Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Александр Ахматов

Хроника времени Гая Мария, или Беглянка из Рима



Часть первая

ИГРОК

План Рима времен Республики

Глава первая

ТОРЖЕСТВО МАРИЯ

В январские календы[1] (1 января) 649 года от основания Рима[2] Гай Марий[3] праздновал триумф[4] над Югуртой[5], царем нумидийским…

На рассвете шумные толпы народа стали занимать улицы и площади города, откуда можно было увидеть шествие. Двери храмов распахивались настежь. Святилища наполнялись венками и благовонными курениями.

На Форум, Велабр и Бычий рынок сходились тысячи зрителей. Они поднимались на деревянные ступенчатые помосты, специально сооруженные там по случаю большого торжества. Со склонов Палатинского и Авентинского холмов нескончаемые вереницы людей, все в белых праздничных одеждах, спускались в Мурцийскую долину, к Большому цирку. Из густонаселенных кварталов Эсквилина, Виминала и Квиринала оживленные и крикливые толпы, двигаясь по извилистым и тесным улицам к Фонтинальским, Санквальским и Карментанским воротам, высыпали за городские стены, на Марсово поле[6], которое уже все пестрело, словно цветами, яркими нарядами участников предстоящего шествия. Зрители частью собирались на Овощном рынке, близ Карментанских ворот, частью заполняли портики храмов Дианы и Всаднической Фортуны, стоявшие на пути к Фламиниеву цирку, или спешили прямо в цирк, где согласно обычаю должен был начаться триумф.

Там уже было полно народа. По свидетельству античных писателей, цирк Фламиния вмещал до сорока тысяч зрителей. На арене суетились общественные служители и рабы, посыпая ее чистым желтым песком.

Арена имела двести восемьдесят шагов в ширину и по всей длине разделена была невысокой стеной, называвшейся спиной, на которой стояли статуи богов, священные обелиски и маленькие алтари. Во время торжественных церемоний здесь совершались жертвоприношения. На восточной и западной оконечностях спины возвышались меты в виде пирамидальных столбов. Рядом с каждой из них стояли подставки на колоннах. На одной лежали семь бронзовых дельфинов, на другой — семь бронзовых яиц. Когда в цирке устраивались колесничные ристания, служители снимали с подставок по одному яйцу и одному дельфину всякий раз, как только колесницы совершали, огибая спину, полный круг по арене, и так продолжалось до тех пор, пока на последнем, седьмом, круге не приносилась к финишу победившая упряжка.

В цирк стекались и главные виновники торжества — гордые легионеры Мария, сменившие воинские доспехи на праздничные тоги[7] и украсившие головы лавровыми венками. Их должно было явиться сюда по меньшей мере около двадцати пяти тысяч человек из шести легионов[8], принимавших участие в нумидийском походе. Здесь, в цирке, солдат ожидали вручение боевых наград и раздача денежных подарков от имени триумфатора, после чего все они должны были присоединиться к шествию, следуя за колесницей своего прославленного полководца.

Триумф привлек в Рим немало жителей Лация[9], которым хотелось собственными глазами увидеть закованного и цепи царя Нумидии, столь долго издевавшегося над римским могуществом. Среди приезжих были также представители союзников римского народа, колоний[10] и муниципиев[11]. Они явились в Вечный город с золотыми венками, чтобы почтить ими Юпитера Всеблагого и Величайшего[12].

День обещал быть прекрасным. Это первое январское утро выдалось теплым и ясным, словно сам отец богов, в честь которого устраивалось празднование триумфа, решим порадовать римлян хорошей погодой. Ни одним облачком не было омрачено чистое голубое небо. Из-за отдаленных, пламенеющих пурпуром горных вершин поднималось солнце, золотившее склоны Альбанских холмов. Оно вступало в победную борьбу с туманом, который клубился над Тибром и Марсовым полем, сливаясь с дымом догорающих солдатских костров на лагерной стоянке африканских легионов.

Хотя по старинному обычаю полководец, вернувшийся с войны, обязан был распустить своих воинов по домам, Марий с согласия сената удержал их в лагере. В Риме сохранялась тревожная обстановка, после того, как кимвры[13], вторгшиеся в Нарбоннскую Галлию[14], уничтожили три месяца назад при Араузионе[15] две консульские армии, повергнув в ужас Рим и всю Италию. Марий и его солдаты, испытанные в сражениях Нумидийской войны, были единственной надеждой и защитой Рима в случае внезапного нападения воинственных, окрыленных своими победами полчищ германцев.

Лагерь занимал пространство по обе стороны уходившей на север от города Фламиниевой дороги. С западной ее стороны крайние ряды палаток примыкали к берегу небольшого ручья, разделявшего почти пополам все Марсово поле и впадавшего в Тибр напротив острова Эскулапа. К югу от Государственной виллы[16] и лагеря, ниже по ручью, на его правом берегу, стоял древний храм Беллоны[17]. От него прямиком через ручей пролегал путь, вымощенный альбанским камнем. Он соединял храм с цирком Фламиния.

В этот ранний час в храме Беллоны началось торжественное заседание сената[18], на котором, по традиции, в честь полководца, удостоившегося триумфа, произносились хвалебные речи и зачитывалось особое постановление с перечнем его заслуг перед римским народом.

Марию назначен был однодневный триумф, и по этому поводу многие из его горячих приверженцев выражали недовольство. Они считали, что борьба с Югуртой по своей трудности не уступала войне с Персеем[19], царем Македонии, за победу над которым Эмилий Павел[20] получил триумф, продолжавшийся три дня. Но как бы то ни было сам Марий должен был испытывать огромное чувство удовлетворения и беспредельного торжества. Ведь первое его избрание в консулы[21] знать восприняла словно какую-то прихоть Фортуны, неожиданным образом пославшей «новому человеку»[22] благоволение народа. Мог ли кто-нибудь предположить тогда, что всего через два года Марий будет удостоен неслыханной чести, получив вместе с триумфом и второе консульство?

Но на этот раз избрание Мария не было знаком одного лишь простого расположения к нему большинства граждан, отдавших за него свои голоса на выборах, чтобы досадить высокомерной и обесславившей себя знати. Оно объяснялось страхом всех римлян перед кимврами.

Когда в Рим пришла весть о великом побоище под Араузионом и над всей Италией невиданным ужасом нависла страшная туча гипорборейских полчищ, гордые потомки Квирина[23], до той поры считавшие, что перед их доблестью должны склоняться все народы, впервые вынуждены были признать: с воинственными пришельцами из Германии им придется вести борьбу не за славу или галльские владения, а ради собственной безопасности. Состоявшиеся вскоре после этого центуриатные комиции[24] специальным постановлением вручили Марию заочно (он тогда еще находился в Африке) консульскую власть, как лучшему полководцу республики[25]. Одна лишь знать яростно противилась его избранию, требуя соблюдения установлений предков, но в ответ раздавались гневные речи о том, что и раньше приходилось жертвовать законом в интересах общественной пользы, что и Сципион Африканский[26] стал консулом, когда римлянам нужно было лишь Карфаген[27] разрушить, а теперь гибель угрожает их собственному городу. Очевидно, из одной только ненависти к оптиматам[28] народное собрание отклонило кандидатуру Квинта Лутация Катула[29], опытного в военном деле, и вторым консулом был избран Гай Флавий Фимбрия, известный как оратор и законовед, но мало проявивший себя на войне.

В это время многим приходили на память ставшие пророческими слова Сципиона Эмилиана, сказанные им как бы невзначай под осажденной Нуманцией[30], вскоре после того, как Марий, тогда еще никому неизвестный молодой солдат, поразил его своей силой и храбростью, сойдясь один на один с неприятельским воином и одолев его на виду у всего римского войска (за этот подвиг Сципион наградил храбреца венком и включил в число своих сопалатников); потом рассказывали, что незадолго до падения Нуманции на пиру у Сципиона кто-то произносил восторженный панегирик в его честь и воскликнул: «Будет ли когда-нибудь у римского народа такой же вождь и защитник?», на что разрушитель Карфагена, хлопнув по плечу лежащего рядом Мария, сказал: «Будет. И, может быть, даже он».

Марий шел к консульству трудной дорогой. Под Нуманцией он получил звание военного трибуна[31], потом был квестором[32] и народным трибуном[33], а за двенадцать лет до нашего рассказа Марий неожиданно для всей знати победил на преторских выборах. Претура[34], как правило, открывала доступ к консульству, и надменные представители высшего сословия, считавшие консульскую должность своей особой привилегией, вознегодовали на безродного выходца из Арпинской земли, осмелившегося вплотную приблизиться к самой вершине государственного Олимпа. В ту пору знать уже оформилась в совершенно замкнутую касту. Марк Порций Катон[35] был последним из тех «новых людей», которые время от времени проникали в нее. Поэтому успех Мария породил всякие толки, его подозревали в подкупе избирателей. Нашлись и обвинители, привлекшие Мария к суду. Цензоры[36] поспешили вычеркнуть его имя из списков сенаторов. Впрочем, никаких серьезных улик против Мария не было. Все обвинение строилось на том, что во время голосования за оградой Септы[37] видели одного из рабов ярого приверженца Мария Кассия Сабакона. Обвиняемый объяснил судьям, что он попросил раба принести ему напиться, так как в Септе было жарко и его мучила жажда. В конце концов суд вынес ему оправдательный приговор, выразив лишь порицание за невоздержанность. Несомненно, этот судебный процесс должен был показать Марию, что отныне он находится под недремлющим оком корпорации сенатской знати, которая никогда не допустит его к консульской должности.

По истечении срока своей городской претуры Марий получил в управление Дальнюю Испанию, одну из самых беспокойных римских провинций, где старую ненависть к римлянам не мог сдержать даже тот страх, который они внушали. Там шла настоящая война. Марий, возглавив провинцию, показал себя решительным и умелым Полководцем. В течение короткого времени он заставил непокорные племена сложить оружие. Это была первая война, которую он выиграл под своими ауспициями[38] и которая в полной мере выявила его решительный характер, его привычку доводить до конца начатое дело, не останавливаясь перед крайними средствами.

Репутация его в Риме была безупречной. Но отношение к нему знати оставалось по-прежнему холодным и высокомерным. Женитьба арпинца на патрицианке из рода Юлиев[39] ничего не изменила. Между тем наступила пора неожиданных перемен, связанных со злополучной для знати Нумидийской войной. После принятия закона Мамилия[40] о попустительстве Югурте многие оптиматы, изобличенные во взятках, полученных от нумидийского царя, с великим позором осуждены были на изгнание. Сокрушительные поражения римлян в войне с кимврами давали повод для обвинений всего знатного сословия в неспособности управлять делами государства. Впервые после Гракхов подняла голову партия популяров[41], которая быстро набирала силу, используя малейший промах своих политических противников.

В консульство Марка Юния Силана[42] и Квинта Цецилия Метелла[43] Марий отправился вместе с последним в качестве его легата[44] против Югурты. Метел взял его себе в помощники, учитывая храбрость, боевой опыт и популярность, какой пользовался арпинец в солдатской массе.

Война началась успешно для римлян. Метел нанес Югурте решительное поражение на реке Мутуле. Нумидийский царь пал духом и начал переговоры с Метеллом о сдаче. Но внезапно он отказался от капитуляции. Война вспыхнула с новой силой. Постепенно стало ясно, что пока жив Югурта, нумидийцы не откажутся от сопротивления. Наиболее крупные и хорошо укрепленные города по-прежнему были на стороне царя. Предпринятая Метеллом попытка овладеть крепостью Замой окончилась неудачей, а в захваченной после ожесточенного приступа Тале римляне не взяли никакой добычи, ибо последние из ее защитников, запершись в царском дворце, предали огню и и себя, и хранившиеся там сокровища Югурты. Военные действия затянулись. Марий к этому времени успел наполнить всю Африку и весь Рим славой своего имени, выказав доблесть военачальника, способного довести до конца любую войну. Уже приближался срок центуриатных комиций, и Марий решился попытать счастья на консульских выборах.

В один прекрасный день он явился к Метеллу и, объявив о своем намерении, просил проконсула[45] дать ему отпуск для поездки в Рим.

Метелл очень холодно отнесся к затее своего легата. Одна только мысль, что этот простолюдин может появиться на Марсовом поле в тоге соискателя консульской должности, казалась ему кощунственной. Убежденный оптимат, он готов был грудью защищать привилегии своего благородного сословия. Он считал их священными.

Метелл потратил много слов, пытаясь убедить Мария отказаться от неразумного, по его мнению, шага, который в конечном итоге не принесет человеку его положения ничего, кроме горького разочарования, но тот остался глух к его доводам. Проконсул был крайне раздражен упрямством легата. Пообещав ему на словах предоставить отпуск, Метелл долгое время под тем или иным предлогом оттягивал день отъезда. Из-за этого между ними произошел однажды неприятный разговор, во время которого Метелл бросил Марию высокомерные слова:

— Не торопись, милейший, покидать нас! Для тебя не поздно будет домогаться консульства вместе с моим сыном.

Надо сказать, сыну Метелла не было тогда и двадцати лет.

Так было положено начало их вражде. Марий после этого, дав волю своему гневу, без всякого стеснения ругал Метелла в присутствии солдат, которыми он командовал в зимнем лагере под Утикой[46], и вместе с тем умело заискивал перед людьми из всаднического сословия[47]. В Утике был многочисленный и сплоченный конвент римских граждан[48]. В него входили различного рода дельцы, имевшие на африканской земле торговые и ростовщические интересы. Марий прекрасно знал, что у этих людей большие связи в Риме. Все они испытывали недовольство слишком вялыми, по их мнению, военными действиями в Нумидии. Они несли большие убытки из-за невозможности вести свои дела в условиях расстройства и бедствий, охвативших страну. Часто появляясь на собраниях конвента, Марий произносил там пылкие речи, доказывая, что с Югуртой давно уже можно было покончить, но Метеллу, этому честолюбцу, упивающемуся своей властью в Африке, больше всего хочется, чтобы война длилась подольше, тем более что сенат назначил ему Нумидию в качестве провинции, пока над врагом не будет одержана полная победа.

Там же, в Утике, Марий познакомился и подружился с Гаудой[49], сыном Мастанабала[50]. Тот приходился Югурте сводным братом. Царь Миципса[51] в своем завещании включил его, человека болезненного и слабого умом, в список своих наследников после Адгербала[52], Гиемпсала[53] и Югурты. Со смертью Массивы[54] Гауда остался единственным законным преемником Миципсы, не считая, разумеется, самого Югурты. Царственный нумидиец постоянно находился при римском войске, с нетерпением ожидая, когда с ненавистным братцем будет покончено и он получит возможность без особых хлопот занять трон под могущественным покровительством Рима.

Как-то Марий узнал, что Гауда претерпел обиду от надменности Метелла. Нумидиец жаловался, что в ответ на его просьбу выделить ему, «по обычаю царей», охранную турму[55] римских всадников, а также разрешить ставить свое кресло рядом с курульным креслом[56] Метелла. Последний отказал ему и в том, и в другом, так как, заявил он с обычной своей суровостью, Гауда еще не является царем.

Марий охотно выслушивал эти жалобы и со своей стороны всячески настраивал Гауду против Метелла, говоря о том, что негоже так поступать со столь выдающимся мужем, внуком великого Массиниссы[57], который не сегодня завтра получит власть над всей Нумидией, причем это может произойти совсем скоро, если его, Мария, пошлют в качестве консула вести эту войну.

Этими и другими словами Марий так расположил к себе простодушного нумидийца, что тот через своих друзей, римских сенаторов, многие из которых были обременены долгами и по этой причине весьма дорожили приятельскими отношениями с будущим властителем богатейшего царства, оказывал постоянное воздействие на умы членов высшего совета римской державы в духе, благоприятном для своего нового друга.

Таким вот образом арпинец и вдали от Рима с успехом обрабатывал там общественное мнение в свою пользу. Солдаты, недовольные малой добычей и строгостями дисциплины, введенными Метеллом, писали домой, что не будет ни конца, ни предела этой войне, пока его не заменят Марием. Во всаднических кругах и в самом сенате все громче раздавались голоса, осуждавшие Метелла за медлительность и превозносившие военные таланты Мария. Незадолго до консульских выборов о нем уже говорила вся столица.

Метел отпустил его всего за десять дней до центуриатных комиций. Марий из ставки проконсула тотчас выехал в Утику. Там он сел на корабль и при попутном ветре за четыре дня пересек море, успев вовремя появиться в Риме. Ремесленники и сельские жители, узнав о его прибытии, бросили работу и толпами сопровождали его на Форум, где он в краткой речи просил дать ему консульство, обещая захватить Югурту живым или мертвым.

На выборах он одержал решительную победу: большинство центурий проголосовало за него. А в скором времени трибутные комиции[58] вынесли постановление передать Марию ведение войны в Нумидии, отменив тем самым решение сената о продлении полномочий Метелла.

Последний, узнав о случившемся, был так потрясен, что не мог удержаться от слез в присутствии советников и военных трибунов, наговорив при этом много лишнего. Квириты[59] поразили его в самое сердце, ибо он страдал не столько от того, что у него отняли командование, сколько от того, что его передали именно Марию.

Новый главнокомандующий, прибыв в Африку, повел беспощадную истребительную войну. Вся Нумидия была предана опустошению и залита кровью. Впрочем, и Марий не оправдал в полной мере тех ожиданий, которые на него возлагали в Риме, потому что военные действия продолжались еще почти два года, пока предательство Бокха[60] не положило конец этой слишком затянувшейся эпопее.

По возвращении из победоносного похода Марий и его легионы застали Рим, полнившимся тревожными слухами. Из Нарбоннской Галлии сообщали, что кимвры явно готовятся к вторжению в Италию этой же весной, заключив союз с тигуринцами[61], тектосагами[62] и даже некоторыми германскими племенами. В самой Италии спешно собирались войска союзников. Из провинций отзывались все римские граждане, проходившие там военную службу. В сенате под воздействием страха, охватившего население, все больше склонялись к мысли, что необходимо привлечь к участию в войне войска союзных царей и тетрархов[63].

В городе, как это обычно бывает, молва передавала рассказы о чудесах, знамениях и грозных явлениях природы. Появилось множество халдеев[64] и прочих предсказателей будущего. Они указывали на неблагоприятное положение звезд и призывали римлян к совершению новых очистительных и умилостивительных жертвоприношений богам и чуждым демонам, напоминая о кощунственном преступлении весталок[65], из-за которого разгневанные божества покарали Рим неудачами в войнах со скордисками[66], кимврами и тигуринцами. Они говорили, что искупительные человеческие жертвоприношения, совершенные десять лет назад по рекомендации Сивиллиных книг[67], оказались явно недостаточными — жесточайший разгром сразу двух римских армий при Араузионе был явным этому свидетельством. От бродячих прорицателей не отставали и римские жрецы, толкователи знамений и различного рода предвестий. Они в один голос утверждали, что поражение под Араузионом явилось священным возмездием за святотатство Квинта Цепиона в Толозо и требовали привлечь его к судебной ответственности. Сенат, желавший хоть как-то успокоить народ, принял обет устроить десятидневные всенародные молебствия, если положение государства улучшится, а также назначил следователей по делу Цепиона На фоне всеобщей тревоги и уныния победа Мария над Югуртой выглядела особенно блестящей. Из Сирии приехала знаменитая пророчица Марта и сразу объявила Мария избранником Великой матери богов Кибелы[68] для спасения Италии. Огромное впечатление произвело на суеверные души римлян сообщение гаруспика[69], который в день отъезда Мария из Африки увидел знамение, предвещавшее великое и славное будущее уроженцу Арпинской земли.

Торжественное заседание сената в храме Беллоны закончилось.

Сенаторы выходили из храма, окруженного густой толпой жрецов, флейтистов, трубачей и общественных служителей. Сенаторы были одеты в ослепительно белые тоги. Головы их украшали венки из лавра. В руках они держали лавровые ветви.

Построившись в колонну на дороге, ведущей к Фламиниеву цирку, сенаторы двинулись вперед и вскоре перешли через ручей по каменному мосту, направляясь к воротам цирка, называвшимся Триумфальными.

Цирк встретил их оглушительными рукоплесканиями и бурными приветствиями, которые вскоре переросли в мощный клич, повторяемый тысячами голосов:

— Ио! Триумф!.. Ио! Триумф!

Шествие возглавляли высшие магистраты республики: консул Гай Флавий Фимбрия и оба городских претора, Гай Меммий[70] и Луций Лициний Лукулл[71]. Рядом с ними шли принцепс сената[72] Марк Эмилий Скавр[73] и консуляр[74] Квинт Цецилий Метелл Нумидийский, удостоившийся чести шествовать в почетном первом ряду за свои победы в Нумидии.

Прозвище «Нумидийский» Метелл с единогласного решения сената получил в позапрошлом году вместе с триумфом, который ему великодушно предоставило народное собрание, хотя война с Югуртой еще продолжалась.

Конечно, благородный и честолюбивый Метел испытывал не самые лучшие чувства, принимая участие в сегодняшнем празднестве. Это было торжество его ненавистного врага, о котором он даже слышать не мог хладнокровно. Он с гораздо большей охотой провел бы этот день в своем загородном имении. Но Метел собирался выставить свою кандидатуру на предстоящих в этом году цензорских выборах. Поэтому ему очень важно было произвести сегодня на сограждан благоприятное впечатление и не подавать лишнего повода для разговоров о своей непомерной гордыне. В данном случае он выглядел как человек, поставивший всеобщую радость победы над врагами Рима выше личной обиды.

Хотя в цирке стоял сплошной гул от аплодисментов и криков, все же можно было различить обращенные к Метеллу возгласы:

— Да здравствует Метелл!..

— Да здравствует Метелл Нумидийский!..

— Слава победителю при Мутуле!

Какая-то матрона, сидевшая в первом ряду, бросила к его ногам букет цветов и крикнула:

— Метелл! Ты начал эту войну, а Сулла[75] ее закончил!

Метелл ответил незнакомой своей почитательнице грустной улыбкой признательности. Эту фразу он часто слышал от друзей, которые, желая сделать ему приятное, с пренебрежением отзывались о заслугах Мария в Нумидии и не без основания утверждали, что этот выскочка еще долго испытывал бы терпение римлян, ждавших обещанной им быстрой победы, если бы не выдающаяся отвага Суллы и трусливое коварство Бокха. Слабое утешение для человека, считавшего, что у него вырвали из рук почти что одержанную победу!

— Ио! Триумф!.. Ио! Триумф! — гремел цирк.

Среди сенаторрв можно было видеть консула предыдущего года Публия Рутилия Руфа[76], любимого народом за честность и справедливость. Четыре года назад он был легатом Метелла, особенно отличившись в сражении у реки Мутул, когда он отразил со своими солдатами наступление слонов и пехоты противника, пытавшегося захватить римский лагерь.

Зрители горячо приветствовали Квинта Фабия Максима Аллоброгика[77], покорившего аллоброгов[78] и наголову разбившего их союзника, царя арвернов[79] Битуита[80], а также Гая Секстия Кальвина[81], одержавшего победу над саллювиями[82] и основавшего первую римскую колонию по ту сторону Альп, названную в его честь Аквами Секстиевыми[83]. Оба консуляра были уже в преклонных годах и почти отошли от государственных дел, но сегодня решили принять участие в утомительной церемонии триумфа, чтобы напомнить квиритам, приунывшим после Араузиона, о своих славных победах в Галлии.

Сенаторы, проходя по арене под несмолкаемые приветствия и аплодисменты зрителей, покидали цирк через выход, обращенный к городским стенам. Они выходили на дорогу, по обочинам которой теснились толпы горожан. Ликторы и общественные служители наводили среди них порядок, расчищая проход для шествия. Сенаторы помахивая лавровыми ветками, приближались к Карментанским воротам. Это был главный вход в город со стороны Марсова поля.

В это время на арене цирка показались музыканты, исполнявшие на трубах и флейтах священный гимн. За музыкантами двигалась процессия жрецов.

Впереди шли девять авгуров, предсказателей будущего по полету и клеву священных кур. Это была древнейшая из греческих коллегий. Авгурская должность была очень почитаема в Риме, но к предсказаниям авгуров относились с нескрываемой иронией даже набожные люди. Самому Катону, этому строгому защитнику римской старины и религии, приписывали слова о том, что авгуры во время своих гаданий едва удерживаются от смеха, глядя друг на друга.

Вслед за авгурами выступали фламины[84], возглавляемые жрецами Юпитера, Марса и Квирина. Все они были в длинных белых одеждах из виссона[85] и в головных повязках, напоминавших остроконечную митру[86] с прикрепленной к ней миртовой веткой.

Потом шли жрецы Марса Градива, или «Марса, шествующего в бой». Это были рослые и сильные молодые люди в медных шлемах, в пурпурных туниках и трабеях — белых плащах с пурпурными полосами. На груди у них были бронзовые нагрудники, состоявшие из прямоугольных или круглых пластин, на левом боку висели короткие мечи в ножнах, прикрепленных к широким бронзовым поясам. В руках они держали священные копья и особые, с выемками по бокам, медные щиты. По преданию, один из этих щитов упал с неба в царствование Нумы Помпилия[87], который, боясь, что его похитят, приказал изготовить еще одиннадцать таких же щитов, чтобы нельзя было отличить от настоящего, и назначил для их охраны две коллегии жрецов из числа патрициев, по двенадцати человек в каждой. Кроме особо торжественных случаев их можно было видеть только в марте, месяце, посвященному суровому богу войны, когда они проходили по улицам города, исполняя под звуки военных рогов священную пляску, представлявшую собой сложные и частые прыжки, отчего в народе называли их «салиями», то есть «прыгунами». Свой военный танец салии сопровождали песнопениями, слова которых восходили к столь седой древности, что сами римляне не понимали их смысла.

Толпа шумно рукоплескала.

В цирк вступали все новые и новые жреческие коллегии: фециалы, в ведении которых находились объявление войны и заключение мира; арвальские братья, совершавшие ежегодно в мае обход городской черты и возносившие моления богам об обильном урожае; целомудренные девы-весталки, хранительницы неугасимого огня в храме Весты; септемвиры-эпулоны, в обязанности которых входило устройство религиозных пиршеств; священники-децимвиры, хранители и толкователи Сивиллиных книг; курионы, являвшиеся старшинами в тридцати патрицианских куриях; и, наконец, коллегия понтификов, надзиравшая над всеми общественными и частными культами во главе со своим верховным жрецом — великим понтификом.

После прохода жреческих коллегий по арене двинулся отряд легионных трубачей и горнистов. Они заиграли боевой марш, под звуки которого римские воины ходили в наступление. Одновременно со стороны Триумфальных ворот нарастал какой-то неясный, но грозный гул.

Вскоре на арену одна за другой стали выезжать боевые колесницы и походные повозки, запряженные великолепными нумидийскими лошадьми. На повозках везли оружие и доспехи, отнятые Марием у неприятеля.

Оружие сияло на солнце начищенной медью и железом. Груды воинского снаряжения насквозь пронизывали копья и дротики. Все, что лежало на повозках, казалось нагроможденным без всякого порядка: колчаны были брошены поверх щитов, вперемежку со знаменами лежали конские уздечки, поножи и панцири. Воздух наполнился грохотом и лязгом сотрясавшегося на повозках оружия.

Вместе с боевым снаряжением пехотинцев и всадников везли осадные машины: тяжелые баллисты[88], легкие катапульты[89], скорпионы[90] и другие метательные орудия. На отдельных колесницах, убранных дорогими коврами и покрывалами, были установлены мраморные изваяния финикийских божеств, когда-то украшавшие площади и храмы Карфагена. Нумидийцы, грабившие и разрушавшие злополучный город вместе с римлянами, похитили из него священные статуи и реликвии, не ведая, что всего сорок лет спустя все это станет военной добычей их прежних союзников.

В грозную демонстрацию побежденного оружия вносили разнообразие картинные изображения покоренных Марием нумидийских городов, выполненные на широких прямоугольных полотнах. Первым среди них было изображение Капсы, в которой Марий приказал вырезать все взрослое мужское население, хотя город сдался без сопротивления.

Дружные аплодисменты зрителей вызвало появление людей, несущих громадное полотнище с ярко размалеванной на нем сценой передачи Марию коленопреклоненного и связанного Югурты. Художник запечатлел полководца-победителя восседающим на курульном кресле в окружении легатов и военных трибунов.

Вслед за тем показались боевые слоны, покрытые широкими попонами, поверх которых раскачивались кожаные башни с сидящими в них людьми, изображавшими стрелков из луков. Югурта не раз использовал слонов в сражениях с римлянами, но последние еще со времен войны с Пирром[91] научились успешно бороться с ними. Сами римляне редко применяли слонов в бою. Марий, готовясь к триумфу, распорядился доставить из Африки этих огромных животных на больших кораблях, предназначенных для перевозки конницы.

Далее потянулись вереницы людей в ярких красных одеждах. Одни из них несли серебряные щиты и слоновые бивни, другие высоко над головой держали чаши из серебра, золота и электра[92]. Большие серебряные и бронзовые ковши, доверху наполненные серебряными и золотыми монетами, несли на специальных носилках. Для показа зрителям часть монет была рассыпана прямо на коврах, покрывавших носилки. Помимо серебряных и золотых римских денариев[93], греческих драхм[94] здесь можно было увидеть македонские филиппики[95], азиатские кистофоры[96] и золотые монеты нумидийских царей.

Шествие уже растянулось по всему городу.

Согласно установленному порядку, процессия двигалась от цирка Фламиния к Карментанским воротам, затем направлялась в район Велабра, откуда поворачивала на Бычий рынок и продолжала движение к Большому цирку. Из Мурцийской долины, где располагался Большой цирк, участники шествия выходили на улицу, огибавшую восточный склон Палатинского холма и соединявшуюся со Священной улицей, которая вела прямо на Форум.

Возглавляющий шествие сенат под ликующие вопли и рукоплескания вступил на Форум с громоздившимися на нем многоярусными трибунами, на которых тысячи зрителей, приветствуя сенаторов, размахивали лавровыми ветками. Процессия живым потоком вливалась в шумливую толпу, занимавшую пространство между трибунами и теснившуюся по всей площади до самого храма Согласия. Сенаторы прошли мимо аркообразного храма Януса[97], Гостилиевой курии[98] и мрачного приземистого здания Мамертинской тюрьмы[99], после чего стали взбираться по ступеням Гемониевой лестницы[100]. Отсюда начинался подъем на Капитолий, где стоял, широко утвердясь на его вершине, величественный храм Юпитера Всеблагого и Величайшего…

Глава вторая

ПОКЛОННИК ДИАНЫ

В одном из домов на тихой и уютной Кипрской улице[101], находившейся восточнее форума, не так далеко от него (жили здесь преимущественно состоятельные люди из сословия римских всадников), проснулся в тягостном похмелье молодой человек, которому волею судьбы или, вернее сказать, стечением роковых обстоятельств очень скоро предстояло возглавить дерзкое и отчаянное предприятие, едва не ввергнувшее всю Италию в жесточайшую войну.

Молодого человека звали Тит Минуций.

Отец его, умерший четыре года назад, присвоил себе фамильное имя Кельтик, потому что отличился на войне с испанскими кельтиками[102], получив золотой венок за отвагу при взятии одного города, выступавшего на стороне Вириата[103]. Но сын предпочел носить только родовое имя[104], считая его достаточно знаменитым, ибо род Минуциев по своей древности не уступал Корнелиям, Эмилиям, Цецилиям и другим римским родам, представители которых в описываемую эпоху составляли высшую знать. Считалось, что первым из прославивших минуциев род был Марк Минуций, ставший консулом двести пятьдесят шесть лет спустя после изгнания последнего римского царя Тарквиния Гордого[105].

Надо сказать, отец Тита, человек староримской закалки, много и долго воевавший, со своим единственным законнорожденным сыном обращался не менее сурово, чем с детьми от рабынь, — спуску ему ни в чем не давал и приказывал лорарию[106] сечь его розгами за малейшую провинность, полагая, что тем самым приучит мальчишку к будущей военной службе. Материнской ласки Тит не знал — мать его умерла, когда он еще ползал на четвереньках. За малышом присматривала рабыня-эфиопка, которую отец привез из Карфагена после окончания третьей Пунической войны[107].

В детстве и отрочестве мальчика отличали робость и замкнутость. Отца он боялся, как огня. Жить с ним под одной кровлей было для него настоящей пыткой. Счастьем для юного Тита и всей городской фамилии[108] старика Минуция было то, что последний часто отлучался из Рима (он занимался откупными делами в провинциях). Сын относился к отцу по известной римской поговорке: «Ames parentem, si aequus est; si aliter, feras» («Люби отца, если он справедлив; если нет — терпи»). И ему приходилось покорно сносить бесконечные попреки, грозные окрики и самодурство отца. Пожалуй, как никто другой он тяготился отцовской властью[109], тайно ненавидимой большею частью римской молодежи.

Так как Тит не отличался крепким здоровьем, отец часто отсылал его в Капую, особенно с приближением осени, когда в Риме начинала свирепствовать лихорадка, заставлявшая родителей бледнеть за своих детей. Старый Минуций, потерявший в разное время трех сыновей от первой жены, боялся остаться без наследника — продолжателя рода.

Капуя, столица Кампании[110], стала второй родиной Тита. Отец владел там большим доходным домом, или инсулой, как римляне называли гостиницы. Кроме того, в области Свессулы, небольшого кампанского города, отстоявшего от Капуи на тринадцать с небольшим миль, у него была обширная вилла с работавшими на ней несколькими сотнями рабов.

В Капуе юный Тит закончил школьное обучение. Там его посетила первая любовь. Он воспылал страстью к красавице-гетере. Звали ее Никтимена. Она была из греческой семьи. Родители ее умерли рано, и молодой девушке, едва достигшей совершеннолетия, самой пришлось решать, как ей быть дальше. Она предпочла не связывать себя замужеством. Своим многочисленным поклонникам она рассказывала, что какой-то астролог-халдей предсказал ей скорую смерть после того, как она выйдет замуж. Любовные похождения Никтимены были известны всему городу. Ходил слух, что она соблазнила самого капуанского префекта.

Бедный Тит долгое время мучился безответной любовью и ревностью. Прекрасная гречанка была умна, осмотрительна и тщательно избегала возможных скандалов, связанных с посещением ее дома как отцов семейств, так и несовершеннолетних юнцов. Это могло повлечь за собой неприятные для нее последствия. Поэтому, хотя пылкий юноша и нравился ей, держалась она с ним холодно и отчужденно до той поры, пока тот не сменил претексту[111] на мужскую тогу.

А вскоре ему пришлось отправляться на военную службу. Отец, имевший широкие связи (он тогда был откупщиком в провинции Азия[112]), устроил сына в преторскую когорту проконсула, наместника азиатской провинции. В то время это была одна из спокойных римских провинций, куда богатые и знатные римляне стремились определить своих сыновей для прохождения ими обязательной военной службы, подальше от опасных войн в Испании или в Галлии.

Молодой Минуций очутился в городе Смирна, где находилась резиденция наместника провинции. Там он впервые познал вкус праздной жизни. Двор проконсула кишел актерами и танцовщицами, музыкантами и гетерами. Жажду там утоляли только вином, а игра в кости и бои гладиаторов были любимыми развлечениями.

Два года, проведенные в благословенной азиатской провинции, Тит Минуций называл не иначе как «военной службой у Венеры и Вакха», когда по возвращении в Рим со смехом рассказывал друзьям о своих похождениях на чужбине и потрясал кошелем, набитым золотыми денариями, которые он, по его словам, выиграл у самого проконсула.

Молодой человек продолжил было и в Риме приятное времяпрепровождение, но этому помешал отец, у которого имелись свои планы относительно его будущего. Старик решил, что сыну пора остепениться, и сосватал ему дочь Публия Сатурея, одного из своих друзей-откупщиков.

Этот Сатурей в свое время был народным трибуном и печально прославился тем, что нанес смертельный удар обломком скамьи по голове своему коллеге по должности Тиберию Семпронию Гракху[113]. Во время бурного трибуната Гая Гракха, брата Тиберия, многие оптиматы, и в первую очередь Сатурей, поплатились за это убийство изгнанием, однако после того, как гракхианцы потерпели окончательное поражение, а сам Гай был убит, все осужденные по делу об убийстве Тиберия получили прощение и вернулись в Рим.

Возвращение Сатурея встречено было в городе с глухим ропотом. Большинство граждан относилось к нему враждебно. Даже породниться с ним многие считали кощунством. Его в глаза называли святотатцем, осквернившим самую грозную в Риме святыню убийством человека, неприкосновенность которого была освящена законом. Поэтому старших своих дочерей Сатурей выдал замуж за вольноотпущенников, а младшая его дочь, Сатурея Квинта[114], отличавшаяся пригожей внешностью, оставалась в девицах почти до двадцати пяти лет, пока ее не заприметил старый Минуций, бывший ярым врагом популяров и мятежных Гракхов, а Сатурея уважал как истинного римлянина, совершившего замечательный подвиг во имя спасения республики.

Сын не мог противиться воле отца. Свадьбу справили. Но молодые недолго прожили вместе. Отец вскоре потребовал, чтобы Тит вступил добровольцем в армию консула Марка Минуция Руфа[115], который должен был отправиться во Фракию, куда вторглись воинственные скордиски[116], союзники кимвров, приглашенные восставшим против римлян местным населением. Старик считал, что сын непременно должен поддержать честь рода Минуциев, участвуя в этом походе.

Война во Фракии оказалась долгой и для римлян имела многие опасные перипетии. Лишь спустя три года Тит Минуций вернулся домой в составе сильно поредевших легионов. К тому времени он уже был в чине командира турмы римских всадников. Победа над скордисками и фракийцами праздновалась в Риме с большой пышностью. Во время триумфа Тит ехал в почетном конном строю за колесницей триумфатора; сбрую его коня украшали серебряные фалеры[117], свидетельствовавшие о том, что воевал он доблестно, не уронив чести своего славного рода.

Отец вскоре после этого умер. Сын устроил ему достойные похороны с боем гладиаторов[118] у погребального костра на Эсквилинском поле, а также угостил всех родственников, друзей покойного и всех обитателей Кипрской улицы невиданно щедрым поминальным пиром. Не пожалел он денег и на превосходный памятник из пентелийского мрамора, который установил на могиле отца близ Тибурской дороги.

Тит Минуций получил в наследство большие денежные суммы, три доходных имения, многоквартирную инсулу и дом в Капуе. В самом Риме он стал владельцем двух домов. Один из них, на Кипрской улице, он оставил себе, а другой, находившийся на Малом Целии, подарил вдове, своей мачехе, к которой всегда относился с большим почтением.

На первых порах Минуций слыл человеком вполне добропорядочным. Но он по натуре был совершенной противоположностью своему покойному родителю, отличавшемуся деловой хваткой и бережливостью. Став обладателем огромного состояния, Минуций решительно придерживался того мнения, что нет никакого толку ни в деньгах, ни в богатстве, если их нельзя растратить на удовольствия.

Совершенно неожиданно для всех своих родственников и друзей он развелся с женой.

Его пытались удержать от этого шага, на все лады расхваливая молодую женщину: мол, и хороша собой, и целомудренна, и нравом нестроптива. Минуций же сказал в ответ, выставив из-под тоги свой башмак:

— Посмотрите на него? Разве он нехорош собой? Или стоптан? Но кто из вас скажет, где он жмет мне ногу?

Только немногие из его друзей догадывались об истинной причине развода: они знали о существовании прекрасной гречанки из Капуи.

Так оно и было в действительности. Минуций всегда помнил о своей первой возлюбленной, и все эти пять лет разлуки поддерживал с нею постоянную переписку.

Разведясь с женой, он уехал в Капую и вскоре привез оттуда Никтимену, открыто поселив ее в своем доме.

Потом началась жизнь, полная неистового разгула. Минуций словно торопился вознаградить себя за перенесенные им тяготы военной службы, ни в чем не отказывая ни собственным прихотям, ни милым причудам своей любовницы, очень скоро привыкшей к сибаритской роскоши и безумной расточительности, благо все это было за чужой счет.

Дом на Кипрской улице едва ли не целыми днями, а еще чаще ночами, был забит гостями, музыкантами, актерами. Минуций всей душой предавался любимым своим занятиям: игре в кости, обильным возлияниям, в перерывах между ними посвящая досуг общественным зрелищам, — особенно конным скачкам, колесничным ристаниям и гладиаторским играм.

Когда после очередного крупного проигрыша ему понадобились деньги, он, долго не раздумывая, продал свое имение близ Анция[119].

Это было очень доходное имение. Приморские виллы всегда ценились в Италии. Выражаясь словами мудрого Марка Порция Катона, молодой человек оказался сильнее моря, ибо то, что оно едва-едва лизало своими волнами, он проглотил целиком без особого труда.

Незадолго до начала нашего повествования такая же участь постигла и его загородную тускуланскую виллу.

У него еще оставались упомянутые выше обширное поместье под Свессулой и гостиница в Капуе, но все это было уже заложено тамошним аргентариям[120] под огромные ссуды, растраченные нашим героем с чрезвычайным легкомыслием.

Долги его давным-давно превышали доходы, хотя многочисленные заимодавцы Минуция как в Риме, так и в Капуе были пока в относительном неведении об истинном состоянии дел своего должника, по-прежнему считая его человеком вполне обеспеченным.

Увы, это было далеко не так. Продажа тускуланской виллы, родового поместья, явилось для Минуция тяжелым ударом, заставившим его серьезно задуматься над тем, как спастись от разорения.

Кто-то из друзей посоветовал ему заняться подготовкой гладиаторов как делом, которое может принести верный доход.

Минуций вначале загорелся желанием открыть свою собственную школу гладиаторов в Капуе и даже купил в кредит партию гладиаторского оружия и снаряжения, но вскоре остыл, поняв бесполезность своих хлопот ввиду нехватки денег и неумолимо приближающегося срока уплаты долгов.

Как раз в это время пришла весть о катастрофе при Араузионе.

Впоследствии говорили, что именно тогда под влиянием этого события у Минуция зародился его ужасный преступный замысел…

Но об этом читатель узнает немного позднее, а пока вернемся к нашему прожигателю жизни, которого мы застали в его собственной постели, после того как он проснулся утром памятного дня, начавшегося триумфом Мария над Югуртой.

В том, что он проснулся довольно поздно, молодой человек убедился, взглянув на клепсидру[121], стоявшую на дельфийском столике под крошечным окном, из которого в полутемный конклав[122] врывались лучи солнечного света.

Время приближалось к полудню.

Минуций, зевая, перевернулся со спины на правый бок, лицом к двери, и громко позвал:

— Пангей! Где ты там, чтобы Орк[123] тебя забрал?..

— Я здесь, господин! — послышался голос за дверью, завеса которой вскоре распахнулась, и в комнату вбежал смуглый черноволосый юноша лет двадцати. Он был в голубой тунике и в домашних сандалиях из желтой кожи.

— Я здесь, мой господин, — повторил юноша. — С добрым утром!

Минуций с трудом оторвал голову от подушки и посмотрел на слугу мутным взором.

— Почему я до сих пор в постели? Почему меня не разбудил? — сердито спросил он.

— Я несколько раз пытался это сделать, но ты неизменно посылал меня в Тартар[124], — ответил юноша, пряча в глазах усмешку.

Минуций с озабоченным видом потер лоб рукой, видимо, что-то припоминая.

— Послушай-ка, Пангей, — сказал он немного погодя. — Кажется, вчера я договорился с Марком Лабиеном, что он зайдет ко мне сегодня утром… Ну да, мы хотели вместе побывать в городе и посмотреть триумфальное шествие.

— Триумф уже в самом разгаре, — заметил Пангей.

— Вот проклятье! Вчера я здорово наглотался аминейского пополам с анцийским… Давай-ка, Пангей, принеси чего-нибудь опохмелиться!

— Неэра только что поставила аутепсу[125], — сказал Пангей.

— Беги, беги, Пангей, и поторопи ее, ради всех богов! — с раздражением приказал Минуций, снова роняя голову на подушку и закрывая глаза.

Пангей повиновался и тут же выскользнул за дверь.

Вечер в канун новых календ[126] Минуций провел в доме приятеля своего, Марка Лабиена, точнее, в доме его отца, Секста Аттия Лабиена.

Они знали друг друга с детства и вместе участвовали во фракийском походе. Лабиен в отличие от Минуция продолжал военную службу. Он уже принимал участие в четырех годичных походах и дослужился до центуриона примипилов[127]. Последние два года Лабиен служил под началом Сервилия Цепиона, который вел войну с тектосагами, а потом двинул свою армию на помощь консулу Гнею Манлию Максиму, выступившему против кимвров, прорвавшихся на левый берег Родана[128]. В случайной стычке с кимврами Лабиен получил ранение, и это, несомненно, спасло ему жизнь: пока он лечил рану в Араузионе, неподалеку от города произошла битва, в которой римляне потерпели сокрушительное поражение. Поначалу был слух, что из двух римских армий, сражавшихся с кимврами, всего нескольким десяткам солдат удалось спастись бегством.

На пиру у Лабиенов в числе прочих гостей был юный Квинт Серторий[129], вместе с которым Марк, получивший отпуск по случаю ранения, вернулся из Галлии в Рим. Семья Сертория жила в Нурсии[130], но он задержался в Риме, прежде чем уехать в родной город и проведать своих родных и близких.

Этому молодому храбрецу посчастливилось живым вырваться из сражения под Араузионом: он был ранен, потерял коня и спасся вплавь через Родан в полном вооружении. Серторий был не только сослуживцем Лабиена — их семьи связывали узы гостеприимства[131]. Собственно в честь приезда сына и молодого гостеприимца старик Лабиен устроил в своем доме торжественный пир.

Минуция пригласили как друга и отчасти как родственника семейства (его мачеха была родной сестрой матери Марка Лабиена). Пир удался на славу. Минуций, по своему обыкновению, пил не зная меры, и в первую стражу ночи рабы отнесли его домой в закрытых носилках, как покойника…

— Осторожно, Неэра, — сказал появившийся в дверях Пангей, придерживая руками завесу и пропуская в комнату пожилую, черную, как сажа, эфиопку, которая внесла большой поднос со стоявшими на нем кратером[132] и двумя серебряными чашами; одна из них была пуста, другая наполнена водой для разбавления вина.

Пока Пангей и служанка молча расставляли принесенное на дельфийском столике, Минуций, издав звук, похожий на стон раненого зверя, резким движением приподнялся и уселся на постели.

Пангей взял киаф[133] с ручкой в виде лебединой головки и, осторожно черпая им из кратера, на две трети наполнил вином порожнюю чашу.

Он хотел долить ее водой из другой чаши, но молодой господин сказал:

— Не надо.

В последнее время Минуций очень пристрастился к вину и зачастую опохмелялся несмешанным.

Приняв чашу от слуги, Минуций сделал несколько жадных глотков и, немного отдышавшись, воскликнул с разочарованием.

— Клянусь Либером[134]! Я-то думал, вы угостите меня фалернским[135]… А это что за пойло?

Пангей развел руками.

— Ты же сам приказал не распечатывать последнюю амфору с фалернским до особого случая.

— Чем тебе не по вкусу это велитернское? — собираясь уходить, произнесла эфиопка обиженным тоном. — Очень неплохое вино. Я сама его пробовала, когда покупала…

— Да что ты, старая, понимаешь в вине! — проворчал молодой человек.

— Уж куда мне, — строптиво ответила старуха, скрываясь за дверью.

Минуций отдал чашу Пангею и снова вытянулся на постели.

— Последняя амфора фалерпского из запасов отца, — раздумчиво проговорил он после некоторого молчания. — До чего же я дожил! Уже и хлеб, и вино у меня от мелочного торговца. А мой старик покупал оптом фалерн самого старого урожая… Кстати, ты не помнишь, Пангей, в каком году запечатана эта амфора? — обратился он к юноше.

— Помню, — кивнул тот головой. — Имя одного из консулов хорошо сохранилось на печати… Это Луций Муммий.

— Луций Муммий Ахаик[136] — покоритель Греции! — оживился Минуций. — Стало быть, этому вину более сорока лет! Не стыдно будет подать гостям. Как ты думаешь?

— Еще бы! Можно даже объявить во всеуслышание, что этот фалерн запечатан еще при бородатых консулах, — с тонкой улыбкой заметил Пангей.

— А разве не так? Во всяком случае доблестный консул Луций Муммий точно не пользовался бритвой. Он, говорят, был груб и невежественен, как и его солдаты, которые, разграбив Коринф[137], играли в кости, лежа на бесценных картинах великих греческих художников. Знаешь ли ты, что сам Муммий, когда отправлял в Рим картины Апеллеса[138] и Аэтиона[139], совершенно серьезно напутствовал людей, отвечавших за их сохранность, что если с ними что-нибудь случится в пути, то они должны будут изготовить точно такие же…

Пангей рассмеялся.

— Страшно подумать, но, судя по твоим словам, римские консулы той поры, похоже, мало чем отличались от таких дикарей, как кимвры!

— Что за вздор! — зевая, сказал Минуций.

— А ты помнишь, как четыре года назад после поражения Юния Силана, в Рим прибыли послы кимврского царя Бойорига[140]? Сенаторы потехи ради показали одному из этих послов статую Нумы Помпилия и попросили оценить ее. Германец как глянул на нее, так сразу заявил, что такого-то старичонку он и живого не принял бы в подарок. А ведь статуя Нумы всеми, даже греками, признана величайшим произведением искусства…

— А, по-моему, варвар рассудил правильно, — произнес Минуций с усмешкой. — Пусть на меня разгневается сам Аполлон Дельфийский, но только я ни за что не поставил бы этого сгорбленного уродца Нуму в своем перистиле[141].

— Конечно, — весело согласился Пангей. — Трудно вообразить его в собрании твоих обнаженных нимф, пугающих своей бесстыдной красотой…

— Никто не заходил вчера вечером? — спросил Минуций.

— Ах, да, — спохватился слуга, — совсем забыл… От Гнея Волкация был посыльный. Волкаций приглашает тебя завтра отобедать у него.

— Посыльный не сказал, кто там будет из гостей?

— Да. Я на всякий случай записал имена всех приглашенных.

Пангей сунул руку за пазуху и вытащил оттуда тонкую навощенную табличку[142].

— Во-первых, — начал он читать, — Вибий Либон из товарищества торговцев, потом Габиний Сильван, судовладелец, Публий Клодий, откупщик…

— А, милейший Клодий соизволил-таки вернуться к своим пенатам[143]! — с удовлетворением отметил Минуций. — В прошлом году я проиграл мошеннику десять тысяч сестерциев[144]. Теперь есть возможность расквитаться с ним…

— Лициний Дентикул и Корнелий Приск — этих ты тоже знаешь, — продолжал Пангей. — А вот Марк Тициний, центурион, для тебя человек новый…

— В самом деле! Кто таков? Впервые слышу.

— Раб Волкация кое-что рассказал мне о нем. В Риме он живет инквилином[145], а в Сабинской земле у него есть небольшое именьице. Еще я узнал о его брате, заочно осужденном…

— А что он такого натворил? — с интересом спросил Минуций.

— Помнишь, что произошло под Сутулом[146] в Нумидии?

— Ну, как же! Я тогда был во Фракии. Отец прислал мне письмо, в котором подробно описал, как наши легионы позорно сдались Югурте.

— Так вот, брат этого Марка Тициния, тоже центурион, был подкуплен Югуртой и поздней ночью впустил нумидийцев в римский лагерь. Тогда-то Авла Постумия[147] и его воинов охватила паника, и они на следующий день сдались Югурте на унизительных условиях, пообещав нумидийскому царю очистить Африку. А предатель-центурион, брат Марка Тициния, до сих пор скрывается где-то. После поражения Югурты он бежал к Бокху, но, узнав, что мавретанский царь перешел на сторону римлян, исчез бесследно.

— Занятная история… Есть еще что-нибудь?

— Кажется, я нашел покупателя для нашего столового серебра, — сказал Пангей.

— Вот это кстати… И кто же он?

— Спурий Торий с Эсквилина.

— А, знаю… Бывший народный трибун?

— Он самый. Обещал зайти на днях… если ты, конечно, не передумал.

— Нет. Мне срочно нужны деньги. Этот скряга, оружейник Стертиний, требует большой задаток, прежде чем отдать мне партию вооружения в кредит.

Пангей взглянул на господина с удивлением.

— Я думал, ты оставил мысль об открытии школы гладиаторов…

— Не о гладиаторах речь, — сказал Минуций. — Я, видишь ли, решил приобрести настоящее оружие, для начала пятьсот комплектов тяжелого вооружения. Думаю перепродать его с выгодой, как только кимвры появятся по нашу сторону Альп. А что? Я рассудил, что при первых слухах об их вторжении спрос на оружие возрастет и оно подскочит в цене…

Разговор их прервала показавшаяся в дверях Неэра.

— Пришел Марк Лабиен, — доложила она.

— А, скажи ему, что я сейчас выйду, — заторопился Минуций и быстро спустил ноги с кровати. — Подай далматик[148], Пангей! А ты, Неэра, распорядись, чтобы поставили кресла у камина и принесли вина…

В атрии[149], ожидая появления хозяина дома, прохаживался взад и вперед молодой человек лет двадцати восьми — тридцати. Он был среднего роста, широкоплечий, с открытым мужественным лицом, одетый в новую, превосходно выбеленную тогу.

Так как последние несколько дней стояла хорошая погода, тяжелая завеса из воловьей кожи, предохранявшая атрий со стороны перистиля от холодного ветра и дождя, была убрана. Солнечный свет проникал в атрий не только из огражденного колоннадой внутреннего дворика, но и через четырехугольный проем в потолке, называемый комплувием. Во время дождя вода стекала по крыше из комплувия в находившийся прямо под ним небольшой бассейн, или имплувий, который был отделан мраморными плитками, а дно бассейна покрывала мозаика с изображением морских рыб и медуз. От перистиля атрий отделен был невысокой оградкой, за которой среди кустов роз виднелись стройные тела мраморных нимф…

— Рад видеть тебя, мой славный Лабиен, — сказал Минуций, входя в атрий.

Друзья обнялись.

Минуций и Лабиен, как уже отмечалось выше, были друзьями с детства. Во время фракийского похода они жили в одной палатке и еще больше привязались друг к другу. Минуций уважал приятеля за храбрость, прямоту и честность. Марк Лабиен целиком посвятил себя службе в армии. Он считал, что пока родине грозит опасность, нет профессии более нужной и почетной, чем профессия солдата.

Род Аттиев не был знатным. Судьба Гая Мария, безвестного гражданина из арпинской деревушки, достигшего высших магистратур и покрывшего себя неувядаемой военной славой, глубоко волновала Марка. Он и его друг Серторий мечтали выдвинуться, подобно Марию, благодаря своей доблести и отваге.

Лабиен и Минуция постоянно убеждал поступить на службу, предрекая ему блестящее будущее.

— Удивляюсь твоей бездеятельности, — говорил ему как-то Лабиен. — Иметь такую родословную, как у тебя, и растрачивать время на пустые забавы! А ведь тебе, как всякому нобилю[150], с самой колыбели обеспечены государственные должности.

Но Минуций и слышать об этом не хотел.

— Ну, как ты себя чувствуешь после вчерашнего? — с улыбкой спрашивал Лабиен, когда они оба подошли к весело пылавшему камину, подле которого рядом с жертвенником ларов[151] рабы поставили небольшой стол и два плетеных кресла.

— Смейся, смейся надо мной, — сокрушенно вздыхая, отвечал Минуций. — По правде сказать, мне так совестно перед твоими родителями, — продолжал он, усаживаясь в кресло и протягивая ноги, обутые в домашние сандалии, поближе к решетке камина. — А что скажет Серторий, твой друг-сослуживец? У меня и без того репутация отъявленного вертопраха…

— Да полно тебе! — махнул рукой Лабиен. — Стоит ли говорить о пустяках!

Минуций поднес ладонь ко лбу, стараясь что-то вспомнить.

— Кажется, я о чем-то очень горячо спорил с Серторием? — сказал он после небольшой паузы.

— Вы говорили о предстоящей войне с кимврами, — отвечал Лабиен, поудобнее устраиваясь в своем кресле. — Ты настаивал, что неплохо было бы привлечь в армию вольноотпущенников и даже рабов, как это делалось в Ганнибалову войну[152]. Ну а Серторий был категорически против того, чтобы приравнивать свободных граждан к либертинам[153] и тем более к подлым рабам. Достаточно того, говорил он, что пролетарии[154] получили доступ к службе в легионах…

— Я ожидал, что ты зайдешь ко мне вместе с ним, — сказал Минуций.

— У Сертория сегодня важная встреча с Клавдием Марцеллом, которого Марий уже назначил своим легатом…

— Консульский легат договаривается о встрече с простым центурионом, да еще в праздничный день? — удивился Минуций.

— Видишь ли, Марцелл ведет переговоры с галльскими послами и пригласил Сертория в качестве переводчика.

— Да, ты мне говорил, что он неплохо изъясняется по-кельтски…

— У него в детстве воспитателем был галл, родом из племени арвернов. К тому же, два года службы в Галлии…

— Видимо, переговоры очень важные, если их нельзя отложить до окончания торжеств и богослужения, — заметил Минуций.

Лабиен пожал плечами.

— Ничего удивительного, — сказал он. — Сенат дорожит каждым днем. Думаешь, случайно Марию предоставили однодневный триумф, а на молебствия и общественные игры тоже отвели по одному дню? Многие полагали, что победу над Югуртой отпразднуют с гораздо большей пышностью…

В это время молодой раб принес и поставил на столик перед друзьями два кубка с подогретым вином.

Лабиен взял кубок, отведал глоток и продолжал:

— Мария превозносят до небес, но в сущности это заслуга Суллы, что войну удалось закончить нынешним летом. После того, как он убедил Бокха выдать Югурту, война потеряла для нумидийцев всякий смысл.

— И все же в консульских фастах[155] Марий, а не Сулла будет значиться как победитель Югурты, — сказал Минуций, задумчиво глядя на огонь в камине.

— Это так, — согласился Лабиен, — но Сулла… вот уж неуемное хвастовство! Ты знаешь, он уже носит на пальце перстень с печаткой, на которой изображена сцена выдачи ему Югурты…

— Представляю, как будет злиться Марий, когда узнает об этом!

Друзья немного помолчали.

— А Никтимена? Я вчера забыл спросить о ней. Здорова ли? — первым заговорил Лабиен.

— Никтимена? — с удивлением переспросил Минуций, очнувшись от своих дум. — Разве я не говорил?.. Ее нет в Риме… Знаешь, я оставил ее в Капуе…

— Вот как! — в свою очередь изумился Лабиен. — Неужели поссорились?

— Немного.

— А что произошло? Вы же всегда отлично ладили друг с другом.

— Тут особый случай… Только пусть это останется между нами.

— Клянусь Юпитером, я не из болтливых!

Минуций вздохнул.

— Видишь ли, — начал он медленно и с явной неохотой, — когда я был с ней в Капуе… ну, одним словом, я дал там обет целомудрия Диане Тифатине…

— Обет целомудрия? — не удержался от восклицания Лабиен.

— Только не богохульствуй, — предупредил приятеля Минуций.

— Ну что ты! Я понимаю, дело святое… Но, прости, что тебя заставило?

— Долги, мой друг, долги… В Капуе за меня взялись кредиторы — я едва избежал продажи под копьем[156] всего своего имущества в Кампании. Хвала богам, мне удалось достать деньги, чтобы погасить первоочередные задолженности. Но после всех этих передряг настроение у меня было такое… хоть отправляйся за советом к дельфийскому оракулу[157]. А тут у меня возникли кое-какие планы на будущее, и я подумал, что неплохо бы поклониться Диане на Тифате[158]. Ты ведь знаешь, что я с детства чтил ее, как свою покровительницу. И вот я принес ей жертвоприношение и дары, а потом остался переночевать в храме, надеясь увидеть вещий сон. Почти всю ночь я не сомкнул глаз, мне не спалось, словом, только под самое утро я задремал, и привиделся мне сон, будто стою я в Арицийской роще, на берегу озера, а возле священного дуба Дианы вижу царя Неми[159], страшного, бородатого, косматого, похожего на одного из тех пленных варваров, каких мы с тобой видели во Фракии… и он что-то кричит мне, размахивая над головой своим огромным мечом. От страха я обращаюсь вспять, но спотыкаюсь о корни дерева и падаю, когда же снова поднимаюсь на ноги — царя Неми уже нет, а вместо него стоит чудесной красоты лань в слепящем глаза божественном свете… Сердце у меня затрепетало, я понял, что передо мной сама Диана. И вдруг она заговаривает со мной на чистейшей латыни. И голос у нее такой нежный, божественно прекрасный, не передать словами… Она говорит, что знает о всех моих затруднениях и замыслах, обещает свое покровительство, но с условием, чтобы я исполнил обет целомудрия и не прикасался ни к одной женщине до следующих декабрьских календ, а также совершил паломничество к святилищу Дианы Арицийской. Последние слова ее: «Помни же! До декабрьских календ!», прозвучали под сводом храма, когда я уже проснулся…

Хотя Лабиен в отличие от друга относился к божественным делам и вообще к религии с известной долей скептицизма и проявлял интерес к учению Эпикура[160], рассказ о вещем сне он выслушал с неослабным вниманием, не позволив себе никакого иронического замечания или улыбки недоверия. К сновидениям он относился с большим почтением, нежели к предсказаниям авгуров или гаруспиков.

— Что ж, кажется, тебя действительно посетила сама Диана, принявшая образ прекрасной лани, — сказал он. — И слова ее яснее любого оракула — она конечно же дарит тебе свое покровительство…

— О, в этом у меня нет и тени сомнения, но вот Никтимена… она и слушать меня не стала, кричала, что я нарочно все это выдумал, чтобы ее бросить. Я тоже взъярился… Одним словом, получился страшный скандал…

— В такого рода делах трудно давать советы, — вздохнул с пониманием Лабиен. — Впрочем, если хочешь, выскажу тебе одну мысль…

— Какую?

— Я рассуждаю таким образом, что Диана Тифатская, которой так приятны обеты безбрачия и целомудрия, будет совсем не против, если ты еще послужишь Марсу Победоносному. Я говорю к тому, что военный лагерь — наилучшее место для воздержания…

— Клянусь всеми богами, ты опять за свое! — невесело рассмеялся Минуций. — Так и хочешь заманить меня в глушь галльских лесов! Нет, нет, мой дорогой! Довольно я провел времени на чужбине… Кроме того, мои заимодавцы вряд ли выпустят меня из Рима, как только узнают о моем намерении отправиться за Альпы, откуда в последнее время мало кто возвращается[161]

— Ну, как говорят в Греции, это не проблема, — возразил Лабиен. — Я обещаю устроить так, что ты исчезнешь из Рима, как бесплотный дух, как призрак…

— Я думаю, не стоит с этим торопиться, мой Лабиен, потому что, может быть, очень скоро всем нам придется с оружием в руках защищать стены Сервия Туллия[162]

— Ты серьезно полагаешь, что такое возможно?

— А почему бы и нет? В делах военных разумнее всего готовиться к самому худшему, — философским тоном заметил Минуций. — Разве Бренн[163] не разглядывал Капитолий с вершины Палатина? Или Ганнибалл не стоял у ворот Рима? Кто знает, может быть, и мы увидим, как кимвры пасут свои стада, на полях Лация…

— После Араузиона кимвры так и не дерзнули напасть на Италию, хотя она оставалась совершенно беззащитной…

— А как ты думаешь, что их остановило? Сражение ведь произошло накануне октябрьских нон. Варваров удержала от немедленного наступления на Рим близость зимы, разве это не естественно? Сам Сципион Африканский отвел бы своих солдат на зимние квартиры, будь он на месте Бойорига. Об этом тебе скажут в любой таверне…

— Нет, — показал головой Лабиен, — я скорее согласился бы с мнением Сертория…

— А что он говорит?

— Он знает больше, чем мы с тобой. Ему не раз приходилось беседовать с пленными галлами из тех, кто присоединился к кимврам. Они в один голос утверждают, что без своих собратьев тевтонов[164] кимвры не пойдут на Рим…

— Говорят, одних только кимвров с оружием насчитывается не менее трехсот тысяч! — с горячностью воскликнул Минуций. — Клянусь Янусом Патульцием, нужно совершенно ничего не смыслить в войне, чтобы упустить такой момент, не использовав своей победы, которая вконец обессилила римлян! Вспомни, Ганнибал привел в Италию какие-то двадцать-тридцать тысяч войска и потом долгие пятнадцать лет опустошал страну…

— Не забывай, что Ганнибал опирался на враждебные Риму города италиков, которые он призвал к отпадению от нас именем могущественного Карфагена. На его сторону перешли Капуя, Тарент, Фурии и многие другие города. А на чью поддержку в Италии могут рассчитывать кимвры, этот дикий бродячий народ? Что они могут предложить нашим союзникам в качестве платы за измену? Ничего, кроме жестокого разорения страны и своего владычества, куда более тяжкого и унизительного, чем римское…

— Никто не хочет брать в расчет сотни тысяч варваров-рабов, стонущих в цепях по всей Италии! Во времена Ганнибала они не были столь многочисленны, а теперь их — легионы, и они ждут не дождутся появления кимвров, чтобы присоединиться к ним и умножить их ряды. Вот они — союзники кимвров в Италии…

— Бедный мой друг! Ты снова заговорил о рабах, — тоном сожаления сказал Лабиен, вспомнив пьяные разглагольствования Минуция во время вчерашнего застолья.

— Увы! — внезапно успокоившись, сказал Минуций и взял со столика кубок с вином. — В нашем споре мне отведена неблагодарная и зловещая роль Кассандры[165] — ее мрачные пророчества сбывались, но никто им не верил… Давай-ка лучше выпьем в честь добрых богов, и да защитят они нас от всех напастей!..

В тот момент, когда они оба осушили свои кубки, до атрия со стороны Форума донеслись протяжные звуки труб, сопровождаемые мощным гулом толпы.

Друзья вспомнили о триумфе.

— Однако, пора, — встрепенулся Лабиен. — как бы нам не пропустить дары Юпитера Феретрия.

— Пожалуй, — согласился Минуций, вставая. — Ты подожди меня немного. Я лишь наброшу на себя тогу…

Глава третья

НА СВЯЩЕННОЙ УЛИЦЕ

Триумф продолжался.

До третьего часа пополудни по городу пронесли и провезли не менее трех тысяч фунтов золота и более девяти тысяч фунтов серебра в слитках и звонкой монете[166].

Поражало обилие изделий из слоновой кости, украшении из золота и драгоценных камней. В бесценных ковшах и чашах рассыпано было свыше двухсот восьмидесяти тысяч денариев. Священный ковш, отлитый по приказу Мария из чистого золота, весил десять талантов[167]; его несли восемь носильщиков. Золотых венков, присланных из колонии и муниципиев, от союзных царей и тетрархов, было около двухсот пятидесяти.

Этот день явно не мог вместить назначенного зрелища. Большая часть сокровищ, доставленных победителями из разграбленного царства, оставалась еще в хранилищах Государственной виллы и в цирке Фламиния.