москва - Третий Рим, а Четвертому не бывать...
- Жаль, сорвалось...