Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Анна Ахматова

«Адольф» Бенжамена Констана в творчестве Пушкина

1

Вопрос о влиянии на творчество Пушкина знаменитого романа Бенжамена Констана «Адольф» уже обсуждался в пушкинской литературе.[1] Известно, что романтический герой Б. Констана был одним из прототипов Онегина. Необходимо, однако, отметить, что роман Б. Констана имел на творчество Пушкина значительно большее и, что особенно важно подчеркнуть, более разнообразное влияние, чем обычно думают.

Особое значение «Адольфа» для Пушкина заключается в том, что Пушкин связал с этим романом ряд литературных проблем, разрешение которых стояло перед ним в конце 20-х годов.

«Адольф» был написан в 1807 году и долго оставался ненапечатанным. Только в 1815 году появилось первое (лондонское) издание «Адольфа», второе (парижское) вышло в 1816 году.

Роман Б. Констана сразу обратил на себя внимание читателей. В 1817 году Стендаль назвал «Адольфа» «необыкновенным романом». Сент-Бев, рассказывая о впечатлении, произведенном «Адольфом» на современников, называет этот роман братом «Ренэ» Шатобриана.[2] Сисмонди в письме (от 14 октября 1816 г.), которое, по словам Сент-Бева, стало неотделимым от «Адольфа» комментарием этого романа, пишет, между прочим, следующее: «В „Адольфе“ анализ всех чувств человеческого сердца так восхитителен, столько истины (курсив мой. А. А.) в слабости героя, столько ума в наблюдениях, силы и чистоты в слоге, что книга читается с бесконечным удовольствием. Мне кажется, что она доставляет мне тем более удовольствия, что я узнаю автора на каждой странице…» (курсив мой. — А. А.).

Как мы видим, автобиографичность «Адольфа», с одной стороны, с другой верность и глубина психологического анализа в произведении, впоследствии получившем название «отца психологического романа», были отмечены сразу же. 29 июля 1816 года Байрон писал своему другу поэту Роджерсу: «Я просмотрел „Адольфа“ и предисловие к нему, в котором отвергаются действительные персонажи. Это произведение оставляет тягостное впечатление, но гармонирует с тем состоянием, когда более не способен любить — состоянием, может быть, самым неприятным в мире, за исключением влюбленности».[3]

Успех «Адольфа» был длителен. Еще в конце 30-х годов Густав Планш написал к «Адольфу» обширное предисловие; Бальзак в 40-х годах упоминает об «Адольфе» в ряде своих романов («Записки новобрачных», «Погибшие мечтания», «Беатриса»).

«Адольф» очень скоро стал известен и русским читателям. Уже 26 октября 1816 года Вяземский писал из Москвы А. И. Тургеневу: «Я послал к тебе „Адольфа“ с молодым Апостолом-Муравьевым».[4]

Первый русский перевод «Адольфа» появился в 1818 году под заглавием «Адольф и Елеонора, или Опасности любовных связей, истинное происшествие» и был напечатан в Орловской губернской типографии.

Принимая во внимание значительное идеологическое воздействие Б. Констана как политического писателя и публициста на передовых людей того времени,[5] можно предположить, что Пушкин прочел «Адольфа» вскоре после выхода романа в свет.

Как известно, современники Пушкина узнавали в героине «Адольфа» мадам де Сталь.[6] Широкая популярность этого имени в России, конечно, должна была повысить интерес читателей к роману Б. Констана. В частности, Пушкин, так высоко ценивший произведения де Сталь, упоминавший о ее книгах «Dix annees d\'exil» и «De I\'Allemagne» в 1-й главе «Онегина», выступавший в защиту автора «Дельфины» и «Коринны» в 1825 году и еще в 1831 году изобразивший мадам де Сталь в «Рославлеве», должен был с особым вниманием отнестись к «Адольфу».

В письме к Каролине Собаньской (январь—февраль 1830 г.) Пушкин пишет, что имя героини «Адольфа» Эллеоноры напоминает ему «жгучие чтения (…) юных лет и нежный призрак, прельщавший (…) тогда»[7] (в его одесский период жизни).

Интерес Пушкина к «Адольфу» был столь же длительным, как у его современников.

20 декабря 1829 года, т. е. еще до выхода перевода Вяземского, Баратынский писал Вяземскому: «Для меня чрезвычайно любопытен перевод светского, метафизического тонко-чувственного „Адольфа“ на наш необработанный язык».[8] Вяземский, восторженное отношение которого к роману Б. Констана засвидетельствовано его предисловием[9] к сделанному им переводу «Адольфа», посылая свой перевод Е. М. Хитрово, писал ей: «Вы любите этот роман, вы будете довольны тем, что я посвятил его имени для вас дорогому, т. е. имени Пушкина»;[10] а в 1832 году сообщил жене: «Намедни на бале Завадовская сказала мне, что она три раза прочла моего „Адольфа“».[11] Приблизительно к тому же времени относится отзыв об «Адольфе» в дневнике Никитенко[12] и перевод «Адольфа», сделанный Полевым.[13] Установленное исследователями влияние «Адольфа» на «Героя нашего времени» свидетельствует о впечатлении, произведенном романом Б. Констана на Лермонтова.[14] Человек другого поколения, И. С. Аксаков, для которого «Адольф» был только старым французским романом, в письме к отцу от 1845 года сообщает об отношении к этому роману А. О. Смирновой: «…я, не говоря, впрочем, об этом ничего А. О., взял у нее прочесть один французский старый роман Benjamin Constant „Adolphe“, который она ставит превыше небес».[15]

В личной библиотеке Пушкина хранится экземпляр 3-го издания «Адольфа» (1824) с многими карандашными отметками.[16] Как мне удалось установить, на с. 61 и 104 находятся замечания рукою Пушкина, что позволяет предположить, что и другие отметки сделаны им же.

2

Первое известное нам упоминание Пушкина об «Адольфе» находится в черновом тексте 9-го стиха XXXVIII строфы 1-й главы «Евгения Онегина» («Как Child Harold угрюмый, томный»), где вместо имени Child Harold Пушкин написал «Как Адольф» (VI, 244). Затем встречается это имя в XXII строфе 7-й главы «Евгения Онегина» (VI, 438):[17] «Адольф» был одним из романов, которые Татьяна прочла в доме Онегина и по отметкам на страницах которого она угадала истинный характер своего героя. Таким образом, Пушкин сам указал на Адольфа как на один из прототипов Онегина.

В до сих пор не опубликованном черновике этой строфы (тетрадь 2371, л. 67) чрезвычайно интересен тот ряд, в который Пушкин включает «Адольфа». Привожу транскрипцию:



Хотя мы знаем что Евгений
Издавна чтенья разлюбил
[С собою] Однако несколько творений
[Лишь] он [С собой] по привычке лишь возил
[Листки в которых отразились] [творцы]
[Коринну Сталь] [два три] [романа]
Весь В. Скотт Адольф Констана
[Мельмот] [Рене] [Адольф] Констана
Весь Скотт да два иль три романа
Рене, еще два три романа
В которых отразился век
И современный человек
Изображен [печально] довольно верно…



Таким образом, выясняется, что по первоначальному замыслу Пушкина «два три романа» XXII строфы «Евгения Онегина» — это «Мельмот» Матюрена, «Ренэ» Шатобриана и «Адольф».[18] При следующей переработке этих стихов Пушкин заменил Сталь Байроном, а «два три романа» не названы.

В «Заметке» о предстоящем выходе перевода «Адольфа», сделанного Вяземским, Пушкин вторично сопоставляет имя Б. Констана с именем Байрона: «Бенж. Констан первый вывел на сцену сей характер, впоследствии обнародованный гением лорда Байрона».[19] Эту мысль Пушкина повторил и Вяземский: «Характер Адольфа верный отпечаток времени своего. Он прототип Чайльд Гарольда и многочисленных его потомков».[20] Сопоставление Адольфа с характерами героев Байрона имело для Пушкина очень важный принципиальный смысл.

Вяземский в посвящении Пушкину сделанного им перевода «Адольфа» писал: «Прими перевод нашего любимого романа» и «Мы так часто говорили с тобою о превосходстве творения сего». Хотя это посвящение, как выясняется из писем Вяземского к Плетневу, было написано в январе 1831 года, но это не значит, что беседы об «Адольфе» происходили в связи с переводом Вяземского. Вернее предположить, что именно эти беседы подали Вяземскому мысль заняться переводом романа Б. Констана.

Вяземский переводил «Адольфа» con amore, придавал чрезвычайно важное значение своему переводу и работал над такой сравнительно небольшой вещью очень долго.[21]

20 декабря 1829 года Баратынский благодарит Вяземского за присланную на просмотр рукопись перевода.[22] И только 12 января 1831 года Вяземский обратился к Плетневу с просьбой отдать в цензуру оставленный в Петербурге у Жуковского и Дельвига перевод «Адольфа», обещая прислать на днях посвящение («письмо к Пушкину») и предисловие («несколько слов от переводчика»).[23]

17 января 1831 года Вяземский послал Пушкину из Остафьева в Москву свое предисловие (а может быть, и посвящение) со следующей просьбой: «Сделай милость, прочитай и перечитай с бдительным и строжайшим вниманием посылаемое тебе (курсив мой. — А. А.) и укажи мне на все сомнительные места. Мне хочется, по крайней мере в предисловии, не поддать боков критике. Покажи после и Баратынскому, да возврати поскорее (…) Нужно отослать в Петербург к Плетневу, которому я уже писал о начатии печатания Адольфа» (XIV, 146).

Очевидно, Пушкин полагал необходимым внести некоторые поправки в предисловие Вяземского, потому что через три дня он ответил: «Оставь Адольфа у меня — на днях перешлю тебе нужные замечания».[24] Поэтому мы имеем право предположить редактуру, если не сотрудничество Пушкина, а самое предисловие рассматривать как итог бесед Пушкина и Вяземского об «Адольфе». Это тем вероятнее, что, как уже отмечалось, некоторые мысли, высказанные Вяземским в предисловии, — повторение заметки Пушкина об «Адольфе».[25]

В своем предисловии Вяземский говорит, что, переводя «Адольфа», он имел желание «познакомить» русских писателей с этим романом.[26] Конечно, Вяземский знал, что русские писатели могли прочесть роман Б. Констана в подлиннике, и вовсе не с романом Б. Констана хотел их познакомить, а показать на примере своего перевода, каким языком должен быть написан русский психологический роман.

Говоря о языке психологической прозы, мы имеем в виду тот язык, который Пушкин называл «метафизическим».[27]

Пушкин считал Вяземского способным содействовать развитию этого языка («У кн. Вяземского есть свой слог») и 1 сентября 1823 года советовал Вяземскому заняться прозой и «образовать русский метафизический язык». А еще 18 ноября 1822 года Вяземский писал А. И. Тургеневу: «Я сижу теперь на прозаических переводах с французской прозы. Во-первых, есть тут и для себя упражнение полезное».[28] Очевидно, прозаические переводы уже тогда казались Вяземскому способом обогащения русского литературного языка и, в частности, создания русской прозы, еще не очень самостоятельной и мало разработанной. Известны жалобы Пушкина на отсутствие русской прозы и на отставание прозы от стихов.[29]

Посылая Баратынскому на просмотр свой перевод «Адольфа», Вяземский, очевидно, высказал свои соображения о трудности передать по-русски все оттенки «Адольфа», потому что Баратынский ответил ему следующее: «Чувствую, как трудно переводить светского Адольфа на язык, которым не говорят в свете, но надобно вспомнить, что им будут когда-нибудь говорить и что выражения, которые нам теперь кажутся изысканными, рано или поздно будут обыкновенными. Мне кажется, что не должно пугаться неупотребительных выражений. Со временем они будут приняты и войдут в ежедневный язык. Вспомним, что те из них, которые говорят по-русски, говорят языком Пушкина, Жуковского и вашим, языком поэтов, из чего следует, что не публика нас учит, а нам учить публику».[30]

За год до того, как было написано предисловие Вяземского, Пушкин в заметке о предстоящем выходе «Адольфа» писал: «Любопытно видеть, каким образом опытное и живое перо кн. Вяземского победило трудность метафизического языка, всегда стройного, светского, часто вдохновенного. В сем отношении перевод будет истинным созданием и важным событием в истории нашей литературы» (курсив мой — А. А.). Здесь Пушкин, уже знавший перевод Вяземского или, во всяком случае, методы его перевода,[31] высказывал ту же мысль, что и Вяземский в предисловии, а Баратынский в приведенных письмах. Говоря о метафизическом языке «Адольфа», Пушкин имеет в виду создание языка, раскрывающего душевную жизнь человека. Самое выражение «метафизический язык» Пушкин, вероятно, заимствовал у мадам де Сталь. Оно встречается в «Коринне», в главе «De la litterature italienne», без сомнения внимательно прочитанной Пушкиным: «les sentiments reflechis exigent des expressions plus metaphysiques» (рассудочное мышление требует более метафизического выражения).[32]

Конечно, возникает вопрос, чем же отличается психологизм «Адольфа», так сильно поражавший читателей, от психологизма романов, современных «Адольфу», как первоклассных (Сталь, Шатобриан), так и второстепенных (Коттен, Криденер, Жанлис). Дело в том, что Б. Констан первый показал в «Адольфе» раздвоенность человеческой психики,[33] соотношение сознательного и подсознательного,[34] роль подавляемых чувств[35] и разоблачил истинные побуждения человеческих действий. Поэтому «Адольф» и получил впоследствии название «отца психологического романа» или «le prototype du roman psychologique». Все эти черты «Адольфа», как известно, указали путь целому ряду романистов, в числе которых одним из первых был Стендаль. Уже в 1817 году Стендаль писал: «Данте понял бы без сомнения тонкие чувства, наполняющие необыкновенный роман Бенжамен Констана „Адольф“, если бы в его время были такие же слабые и несчастные люди, как Адольф; но чтобы выразить эти чувства, он должен бы был обогатить свой язык. Таким, как он нам его оставил, он не годится… для перевода Адольфа».[36]

В связи с высказыванием Пушкина о метафизическом языке «Адольфа» особый интерес представляют его собственные пометки на полях романа Б. Констана. Против отчеркнутых слов (в письме Адольфа к Элленоре): «Je me precipite sur cette terre qui devrait s\'entr\'ouvrir pour m\'engloutir a jamais; je pose ma tete sur la pierre froide qui devrait calmer la fievre ardente qui me devore» [«Кидаюсь на землю; желаю, чтобы она расступилась и поглотила меня навсегда; опираюсь головою на холодный камень, чтобы утолил он знойный недуг, меня пожирающий…» (с. 21)] Пушкин написал: «Вранье».

Гиперболическая риторика этой фразы воспринималась Пушкиным как нарушение «стройности» метафизического языка, и эти ламентации в духе «Новой Элоизы» Руссо должны были казаться фальшивыми в устах светского соблазнителя.

Второй пример любопытен как случай редактирования Пушкиным романа Б. Констана и относится к одному из рассуждений Адольфа о раздвоенности человеческой личности, о которых я говорила выше. В отчеркнутой фразе: «et telle est la bizarrerie de notre coeur miserable que nous quittons avec un dechirement horrible ceux pres de qui nous demeurions sans plaisir» [«Таково своенравие нашего немощного сердца, что мы с ужасным терзанием покидаем тех, при которых пребывали без удовольствия» (с. 36)] слово «plaisir» (удовольствие) зачеркнуто и на полях написано — «bonheur» (счастье). Эта поправка свидетельствует о требовании точности оттенков смысла.

3

Противопоставление Адольфа героям романов XVIII века, находящееся в предисловии Вяземского («Адольф в прошлом столетии был бы просто безумец, которому никто бы не сочувствовал»), было уже сделано Пушкиным в незаконченном «Романе в письмах» (1829 г.), не напечатанном при жизни Пушкина, но, вероятно, известном Вяземскому: «Чтение Ричардсона дало мне повод к размышлениям. Какая ужасная разница между идеалами бабушки и внучек! Что есть общего между Ловласом и Адольфом?»[37] Таким образом, Пушкин трижды в конце 20-х годов говорит о современности Адольфа: в VII главе «Онегина» (1828 г.), в «Романе в письмах» (1829 г.) и в заметке об Адольфе (1830 г.). Вяземский повторяет это утверждение в предисловии к своему переводу.

Еще одно совпадение мыслей Пушкина и Вяземского об «Адольфе» относится к определению ими жанра и стиля этого романа. Пушкин назвал язык «Адольфа» «светским». Ср. в предисловии Вяземского: «творение сие не только роман сегодняшний (roman du jour), подобно новейшим или гостиным романам…»[38] Как мы видим, Баратынский также назвал роман Констана «светским».

В это время мысль о создании современного «светского» романа или повести очень занимала Пушкина.

В «Романе в письмах», представляющем собою как бы свод литературно-полемических (и политических) высказываний Пушкина, розданных им всем четырем корреспондентам, автор от лица одной из героинь говорит следующее о романах XVIII века: «Умный человек мог бы взять готовый план, готовые характеры, исправить слог и бессмыслицы, дополнить недомолвки — и вышел бы прекрасный, оригинальный роман. Скажи это от меня моему неблагодарному Р… Пусть он по старой канве вышьет новые узоры и представит нам в маленькой раме картину света и людей, которых он так хорошо знает». В этом мы узнаем тот метод, которым иногда пользовался сам Пушкин («Рославлев», «Барышня-крестьянка», «Русский Пелам»). Итак, мы видим, что задача создания «светской» повести заключалась для Пушкина (в 1829 г.) в том, чтобы превратить готовую сюжетную схему в конкретное произведение с определенным реальным материалом.

Несомненно, материалом «светских» повестей Пушкина и были его наблюдения над бытом и нравами того общества, в котором он жил после возвращения из Михайловского. Напомню, что в пушкинской литературе существуют указания на автобиографичность «светских» повестей Пушкина 1828–1829 годов.[39] Но это, конечно, не исключает литературных реминисценций.

Самая тема повести «На углу маленькой площади» — адюльтер, и судьба женщины, открыто нарушившей законы света, несомненно указывает на французские традиции.[40]

В заметке о предстоящем выходе перевода «Адольфа» Пушкин, характеризуя героя Б. Констана, приводит XXII строфу (тогда еще не напечатанной) 7-й главы своего «Онегина» и относит «Адольфа» к двум-трем романам,



В которых отразился век,
И современный человек
Изображен довольно верно
С его безнравственной душой,
Себялюбивой и сухой,
Мечтанью преданной безмерно,
С его озлобленным умом,
Кипящим в действии пустом.



Таким же «сыном своего века» сделал Пушкин и героя отрывка «На углу маленькой площади». Это явствует из следующих сравнений. В плане повести: «Он сатирический, рассеянный». Адольф говорит о себе: «Рассеянный, невнимательный, скучающий». И в другом месте: «Я распустил о себе славу человека легкомысленного и злобного» (т. е. сатирического). Далее Пушкин так характеризует Валериана Волоцкого, в первоначальном наброске названного просто Алексеем: «Он не любил скуки, боялся всяких обязанностей и выше всего ценил свою себялюбивую независимость». Здесь Пушкин имеет в виду также высказывания Адольфа: «Я сравнивал жизнь свою независимую и спокойную с жизнью торопливости, тревог и страданий, на которую обрекала меня страсть ее».[41] К этому следует добавить, что обе эти характеристики относятся к одной и той же ситуации.

Создавая современного героя, «сына века сего» — светского человека, столь же тщеславного и эгоистического, как Адольф,[42] Пушкин заимствовал готовый характер, по-своему объяснив, снизив и разоблачив его согласно с характеристикой героя Б. Констана, данной в 7-й главе «Евгения Онегина». Не случайно на такую возможность намекает Вяземский в предисловии к «Адольфу», как мы видели, редактированном Пушкиным: «Автор так верно обозначил нам с одной точки зрения характеристические черты Адольфа, что, применяя их к другим обстоятельствам, к другому возрасту, мы легко выкладываем мысленно весь жребий его, на какую бы сцену действия ни был он кинут. Вследствие того можно бы (разумеется, с дарованием Б. Констана) написать еще несколько Адольфов в разных летах и костюмах».

Но Пушкин не только перенес в свою повесть характер Адольфа, но и поставил Алексея в то же положение, в котором находился герой Б. Констана. Мы знаем, что в ту пору (и никогда ни раньше, ни позже), вероятно в связи с личными обстоятельствами его собственной жизни, проблема Адольфа живо интересовала Пушкина. Памятник этого интереса: лирическое стихотворение 1829–1830 годов «Когда твои младые лета», столь близкое по теме и по тону к Адольфу, а по ситуации к отрывку «На углу маленькой площади».

То немногое, что известно нам из этого произведения, позволяет утверждать, что при создании этой повести Пушкин использовал сюжетную схему романа «Адольф» и ряд его психологических мотивировок. Показательна, например, разница лет любовников. Она та же в повести Пушкина, что и в романе Б. Констана: Волоцкому — 26 лет, Зинаиде — 36. Сравним в «Адольфе»: «Она десятью годами вас старее. Вам 26 лет». Описывая внешность Элленоры, Б. Констан пишет: «Прославленная своей красотой, хотя уже не первой молодости».[43] В первоначальном наброске первой главы пушкинского отрывка: «прекрасная, хотя уже не молодая». Так же как Элленора, Зинаида из-за открытой связи с любимым человеком теряет принадлежавшее ей прежде общественное положение. Эта тема проходит через весь роман Б. Констана; в отрывке повести Пушкина она намечается одной фразой: «Я так давно не выезжала, что совсем раззнакомилась с вашим высшим обществом». Следует отметить, что в пушкинском экземпляре «Адольфа» слова: «но я слишком страдала, я уже не молода и мнение света мало владычествует надо мною» подчеркнуты. Элленора просит Адольфа позволения принимать его «в убежище, сокровенном посреди большого города». Именно такова ситуация, открывающая повесть Пушкина.

Изложение предыстории, кратко данной во второй главе пушкинского отрывка,[44] очень близко к развитию действия в «Адольфе»: «Граф П. скоро заметил сношения мои с Элленорой» («Адольф») — «** скоро удостоверился в неверности своей жены» («На углу маленькой площади»).

Но наиболее близкое сходство находится в описании разрыва Зинаиды с мужем. Адольф надеется, что Элленора не порвет с графом П., с которым она должна иметь решительное объяснение; далее следует фраза, близкая пушкинскому тексту: «…как вдруг женщина принесла мне записку (un billet), в которой Элленора просила меня быть к ней в такой-то улице, в таком-то доме, в третьем этаже». Адольф идет к Элленоре. «Все расторгнуто, — сказала она мне…» В пушкинском отрывке Зинаида тоже после объяснения с мужем «в тот же день переехала с Английской набережной в Коломну[45] и в короткой записочке[46] уведомила обо всем Волоцкого, не ожидавшего ничего тому подобного…». Непосредственно за этим и в романе Б. Констана и в отрывке повести Пушкина следует весьма важное для объяснения характера обоих героев описание их растерянности по получении этого известия: «я принял ее жертву, благодарил за нее» («Адольф»). «Он притворился благодарным» («На углу маленькой площади»). О самочувствии своих героев Б. Констан и Пушкин говорят почти одно и то же: «Никогда не думал он связать себя такими узами» (Пушкин); «Узы мои с Элленорой», «Ибо узы, которые я влачил так давно» (Б. Констан). В пушкинском экземпляре «Адольфа» отчеркнут конец фразы: «уверенность в будущем, которое должно разлучить нас, может быть неведомое».

Самая ситуация в первой главе пушкинского отрывка может быть объяснена следующей цитатой из романа Б. Констана: «Мы проводили однообразные вечера между молчанием и досадами». Ср. в отрывке повести Пушкина: «Ты молчишь, не знаешь чем заняться, перевертываешь книги, придираешься ко мне, чтоб со мной побраниться…».[47]

Итак, мы видим, что Пушкин в отрывке повести «На углу маленькой площади» воспроизвел сюжетную схему «Адольфа» (начиная с IV главы романа Б. Констана), окрасив своим отношением характер центрального героя. Волоцкий, во всяком случае, лишен той «декламационной сантиментальности», которая, по выражению одного из французских критиков, характерна для Б. Констана.

Не забудем, что для Пушкина Адольф был байроническим героем («Бенж. Констан первый вывел на сцену сей характер, впоследствии обнародованный гением лорда Байрона»). Следовательно, разоблачая и сатирически интерпретируя Адольфа, Пушкин тем самым преодолевал байронизм в своих прозаических опытах так же, как в «Евгении Онегине».

Сатирическая оценка психологии центрального героя, конечно, связана у Пушкина с оценкой его социального положения. Это тем более важно отметить, что аналогичные сатирические оценки в романе Б. Констана имеют лишь побочное значение. Социальный смысл сатирической направленности пушкинского отрывка («На углу маленькой площади») вскрывается в теме спора Зинаиды с Волоцким. Тема этого спора — излюбленные пушкинские размышления о новой знати («Аристокрация, прервала с усмешкою бледная дама, что ты зовешь аристокрациею…»),[48] почти дословно повторяющиеся в двух других «светских» повестях Пушкина. «Что такое русская аристократия?» — спрашивает испанец Минского («Гости съезжались на дачу»); «Ты знаешь, что такое наша аристокрация» — пишет Лиза подруге («Роман в письмах»). В Волоцком Пушкин изобразил «потомка Рюрика»,[49] который требует уважения от новой знати.

Поэтому Волоцкий и говорит с такой пренебрежительностью о «дочери того певчего». Под «дочерью певчего» надо подразумевать, конечно, не дочь какого-нибудь церковного певчего, а представительницу новой знати, столь ненавидимой Пушкиным. Стих «Моей родословной» (1830) «Не пел на клиросе с дьячками», как известно, метит в Разумовских. Их же, между прочим, Пушкин имеет в виду в перечислении: «Смешно только видеть в ничтожных внуках пирожников, денщиков, певчих и дьячков — спесь герцога Monmorency, первого христианского барона, и Клермон-Тоннера» («Гости съезжались на дачу»). Титул «первого христианского барона» имел глава дома Монморанси. Ср. в «Записках» Ф. Вигеля: «Все сыновья… Кирилла Григорьевича Разумовского были… спесивы и недоступны… и почитали себя русскими Монморанси» (т.1, с. 303). Несмотря на всю эскизность портрета, в графине Фуфлыгиной можно узнать другую представительницу новой аристократии, законодательницу петербургского света гр. М. Д. Нессельроде.[50] Она была личным врагом Пушкина за приписываемую поэту эпиграмму на отца Нессельроде, министра Гурьева. Характеристика, данная Пушкиным гр. Фуфлыгиной, очень близка к отзывам современников о гр. Нессельроде.

Волоцкий называет аристократами «тех, которые протягивают руку графине Фуфлыгиной». См. в мемуарах М. А. Корфа: «Салон графини Нессельроде (…) был неоспоримо первым в С.-Петербурге; попасть в него, при его исключительности, представляло трудную задачу… но кто водворился в нем, тому это служило открытым пропуском во весь высший круг». Фуфлыгина толста. П. А. Вяземский писал А. Я. Булгакову о Нессельроде: «…и плечиста, и грудиста, и брюшиста». Фуфлыгина — взяточница и наглая дура. Впоследствии П. В. Долгоруков вспоминает о Нессельроде: «…женщина ума недальнего… взяточница, сплетница но отличавшаяся необыкновенной энергиею, дерзостью, нахальством и посредством (…) этого нахальства державшая в безмолвном и покорном решпекте петербургский придворный люд».[51]

Элементы «злословия», присущие жанру светской повести (см., например, «Пелам» Бульвера), в незаконченных повестях Пушкина функционально изменяются, приобретая резко публицистическую направленность. Таким образом, эти повести могут рассматриваться как иллюстрация программных высказываний Пушкина в его статьях того времени.

Что же касается указаний на автобиографичность «светских» повестей Пушкина и, в частности, отрывка «На углу маленькой площади», то при известной способности Пушкина перевоплощаться в любимого писателя очень легко допустить, что во второй половине 20-х годов светская ипостась Пушкина (которую он с таким старанием отделял от своей творческой личности) воплотилась в светского, скучающего и стремящегося к независимости Адольфа. Ср., например, пушкинский отрывок «Участь моя решена. Я женюсь…» с «Адольфом».[52] Поэтому если в Онегине и Волоцком есть Адольф, то этот Адольф — Пушкин. Этому, конечно, способствовала в особенности автобиографичность самого «Адольфа», которая, подобно автобиографичности «Вертера», должна была наталкивать на мысль о создании произведений автобиографического характера. Сам Б. Констан в предисловии к третьему изданию своего романа писал: «То придает некоторую истину рассказу моему, что почти все люди, его читавшие, говорили мне о себе как о действующих лицах, бывавших в положении моего героя».

4

Итак, мы видим, что Пушкин в конце 20-х годов, решая проблему создания небайронической характеристики современного героя, отчасти опирается на «Адольфа».

Изменение отношения Пушкина к байроническому герою должно быть отмечено уже в «Евгении Онегине».

В пушкинской литературе неоднократно указывалось на сходство Онегина с Адольфом. Из всех убеждающих нас сопоставлений Онегина с Адольфом можно сделать один вывод: «Адольф» был одним из произведений, давших Пушкину скептические и реалистические позиции против Байрона.

Следует отметить, что сходство Онегина с Адольфом возрастает к концу пушкинского романа, и в особенности явственно в 8-й главе (1830). Теперь, когда мы знаем ряд фактов, по-новому освещающих отношение Пушкина к Адольфу, можно с большей уверенностью указать еще несколько довольно существенных совпадений 8-й главы «Онегина» с романом Б. Констана.

Начну с черновых вариантов: «Свой дикий нрав преодолев» — ср. «Адольф»: «се caractere qu\'on dit bizarre et sauvage…» («сей характер, который почитают странным и диким…»). Последний стих XII строфы имел первоначально такой вид:



Заняться чем-нибудь хотел.



Адольф тоже мечтает о деятельности.[53] Кроме того, при сопоставлении 8-й главы с «Адольфом» можно найти более близкие примеры, чем это было сделано до сих пор: барон Т. говорит Адольфу: «Вам 26 лет, вы достигнете до половины жизни вашей, ничего не начав, ничего не свершив». В 8-й главе «Онегина»:



Дожив без цели, без трудов
До двадцати шести годов,
Томясь в бездействии досуга…



Далее, Адольф говорит: «Я кинул долгий и грустный взгляд на время, протекшее без возврата: я припомнил надежды молодости… мое бездействие давило меня…» (с. 51). Ср. 8-ю главу: «Но грустно думать, что напрасно Была нам молодость дана…» Есть сходство и в самой ситуации, которую представляет нам 8-я глава, с началом романа Б. Констана.

Родственник героя, граф П., в подругу которого влюблен Адольф.

Адольф, желая увидеть Элленору, поминутно смотрит на часы — «Онегин вновь часы считает, вновь не дождаться дню конца!».

«Наконец пробил час, когда Адольфу нужно было ехать к графу».

«Но десять бьет…»

Адольф чувствует трепет, приближаясь к Элленоре.

«Он с трепетом к княгине входит».

Но всего примечательнее то, что в 8-й главе светский денди Онегин неожиданно становится таким же застенчивым и робким, как Адольф, когда он оставался наедине с Элленорой.



Татьяну он одну находит,
И вместе несколько минут
Они сидят. Слова нейдут
Из уст Онегина. Угрюмый,
Неловкий, он едва-едва
Ей отвечает.



Здесь Пушкин очень близко повторяет Б. Констана: «tous mes discours expiraient sur mes levres».

Онегин, так же как Адольф, не решается на объяснение и посылает письмо. Для этого письма Пушкин черпает из «Адольфа» целый ряд формул и таким образом прибегает к «Адольфу» для создания языка любовных переживаний:



Я знаю: век уж мой измерен;
Но чтоб продлилась жизнь моя,
Я утром должен быть уверен,
Что с вами днем увижусь я…



Ср. у Констана: «Je n\'ai plus le courage de supporter un si long malheur mais je dois vous voir s\'il faut que je vive».[54]

Адольф, пославший первое любовное письмо Элленоре, боялся угадать в ее улыбке след какого-то презренья к нему. Ср. в «Письме Онегина»:



Какое горькое презренье
Ваш гордый взгляд изобразит!



«Чего хочу?» — восклицает Онегин. «Qu\'est-ce que j\'exige?» — спрашивает Адольф в объяснении с Элленорой (гл. III). В том же объяснении с Элленорой Адольф говорит: «Напряжение, которым одолеваю себя, чтобы говорить с вами несколько спокойно, есть свидетельство чувства для вас оскорбительного» — и просит Элленору не наказывать его за то, что она узнала тайну (т. е. его любовь). Это место отчеркнуто в пушкинском экземпляре «Адольфа». Ср. в «Письме Онегина»:



Предвижу все: вас оскорбит
Печальной тайны объясненье.



Выражение «милая привычка», дважды употребленное Пушкиным в любовных объяснениях[55] и между прочим в «Письме Онегина» — «Привычке милой не дал ходу», находится все в том же объяснении Адольфа с Элленорой («Vous avez laisse naitre et se former cette douce habitude»).[56]

И, наконец, письмо Адольфа к Элленоре (гл. III), вторая половина которого в пушкинском экземпляре «Адольфа» перечеркнута карандашной линией (от слов «Tout pres de vous» и до конца), содержит одно место, очень близкое к «Письму Онегина», написанному 3 октября 1831 года.[57]



Желать обнять у вас колени
И, зарыдав, у ваших ног
Излить мольбы, признанья, пени,
Все, все, что выразить бы мог,
А между тем притворным хладом
Вооружать и речь и взор…
…lorsque j\'aurais un tel beso in de me reposer de tant d\'ango isses, de poser ma tete sur vos genoux, de dormer un libre cours a mes larmes, il faut que je me contraigne… (гл. III).[58]



Все эти сопоставления должны рассматриваться как перенесение Пушкиным из «Адольфа» в «Евгения Онегина» психологической терминологии любовных переживаний.

5

Жанровые эксперименты, характеризующие работу Пушкина в конце 20-х годов, идут по самым разным линиям.

Теперь уже можно говорить, что именно в конце 20-х годов Пушкин работал над жанром своих маленьких романтических трагедий. И очень примечательно, что параллельное использование Байрона и Б. Констана мы находим также и в одной из этих трагедий — в «Каменном госте».

Таким образом, «Адольф» был использован Пушкиным еще по одной линии его жанровых исканий. С одной стороны, сатирический роман «Евгений Онегин», с другой — психологическая повесть «На углу маленькой площади», с третьей романтическая трагедия «Каменный гость».

Выше отмечено совпадение «Письма Онегина» («Я знаю: век уж мой измерен…») с текстом «Адольфа». Тот же текст был заимствован Пушкиным для «Каменного гостя». Любопытна и не очень обычна для Пушкина форма этого заимствования. Обыкновенно в пушкинских заимствованиях источник подвергается некоторой переработке и дальнейшему развитию. Здесь же мы видим почти дословный перевод. Пушкин вкрапливает цитату из «Адольфа» в текст своей трагедии. Эта цитата находится в III сцене «Каменного гостя», в объяснении в любви Дон Гуана; уже начало реплики Дон Гуана на слова Доны Анны: «Я слушать вас боюсь»



Я замолчу; лишь не гоните прочь
Того, кому наш вид одна отрада,



довольно близко к «Адольфу»: «чем заслужил я лишения сей единственной отрады» (Адольф говорит о запрещении видеть Элленору).[59] Затем в «Каменном госте» следует цитата из «Адольфа»:



Я не питаю дерзостных надежд,
Я ничего не требую, но видеть
Вас должен я, когда уже на жизнь
Я осужден.
Je n\'espere rien, je ne de mande rien, je ne veux que vous voir; mais je dois vous voir s\'il faut que je vive.[60]



Лучший комментарий к этому месту дал сам Пушкин в «Арапе Петра Великого» (1827): «Что ни говори, а любовь без надежд и требований трогает женское сердце вернее всех расчетов обольщения». Ср. с этой авторской ремаркой в «Арапе Петра Великого» следующее место в той же сцене «Каменного гостя»:



Когда б я был безумец, я б хотел
В живых остаться, я б имел надежду
Любовью нежной тронуть ваше сердце…



После этого понятно, что тронутая любовью без надежд и требований Дона Анна отвечает:



Завтра
Ко мне придите. Если вы клянетесь
Хранить ко мне такое ж уваженье.[61]
Я вас приму — но вечером — позднее.



Эти слова перенесены Пушкиным из предыдущей (II) главы «Адольфа», где на требование Адольфа принять его «завтра в 11 часов» Элленора отвечает: «Je vous recevrai demain, mais je vous conjure…» («Я вас приму завтра, но заклинаю вас…»). Элленора не кончает фразы, потому что боится быть услышанной присутствующими, но по смыслу фраза ее не могла иметь иного окончания. Пушкин договаривает за Констана.

Столь же несомненна близость к «Адольфу» слов Дон Гуана о тайне (т. е. любви своей), которую он нечаянно выдал:



Случай, Дона Анна, случай
Увлек меня, не то вы б никогда
Моей печальной тайны не узнали.



Адольф просит Элленору «удалить воспоминание о минуте исступления: не наказывать меня за то, что вы знаете тайну, которую должен был заключить я во глубине души…». Эта фраза, как было отмечено выше в связи с «Письмом Онегина», отчеркнута в пушкинском экземпляре «Адольфа».[62]

Дон Гуан, так же как Адольф, начинает с угрозы самоубийства: «О пусть умру сейчас у ваших ног» («Каменный гость»); «Я сейчас еду… пойду искать конца жизни» («Адольф»).

В начале IV сцены Дон Гуан говорит:



Наслаждаюсь молча,
Глубоко мыслью быть наедине
С прелестной Доной Анной…



Все в той же III главе «Адольфа» читаем: «Потребность видеть ту, которую любил, наслаждаться ее присутствием владела мной исключительно». Перед этим Адольф говорит, что в его «душе уже не было места ни расчетам, ни соображениям», и он «признавал себя влюбленным добросовестно, истинно» (гл. III).

А в письме Адольфа к Элленоре, цитированном выше в связи с письмом Онегина, читаем: «А если бы я встретил вас ранее, вы могли бы быть моею». Ср. IV сцену «Каменного гостя»: «Если б прежде вас узнал…» Самое отношение Дон Гуана к Доне Анне, ни в коем случае не восходящее к традициям классических Дон Жуанов, обычно истолковывается двояко: либо Дон Гуан романтически влюблен в Дону Анну, но в таком случае психологически мало правдоподобен тот цинический и слегка пренебрежительный тон, которым он говорит о Доне Анне в ее отсутствие; либо вдохновенная искренность его слов лишь умелая игра, но этому толкованию в свою очередь противоречат слова Дон Гуана («Я гибну — кончено — о Дона Анна!»), произносимые им в момент гибели, когда притворяться было уже незачем.

Поведение Дон Гуана, как мне кажется, находит свое психологическое обоснование, если мы сопоставим Дон Гуана, соблазняющего Дону Анну, с Адольфом, соблазняющим Элленору. Адольф говорит о себе: «Кто бы стал читать в сердце моем в ее отсутствии, почел бы меня соблазнителем холодным и мало чувствительным. Но кто бы увидел меня близь нея — тот признал бы меня за любовного новичка, смятенного и страстного» (с. 12).

Таким образом, исторический персонаж пушкинской трагедии приобретает психологический облик современного светского соблазнителя Адольфа,[63] героя того романа, о котором Пушкин в 1830 году вспоминает в связи с «жгучими чтениями своих юных лет» и с героиней которого Пушкин сравнивает свою корреспондентку.

В связи с модернизацией характера Дон Гуана в «Каменном госте» интересно отметить, что один важный исторический эпизод пушкинской трагедии тоже имеет источник не исторического характера. Я имею в виду воспоминания Дон Гуана о своей ссылке. Место ссылки Дон Гуана на основании текста Пушкина не может быть указано хоть сколько-нибудь точно. Вопрос проясняется лишь из сопоставления с источником: «Дон Жуаном» Байрона. У Байрона Жуан приезжает в Англию (песнь X). Первое, что он замечает, это дым, окутывающий Лондон: «The sun went down, the smoke rose up» («Солнце опускалось, дым поднимался»). Ср. в «Каменном госте»: «а небо точно дым». В XII песне Байрон называет Англию: «the shore of white cliffs, white necks, blue eyes» (т. е. страной белых утесов, белых шей, синих глаз). Чужестранки в «Каменном госте» СНАЧАЛА нравились Дон Гуану: «Глазами синими да белизною». Жуану они сначала не нравились («At first he did not think the women pretty»), потому что новинки меньше нравятся, чем впечатляют («That novelties please less than they impress»). Ср. в «Каменном госте»: «а пуще новизною». Есть в той же песне байроновского «Дон Жуана» и сравнение англичанки с андалузской девушкой: «She cannot step as does an Arab barb Or Andaiusian girl from mass returning» («Она не может ступать как арабский конь иль андалузская девушка, возвращающаяся с мессы»). Ср. в «Каменном госте»:



А, женщины? Да я не променяю
……………………….
Последней в Андалузии крестьянки
На первых тамошних красавиц, — право.



Эта строфа «Дон Жуана» находится через одну от той, где Байрон говорит о русских, бросающихся из горячей бани прямо в снег. К этому месту Байрон сделал следующее примечание: «Русские, как общеизвестно, бегут из горячей бани, чтобы окунуться в Неву…» Об упоминаниях в байроновских поэмах русских обычаев Пушкин писал в «Отрывках из писем, мыслях и замечаниях»: «В своих поэмах он часто говорит о России, о наших обычаях» («Северные цветы на 1828 г.»).

После всех этих сопоставлений трудно рассматривать «Каменного гостя» как историческую трагедию. Она не может рассматриваться и только как решение проблемы изображения общечеловеческих страданий. Выясняется автобиографичность и современные ноты «Каменного гостя».

Итак, мы видим, что Пушкин, решая совершенно разные литературные задачи («Евгений Онегин», «Каменный гость», «На углу маленькой площади»), несколько раз обращался к «Адольфу», но всякий раз для того, чтобы психологизировать свои произведения и придать им ту истинность (правдоподобие), которую отмечали в «Адольфе» все его читатели начиная с Сисмонди и кончая Полевым. Здесь я еще раз приведу цитаты из предисловия Вяземского (как мы видели, редактированного Пушкиным), проясняющие взгляд Пушкина и его современников на «Адольфа» как на произведение, в котором они узнавали подлинную жизнь: «Вся драма в человеке, все искусство в истине». «Во всех наблюдениях автора так много истины». «Женщины вообще не любят Адольфа, т. е. характера его, и это порука в истине его изображения». «Романист не может идти по следам Платона и импровизировать республику. Каковы отношения мужчин и женщин в обществе, таковы должны они быть в картине его. Пора Малек-Аделей и Густавов миновалась».[64] «Трудно в таком тесном очерке, каков очерк „Адольфа“, в таком ограниченном и, так сказать, одиноком действии более выказать сердце человеческое, переворотить его на все стороны, выворотить до дна и обнажить наголо во всей жалости и во всем ужасе холодной истины».

То, о чем говорит Вяземский, конечно, еще не реализм в смысле литературной школы, но уже то, что в «Адольфе» узнавали действительность и противопоставляли его истинность, т. е. правдоподобие, «мечтательной Аркадии романов» баронессы Криденер и романов, написанных почти одновременно с «Адольфом» («Валерия» Криденер 1803 г. и «Матильда» Коттен 1805 г.), доказывает, что для Пушкина роман Б. Констана уже подступ к реализму.[65]

Поэтому сопоставление «Адольфа» с произведениями Пушкина вплотную подводит к принципиальным вопросам, связанным с проблемой реализма в творчестве Пушкина.

КОММЕНТАРИИ (Э. Г. ГЕРШТЕЙН)

Впервые — Временник Пушкинской комиссии т. I, М.-Л., Изд-во АН СССР, 1936, с. 91—114.

В 1958–1959 гг. Ахматова, готовя сборник своих статей о Пушкине, намеревалась перегруппировать материал, в частности перенести 5-ю главку настоящей статьи в переработанную статью о «Каменном госте». Для этой цели последняя главка «Адольфа» «… была сокращена и отчасти заново отредактирована. Некоторые стилистические исправления Ахматова внесла и в другие главки. Ввиду того, что переработка статьи о „Каменном госте“ не доведена до конца, начатая правка „Адольфа“…» в основном тексте — не учитывается.

В 1959 г. Ахматова так писала о своей статье: «Когда в 1936 году моя статья об „Адольфе“ была уже написана, а пушкинисты в последний раз сплошь читали черновики поэта для юбилейного издания 1937 года, оказалось, что Пушкин своей рукой написал в предполагаемом предисловии (год?) к „Онегину“: меня многие упрекали за сходство моего Онегина с Адольфом (или что-то в этом роде). Затем зачеркнул АДОЛЬФ и написал ЧАЙЛЬД ГАРОЛЬД (черновик предисловия 1825 г.), хотя, как известно, Гарольд нигде не описан как светский человек, а только как скиталец, довольно быстро надоедает своему автору, который без всяких колебаний занимает его место.

Итак, без ложной скромности скажу, что все мои наблюдения над Онегиным — Адольфом оказались правильными, что подтвердил сам автор „Евгения Онегина“… Конечно, если бы это предисловие к „Онегину“ было разобрано раньше, я едва ли бы занималась этой темой, потому что такая деятельность напоминает выражение — ломиться в открытые двери» (ГПБ).

В архиве Ахматовой (ГПБ) сохранилась также черновая заметка (карандаш, на бумаге 30-х годов) «Примечание к статье об Адольфе». Несмотря на незавершенность, оно представляет интерес, так как вскрывает связь между «Онегиным» и «Езерским»:

«Пушкин еще раз вспомнил об „Адольфе“, чтобы отречься от него, так же как от других героев, пленивших воображение поэта в молодости. Я имею в виду черновики поэмы „Езерский“. В строфе (XV) Пушкин отрекается от романтических героев, говоря о Езерском:



Хоть человек он не военный,
Не второклассный Дон Жуан,
Не демон — даже не цыган,
А человек обыкновенный…



{Последняя строка у Пушкина „А просто гражданин столичный“, но в черновых вариантах есть строка: „Хоть малой он обыкновенный“. — Э. Г.)

В рукописи Пушкина перечисление этих романтических героев гораздо обширнее, все они реальные литературные персонажи (не Чайльд Гарольд, не чернокнижник молодой — т. е. Манфред или Мельмот, не убийца — т. е. Ж. Сбогар и т. д.). Очевидно, перед Пушкиным мелькали эти герои и он тотчас же заносил их краткие характеристики на бумагу. Среди этих характеристик есть одна, на которой нам следует остановиться:

Езерский: „Не белокурый мизантроп“ — ср. в 8-й главе „Онегина“ строфа XII:

Или печальным сумасбродом.

При интересе Пушкина к Констану очень трудно допустить, чтобы внешность автора „Адольфа“ осталась неизвестной Пушкину. Греч, декабрист Волконский и А. И. Тургенев лично знали Б. Констана. В статье „Французские ораторы“, переведенной Гречем из иностранного журнала 1820 года, сказано следующее: „Б. Констан отличается тем, что светло-русые волосы его извиваются в длинных локонах; сказывают, что он носит эту прическу для воспоминания о приключениях страстной бурной юности своей, что какая-то Коринна любила разглаживать эти локоны своими нежными пальцами“.

К изданию „Collection des ouvrages“ Констана 1818 года приложен портрет автора именно в такой прическе. Другое определение отвергаемого Пушкиным героя — мизантроп. О мрачности характера Б. Констана — Адольфа свидетельствует роман…»