Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

(Рассказ Лойзика)

– Дело ваше, – пожал плечами тот, – но вам все равно придется поехать с нами.

Дом, в котором живем мы, красивый и сразу всякому бросается в глаза. В деревне люди живут в собственных маленьких низких домиках и хибарках. А тот дом, где мы живем, не наш, но зато он огромный, высокий. В нем пять этажей, подвал и чердак. Из подвала до самого чердака идут лестницы. Они хоть и узенькие, но зато длинные-предлинные. Мы по ним поднимаемся к себе на пятый этаж. Мама, правда, ругается: уж очень высоко мы живем, а папа утешает, напоминая, что было бы гораздо хуже жить на улице.

– И не подумаю, – хмыкнул Балуев, несмотря на то, что амбалы начали потихоньку приближаться к не-му.

А мама плачет и говорит, что лучше уж жить на улице, чем терзать свои несчастные легкие. (Она всегда, как закашляется, говорит: «Ах, мои несчастные легкие!») Папа уверяет, что когда-нибудь дело тем и кончится, что мы окажемся на улице. А я заранее радуюсь: то-то будет потеха!

– Не советую вам упрямиться, Геннадий Сергеевич. Я знаю, что вы располагаете ценными сведениями по интересующему меня делу, и хочу только, чтобы вы поделились ими со мной. – Пал Палыч доброжелательно улыбался, но Геннадий испытывал огромное желание плюнуть ему в лицо.

Одного мне только жалко. Дворника у нас тогда не станет и подшутить не над кем будет. Ну да кто-нибудь еще найдется. Есть на худой конец наш Лойза-малыш, например. А ведь и правда! Значит, о дворнике можно не жалеть. Вечно он только бранится насчет квартирной платы в конце квартала, да так, что мне этого нельзя и слушать, даже если я и не на все слова обращаю внимание.

Амбалы между тем приблизились вплотную.

Ну, понятно, все будет к лучшему. Авось мама поменьше кашлять станет. Здесь-то ее мне даже жалко бывает!

– По-моему, вы злоупотребляете своими ничтожными полномочиями, – бросил Балуев следователю и полез во внутренний карман пиджака за сигаретами.

Но я хотел о нашем доме написать.

В ту же секунду амбалы набросились на него, скрутили ему руки и обшарили с ног до головы.

Я уже сказал, что дом красивый, высокий, очень приметный. Стены гладкие, выкрашены на славу желтоватой краской, немножко, правда, от времени грязной. Да разве это так важно, если в доме столько квартирантов. В общем, хозяин сдает двадцать восемь квартир: в подвале три, на первом, втором и третьем этажах — по четыре, на четвертом и пятом — «на галерке» — по пяти, да еще на чердаке три. Всего, значит, двадцать восемь квартир — здорово много! Как и всюду, квартиранты платят за квартиру, шумят, ругаются между собой и сбрасывают всякий мусор на маленький двор. Там уже выросла преогромная куча. Она когда-нибудь до самого чердака дорастет.

– Это вам дорого будет стоить, ребята, – спокойным голосом заметил Геннадий. – Вы плохо себе представляете последствия, – обратился он к Беспалому. – У вас возникнут серьезные проблемы.

– У него ничего нет, – констатировал один из парней, надевая на Балуева наручники.

Но это еще нескоро, и нам этого не дождаться. Из всех жильцов, — не считая собак и кошек, а их здесь в доме 23, то есть, если написать словами: двадцать три! — нравится мне больше всех старый дедушка с чердака.

– На чем предпочитаете ехать, Геннадий Сергеевич? – расшаркался перед ним заметно заволновавшийся следователь. – На «Волге» или «мерседесе»?

Он каменщиком раньше был и говорит, что строил и эту «башню». Так он наш дом называет.

– На автобусе. За вашим катафалком. Амбалы прыснули, и вовсе не к месту, какпоказалось Беспалому…

Иногда мы болтаем с ним о разных разностях. Я заметил, что он хоть и старый, а из ума не выжил и вести себя умеет. Обычно он куда-то в слуховое окно смотрит, поплевывает на крыши и пускает густые клубы дыма. Это он курит.

Татьяна Витальевна долго не отходила от окна. Ее не привлекали звезды на прояснившемся небе и фонари с ядовитыми островками высвеченной зелени. Она должна была собраться с мыслями, и поэтому перед ней стоял лишь черный квадрат в белой раме. Светлана пересела в кресло и занялась маникюром. Это занятие успокаивало нервы.

И всегда ругает разных живодеров и обирал… Мне кажется, он намекает при этом и на нашего хозяина дома, и на других богачей, которые наши денежки у нас берут.

– Как ты могла в это влипнуть? – застонала мать. – Ведь там кругом уголовники!

Просто удивительно, что те люди, у которых и без того денег хоть отбавляй, еще хотят взять у тех, у кого их вовсе нету.

– Мам, давай без истерик… Это такое же обычное дело, как твой завод.

Я как-то сказал об этом дедушке с чердака, а он плюнул и ответил, что это жульничество и таким людям надо дать хорошего пинка.

Ты ведь противница кастовости. Лелеешь своих пролетариев, а я – уголовников. В чем разница?

Но кому дать, так мне и не объяснил. Может, он думал о тех, кто позволяет отбирать у себя последнее, что у них есть?

– Во всем! Пролетарии – честные трудяги, а у этих – жизнь задарма!

Потом он мне рассказал и о нашем доме.

Неужели и это тебе надо объяснять?

Раньше будто бы здесь пустырь был, а на нем какие-то доски лежали и всякая всячина. Потом этими досками огородили место, где дом задумали построить, и выкопали большую яму под фундамент.

– Сейчас любая жизнь – задарма! И пролетарии твои не ангелы небесные!

И, как всегда бывает, одни люди копали, а другие за ними смотрели. Те, кто смотрел, от работы больше уставали, потому и денег им больше платили. В общем-то все было по справедливости.

Суть только в том, кто больше грешит.

Вправду ли так дедушка-каменщик думал или просто так сказал, я до сих пор не знаю: уж как-то очень чудно он подмигивал, когда все это говорил.

– Святые угодники! У тебя же – мозги набекрень!

После фундамента и самый дом стали строить. До четвертого этажа довели, а потом все рухнуло. Семь человек убило, но хозяин не бросил свою затею, все-таки достроили дом до крыши. Под этой крышей теперь и живет старый каменщик, то есть этот дедушка с чердака.

Я спросил: почему же никто этих семерых покойников не боится? Ведь они могут людей испугать. А дедушка меня просмеял.

– Пока ты грелась на чилийском солнышке, у нас тут все вывернулось наизнанку. – Светлана Васильевна без дрожи в руках водила кисточкой с бесцветным лаком по закругленным ноготкам. – И потом, чем я лучше этих несчастных? Мой папаша тоже где-нибудь среди них отирается!

— Если, — говорит, — эти покойники при жизни ничего не сделали тем, кому их бояться следовало (кто это такие, я снова не понял), так теперь уж, когда они гниют, и вовсе никому ничего не сделают.

А я сказал, что на их месте я сделался бы привидением и ходил бы в такой дом людей пугать. Дедушка меня опять на смех поднял и глупым мальчишкой обозвал.

– Дура! – закричала мать и затряслась всем телом. Светлана уже и сама поняла, что хватила через край. Это был удар ниже пояса, и Татьяна Витальевна, схватившись обеими руками за живот, будто у нее начались схватки, повалилась на кровать с громкими рыданиями.

Мальчишка там я или нет, я уже решил: буду каменщиком, а если случится со мной то же самое, уж и покажу я этим неведомым людям, своих не узнают!

— Когда этот дом построили, — рассказывал мне еще дедушка, — взял я, говорит, в руки карандаш и подсчитал свои заработки. Вышло, что получал я ровно один гульден и пятнадцать крейцеров в день. И я еще доволен этим остался. И архитектор будто бы тоже подсчитал, и вышло, что он гульденов десять в день зарабатывал. И он недоволен был и все ругался, главное, из-за тех семерых, что на стройке убились. Ничего удивительного! Ему пришлось раскошелиться, дать вдовам один-другой золотой. И, мол, больших денег стоило ему все это дело.

– Мамочка, прости! Прости, ради Бога! Что я наделала, дура! – Света сгребла мать в охапку и покрыла поцелуями ее мокрое от слез лицо. – Я – дура, дура, набитая дура…

Вот какую историю мне плюгавый старик каменщик рассказал. А теперь у него только и делов, что перекладывать трубочку во рту со стороны на сторону да ворчать целый день.

…Всю дорогу ему не давала покоя одна-единственная мысль. Он так и не позвонил Мишкольцу, и если этот спектакль с наручниками затянется, то Володя попадет в тяжелое положение и еще не получит важной информации. К тому же Балуев плохо себе представлял, что на этот раз задумал Пит, почему действует так нагло и решительно. Ему бы нацепить наручники на Поликарпа! Неужели значок «Андромахи» не сработал? Может, Анхелика выдала его? Ее мужу наверняка сообщили про их тайное свидание. Тогда все пропало. Пит всегда сговорится с Поликарпом, и в этом случае невозможно будет доказать свою непричастность к убийству в магазине «Игрушки».

Я уже радуюсь, что мне тоже делать нечего будет.

В здании с колоннами, несмотря на поздний час, горели все окна. «Меня тут явно ждут!» – подумал Геннадий, когда один из амбалов чуть ли не на руках вынес его из машины.

Ну нет, со мной ничего подобного не приключится. Я упаду с лесов, убьюсь и привидением стану, чтобы людей пугать. Да испугать-то я и сейчас кого угодно могу. Моя мама, к примеру, говорит, что я оборванец, будто пугало огородное. Я сроду еще пугала не видывал, но один парень, что в деревне побывал, объяснил мне, что это — чучело такое, воробьев пугать.

Долговязый молчал, пока весь эскорт поднимался по лестнице, но перед дверью в кабинет Пита шепнул на ухо Геннадию:

Сейчас, значит, я могу воробьев пугать, а как вырасту — черт возьми! — стану на людей страх нагонять!

– Не осложняйте ситуацию, и я помогу вам выбраться.

Даже живой!

У Балуева не было времени достойно ответить ему, потому что следователь открыл дверь и подтолкнул его в спину.

Как гляну я на свою маму, когда она закашляется, да посмотрю на нас всех, так и кажется мне, что прав дедушка с чердака.

– Что это значит? – подпрыгнул в своем кресле хозяин, выпучив то, что не рекомендовалось выпучивать, – свои водянистые глазки. – Что ты придумал, мусор поганый?! Ты бы еще в кандалы заковал моего гостя!

А почему же бояться таких оборванцев, как мы, если у людей совесть чиста?

– Не очень-то он стремился к вам в гости! – снимая наручники, проворчал Беспалый.

И мне хочется не только пугать их… Ну, да там видно будет!

– Пшел вон, ментовское отродье!

Восточная сказка

Выходя из кабинета. Пал Палыч подмигнул Балуеву, как бы напоминая: «Мы договорились», – но пленник отвернулся, что означало: «Я не нуждаюсь в помощи».

В некоем государстве, не в нашей стране, а далеко-далеко отсюда, жил некий государь, который вечно опасался за свою жизнь, и называли его султаном.

Не знаю точно, где это произошло, то ли в Турции, то ли в Персии, только все это истинная правда.

– Присаживайся, Гена, – указал ему на кресло Пит, когда они остались вдвоем. Балуев сел и похлопал в ладоши.

Вот как было дело. Новый сотрудник редакции газеты «Идалмо» ночевал в редакции на матрасе. Он мирно спал, а рядом, за стеной, в другой комнате тоже мирно спал главный редактор этой же газеты.

В полночь в коридоре послышались шаги. Несколько человек тяжело топали, как могут топать только стражи общественного благополучия.

– Браво, Петя! Поликарп не зря старался, ты перенял у него лучшее. Он поставил бы тебе сегодня «отлично» за актерское мастерство. Впрочем, он, наверно, спрятался у тебя в шкафу, следит за нами и оценивает.

Вскоре пробудился и новый сотрудник редакции, подумав, что на него падает потолок.

Но не обрушился на него потолок. Это шумели те самые люди, что топали в коридоре. Они колотили ногами в двери редакции и громко кричали:

– Прекрати, – нахмурился Криворотый, – не надо так со мной разговаривать. Насчет наручников не было никакого уговора, а поговорить нам с тобой необходимо, и как можно скорей. Что касается Поликарпа, то он у меня вот где сидит! – Он провел ребром ладони по горлу.

— Откройте во имя аллаха, откройте во имя аллаха!

Им открыл дверь новый сотрудник редакции, и в редакцию ворвался юсу-паша — начальник жандармерии того края, и еще двое, все вооруженные до зубов.

– Все, что я хотел сказать, тебе уже передали. А то, чего я говорить не хочу, ты меня сказать не заставишь, даже если снова оденешь наручники.

И вопросил начальник нового сотрудника редакции:

— Что вы здесь делаете?

– Дались тебе эти наручники! – в сердцах воскликнул Криворотый. – В данном случае наши интересы совпадают. Ты не можешь этого не признать. Поликарп охотится за твоим человеком, но ему мешает некая девица. Кроме всего прочего, она похищает твоего человека. Мне нужна эта девица. Тебе необходимо до конца недели вернуть своего человека, чтобы он уплатил Поликарпу долг. Как видишь, мы можем соединить наши усилия.

— Сплю, сейчас ночь, — отвечал сотрудник редакции.

— Ваше имя? — строго спросил юсу-паша.

Речь Пита повергла Балуева в смятение. Об исчезновении Федора не знала даже Светлана.

— Такое-то.

— Имя вашего отца?

– Но в первую очередь я хотел бы узнать, – продолжал Криворотый, – как у тебя в руках оказался график с Рабкоровской?

— Такое-то.

– Нет, погоди, – сделал отрицательный жест Балуев, – сначала ты скажи, откуда тебе известно о похищении моего человека.

— Вашего дедушки?

– Федора? – усмехнулся Пит. – Видишь, я даже знаю, как его зовут. Нет ничего проще. Гена. Мои ребята хорошо поговорили с твоим шофером.

— Такое-то.

— А вашей бабушки?

– Где они его отыскали?

— Такое-то.

– На проспекте Мира.

— Вашей повивальной бабки?

– Конечно, случайно наткнулись, – с иронией в голосе добавил Геннадий.

— Такое-то.

— Имя повивальной бабки вашего отца, повивальной бабки вашей бабушки, отца вашего дедушки, деда вашего дедушки и бабушки вашего прадеда?

– Ну, зачем так? Они пасли твою машину весь день. И то, как ты маневрировал вокруг собственного магазина, меня просто привело в восторг! – Криворотый закурил и спросил еще более настойчивым тоном:

Спросив так, юсу-паша подошел к матрасу и осмотрел его.

— Здесь нет, — недовольно проговорил юсу-паша. И пошел обыскивать печку.

–Теперь я могу рассчитывать на какую-нибудь информацию?

— И даже здесь нет, — проворчал он.

Геннадий Сергеевич провел ладонью по лицу. Ему необходимо было переварить полученное сообщение, прежде чем обронить хоть слово. И тут ему пришел на помощь телефон.

После этого он осмотрел чернила, кисет, пальто, повешенное на дверь.

— И там тоже ничего нет, — недовольным голосом сказал юсу-паша своим подчиненным.

– Я занят! закричал в трубку Пит, но тут же осекся и переспросил более вкрадчивым голосом:

Осмотрев плевательницу, подкладку пиджака и штаны сотрудника редакции, посетители ушли, оставив ошеломленного сотрудника редакции в изумлении от всего того, что ему довелось видеть.

– Кто? – Выслушав ответ, приказал секретарше:

Юсу-паша после того пошел со своими людьми на квартиру главного редактора, и повторилось там все, что происходило рядом в редакции, с тем лишь различием, что гости осмотрели и тарелки и стакан с водой.

– Не вешайте трубку! Я переговорю из приемной.

А заглянув в рот сыну главного редактора, ушли.

Главный редактор сказал им:

Геннадий чувствовал, что в этот момент происходит что-то очень важное, но показывать врагу свой интерес – последнее дело.

— Как у себя дома!

— Как у себя дома, — ответили в один голос жандармы и ушли.

– Придется мне тебя покинуть на минутку, – сообщил тот, ц Балуев заметил, каким озабоченным стало его лицо.

На следующий день повторилось то же самое, что накануне, с той лишь разницей, что юсу-паша под тем предлогом, что раньше работал сапожником, осмотрел ботинки нового сотрудника, а в квартире главного редактора — под предлогом, что когда-то был грудным младенцем, засунул голову в детскую коляску и долгое время не мог выбраться оттуда.

Криворотый действительно вернулся через минуту, не вернулся, а вбежал в кабинет.

И было так целую неделю из ночи в ночь.

– Мне надо срочно уехать! – бросил он на ходу. – Чувствуй себя как дома. Глупостей делать не советую. Тебе отсюда не выйти. Захочешь поесть, обратись к секретарше. Она тут, за дверью. Можешь заказать себе роскошный ужин из ресторана. Все за наш счет. Ты – гость! Запомни это! Можешь поспать на моем диване. Можешь, наконец, трахнуть секретаршу, разрешаю. Она хоть баба и не первой свежести, но порезвиться с ней можно! Все. Пока. – Он хлопнул дверью.

На седьмую ночь главный редактор спросил:

Геннадий тут же бросился к окну. Пит дал последние наставления охране и отправился в неведомый путь на белой «Волге». Еще несколько минут ушло у Геннадия Сергеевича на изучение рыбок в аквариуме, а потом в голове созрел дерзкий план. А не позвонить ли Миш-кольцу прямо из кабинета Криворотого? Он ведь гость, в конце концов. На этом так настаивал Пит. Значит, и международный звонок будет за его счет.

— Какого дьявола вы здесь ищете, в конце концов?

– Кофе не желаете? – промяукал за спиной чей-то голос. Геннадий вздрогнул от неожиданности. Он не слышал, как она подкралась сзади. Обычно секретарши стучат каблуками, а эта ненормальная расхаживает в кроссовках. Да еще нацепила бриджи на свой толстый зад! Как Петя только терпит ее?

Юсу-паша улыбнулся в ответ и кивнул своим людям.

– Заварите покрепче и с лимоном, – распорядился Балуев.

И жандармы хором ответили:

— Ничего не ищем. Это мы просто так, по привычке.

Ему же предложили быть как дома. Правда, у себя в офисе он всегда говорит Ниночке «пожалуйста». Эта толстая мымра в бриджах и кроссовках обойдется!

И в той стране эта привычка сохранилась до сей поры, и тот юсу-паша жив, если не умер.

Она одарила его живописной улыбкой из-под очков и удалилась, подчеркнуто виляя задом.

Седой дедушка, рассказавший своим внучатам эту сказочку, помолчав, добавил еще:

«Если я позвоню Мишкольцу, – подумал Гена, – она обязательно подслушает».

— Запомните, детки! Ничего мы не ищем, это мы просто так, просто так, по привычке!

Они сидели на кухне и глушили стаканами водку. Во всем Санином доме только кухня с тяжелым запахом спиртного и дешевого табака (Серафимыч принципиально курил «Беломор») была ярко освещена.

Предвыборное выступление цыгана Шаваню

Но никто из них – ни Шаталин, ни Серафимыч – никак не мог опьянеть. То ли закуски оказалось предостаточно, то ли нервы не давали расслабиться.

Были у цыгана Шаваню политические убеждения? Нет. Ему было безразлично, какая партия стоит у кормила власти в новом здании парламента в Пеште. В газетах решались важнейшие политические проблемы, а цыган Шаваню только меланхолично любовался широкими равнинами, на которые открывался такой замечательный вид из его домика, стоявшего на самом краю Борошгаза.

Сначала пили молча, но оба понимали, за кого пьют. Потом Саня по-глупому выставился, видно, чтобы начать разговор:

Самые прекрасные политические лозунги не могли взволновать старого Шаваню, а когда в соседнем городе проводили народные собрания, Шаваню любил смотреть на толпы крестьян в бекешах и потрепанных широких штанах, отправлявшихся в город послушать благородного пана Капошфальви, который трижды в год изволил выступать перед своими избирателями.

В такие дни в деревне, как вы сами понимаете, никого не оставалось, а это было на руку семейству Шаваню: можно было кое-что стянуть. Поэтому за приступы красноречия пана Капошфальви Шаваню приходилось потом расплачиваться отсидкой.

– Как поживает Зоя Степановна?

Кроме абсолютной независимости политических убеждений, у цыгана Шаваню была еще одна особенность. Он играл на скрипке. О цыганских музыкантах написано уже бесчисленное количество страниц. Но Шаваню был и в этом отношении своеобразен. Обычно цыгане играют, а крестьяне тихохонько сидят, не пикнут, слушают, иногда танцуют. Но когда играл Шаваню, крестьяне должны были пить, а сам Шаваню в отличие от своих цыганских коллег, играя, никогда не пил и не засыпал. Шаваню играл, крестьяне пили, он исполнял все новые и новые мелодии, одну веселее другой; ну, а поздно ночью, когда крестьянам уже было безразлично, по какой струне он проводит смычком, староста вскакивал из-за стола и кричал: «Nagyon szép!» (Замечательно!) и бросал Шаваню деньги, а тот все играл да играл. Случись в такой момент, что аплодирующего старосту от возбуждения хватил удар, слушатели единодушно выбрали бы старостой Шаваню.

– Не поживает, Санек. Уже не поживает. Опять замолчали. Выпили.

Были назначены выборы в парламент. Благородный пан Капошфальви десять лет подряд был депутатом, при этом ни разу не вызвал недовольства у своих избирателей и никогда не имел соперников. Но в последнее время он загрустил и, как только речь заходила о выборах, сидел понурив голову: у него появился соперник.

– Ты, я вижу, здорово обустроился, – начал, в свою очередь, Иван Серафимыч. – Часовенка, что напротив, на твои деньги возводится?

Капошфальви потерял сон. Будь новый кандидат хотя бы «благородным» человеком, который мог бы, подобно ему, Капошфальви, проследить свою дворянскую родословную до XVI столетия! Художественно выполненный дворянский герб Капошфальви висел в его рабочем кабинете: красивая выразительная голова осла и рука с мечом, согнутая под углом 45 градусов. Но его соперник не имел ни дворянского звания, ни герба в кабинете, ни кабинета вообще, потому что был простым крестьянином, правда, богатым, но все же крестьянином. Его единственным званием было то, которым его наделили крестьяне: пан староста. Это он кричал Шаваню «Nagyon szép!». Звали его Фереш. Его фамилия даже не кончалась на букву «и», окончание, которым гордились свыше пяти тысяч венгерских дворян.

Единственный сын Фереша изучал в Праге право. Этот молодой человек вбил себе в голову, что его отец должен стать депутатом, так как, сдав первый государственный экзамен, юноша вообразил, что второй ему удастся сдать гораздо легче, если в списках будет сказано: «Янош Фереш, сын депутата парламента».

– Как вы догадались?

Борошгазский староста Фереш, до сих пор трижды в год с восхищением внимавший речам благородного пана Капошфальви, на последнем собрании крикнул оратору: «А мы что, пустое место?» Фереш малость напутал. Сын велел ему во время речи благородного пана Капошфальви громко выразить свои оппозиционные убеждения. Но благородный пан, к несчастью, говорил о важности разведения мясного скота, и тут-то, к всеобщему изумлению, Фереш разразился упомянутым возгласом: «А мы что, пустое место?»

– Я всегда, Саня, догадливым был. Всегда был. О таком соображение имел, о чем никто и не ведал.

Благородный пан пригласил цыгана Шаваню, вернее, не пригласил, а велел привратнику привести его. Когда привратник явился с цыганом, Капошфальви сидел в своем кабинете.

– Я, Иван Серафимыч, ее давно задумал. Решил, как жильем себя обеспечу, так рядом часовенку выстрою. До этого все по общежитиям мытарился да комнаты снимал. Я ведь сам из деревенских.

— Дорогой друг, — обратился благородный пан к Шаваню, у которого тряслись ноги. — Я надеюсь, что ваши политические убеждения глубоко оскорблены бестактным выступлением пана Фереша, который намерен выставить свою кандидатуру. Я был в течение десяти лет вашим депутатом, и все вы знаете, что не впустую потрудился.

– Помню, Саня. Все помню. Как ты в первый раз к нам с Людмилой пришел – помню. Застенчивый такой был, скромный… Мне ты, кстати, сразу не понравился, не обессудь. А вот Зое Степановне приглянулся. Баба – ДУра! Что она понимает? На что в первую очередь внимание обращает? Мужик здоровый – это еще не значит, что в поле пахать будет. Вон их сколько, здоровых дармоедов, у тебя под окном! Заставь-ка их пахать – они тебя на смех подымут! А лицом мужик вышел так на что ему эта смазливость? Он же не девица. Правда, сейчас и таких развелось сколько угодно. Что еще в тебе она приметила? Тихий, скромный ты был.

Цыган Шаваню не понял и десятой доли из речи благородного пана и потому только кивал головой, а после каждого елова приговаривал: «Смотри-ка, вот оно как!» Наконец он пришел в себя и ответил:

— Вельможный благородный пан, я бедный цыган romano čanejai čuprikane devlehurebske (клянусь богом), вельможный пан, я никого не обманываю, не ворую, domneha sovelam (сплю в комнате), и только несколько лет назад prašta zidžubena (со мной случилась беда).

Так в тихом омуте, известно, кто водится…

Теперь уж благородный пан не понял Шаваню, потому что в его ответе было очень много цыганских слов. Поэтому он поддакивал: «Верно, верно» — и, чтобы закончить разговор, сказал:

Саня только кивал в ответ, как бы соглашаясь сразу и с мнением Зои Степановны и с осуждениями Ивана Серафимыча.

— Я знаю, что ты порядочный человек и прекрасно играешь на скрипке, мне говорили, что крестьяне могут без конца слушать твою игру и, если ты попросишь, ни в чем тебе не откажут. Так вот, прошу тебя, прошу вас, дорогой друг, ходите из трактира в трактир, играйте там и при этом кричите: «Да здравствует наш депутат благородный пан Капошфальви!» А я щедро вознагражу вас за это. Но кричите хорошенько!

– А на что смотреть надо было? – поинтересовался Шаталин, когда тот замолчал.

— Что говорил тебе благородный пан Капошфальви? — спросил цыгана в тот же вечер староста Фереш, проходивший мимо цыганских хибарок.

– Вот здесь должно быть! – Серафимыч ударил себя кулаком в грудь. – Понял? И еще здесь, – постучал он себя по лбу. Его бас то ли от выпитой водки, то ли от нервного напряжения превратился в хрип.

— Вельможный пан староста, я должен прославлять в трактирах благородного пана, — сознался Шаваню, которого мало трогало, что перед ним стоит соперник благородного пана.

– Но туда ведь не заглянешь, – возразил Саня.

Дома Фереш передал сыну слова Шаваню.

– Правильно мыслишь, Санек. Правильно. Отсюда и беда.

— Не беспокойся, делай то же, что я, а у меня есть идея, — ответил студент-юрист. — Завтра я сам поговорю с Шаваню.

– А может, не только отсюда? – снова возразил ХОЗЯИН.

— Шаваню, я слышал, что ты должен прославлять благородного пана. Молодец, кричи хорошенько, — сказал он на следующий день Шаваню. — Сколько у тебя детей?

– На что намекаешь? – Серафимыч поднял тяжелую голову и уставился мутным взором в Санин подбородок. – На Людочку, на кровинушку мою намекаешь? А какие ты на нее права имел? Никаких! Она тебе женой не была ни перед людьми, ни перед Богом! Она имела полное право влюбиться, а влюбившись, выйти замуж без твоего на то согласия! Я отец, а не ты! Понял? Ты – дерьмо собачье! И все! Вот так мы и порешили на своем семейном кругу.

— Двенадцать, — ответил цыган.

— Хорошо, — продолжал сын старосты. — Отпусти этих двенадцать детей ко мне на воскресенье. Получишь за каждого по пятьдесят крейцеров.

– Что я – дерьмо собачье, порешили?

Неожиданно привалившее счастье, надежда получить деньги на минуту ошеломили цыгана, но он быстро очнулся и стал торговаться. Это, мол, мало, надо бы дать хоть по шестьдесят крейцеров за ребенка.

— Ладно, получишь по шестьдесят, — согласился молодой человек, — но, советую тебе, кричи погромче.

– Цыц! Не передергивай! – Серафимыч тяжело вздохнул, и в горле у него что-то забулькало.

Наступило воскресенье. Утром все двенадцать детей Шаваню, можно сказать, в чем мать родила, вышли из усадьбы Фереша. Впереди шагал старший, тринадцатилетний мальчик — у него была рубашка подлиннее, — с зеленым знаменем в руках, на котором было написано: «Да здравствует благородный пан Капошфальви, наш депутат вот уж десять лет!»

В усадьбе их должным образом проинструктировали, и утром, когда особенно много народу шло в церковь, эта чумазая стайка выступала со знаменем по самым оживленным улицам и кричала во всю глотку:

– Ладно вам! Давайте еще по стакану хряпнем, и вы мне расскажете, что у вас там случилось, – предложил Шаталин, – а то мы так никогда до главного не доберемся.

— Да здравствует наш депутат благородный пан Капошфальви! Да здравствует наш благородный отец!

– Доберемся, Санек, доберемся. Мы с тобой сегодня до всего доберемся.

«Благородный отец» снял свою кандидатуру.

Последняя фраза насторожила Шаталина. Он подумал о том, что проклятая девка оставила его без оружия, а звать на помощь он не привык.

На сборе хмеля

В длинных бревенчатых постройках слышен говор, смех, пение. Равнина от Спалта до самого Нюренберга погружена в туман, из которого, как составленные в козелки ружья военного лагеря, торчат составленные вместе жерди хмельниц. И только островками леса высятся подпорки, где еще кудрявятся усики свисающих плетей хмеля.

– Нет, Санек, пить я больше не буду, – прохрипел Серафимыч, вовремя вспомнив о своей миссии.

Равнина, сумрачная и унылая теперь, когда большая часть обширных хмельников уже обобрана, кажется сизой в тумане.

И только где-то там, на юге, чернеют контуры леса, да черные вороньи стаи прорываются сквозь туман, окунаются в него, вновь появляются на составленных подпорках хмельниц, крича: «Карр, карр…»

– Бросьте, Иван Серафимыч, я вас все равно в таком виде не отпущу.

Зато внутри построек царит оживление.

За длинными деревянными столами — множество людей, пришедших сюда со всех концов Германии. Мужчины, женщины и даже несколько подростков — те, кто уже за месяцы до этого заговорил о том, как в августе подзаработает немного денег, когда потребуется чесать хмель.

Заночуете у меня. Я постелю вам в гостиной.

Есть здесь бродячие поденщики, оборванные, опустившиеся, работающие для того только, чтобы пропить полученные деньги в ближайшем кабаке; есть наряду с ними и люди немощные, неприспособленные к тяжелому труду, которые хотят сберечь про черный день добытую копейку; и все они теперь говорят наперебой, поют, смеются — с тем ощущением беспечности, которого им так давно недоставало, и при этом счесывают душистые шишки хмеля со стеблей в корзины, — а утреннее августовское солнце тем временем вытесняет с безлюдной равнины туман.

– Мне постелят, где надо. Не волнуйся. – И вдруг ошарашил:

Запах хмеля приятно раздражает ноздри, иногда вызывая кашель, а аромат смолы, источаемый свежим срубом, дурманит голову.

– Если хочешь знать, она тебя, дурака, любила, а этого хмыря нет!

— Это, как я смотрю, приятней, чем ходить за куском по миру! — сказал расположившийся в конце стола оборванец.

– Зачем же замуж пошла?

— Работа легкая, — подтвердил сидящий рядом. — Ты кто по ремеслу?

– Мы с Зойкой так хотели. Понравился нам этот хмырь. Обеспеченный всем. Папа-шишка, начальник санэпидемстанции. – Последнее слово он выговорил с трудом. – А Людмила привыкла слушаться нас с матерью, вот и пошла за него. Со слезами, но пошла. Три года терпела, бедняжка, а потом развелась. А с другой стороны если посмотреть, не за тебя же ее было отдавать, Саня. Ведь у тебя тогда ни фига не было! Сам говоришь, по общагам мытарился.

— Кузнец, — ответил оборванец, — звать Карлом, из Ганновера.

– Верно все рассчитали, Иван Серафимыч, и быстро сварганили Людкино замужество, пока я в Афгане прохлаждался! Всем, короче, счастливую жизнь устроили!

— А я из Гамбурга, — представился второй, — каменщик. Хайсом зовут.

Александр старался говорить спокойно, но уже понимал, к чему сворачивается их полупьяная беседа. «Что он может знать о гибели дочери? – соображал он. – Только то, что во время акции в доме Овчинникова находился я. В принципе, и этого достаточно, чтобы по-свойски разобраться со мной. Здесь явно не обошлось без дочери Овчинникова. Но откуда он может знать, как распорядился нами жребий? Этого и дочь Овчинникова не знала, раз подарила мне пупсика».

— Я уж двенадцать лет без заработка, — продолжал кузнец, — прежде-то хорошо шло дело, а как нанялся на железку, сломал на их работе ногу. В Тюрингии в больнице три недели провалялся. Инвалидную карту дали. И думаешь, хозяева мне возместили за увечье? Еще хотели, подлецы, чтоб я больницу оплатил. «Ты, — говорят, — напился, вот и сломал ногу».

– Нет, Санек, ты подойди к этому с отцовской позиции, – настаивал на своем старикан. – Отдал бы ты свою дочь, свою кровинушку за голодранца? А ведь ты был голодранцем. Вспомни.

— Бедного человека, как собаку, гонят, — сказал Хайс, — а заступиться некому. Меня один мастер за то выгнал, что его дочку я обхаживал. «Дочь моя не про вас!» И ведь простой десятник. Я и скажи ему, что он каналья. Ух и остервенился он! Палку схватил да на меня! Мы на лесах стоим, от земли метра три будет… Я только крикнул: «Ах ты, черт, каналья!.. Как развернусь — он и слетел на землю. Оскорбление действием должностного лица.

– Мы с вами разные люди, Иван Серафимыч, и нам друг друга трудно понять.

— Сколько же тебе присудили, друг? — спросил сидевший против него малый — пекарь, судя по колпаку.

– Мы – разные люди. Это верно. Но почему ты не захотел сам во всем разобраться? Пришел бы к нам домой, выпили бы с тобой, как сейчас, и прояснили, глядишь, ситуацию. Гордость не позволила? Почему после армии ты к нам ни разу не пришел? Ведь не чужие мы тебе были…

— Шесть недель, — отвечал каменщик.

– Я любил ее, – пробормотал Саня, – и у меня вот здесь кое-что разорвалось. – Он постучал себя кулаком в грудь. – Вы несете околесицу, Иван Серафи-мыч. Люда вышла замуж за полгода до окончания моей службы. Последние ее письма не отличались нежностью. Неужели я должен был выяснять, по любви она вышла замуж или нет? Мне это было безразлично. Я потерял ее навсегда.

— Только-то? — вмешался с другого конца стола старичок, жевавший сигарный окурок. — Спихнуть, когда там от земли три метра… Шесть месяцев — это скорей похоже. Мне вот в свое время поблажки не дали. Шел я по линебургской пустоши на Шлезвиг. В какую-то деревню — уже около моря — заходим побираться еще с одним. Не помню, кто он был, — дело давнее. Ну, обошли мы все дворы — а тут вдруг полицейский. «Проследуйте со мной!» «Еще чего, — думаю, — в кармане денег целая пригоршня — там всюду подают, — а мне проследовать с тобой!» Начал я препираться, а потом думаю «Ладно, мы сейчас при народе — а погоди, как отойдем немного…» И не стал спорить. А когда подошли, уже далеко за деревней, к самому каналу, схватил его за горло и пихнул в трясину. Пока он выбрался, нас уже было не видать за травами. На следующий год идем еще с одним по Прусской Силезии, и останавливает нас у Кладиска какой-то полицай. Знакомая такая харя. Вглядываюсь — тьфу, черт, да это тот, которого я запихнул в трясину, там, у моря.

– После развода она сохла по тебе. Так и знай. Но гордость не позволила ей найти тебя. Не позволила гордость. Вот как.

За столом рассмеялись.

– Не смешите меня. Вы со своим запоздавшим на десять лет комментарием все превращаете в анекдот, в «мыльную оперу». Вы хотите свалить все на меня, чтобы очистить совесть. Не надо этого делать, Иван Серафимыч. Каждому – свое.

— Шесть месяцев схлопотал, — сказал старичок, — да еще в исправительном столько же.

– Ах ты Боже мой! Послушать тебя – так прямо ангел! А часовенку-то строишь для чего? Есть, значит, грех на душе? Тяжкий грех! Ведь это ты, гаденыш, Лю-дочку убил! Ты-ы-ы! – взревел Серафимыч раненым зверем. – Из-за тебя вся жизнь моя пошла наперекосяк! Зоенька даже на похороны не смогла пойти, паралич ее скрутил, как узнала! Сколько она мучилась, бедная! Все из-за тебя, гаденыша, все из-за тебя! – Он расстегнул на груди клетчатую рубаху – тяжко давался этот разговор. Потом сунул руку под мышку и вытянул оттуда пистолет на резинке – излюбленный фокус героев гангстерских фильмов. Нельзя сказать, что при этом он продемонстрировал чудо ловкости. – Вот, значит, Санек, часовенкой не отделаешься! Я тебе Людочки и жизни моей искалеченной не прощу! Так и знай.

— А что, по линебургской пустоши неплохо походить, — сказал каменщик. — Всюду пускают, иной хозяин сам тебя зазовет; только вот жалость — деревни очень уж далеко друг от друга. Часов пять иной раз отшагал — а деревни не видно. Да и идти-то надо низкой лесной порослью, и трава накрывает тебя с головой. Чуть сбился с правильной дороги, так иной раз дня три проплутаешь. Все кажется, что ты здесь уже был. Вернешься, и придешь опять туда, откуда вышел. Но в деревнях зато куда как хорошо. И в господских имениях, где за́мки. Наешься от пуза, и монет сколько настреляешь! А спать охота — вышел из деревни, ложись себе в траву и спи. И так до Шлезвига. Да и в Шлезвиге хорошо.

Вот. – Он явно медлил. Чего-то ему не хватало для полной картины. – Может, покаешься напоследок?

— Верно говоришь, — подтвердил кузнец, — рыбы наешься досыта. Рыбы у моря полно. Мы как-то раз в одной деревне влипли… Пришел я и еще один, с которым мы ходили, к старосте: так, мол, и так — голодные. «Садитесь, принесу вам рыбы». Выходит в сени, а там у него жареной рыбы полна миска. Дает нам каждому по штуке. Съели мы и пошли. А рыба эта очень была вкусная, и вот в сенях попутчик мой взял да и опрокинул всю ту миску себе в полу. Полны карманы напихал — и даем ходу. Не успели мы из двора выскочить, бежит за нами староста. Попутчик-то забыл, что у него в карманах дыры, а через них, пока мы шли, вся рыба одна за одной и выпала. Вот ведь несчастье! Бежим, а как народ увидел, что за нами староста погнался, тоже давай нас ловить. Собак натравили… Потом нас староста в пустом хлеву запер. А утром заявился и протягивает иглу с ниткой — дескать, чтобы попутчик мой зашил свои карманы!

– Ас чего вы решили, что это я? Любопытство пересилило страх. Этот вопрос мучил Шаталина с самого начала.

У стола засмеялись, а старичок, жевавший табак, пронес:

– А что тебе до того? Я тебя предупреждал о своей находчивости.

— Не всякому слову верь, но говоришь ты складно. Знавал я одного, он все рассказывал, рассказывал, где побывал, куда его нанимали, а после, как я к нему в послужной-то список глянул, — и вышло, что он три недели всего ходит по поденкам.

– А все-таки?

Старичок закашлялся и сплюнул.

– Полгода назад один человек…

Кузнец настороженно прищурился.

– Дочь Овчинникова? Не юлите, Иван Серафимыч, мне ведь все равно на тот свет отправляться. Зачем же скрывать?

— А я знавал одного деда, — сказал он, — и все-то было не по нем, все он бурчал.

– Ну, предположим, она.

— Старый человек всегда знает, что говорит, — вставила сидевшая у стола женщина с неприятным лицом.

— Х-ха, — засмеялся кузнец, — Фодк у нас возговорила. Втюрилась напоследок в старца.

– Она видела меня там и запомнила?

— Да он мне как папаша, — посмеивалась Фодк, — а я ему как дочь; он хоть ворчит, а добрый. Мы с ним из-под самого Виттенберга все шли.

— Ты чем сейчас живешь-то? — спросил каменщик.

– Запомнила, – подтвердил старикан.

— Хожу по свету, — осклабилась Фодк, — где чего дадут… Со мной и дочка ходит.

– Но ведь это еще ничего не значит. Нас было пятеро.

— Где она, дочка-то? — спросил кузнец.

— Да вон, у третьего стола. Красивая девчонка, а…

– А Людочку убил ты! Об этом я узнал только позавчера.

Фодк вздохнула.

— И что с ней потом будет, — добавила она, понизив голос, — богу одному известно.

– От нее же? – Серафимыч кивнул. – Она что, ясновидящая? С чего она это взяла?

— Что будет? — подхватил кто-то из сидевших напротив. — Бродяжить будет и помрет где-нибудь на дороге, как и ты, как все мы. Другие явятся, тоже пойдут бродяжить, как вы с ней. Эти помрут — опять же явятся другие…

– Ладно, хватит базарить! Будешь каяться?

— Какой разумник выискался, — засмеялся у того же стола пекарь. — «Другие явятся»… Х-хе… Теперь тут мы. А что нам до других?

– Буду, но не перед вами! – заявил Александр. – А если хотите меня прикончить, то не советую этого делать в доме. Выстрел услышит охрана, и вы отправитесь вслед за мной.

— Всей жизни жаль, — проговорил разумник.

– Ты думаешь, гаденыш, мне охота жить, после того как ты все испоганил?

— А нам тебя жаль, что ты дурью маешься, — сказал кузнец. — К чему такие разговоры: «Всей жизни жаль…» Теперь ты хмель чешешь. Теперь-то мы под крышей! — вскричал он.

– И все же есть более разумный выход. Мы садимся в мой автомобиль, уходим от опеки, выбираем укромное местечко, и вы мне стреляете в затылок.

— Теперь нам хорошо, — сказал каменщик.

Идет?

— «Теперь»… вот то-то, что «теперь», — возразил прежний голос.

– Да пошел ты!.. – прохрипел Серафимыч, но снова медлил.

За столом на мгновенье стало тихо. Каждый почувствовал в этих словах правду. Взгляды невольно обратились на равнину, простиравшуюся за окном. Пустую до самого горизонта, как и вся жизнь у большинства собравшихся здесь людей.

Шаталин видел, как тяжело дается ему роль палача. До последней минуты он не верил, что Серафимыч способен выстрелить, пока тот не взвел курок.

— Наполненные корзинки отнести! — слышится голос нанимателя.

В этот миг широко распахнулась входная дверь, и это бы только ускорило развязку, если бы женский голос не окликнул рокового гостя:

Солнце прогрело деревянные постройки, и туман на равнине истаял.

— Через два дня разойдемся кто куда, — сказал кузнец.

– Серафимыч! Это – я!

— Кто куда, — повторил за ним каменщик.

В темноте гостиной не очерчивался даже силуэт вошедшего.