Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Дэн помогал Лукасу идти по проходу, оставленному для них больными. Им пришлось переступить через чью-то ногу и через вытянутую руку странного цвета — голубовато-белую, как сыр. Лукас подумал, не направляются ли они к той последней комнате, где находилось исцеление.

Палата, куда они вошли, располагалась в самом конце коридора. Обыкновенная комната, однако ничего обыкновенного в ней не было. Она была маленькой и грязно-белой. В ней стояли шкафы со стеклянными дверцами, стул и койка. Сидевшая на стуле сестра склонилась над лежащим на койке мужчиной. Мужчина, приблизительно одних лет с отцом Лукаса, только меньше ростом и с длинными волосами, что-то невнятно говорил сестре.

Врач сказал:

— Ладно, давайте посмотрим.

Лукас не сразу сообразил, что врач хочет осмотреть его руку. Ему показалось, будто врач имеет в виду что-то более общее и крупное, но что именно, он сказать не мог. Он протянул врачу руку. С промокшего тряпья на пол капала кровь. Лукас посмотрел на красные капли. Я ранен, подумал он.

Врач начал разматывать повязку. Кровь, похоже, ничуть его не смущала. По мере того как врач снимал повязку, боль становилась совсем другой. Она вся собиралась в руке. До того она растекалась по всему телу, как болезнь, а теперь вся была тут; боль, резкая и мучительная, с каждой снимаемой тряпицей искрами впивалась в плоть. Лукас застонал, хотя очень старался этого не делать. Казалось, повязка стала частью его тела, и врач, сам того не замечая, вместе с ней снимает с Лукаса кожу.

Наконец повязка была снята. Вот она, его кисть. Она больше не выглядела такой вспухшей, как на фабрике. Она была маленькой и скрюченной, как куриная лапка. Она была густого красного цвета, как будто состояла из одной крови. Она напоминала какое-то новорожденное чудище.

Лукас взволнованно посмотрел на Кэтрин. А вдруг ей станет противно?

Но она просто сказала ему:

— Все хорошо. Все будет хорошо.

Врач выбросил повязку в мусорное ведро. Оно и до этого не было пустым. Врач взял в руку изуродованную кисть; его новое хмурое выражение означало теперь внимание и усталость.

— Как ему можно помочь? — спросила Кэтрин.

Врач ответил:

— Ампутировать кисть. Немедленно.

— Нет, — сказала она.

Казалось, силу знания заменяет ей святая сила отрицания. Можно было допустить — и это представлялось вполне возможным, — что Кэтрин способна вернуть ему кисть просто тем, что настоит на ее возвращении.

— Мисс, вы предпочитаете подождать и тогда уже ампутировать всю руку целиком?

— Не может же все быть так плохо.

— Позвольте поинтересоваться, мисс, где вы обучались медицине?

— У него просто сломана кисть, — сказала она. — Сильно сломана, но и только. Ее можно вправить?

— Не здесь.

— Ну тогда где-нибудь в другом месте.

— Другого места не существует. Во всяком случае, для него.

О Лукасе никогда так не говорили — так, будто он есть здесь и его здесь нет. Это прямо как на фабрике. Было что-то приятное — во всяком случае приемлемое — в том, чтобы предоставить себя чужой воле.

— Мы найдем, куда его отвезти, — сказала Кэтрин.

— На какие деньги? У вас что, деньги есть?

— Разумеется нет.

— В таком случае позвольте описать вам, что будет дальше. Вы отвезете его в Нью-йоркскую городскую больницу или в больницу Святого Винсента. Пройдет время, возможно, много времени, прежде чем его посмотрят, а затем, скорее всего, отправят обратно сюда. Когда вы снова доберетесь к нам, начнется гангрена, и нам придется ампутировать руку — по локоть в лучшем случае, по плечо — в худшем. Вы меня понимаете?

Кэтрин растерялась. Она хотела, чтобы решал Дэн.

И тут Лукас снова стал видимым. Кэтрин увидела его.

Она сказала:

— Лукас, наверно, пусть делают как знают.

Он кивнул. Он уже воспарил над всем, кроме боли и Кэтрин. Лукас испытывал необычайное волнение — она смотрела на него с такой заботой, с такой глубокой и неизменной любовью.

— У тебя хватит мужества? — спросила она.

Он снова кивнул. Мужества у него хватит.

— Тогда давайте, — сказала она врачу.

— Разумная девушка, — отозвался он.

— Можете теперь положить его на койку? Можете дать чего-нибудь от боли?

— У нас нет свободных коек.

— Ну одну-то можно найти.

— Мне отнять ее у женщины, которая умирает в соседней палате? Или прогнать этого мужчину, у которого отказывает сердце?

— Это было бы чудовищно.

— Операционная освободится через час-другой. До тех пор он подождет здесь.

— Тогда дайте лекарство. Он просто не показывает, как ему больно. Не хочет показывать.

— Лекарства у нас мало.

— Как так?

— Все, что есть, мы бережем для особо тяжелых случаев.

— У него тяжелый случай.

— Мальчику всего лишь отнимут кисть. Когда вы настояли, чтобы я посмотрел мальчика, я как раз закончил с мужчиной, которому насквозь пробило череп куском трубы. Она вошла здесь, — врач дотронулся до места над левым ухом, — и вышла здесь. — Он показал на углубление под правым ухом. — Он до сих пор жив, и морфий нам нужен для него.

Кэтрин была озадачена. Она окинула взглядом палату (лежащего на койке под опекой сестры мужчину, который все что-то нашептывал, склянки за стеклянными дверцами шкафов), как будто это могло подсказать ей ответ. Ответа она не нашла и негромко сказала врачу:

— Уверена, что-нибудь можно поискать. Как видите, он не совсем в себе.

— Мисс, у нас бесплатная больница. Здесь половина пациентов не совсем в себе.

Кэтрин помолчала. Лукас видел, что она думает, как быть.

Она обратилась к врачу:

— Сэр, можно с вами поговорить один на один?

— А сейчас мы говорим с вами иначе?

Она двинулась к дверям, врач последовал за ней. Она что-то тихо ему говорила. Он серьезно кивал.

Дэн молчал. Лукас чувствовал его молчание. Врач выслушал Кэтрин и привычно нахмурился.

Лукас сказал:

— Девять месяцев, что зреет плод, миновали, близятся изнеможенье и боли.

— Лукас, тише! — строго велела Кэтрин.

Он изо всех сил постарался быть тише, крепко сжал зубы.

Врач с Кэтрин снова подошли к нему. Врач сказал:

— Я распоряжусь дать ему морфия — раз уж вы так настаиваете.

— Спасибо, — сказала в ответ Кэтрин.

— Я заканчиваю в пять.

— Тогда и увидимся.

— Я пришлю сестру с морфием и свежими повязками. Сам вернусь, когда освободится операционная.

— Хорошо, — сказала Кэтрин.

Врач вышел. Они остались в палате втроем, если не считать сестру и бормочущего мужчину.

— Ну вот, — сказала Кэтрин Дэну.

Дэн молчал, хотя Кэтрин явно ожидала, что он заговорит. Наконец он сказал:

— Мне надо возвращаться на фабрику.

— Да, — отозвалась Кэтрин.

До этого момента Лукасу не приходило в голову, что кому-то надо идти обратно на работу. Он забыл об этом. Он всецело был своей рукой, своей болью, был Кэтрин. Но вот Дэну пора возвращаться на фабрику.

— Ты останешься со мной? — спросил Лукас.

— Конечно останусь, — ответила она.

— Ты поправишься, — сказал Лукасу Дэн.

Лукас промолчал. Он начал понимать — у Дэна просто был перерыв, и ничего больше. Если сейчас Дэну надо уходить на работу, то завтра на работу уйдет и Кэтрин.

— Ты поправишься, — повторил Дэн медленней и внятнее, как будто не был уверен, что Лукас расслышал его с первого раза.

Лукас сказал:

— Кто из молодых мужчин ей по сердцу больше всего? Ах, и самый нескладный из них кажется ей красавцем!

— Прощайте.

— Прощай, — сказала Кэтрин.

Дэн странно на нее посмотрел. Выражение его лица напоминало то, с каким Кэтрин смотрела на Лукаса, когда тот принес ей миску. Между Дэном и Кэтрин что-то промелькнуло. Она показала ему миску, за которую слишком много заплатила. Она показала ему свою изуродованную руку. Она стояла с вызовом, уязвленная и гордая.

Поскольку говорить или делать было больше нечего, Дэн ушел.

Кэтрин сказала Лукасу:

— Тебе хорошо бы лечь. Боюсь, кроме как на полу, места здесь не найти.

Он ответил:

— Я пойду на лесистый берег, сброшу одежды и стану голым, я схожу с ума от желания, чтобы воздух прикасался ко мне.

— Тсс, молчи. Тебе надо отдыхать. Отдыхать и молчать.

— Я доволен — я смотрю, пляшу, смеюсь, пою.

— Перестань, — сказала Кэтрин. — Оттого что ты несешь вздор, тебе только хуже.

Она помогла ему опуститься на пол. Потом сама села на пол так, чтобы он мог положить голову ей на колени. Ему под голову легли крахмальные складки ее платья.

Он спросил:

— Ты останешься со мной?

— Я же сказала, что да.

— Не только на сегодня.

— На столько, на сколько будет нужно.

Лукас был болью и коленями Кэтрин. Боль была коконом, окутывающим его подобно жгучим повязкам. В этом коконе, на коленях Кэтрин, трудно было думать о чем-нибудь другом. Но он старался. Он добился своего. Привел ее сюда, но пока что спас ее только на один день. Надо было спасать и дальше. Но что для этого сделать, он не знал.

— Кэтрин, — позвал он.

— Тсс. Не разговаривай.

— Ты должна уйти со мной.

— Забудь об этом. Забудь обо всем.

Он старался не забывать.

— Вчера ты была не права, — сказал он.

— Больше ни слова.

— Ты должна взять ребенка и уйти.

— Ш-ш-ш.

Сквозь свой жгучий кокон он видел: она должна взять ребенка и пойти в место вроде ночного парка, к траве и тишине. Она должна искать, как это велел Лукасу Уолт. Были и другие схожие места, не только парк. Он их видел на картинках. Были поля и горы. Были леса и озера. Можно было бы увести ее в одно из таких мест, думал он. Он бы придумал, как это сделать.

На койке продолжал бормотать мужчина.

В палату вошла сестра. Ее черный убор жил своей жизнью; он воссоздавал собою ее, вырезанное из дерева, лицо. Она наложила на руку Лукасу новую повязку. Она извлекла (из-под под своего облачения?) шприц с прозрачной жидкостью. С привычной невозмутимостью сапожника, прибивающего подметку, взяла Лукаса за другую руку, здоровую. Ввела иглу, и это было похоже на укус пчелы, боль была слабой, какой-то странной, живой, как крошечный огонек. Вынув иглу, она ушла. Поскольку ее лицо было вырезано из дерева, разговаривать она не умела.

Недолгое время спустя в сознании Лукаса распустился цветок Он чувствовал, как распускаются лепестки, как раскрывается бутон. Боль никуда не делась, но она уже не была в нем. Она отлетела от него, как душа отлетает от умершего. Она превратилась в завесу, мерцающую так, словно она была из стекла, а это стекло было испещрено цветными прожилками и крошечными световыми пятнышками. Эта завеса парила, хрупкая как стекло, над Лукасом с Кэтрин. Обнимала их со всех сторон. Боль струилась по ее голубым, зеленым, нежно-розовым капиллярам. Там, где боль была сильнее, она подрагивала бледной светящейся зыбью, какая бывает на реке. Боль окружала их, они находились внутри нее.

Лукас думал, что он не спит. Он думал, что ему ничего не снится. И в то же самое время он видел вещи, какие обычно видел во сне. Он видел, что за завесой боли, за стенами палаты, была больница с ее терпеливыми страдальцами и рыдающим мужчиной. За пределами больницы начинался город, с его домами и заводами, с улицами, по которым ходил Уолт, дивясь всему: кузнецам, обливающимся потом у своих горнов, женщинам, прогуливающимся под шляпками с перьями, чайкам, кружащим в небе, как сны этих женских шляпок. Там, где кончался город, была книга, которая породила все, что видел и любил Уолт, потому что любила Уолта и хотела доставить ему удовольствие. А там, где кончалась книга… А кончалась ли она вообще? Лукас не мог этого сказать. Ему казалось, он видит даль и безбрежность, которые были в книге и вне ее. Ему казалось, он видит поля и горы, леса и озера — хотя они были и не такими, какие рисуют на картинках. Судя по картинкам, они были плоскими и унылыми, тускло-зелеными и водянистыми, линяло-голубыми. Теперь он видел, что они полны жизни и сияют красками. Видел океаны колышущейся травы, слепящие белизной горы.

Лукас почувствовал нежное прикосновение ко лбу. Кэтрин что-то нашептывала ему. Он ее не понимал.

И туг что-то сказало Лукасу: пора.

Что именно пора?

Все переменилось. Он снова стоял посреди комнаты, но комната на сей раз предстала в своем подлинном виде — стены, пол и потолок из холста, за ними простирается город, а еще дальше — океан травы. Он не понимал, видят ли то же другие. Видит ли деревянная сиделка, поскольку она тоже была здесь, спиной к нему, и здесь же была рука Кэтрин, которой она поддерживала его. Он пошел, во всяком случае, думал, что пошел. Боль последовала за ним, мерцающая и всепоглощающая.

Он вышел в коридор, где ждали ждущие. Они горели своей собственной болью, она наполняла их, делала красивыми и странно фосфоресцирующими. Проходя между ними, он знал, что они — ему друзья. Он знал, что эти увечные, все до одного, — его семья, родичи, которых он никогда не встречал, но на которых указал ему зов крови.

Потом он увидел Саймона. Саймон вошел и встал перед ним.

Лукас замер. Вид брата был ужасен. Лицо распухло, один глаз слепо глядел из глазницы, второго не было вовсе. Спутанные остатки волос липли к тому, что осталось от черепа. Правая рука, та, что зажимом затащило под колесо, была клочьями мяса на кости. Ткань рубашки мешалась с костями грудной клетки, так что ткань и плоть стали одно. Его оставшееся невредимым сердце — оно оказалось больше, чем ожидал Лукас, — сияло позади четких желтовато-белых полосок ребер.

Это был Саймон, отпущенный наконец из машины и из ящика. Это был Саймон, которого им не позволили видеть. Как он сюда попал?

Саймон сказал: «Ты привел ее ко мне».

— Что это, Лукас? — спросила Кэтрин.

Саймон сказал: «Спасибо тебе. Я рад, что она здесь».

Подошла сестра и взяла Саймона за руку, за другую, не ту, что была изуродована. Она торопилась увести его прочь.

— Все хорошо, — сказала Кэтрин. — Этого человека тяжело изувечило. Мы ничего не можем для него сделать. Пойдем.

Лукас сказал: «Нет».

Он не знал, вслух он это произнес или нет.

Он сказал: «Нам пора отсюда».

Поскольку Лукас не был уверен, произносит он что-либо или нет, он пошел в противоположную сторону, по направлению к приемному покою, быстро двигаясь между лежащими на полу. Ноги сами вели его, как будто обладали разумом. Он знал, что Кэтрин последует за ним. Надеялся, что последует.

Он видел себя открывающим здоровой рукой дверь. Видел идущим через приемный покой, мимо рыдающего мужчины, мимо матери и отца, раскачивающихся, стонущих вместе со своим ребенком. (Выкликнут ли когда-нибудь их имена?) Он видел себя выходящим через наружную дверь на улицу. Там был день. Люди шли, каждый что-то нес в руках.

Кэтрин была тут же, позади него. Она шла за ним.

Она сказала:

— Пожалуйста, вернись.

Он ступил на тротуар. Пойдет ли она за ним? Да, пошла.

Он заметил, что держит красный сверток своей руки плотно прижатым к груди, у самого сердца, как второе сердце, которое носят снаружи.

Кэтрин сказала:

— Стой. Лукас, остановись. Ты лишишься своего места.

Забавно было слышать, как она это говорит. Словно он ждал подарка, чего-то чудесного, с чем ему было бы жаль расстаться, тогда как он хотел только одного — увести ее прочь.

Он побежал. Он знал, куда направляется, знал, куда ведет ее, но сказать затруднился бы. Знал лишь, что движется в нужном направлении. Он представлял, как окажется в некоем безопасном месте, среди деревьев и гор. Деревья и горы были там, впереди него, впереди Кэтрин, и хотя расстояние до них оставалось непостижимым, он понимал, что с каждым шагом оказывается к ним ближе — и дальше от мертвых. Он знал лишь одно, но знал совершенно отчетливо: надо двигаться вперед. Он знал, что должен взять ее с собой, и тут не помогут никакие слова, никакие объяснения. Он не владел нужным для них языком. Говорить должно было его тело, его ноги.

Кэтрин поторапливалась следом. Лукас двигался слишком быстро для нее. Он немного сбавил скорость, чтобы она совсем не отстала.

Она сказала:

— Если не вернешься, тебя не станут лечить.

— Стоит мне прижать ногу к земле, оттуда так и хлынут сотни любовей.

Она позвала на помощь:

— Кто-нибудь, остановите его. Очень прошу. Он болен и не понимает, что творит.

Лукас видел, как сначала один мужчина, потом другой подумали было вмешаться, но решили этого не делать — грудь у Лукаса была вся в крови. Этим мужчинам не нужны были непонятные беды чужих людей, им хватало своих собственных.

Когда Лукас и за ним Кэтрин приблизились к Вашингтон-сквер, он услышал звук сирен. Сначала он принял его за пронзительную какофонию ангельских труб. (С какой стати ему — да и всем остальным — полагать, что ангелы производят красивые звуки?) Лукас решил, что он, вместе с Кэтрин, достиг обетованной земли, где их приветствуют… нет, не ангелы. Их приветствовали духи, похожие на животных, похожие на призраков, на мистера Кейна и рыдающего мужчину из больницы, владеющие языком, которого живые не понимают, но обязательно выучат. Они не были добрыми, но и жестокими тоже не были. Лукас знал, что его дорога лежит к ним. С собой он должен был взять Кэтрин. Он знал, что те, кто трубит в трубы, были книгой, а книга была всем миром.

Запах дыма он почувствовал прежде, чем его увидел. Сначала казалось, что это просто обычный запах улицы, только концентрированный. Но он был острее, резче. Остальные прохожие, судя по всему, тоже обратили внимание на запах. Мимо пролетел уголек, ярко-оранжевый, похожий на световые пятнышки в занавеси боли, но только гораздо ярче. Он остановился, не мог не остановиться, чтобы посмотреть вслед летящему угольку.

Кэтрин догнала его. Ей не хватало воздуха.

— Боже мой!

Выговорив это, она поспешила вперед. Лукас — за ней. Он был рад следовать за ней. Он был рад, что теперь-то она, видимо, поняла его.

Здание компании «Маннахэтта» полыхало. Языки пламени, как знамена, вырывались из окон последнего этажа. Часть окон превратилась в оранжевые прямоугольники. Клубы черного дыма вздымались вверх, жирные и бархатистые.

— О, боже мой! — воскликнула Кэтрин.

Лукас стоял рядом с ней. На мостовой сверкали красным повозки с пожарными насосами. Пожарники в черных робах — мужья монашенок из больницы — поливали здание яркими струями воды, которые не добивали до охваченных пламенем окон. Лукас вспомнил драгоценности в витрине «Гайя Импориум», поблескивавшие среди складок выцветшей материи.

Лукас с Кэтрин попытались подойти ближе к горящему зданию, но их остановил полисмен. Кэтрин стояла перед ним, как до того в приемном покое стояла перед врачом. Казалось, сейчас она призовет всю свою силу убеждения. Скажет ему, что пожара нет, не может быть.

Она сказал:

— Я там работаю.

— Вам повезло, что вас там не было, — ответил полисмен.

Кэтрин протянула руку к Лукасу, крепко прижала его к себе. Они вместе смотрели, как разворачиваются огненные знамена, выставляя напоказ свою красоту, в которой не было ни свирепости, ни доброты. Смотрели, как водяные струи вздымаются сияющими нитями и дождем рушатся на мостовую. Они слышали рев сирен.

И наконец Лукас понял: ради этого-то все и случилось. Ради того, чтобы Кэтрин не было в «Маннахэтте», когда начался пожар. Саймон любил ее — тут она заблуждалась. Саймон не женился на машине, он принес себя ей в жертву, подобно тому как святые жертвовали собой славе, как святая Бригитта пожертвовала собой пламенеющему кругу своей головной боли. Саймон знал — благодаря своей близкой связи с машинами, и Лукас теперь понимал, насколько близкой, — что швейные машины в «Маннахэтте» боготворят и вожделеют своих женщин, но они слишком малы для того, чтобы забрать их себе, как забирают своих мужчин большие машины. Саймон знал, догадывался (может, ему это подсказала машина?), что швейные машины дожидались случая забрать своих женщин единственным доступным им способом.

И лишь Кэтрин спаслась.

Она крепко обнимала Лукаса. Он ощущал, как бьется и трепещет ее сердце. Он отвечал биением своего, по-птичьи мелким, но при этом решительным.

В окне на седьмом этаже появилась женщина.

Женщина стояла на подоконнике, держась за оконную раму. Ее голубое платье развевал ветер. Она была хрупким и четким силуэтом на фоне ярко-оранжевого оконного прямоугольника. Она была подобна богине огня, взошедшей на пьедестал, чтобы объяснить собравшимся у ее ног, что значит этот огонь, чего он от них хочет. Рассмотреть выражение ее лица на таком расстоянии было невозможно. Она обернулась и посмотрела назад в комнату, как если бы кто-то ее оттуда позвал. Она светилась в огненных лучах, и свечение это было страшным. Она слушала, что говорит ей огонь.

И тут она прыгнула.

Кэтрин закричала. Лукас крепче прижался к ней. Ее сердце бильярдным шаром ударилось ему в ухо.

На лету юбка у женщины задралась. Она подняла вверх руки, будто в надежде ухватить невидимые руки, что придут к ней на помощь.

Ударившись о мостовую, она исчезла. В воздухе она была женщиной, сиявшей соцветием своей юбки, а мгновение спустя превратилась в платье, лужей растекшееся по брусчатке и еще зыблющееся по краям, точно живое. К ней бросился полисмен.

— Бог ты мой! — чуть слышно сказала Кэтрин.

Лукас не отпускал ее. Он жалел эту женщину, но она ведь была не Кэтрин.

Лукас шепнул ей:

— Или очуметь вы боитесь от этой непрерывной беременности? Или, по-вашему, плохи законы вселенной и надобно сдать их в починку?

Окровавленной рукой Лукас дотронулся до медальона на груди.

Воздух становился гуще. Он чувствовал его вкус. Ощущал его у себя в легких. Угли кружились и падали дождем, плясали по тротуару вокруг полисменов и пожарных, вокруг исчезнувшей женщины и ее юбки.

Кэтрин зарыдала. Лукас ее утешал. Случилось ужасное, но их с Кэтрин ограждала завеса. Они были под ее защитой. Огражденному ею Лукасу был виден — так ясно, как будто он уже стал явью, — дом посреди травяного моря. Лукас видел, как под ночным небом светятся его окна.

Собралась толпа. Лукас с Кэтрин оказались в первых ее рядах — ближе к зданию не подпускала полиция. Люди в толпе были возбуждены и напуганы. На их лицах плясали отблески огня.

Не Уолт ли это там, среди прочих, не его ли это лицо с выражением изумленного любопытства ко всему происходящему? Лукас видел мужчину с бородой, который мог быть Уолтом, но мог им и не быть. Рядом с ним стояла женщина. Может, это святая Бригитта, обратившая вверх свое бледное участливое лицо, прячущая нимб под фетровой шляпкой? Похоже было, что это она.

Лукас помахал рукой. Он не был уверен, что это Уолт со святой Бригиттой, но все равно помахал. Здоровой рукой он обнимал Кэтрин, поэтому махать пришлось другой, кровавым свертком. Вдруг он, ощутил прилив гордости: вот что от меня требовалось и вот что я сделал.

Ни Уолт, ни святая Бригитта его не видели. Впрочем, когда придет время, Уолт сам его найдет. Он нашел его на Бродвее в минуту нужды; без сомнения, найдет его и снова. Лукас с Кэтрин войдут в книгу, потому что книга эта бесконечна. Лукас станет читать ее наизусть Уолту и всем остальным. Он станет читать и то, чего Уолт еще не написал, потому что его жизнь и книга были одно и все, что он делал или говорил, было частью книги.

Дым, но не сам дым, а то, что от него исходило, некое сгущение воздуха, с болезненным оживлением вилось вокруг них всех, делая воздух плотнее. Лукас видел это так же ясно, как занавесь боли. Воздух стал совсем вязким; казалось, можно протянуть здоровую руку и вылепить из него шарики — как снежки из снега. Он искрился угольками, уподобляясь тем самым ночному небу.

У воздуха был вкус. Лукас посмаковал его во рту. И узнал его.

Воздух наполнили мертвые. Для Лукаса это было так же бесспорно, как Саймоново присутствие в подушке. С каждым вдохом Лукас вбирал мертвых внутрь себя. Они были горьковаты на вкус; пепельно-горячо ложились на язык. А Лукас все махал тому мужчине в толпе. Ему вдруг показалось, что Уолт вот-вот должен заметить его, подойти. Уолт должен был увести его на берег реки, показать путь туда, где трава.

Уолт не смотрел на него, не смотрела и скорбящая святая. Им и без того было на что смотреть. Лукас видел, как, должно быть, и они, толпу и пылающее здание, одно громадное гипнотизирующее целое, к которому принадлежал и мальчик, размахивающий культей.

Мертвые наполняли Лукасу рот и легкие. Кэтрин плакала в его объятьях. Он чувствовал, что на него смотрит, как смотрело ночью в парке, нечто, знающее его помимо имени и облика, помимо устройства из плоти и костей, которое спало в палате, которое хотело заполучить лошадку на колесиках. Он устал, внезапно и бесповоротно устал. Понял, что сейчас подкосятся ноги. Понял, что сейчас упадет, как упала та женщина. Он исчезнет, и от него останется только одежда, овеваемая дымом и тревожимая ветром.

Он старался не поддаваться. Он сказал:

— Ибо каждый атом, принадлежащий мне, принадлежит и вам.

Толпа вскрикнула, как будто была единым телом. Наверху другая женщина стояла в окне. Ее платье уже занялось. Она стояла, как пламя, принявшее облик женщины. Лукас смотрел на нее, как и все остальные. Ее платье теперь было все охвачено пламенем, но голова по-прежнему оставалась головой женщины. Это могла бы быть Эмили, или Кейт, или темноволосая девушка, которая спросила: «А я не подойду?»

Женщина смотрела вниз. Она смотрела на Лукаса.

Он знал это, хотя глаз ее из такого далека не было видно. Он понял: размахивая рукой, он вызвал не Уолта, не святую Бригитту, а эту огненную женщину, новоявленного члена братства мертвых. Он хотел быть увиденным, и его увидели.

Он сам пристально посмотрел на нее. Ничего другого ему не оставалось. Сердце рвалось у него из груди, полыхая своим собственным огнем. Оно пылало, как Эмили или не Эмили, как Кейт или темноволосая девушка, пылавшая в окне. Женщина сказала (хотя говорила она не словами): «Мы теперь другие. Мы были усталыми и обманутыми, мы жили в крохотных комнатушках, тайком ели сладости, но теперь мы лучезарны и блистательны. Мы уже не отдельные кто-то. Мы — часть чего-то более громадного и изумительного, чем то, что могут вообразить живые».

Она сказала: «Бог — это священная машина, которая любит нас так неистово, так совершенно, что пожирает нас, всех нас. Для того мы и являемся на свет — чтобы быть любимыми и пожранными».

Лукас слышал, как говорит женщина и как у его уха бьется сердце Кэтрин. Он понял: они с Саймоном сделали свое дело. Они перехитрили машинного бога. Они продлили жизнь Кэтрин, даровали ей будущее. Он видел, как она щекочет младенца листиком травы. Видел ее и ребенка гражданами мира живых. А сам он предназначен для другого — изначально был для этого другого предназначен.

Огненная женщина расправила крылья и полетела.

Кэтрин вскрикнула. В один голос с ней вскрикнула и толпа. Огненная женщина просвистела к земле, за ней развивались ленты пламени. Лукас теснее прижался к сердцу Кэтрин. Его сердце, соединившись с ее сердцем, становилось все больше и больше. Теперь ему стало понятно, что он — один из мертвых и всегда им был. Его сердце рвалось наружу, как мякоть персика прорывает кожицу. Он невольно пошатнулся. Булыжники мостовой стали ближе. Кэтрин подхватила его, удержав у колена. Полулежа у Кэтрин на руках, он посмотрел вверх. Он увидел, как женщина прочертила небо. Над ней, над городской мглой, мерцала сложенная из звезд лошадка. Он увидел лицо Кэтрин, страдальческое и вдохновенное. Она произнесла его имя. Он знал, что его сердце остановилось. Ему хотелось сказать: «Я широк, я вмещаю в себе множество разных людей». Он силился сказать, но ничего не сказал. В небе большая звездная лошадь повернула свою огромную голову. Наступила несказанная красота.

Крестовый поход детей

Она его пропустила. Никто ее за это не винил, но пропускать все же не следовало. В конце концов считалось, что она — одна из тех редких кудесников, что умеют расслышать отзвук действительного намерения, прозвучавший далеким ударом молотка по шляпке гвоздя, — как бы цветисто ни выражался звонящий, какой бы маловероятной ни представлялась угроза. Но она его пропустила. Когда ее соединили, она подумала: ребенок, белый, от почти тринадцати до пятнадцати с небольшим, обыкновенный компьютерный маньяк, дни и ночи проводящий в пахучей мальчишеской комнате, которую ничто на свете не заставит его прибрать, в окружении пластиковых стаканов из-под «биг-галп»[6] и дистанционных пультов; бледный, похожий на хорька задохлик с деревянными интонациями и жестами, неряшливый даже в тех редких случаях, когда примет душ, у которого есть один или два приятеля, в точности таких же, как он сам, — с ними-то он и общается, да еще с домашними, поскольку этого не избежать, и с кучкой сетевых знакомцев, с которыми он обменивается словами на особом языке — языке их общей страсти, заставляющей их пропадать в полутемной комнате пригородного дома, наедине с неверным светом монитора, среди запаха ног, пропотевших шерстяных фуфаек и давней спермы.

С такими детьми, в самых разнообразных воплощениях, Отдел профилактики преступлений сталкивался часто. Это была особая порода — унылые прыщавые десперадо, которые, сходя с ума от гормонов и одиночества, сидели с членом в одной немытой руке и сотовым телефоном в другом. Этот звонок ничем не отличатся от других таких же, ничто в нем не предвещало опасности. Или это ей теперь так казалось. Она помнила разговор в лучшем случае наполовину. Никаких указаний на цель нападения или на оружие, лишь подростковый голос, обещавший убить человека, из-за того, что люди… — что такого с людьми, скажи мне? — засерают мир, разрушают его — ты имеешь в виду кого-то конкретно, определенного человека, которого хочешь убить? — не важно, какая разница, все мы одинаковые — как же так, все ведь разные — я имею в виду, не важно для мира, для мироздания в целом — кто тебя обидел, по-моему, ты на кого-то обиделся, верно? — нет, вы не поняли, ни на кого я не обижен, просто собираюсь кого-нибудь взорвать и подумал, что хорошо будет об этом сообщить.

Связь прервалась.

Кэт не придала звонку значения и не стала о нем докладывать. Три дня спустя, когда пришло это сообщение, что-то щелкнуло у нее в голове. Взрыв на углу Бродвея и Кортленд, совсем рядом с Нулевым уровнем,[7] по крайней мере один погибший, возможно, и больше. За эти три дня через нее прошло несколько десятков звонков. Она беседовала с мужчиной, который сказал, что выдает себя за голубого и ходит в бары для голубых, чтобы там подсыпать яд в напитки, и тем самым помогает избавить планету от людей, понапрасну сосущих сок из Древа жизни. Она беседовала с пожилым латиноамериканцем, который обещал порубить мачете сотрудников публичной библиотеки, центрального ее отделения, если они не выследят того, кто пишет про него гадости в книгах.

Она снова начала записывать. Она пыталась бросить эту привычку, но после разговора с потенциальным убийцей библиотекарей перед ней уже лежал исписанный желтый стикер:

Вред от книг

Убивать безвинных

Новая метла?

Это был не бред. Это были ее заметки. Психологи во время разговора с пациентом записывают свои мысли. У нее, правда, они выходили более бессвязными. Она скомкала стикер и выбросила его в корзину. В нынешней ситуации не хватало только, чтобы кто-нибудь прочел эти слова, написанные ее почерком. Кроме того, ей совсем не нравилось, что пишет она, не вполне отдавая себе в этом отчет.

Что, если попросить Саймона увезти ее куда-нибудь на несколько дней? Может, пляж, завтраки в номере и Саймон, который весь и целиком будет ее, помогут снять напряжение. Его «Блэкберри»[8] она бы выкинула в прибой. Утопила бы в пинаколаде.

При известии о взрыве что-то щелкнуло у нее в голове, но о том разговоре она не вспомнила. Некоторые подробности происшествия стали известны через час с небольшим. Погибших оказалось двое, а не один, и, пока не поступило новых данных, считалось, что у того из них, кого разорвало без следа, была с собой взрывчатка. Второго удалось идентифицировать как Дика Харта, застройщика, участвовавшего в восстановлении Всемирного торгового центра, — средний палец левой руки с обручальным кольцом обнаружили на пешеходном светофоре.

Все правильно. Я собираюсь кого-нибудь взорвать и подумал, что хорошо будет об этом сообщить. Господи, помилуй!

Кэт нашла свой тогдашний отчет, показала его Питу Эшбери. Если мальчишка окажется тем самым, значит, она его пропустила.

Она отказалась от предложения Пита уйти домой пораньше. Она досидела до конца рабочего дня, дожидаясь, не найдут ли на месте взрыва новые фрагменты тел. Поговорила с мужчиной, который намеревался взорвать кофейню «Старбакс» (не важно, какую именно) за то, что тамошние хозяева упрямо продолжали нанимать на работу черномазых шлюх. (Дабы не нарушать правила, она не стала упоминать, какого цвета кожа у нее самой, но зато про себя пожелала засранцу поскорее сдохнуть.) Другой ее собеседник, мужчина со славянским акцентом, собирался убить заместителя мэра (отчего именно заместителя?) потому лишь — насколько она успела разобрать, пока он не повесил трубку, — что это казалось ему забавным.

Все свои авторучки она убрала со стола в ящик Это немного походило на попытку бросить курить.

Пит зашел к ней в отсек без пяти пять. Необъятный, как картотечный шкаф, и примерно такой же интересный собеседник, он при этом был достойным человеком, мужественно переносившим свалившиеся на него несчастья. Его жена слепла. Дочь вышла за безумного любителя природы, тот увез ее в Коста-Рику, чтобы жить там с ней на дереве.

— Что такое? — спросила Кэт.

Она была не в том настроении, чтобы любезничать. Заискивающий тон был бы кстати — в конце концов, это она, скорее всего, пропустила звонок, — но если сейчас начать лебезить и извиняться, если повести себя как человек, который вымаливает прощение, можно было навсегда застрять в этом образе. А не пошли бы все, кто ждет от нее смирения…

Пит стоял в проходе (никто бы не назвал это место дверным проемом; это была просто черта, на которой принадлежащие Кэт четыре на четыре фута соединялись с более обширным ярко освещенным пространством), плотно сжав губы. Кроме Кэт, он был единственным черным братом в отделе профилактики. Кожа — как полированное темное дерево, несообразно красивая седая шевелюра.

— Нашли левое предплечье, — сказал он. — А еще половину кроссовки с половиной ступни внутри. Это был ребенок.

— Господи!

— Продолжать? Ребенок подошел к тому парню, обнял его и привел в действие заряд.

— Обнял?

— Так говорят свидетели. Белый ребенок в бейсбольной куртке, на вид самый обычный. Так говорят оба очевидца. Один из них видел, как ребенок обнял жертву.

— Чтоб мне провалиться.

— Чтоб всем провалиться.

— А кем оказался этот Дик Харт?

— Спекулянт недвижимостью. Не Дональд Трамп, но и не из последних. Вкладывает деньги в небоскребы.

— Жулик?

— Пока не доказано. Жил в Грейт-Нек[9] со второй женой. В кругу детей и домашних животных. Как это обычно бывает.

— По-твоему, он был знаком с мальчиком?

— Хочется надеяться.

На его месте всякому бы хотелось. Всякий бы молился про себя о том, чтобы мальчик оказался незаконным сыном Дика Харта, или чтобы выяснилось, что они занимались сексом в парке в Грейт-Нек, или о чем-нибудь еще в том же роде. Лишь бы жертва не была выбрана наугад.

— Черт возьми.

Пит сказал:

— Неизвестно, с ним ли ты тогда разговаривала.

— У меня такое ощущение, что с ним.

— Ну, у меня, в общем, тоже: Хочешь, вместе послушаем пленку?

— Ты меня этим очень обяжешь.

Они с Питом вышли в коридор и пошли в аппаратную. По пути Пит заглянул в буфет и прихватил там стакан настоявшихся за день кофейных опивок, густых, напополам с гущей. Кэт от напитка вежливо отказалась.

Аппаратную Кэт всегда считала наименее неприятным местом во всей конторе. Тут было на десять градусов прохладнее, свет не так неистово бил в глаза. Они уселись в кресла, обтянутые серым синтетическим плюшем. Эрон перемотал пленку. Пит нажал кнопку.

Алло. Кэт Мартин слушает. Как и каждому из нас, собственный голос в записи ей не нравился. Слышимый изнутри, он не казался ей таким монотонным и таким резким. Он представлялся ей упругим и уверенным, чуть хрипловатым как у молодой Нины Симоне.[10]

Алло? Вот он снова, хрипловатый мальчишеский голос, совершенно заурядный.

Вы полицейская?

Как тебя зовут?

Я позвонил в полицию, и меня соединили с вами.

Чем я могу тебе помочь?

Ничем. Мне ничего от вас не нужно.

Его бедная мать, должно быть, слышала эти слова изо дня в день, с тех самых пор, как половое созревание превратило милого крошку в мрачного, замкнутого, дурно пахнущего подростка. Поразило ее это превращение или нет?

Тогда зачем ты звонишь?

Хочу вам кое-что сказать.

Что ты хочешь сказать?

Тишина. Она так и видела, как этот отчаявшийся маленький недоумок собирается с духом у себя в комнате, окруженный рекламными плакатами кинобоевиков. Ничего необычного, абсолютно ничего.

Я собираюсь кого-нибудь взорвать.

Кого?

Не могу вам сказать.

Почему не можешь?

Людей надо остановить.

Почему ты так думаешь?

Мы должны все начать заново.

Ты хочешь остановить кого-нибудь конкретно?

Кого именно — не имеет значения.

Имеет. Почему ты думаешь, что не имеет?

Я хотел сказать, не имеет значения для общества.

Какого общества?

Того, на которое мы все работаем.

А на кого ты работаешь?

Вы на него тоже работаете.

Это общество велит тебе кого-нибудь взорвать?

По-вашему, я сошел сума?

По-моему, ты злишься.

Пожалуйста, не надо разговаривать со мной как с сумасшедшим. Я имею в виду, что отдельный человек ничего не значит. Счет идет не на единицы.

Ты хочешь причинить зло кому-то, кто причиняет зло тебе? Я права?