— Ясно.
Мы продолжаем жевать. Выражение его лица отрешенно-оптимистическое. С каждым днем у него все меньше седых волос. Его зрачки плавают за светлыми линзами новых очков.
Мать уходила постепенно, шаг за шагом. Сперва она переселилась в гостевую комнату, лишь изредка появляясь оттуда в своем бледно-голубом халате. Все время молчала. Однажды, проходя мимо меня в ванную, она погладила меня по голове и, не говоря ни слова, взглянула так, словно я уплывал в поезде в заоблачный альпийский мир, а она оставалась стоять на раскаленном перроне в долине.
Когда мы с отцом нашли ее тело, он позвонил, куда положено звонить в таких случаях, и мы уселись ждать в пустой гостиной. Она лежала одна; нам казалось, что так правильно. Мы сидели молча и ждали приезда полиции и «скорой помощи».
В нашей гостиной все те же обои: осенний пейзаж с фермой. Все те же коровы отбрасывают рыжеватые тени на фоне золотистых деревьев. Отец сосредоточенно жует отбивную. Поев, я отношу свою тарелку в кухню и ставлю ее поверх груды скопившейся грязной посуды. Огромная переливчатая муха в экстазе кружит над желтым кусочком затвердевшего бараньего жира. На окнах все те же занавески с синими чашками.
Поздно вечером, уже после того, как отец засыпает, я бесцельно брожу по комнатам… После школы я проглотил декседрин и хотел прибраться, а сам провалился в музыку. Двух косяков оказалось недостаточно, сна ни в одном глазу, и вот когда отец, допив бутылку, лег, я встал и теперь гуляю по дому. Голова потрескивает и светится, как электрическая лампочка. Беспорядку и грязи все больше, но различить, что когда-то представлял из себя наш дом, все-таки можно. Я готов провести экскурсию. Вот гостиная с ее вишневым диваном — было время, когда такой диван считался экстравагантным и даже вызывающим; вот старый медный таз, где могли бы лежать дрова, если бы мы топили камин. Вот наша входная дверь из желтого дуба с узкой вставкой из тонированного стекла, сквозь которую видны только силуэты, а лиц не разобрать. А вот игровая комната, обшитая досками. Пол покрыт коричневым линолеумом, посередине — круглый тряпичный ковер, похожий на бычий глаз.
Отец попытался было продать дом. Но за шесть месяцев объявился всего один покупатель, предложивший цену вдвое ниже рыночной. Наш район не котируется.
Музыка гремит у меня в голове. Я иду через холл к комнате отца. Голова — включенный на всю мощь транзистор. Мелькает сумасшедшая мысль, что отец может проснуться от этого шума. Я останавливаюсь перед его дверью, разглядывая хитросплетения древесных волокон. Потом открываю дверь и вхожу.
Отец громко сопит во сне. На электронных часах на столике возле его кровати мигают красные секунды. Я стою не двигаясь и смотрю, как, пульсируя, уходит время. В ушах звучит «Aqualung».
[11] Я вдруг понимаю, что движет маньяками-убийцами. Я мог бы погладить его по неестественно-черным волосам. А мог бы ударить так, чтобы зубы, хрустнув, как куски сахара, с дробным стуком посыпались на пол. Снаружи — темно и тихо, внутри — треск и слепящий свет. У меня такое чувство, будто я в космическом скафандре.
Да, я пришел убить отца. Вот сейчас подкрадусь и задушу его подушкой. Он слишком пьян и не сможет оказать серьезного сопротивления. Я вижу это. Кино крутится у меня в голове; на звуковой дорожке — Джетро Талл. Белоснежная подушка, я бросаюсь на него сверху, короткая схватка, предсмертный хрип, похожий на захлебывающийся стон утопающего… «Aqualung my friend, don\'t you start away uneasy».
[12]
А может быть, я пришел поцеловать его в усталую голову. Он пьян и вряд ли проснется от этого. Можно залезть к нему в постель и ни о чем не думать, просто вдыхать его мускусное тепло, запах виски, пота и одеколона. Я стою у его кровати, не зная, на что решиться. В конце концов я просто ухожу. Пересекаю холл, открываю входную дверь и выхожу в кливлендскую ночь, разбавленную фонарями и звездами.
Главеры живут меньше чем в миле отсюда, в доме со сверкающими стеклами. Перед главным входом, поскрипывая под ветром, качаются белые плетеные качели, похожие на застывшее пенное кружево. Я смотрю на их дом из-за ирисов. Самое начало июня; цветы шуршат и трутся о мои колени. Стараясь держаться в тени, я крадучись обхожу их владения. В окне Джонатана слабый белесый свет — у его кровати горит лампа на гусиной шее. Он читает рассказ Джона Стейнбека, заданный в школе. Завтра он расскажет его мне. Я прячусь за тутовым деревом. На траве лежит длинный параллелограмм света, падающего из кухонного окна, за которым Элис вытирает ложки и мерные мензурки. Я не вижу ее, но как будто вижу — ее движения безошибочны, как сама наука. Впрочем, художественное совершенство она ставит значительно выше порядка. Поэтому сковородки всегда жирные, а воскресная газета все еще валяется в гостиной, хотя сегодня уже среда. У Главеров гостеприимный дом, который никак не может служить образцом аккуратности. Беспорядка там хватает.
Я жду, когда она наконец выключит свет и поднимется наверх. Нед приедет только через час, а может, и позже. Я успеваю обогнуть дом и замечаю, как вспыхивает свет в окне ее спальни. Я смотрю на ее окно и на неосвещенные окна других комнат, где сейчас никого нет. Вот за этими черными стеклами — столовая с ее клубящимся полумраком, в глубине которого льдисто мерцает серебряный чайный сервиз. За другим, более узким окном — комната со стиральной машиной. Там всегда характерный кисловатый запах. Я замечаю темный силуэт Элис, скользнувший по занавеске в комнате наверху.
Я не ухожу. Вот подъезжает Нед. Я наблюдаю за тем, как он идет от гаража к входной двери — ослепительно белеет рубашка, мелочь позвякивает в карманах. Волосы Неда смазаны «Виталисом», на нем легкие брюки без ремня. Я слышу, как поворачивается ключ в замке — идеальный щелчок. Нед гасит свет на крыльце и поднимается по лестнице. Мне кажется, я слышу его шаги. Элис ждет его в спальне. Ее волосы забраны наверх, шея открыта. Джонатан читает в своей комнате.
Я не ухожу, пока в доме не гаснет последнее окно. Я еще раз обхожу дом; планеты мерцают над моей головой. Рождаются и гибнут звезды, и в образующиеся дыры утекает свет этого мира. На земле стрекочут кузнечики, звенят комары; я, как искусственный спутник, кружу вокруг дома Главеров.
Элис
Со временем деревянность в голосе Бобби сменилась немного неестественной подростковой экспансивностью. Все его фразы звучали теперь как взволнованные полувопросы. Его наэлектризованные, вечно спутанные лохмы, пройдя парикмахерскую обработку, превратились в обыкновенные мальчишечьи вихры. Однажды днем, когда он, улыбаясь, стоял на нашем крыльце, я заметила, что его лицо смазано специальной мазью для маскировки угрей.
Но полного превращения все-таки не произошло. В нем как было, так и осталось что-то порочное и алчное; по-прежнему казалось, что он всегда настороже. Это проявлялось и в том, как он за обедом до блеска вылизывал свою тарелку, и в его неумеренной вежливости. Только закоренелые преступники способны на такую безупречную вежливость с утра до вечера. Не говоря уж о том, что юноша, которым он изо всех сил стремился казаться, никогда бы не мог так танцевать.
Теперь он приносил пластинки, которые, по его мнению, могла оценить я, — более лиричные и мелодичные, чем те, что предпочитал Джонатан. То и дело он кричал мне сверху:
— Миссис Главер, если вы не очень заняты, поднимитесь к нам, я хочу, чтобы вы кое-что послушали.
Я почти всегда поднималась. Какие у меня могли быть такие уж неотложные дела?
Я узнала новые имена: Джони Митчелл, Нил Янг, Боз Скэгс. Иногда я просто сидела с ними и слушала. Иногда, если попадалась какая-нибудь динамичная вещь, принимала приглашение Бобби потанцевать. Танцевал Бобби действительно впечатляюще. У него было удивительное чувство ритма, в котором при всем желании нельзя было отыскать ни малейшей связи с гранитными карнизами и ровно постриженными живыми изгородями Кливленда. В танце он был совершенно оригинален: движения его бедер были не столько чувственны, сколько потрясающе грациозны. Его ноги и руки выделывали неожиданные и в высшей степени своеобразные фигуры в тесной комнатке моего сына. Когда песня кончалась, он улыбался и сконфуженно пожимал плечами, словно умение танцевать было признаком определенной умственной неполноценности и являлось чем-то постыдным. Затем, как бы в несколько этапов, он вновь превращался в бледного сына городских окраин, которым положено восхищаться всем мамам.
Иногда Джонатан нехотя присоединялся к нашим танцам, иногда дулся, подтянув колени к груди. Я не была настолько глупа, чтобы не понимать, что ни один пятнадцатилетний мальчик не приветствовал бы участия своей матери в его общении со сверстниками. Но Бобби был так настойчив. И кроме того, мы с Джонатаном всегда были настоящими друзьями, несмотря на нашу кровную связь. Я решила, что, в конце концов, эти маленькие музыкально-танцевальные подарки Бобби совершенно безобидны. У меня в возрасте Джонатана тоже был непростой характер, и было это, между прочим, не так уж давно.
В пику школьным установлениям Джонатан отрастил волосы до плеч, нашил яркие заплатки на джинсы и продолжал донашивать старую кожаную куртку Бобби даже после того, как ее рукава окончательно протерлись на локтях. Дома он в основном молчал. Иногда это молчание было вызывающим, иногда нейтральным, словно вовсе лишенным всякого содержания. Как ни старался Джонатан, он так и не смог стать для меня загадочным незнакомцем. Для этого я все-таки слишком хорошо его знала. Танцевал он так же неуверенно и неуклюже, как отец, а его дерзкая холодность не имела глубоких корней. Застигнутый врасплох, он, сам того не желая, автоматически соскальзывал к врожденному дружелюбию и улыбался прежде, чем успевал вспомнить, что теперь ему полагается нахмуриться.
Однажды январским вечером Бобби зазвал меня послушать новую пластинку Вана Моррисона. Я уселась на пол вместе с ребятами, покачивая головой в такт музыке. Бобби сидел слева, совсем близко от меня, в позе медитирующего йога — скрещенные ноги и прямая спина; насупившийся Джонатан чуть поодаль, ссутулившись.
— Здорово, — сказала я. — Мне нравится этот Ван Моррисон.
— Старикан Ван, — ухмыльнулся Бобби.
Иногда, несмотря на все его старания, смысл того, что он говорит, оставался для меня закрытым. В таких случаях я просто улыбалась и кивала, как в разговоре с явно дружественным, но абсолютно неудобопонимаемым иностранцем. Но иногда я чувствовала Бобби даже во время этих приступов бессвязности. Он был иммигрантом, изо всех сил пытающимся ассимилироваться. Но ведь и я сама была чужеземкой в этом метельном краю, где большинство женщин моего возраста возмещают недостаток образования избытком веса. Я помню, как в те времена, когда я еще только завоевывала свое место в здешнем обществе, женщины из школьного родительского комитета и церковной общины снабжали меня рецептами муссов с карамелью и самодельной колбасы, которую полагалось макать в горчицу и виноградное желе. Я не имела внутреннего права раздражаться, глядя, с каким трудом Бобби усваивает местные обычаи.
— Ван хорош, — сказал Джонатан, — если тебе в принципе нравится такая музыка.
— Какая «такая»? — спросила я.
— Ну, в народном стиле. Мечтательная. Славный малый поет о любви к славной девушке.
— Не знаю, Джон, — возразил Бобби, — по-моему, в нем на самом деле не только это.
— Нет, он, в общем-то, ничего, — продолжал Джонатан, — только немного вяловатый. Мам, хочешь я тебе поставлю настоящую музыку?
— Мне кажется, эта тоже настоящая, — сказала я.
Джонатан взглянул на Бобби, на лице которого застыла настороженная улыбка.
— Ну это тебе так кажется, — сказал Джонатан.
Он поднялся и снял иглу с пластинки посередине песни. Потом вытащил другую из коллекции, размещенной на специальных оранжевых пластиковых полочках, тянущихся вдоль стены.
— Джимми Хендрикс, — объявил он. — Величайший гитарист мира. Он уже умер.
— Джон, — сказал Бобби.
— Тебе понравится, мама. Я только прибавлю звук. Джимми надо ставить на полную громкость.
— Джон, — сказал Бобби, — по-моему…
Джонатан опустил иглу на винил, и комната буквально взорвалась от рева электрогитар. Они орали и завывали, как раненые звери. Потом началась тема ударных — ввинчивающийся грохот, отдающийся в позвоночнике. В какой-то момент мне показалось, что у меня разметались волосы.
— Хорош, да? — заорал Джонатан. — Лучше Джимми никого не было.
Это была настоящая буря. Наши глаза встретились. У Джонатана пылали щеки, блестели глаза. Я понимала, чего он хочет: чтобы эта ударная звуковая волна выбросила меня из комнаты и заставила послушно потопать вниз, к пылесосу и недомытой посуде.
— «You know you\'re a cute little heartbreaker»,
[13] — хрипел мужской голос из динамика.
— Джимми — это да! — прокричал Джонатан. — Это тебе не старикан Ван.
Я поняла, что нужно сделать; встала и сказала:
— Бобби, давай потанцуем.
Бобби не заставил себя ждать. Мы начали танцевать. В этой музыке было даже что-то захватывающее, только нельзя было останавливаться. Наверное, похожие ощущения испытывает воробей, угодивший в воздушную вытяжку, — сумасшедший напор, ужас и одновременно предчувствие освобождения. Эта музыка провоцировала на драку, крик, выяснение отношений. Руки словно сами собой взлетали в воздух.
Уголком глаза я следила за Джонатаном: он был явно раздосадован. Его мать не спасовала перед этой музыкой. И вновь я увидела в подростке, почти мужчине, маленького мальчика: выражение его лица невольно напомнило мне те времена, когда не срабатывали его каверзные шашечные ходы или никто не попадался на его первоапрельские розыгрыши. Еще немного, и я бы ущипнула его за щеку.
Он тоже начал танцевать. А что еще ему оставалось? Вдруг в этой небольшой комнатке сделалось так же тесно, как на переполненной Таймс-сквер, и меня охватило знакомое ощущение значительности происходящего. Джимми Хендрикс исполнял «Foxy Lady»,
[14] и меня поразило, насколько это название соответствует моменту. Да, я и есть эта самая «леди-лиса», которую не так-то легко захватить врасплох и заставить смириться с ролью толстеющей домохозяйки.
После этого случая я начала наносить мальчикам более регулярные визиты, отказавшись от прежнего неписаного правила — ждать, пока пригласят. Мне казалось, что этот этап в наших отношениях уже пройден. Когда мои домашние дела приводили меня наверх, я запросто стучалась к Джонатану и заходила на одну-две песни. Подолгу я не засиживалась.
Однажды вечером, постучавшись, я различила за дверью какое-то шуршание. На мой стук никто не отозвался. Мне показалось, что я услышала, как они перешептываются. Затем Джонатан сказал:
— Заходи, мам.
Я сразу почувствовала этот запах — вся комната была сизой от сладковатого дыма. Бобби с паническим выражением лица замер посреди комнаты. Джонатан сидел на своем излюбленном месте возле батареи.
— Мм, — сказал Бобби, — миссис Главер.
— Давай, мам, — тихо, почти вкрадчиво сказал Джонатан, — хочешь покурить?
И помахал в моем направлении незатушенной самокруткой.
Я замерла на пороге. На мгновение я как бы перестала понимать, кто я, земля ушла у меня из-под ног, и, бесстрастная, как привидение, я молча глядела на трогательную бугристую папироску, оранжево мерцающую в рассеянном свете похожей на бейсбольный мяч лампы, которую я купила Джонатану, когда ему исполнилось семь лет.
Я понимала, что я должна была бы сделать. Я должна была возмутиться или по крайней мере спокойно, но твердо объяснить ему, что мое терпение не безгранично. И в том и в другом случае это означало бы конец нынешних отношений с их импровизированными танцами — и наступление нового, холодно-формального периода.
Первым затянувшуюся паузу прервал Джонатан, вновь повторивший свое предложение.
— Попробуй, — сказал он. — А то так и не узнаешь никогда, что теряешь.
— У твоего отца был бы инфаркт, — ответила я.
— Его здесь нет, — отозвался Джонатан.
— Миссис Главер, — беспомощно сказал Бобби.
И эта его потерянность, этот дрогнувший голос, с которым он произнес мою фамилию, решили дело.
— Да, — сказала я. — Наверное, ты прав. Как иначе узнать, что теряешь?
Я вошла в комнату (три коротких шага) и взяла грустную папироску.
— Умница, мама, — сказал Джонатан непроницаемо бодрым голосом.
— Как хоть это делается-то? — спросила я. — Ты ведь знаешь, что я и обыкновенных сигарет никогда не курила.
— Ну, — сказал Бобби, — просто затянитесь, ну, в смысле, втяните дым в легкие. И подержите его там как можно дольше.
Поднося самокрутку к губам, я прекрасно понимала, что происходит: я стояла посередине комнаты в бледно-голубой блузке и домашней юбке с запахом, собираясь совершить первое в своей жизни противоправное действие. Я затянулась. Дым был таким горьким и едким, что у меня перехватило дыхание и слезы навернулись на глаза. О том, чтобы последовать совету Бобби, не могло быть и речи — я немедленно извергла из себя бесформенное темное облако, продержавшееся в воздухе, наверное, целую секунду, прежде чем растаять.
Тем не менее ребята приветствовали меня шумными возгласами одобрения. Я передала папиросу Бобби.
— Победа! — сказал он. — Вы затянулись!
— Значит, теперь у меня полное право сказать, что жизнь прожита не напрасно, — ответила я.
Мой голос звучал надтреснуто и напряженно.
Бобби сделал изящную затяжку, держа сигарету между большим и указательным пальцами. Я увидела, как вспыхнули на ее кончике микроскопические угольки. Когда он выдохнул, в воздухе повисла одна-единственная полупрозрачная струйка дыма.
— Видите? — сказал он. — Нужно просто постараться подержать дым подольше.
Он вернул самокрутку мне.
— Как, опять? — спросила я.
Бобби пожал плечами. На его лице вновь появилась испуганно-растерянная улыбка.
— Конечно, мам, — сказал Джонатан. — Надо выкурить целый косяк. Что такое одна затяжка?
Косяк. Стало быть, вот как это называется.
— Ну хорошо, вторая попытка, — сказала я.
На этот раз мне удалось продержаться немного подольше. Однако вырвавшиеся из меня лохматые клубы дыма даже отдаленно не напоминали бледный самолетный след Бобби.
Я хотела возвратить ему косяк.
— Эй, — сказал Джонатан, — еще есть я, между прочим.
— О! Прости!
Я отдала самокрутку ему. Он принял ее с той же жадностью, с какой когда-то тянулся к подаркам, которые я приносила ему из своих прогулок по магазинам.
— А что со мной от этого будет? — спросила я. — К чему надо приготовиться?
— Вам может стать весело, — ответил Бобби. — Вы просто почувствуете себя счастливой и, знаете, ну немного так… глупо.
— Ничего особенного с тобой не случится, — сказал Джонатан. — Бараньи котлеты не заговорят, если ты этого боишься.
Он сделал быструю умелую затяжку и передал косяк Бобби. Когда Бобби протянул его мне, я отрицательно покачала головой.
— Думаю, на сегодня хватит, — сказала я. — У меня к тебе еще только одна просьба.
— Ага, — сказал Бобби.
— Поставь мне, пожалуйста, Лору Найро, и потом я пойду заниматься своими делами.
— Пожалуйста, — сказал он и включил проигрыватель.
Мы стоя послушали одну песню. Я все ждала, когда же я что-то почувствую. Но песня кончилась, и я поняла, что марихуана не оказала на меня никакого воздействия, разве что в горле немного першило. Я испытала облегчение, смешанное с разочарованием.
— Ну ладно, — сказала я. — Спасибо за гостеприимство.
— Заходи еще, мам, — отозвался Джонатан непроницаемым тоном, в котором можно было расслышать и насмешку, и высокомерие, и даже простое дружелюбие.
— Отцу ни слова! — сказала я. — Обещаешь? Клянешься?
На миг мне показалось, что марихуана все-таки подействовала. Но, по-видимому, это был всего лишь укол совести.
— Обещаю, — сказал он. — Клянусь.
— Миссис Главер, — сказал Бобби, — вы… ну вообще… я даже не знаю… Вы действительно потрясающая! Да-а!
— Ради бога, зови меня просто Элис! — бросила я ему. И вышла из комнаты.
Спустя примерно неделю я вновь попробовала «траву» (слово «марихуана» не произносилось, это называлось «травой») и обнаружила, что если не выдыхать дым сразу, то она и вправду действует. Делаешься раскрепощенной и приятно рассеянной.
Однажды февральским полднем в среду, когда мир тонул в неподвижной белой тишине, я сидела в комнате у ребят и курила. Это был четвертый косяк в моей карьере, и я приобрела уже некоторые навыки. Я научилась удерживать дым в легких, чувствуя его тяжесть и травянистую теплоту. Боб Дилан пел «Girl from the North Country».
[15] Темнело рано, и поэтому мы зажгли лампу, окрасившую обшитые деревянными планками стены в глубокий густо-медовый цвет.
— По-моему, — сказала я, — это следовало бы легализовать. Это приятно и совершенно безвредно, вам не кажется?
— Угу, — сказал Джонатан.
— Да, это несомненно следует легализовать, — продолжала я. — Если бы Никсон хотя бы немножко курил «траву», мир только выиграл бы.
Бобби расхохотался, а потом оторопело поглядел на меня, как бы проверяя, шучу я или нет. Его растерянность была такой неподдельной — он так искренне терялся в простейших психологических ситуациях, — что я тоже расхохоталась, отчего Бобби развеселился еще сильнее, а вскоре к нам присоединился и Джонатан, хохоча по какому-то своему, лишь ему известному поводу. Это было одним из самых привлекательных последствий употребления марихуаны: под ее воздействием смеяться можно было над чем угодно, достаточно было переводить взгляд с предмета на предмет. Нелепым и комичным казалось буквально все: ароматическая свечка в форме Будды, фигурка гавайской танцовщицы на пружинках, стоявшая на столе у Джонатана, рыжеватые замшевые туфли Бобби, чем-то похожие на приблудившуюся собачонку.
Иногда я невольно вспоминала Венди из «Питера Пэна» — островную маму отряда потерянных мальчиков. Нет, все-таки полной дурой я себя не выставляла. Я не покупала просвечивающих юбок, индийской бижутерии или мексиканских босоножек, не начала отращивать волосы. Но ощущала я себя совсем по-новому. У меня теперь была своя тайна. Прежде все мои секреты сводились к тому, что я боялась секса и не испытывала ни малейшего желания общаться с соседями. Я чувствовала себя малопримечательным, второстепенным персонажем, слабой и хрупкой донельзя. Я чувствовала себя женщиной, у которой от холода начинаются головные боли, а от жары появляются свищи. Но эта новая тайна была совсем иной — она бодрила, повышала жизненный тонус; если бы меня разоблачили, был бы грандиозный скандал. Эта тайна приятно щекотала мне нервы, когда я шла по проходу супермаркета. Я курила «траву» вместе с сыном. Местные матроны, набивающие свои тележки зефиром, мороженым, ярко-розовыми упаковками мясной нарезки и пачками корнфлекса с сахаром, сочли бы мое поведение непристойным, аморальным и эпатажным. Я чувствовала себя юной, стройной, исполненной смутных надежд на будущее. Нет, Кливленд — это еще не конец, жизнь продолжается.
И самое главное — я обнаружила, что под кайфом мне гораздо лучше с Недом. «Трава» снимала зажатость. Его настойчивым поцелуям взасос и грубоватым ласкам я противопоставляла теперь ленивое, текучее состояние, в корне отличное от того, что я раньше принимала за возбуждение. Секс всегда ассоциировался у меня с несколько тошнотворным внутренним напряжением. Краткое удовольствие сменялось паникой, паника — болью, так что, пока Нед, пыхтя, продвигался к конечному пункту своего потного путешествия, я лежала под ним злая и раздраженная, заклиная его про себя: «Кончай! Кончай! Кончай!» Теперь в моем распоряжении была томность, не имевшая прямого отношения ни к наслаждению, ни к боли. Мне было просто немного щекотно и немного смешно. «Трава» лишала секс значительности; превращала его из безрадостной обязанности в довольно нежную плотскую комедию. Надо мной дергался и постанывал Нед, всего лишь Нед, мальчик, превратившийся в большого и неуклюжего мужчину. А под ним лежала я — женщина, от которой можно ждать любых неожиданностей.
Наступила весна. В своей новой жизни я была находчивой и непредсказуемой, свободной и щедрой в сексе — я была такой, какой мечтала быть всегда. Прошла оттепель, появилась первая зелень, и на нашем заднем дворе зацвело грушевое дерево. Однажды — это было субботним вечером накануне Пасхи, — приготовив гарнир к ветчине, я вышла во двор посмотреть на цветущую грушу. Было около полуночи; дома, кроме меня, никого не было. Нед добавил еще один сеанс по пятницам и субботам, чтобы не проиграть в конкуренции с кинозалами, открывшимися недавно в торговых центрах. Бобби с Джонатаном где-то гуляли.
Я накинула поверх свитера старую шерстяную безрукавку Неда. В воздухе пахло влажной землей; груша, растущая посередине нашего дворика, была красивой и немного таинственной, как невеста в свадебном платье. От ее соцветий исходило слабое белое свечение. Я немного постояла на кухонном крыльце. Ночь была ясной и безлунной. На небе среди множества других звезд сиял Млечный Путь. В такую погоду даже наш скромный дворик казался местом, таящим какие-то невероятные возможности. Если бы будущее было государством, у него мог быть такой герб: цветущее дерево на звездном поле.
Я сошла с крыльца, хотя на мне были только легкие домашние туфли. Мне хотелось услышать, как похрустывает мерзлая трава. Я прошла к дереву между клумб, на которых уже пробились первые посаженные мной тюльпаны. После того как отцветет груша, распустится сирень. Когда-нибудь мы поселимся в доме с видом на воду. Я провела пальцами по чешуйчатой коре нижней ветки, стряхнув на себя несколько едва державшихся лепестков.
Вдруг я увидела мальчиков, сидящих в моей машине. Машина стояла на усыпанной гравием площадке между гаражом и домом под железным козырьком в таком темном и укромном месте, что я ни за что бы не заметила их, не окажись я в единственно правильной точке. Силуэты двух голов чернели между задним и передним стеклом.
Присутствие ребят меня и удивило и обрадовало. Наверное, они играют в путешествие или во что-нибудь еще в этом роде. Мы могли бы покурить, осыпать друг друга грушевым цветом. Я не колеблясь двинулась к машине. Приблизившись, я услышала рок-музыку — в машине работало радио, — это были, кажется, Дерек и Домино. Я подошла к машине с водительской стороны и, распахнув дверцу, весело сказала:
— Подвезете?
И застыла в шоке. Наступившую тишину нарушал только рев электрогитар. Из машины медленно выплывал сладковатый дымок. На водительском месте сидел Джонатан. В неверном свете звезд я увидела его пенис, бледный и напряженный.
— О, — сказала я.
И все, больше я ничего не смогла из себя выдавить.
Глаза Джонатана округлились и, казалось, вылезли из орбит, словно кто-то надавил на них изнутри. Даже в такой драматический момент я невольно вспомнила, что уже видела у него на лице точно такое же выражение: ему было тогда два года, и я отказалась купить ему пакетик кроваво-красных леденцов в супермаркете.
— Убирайся, — сказал он звенящим голосом, прорезавшим музыку, как электрический разряд — туман. (Это был голос совершенно взрослого человека.) — Как ты смеешь?
— Джон! — сказал Бобби.
Он натянул джинсы, но я успела увидеть и его пенис, который был больше и темнее, чем у Джонатана.
Джонатан потряс головой, словно отмахиваясь от своего имени.
— Убирайся, — повторил он. — Ты меня слышишь? Ты понимаешь, что я говорю?
Я не стала спорить — для этого я была слишком потрясена. Захлопнула дверцу, повернулась и пошла к дому.
В доме было тепло и уютно, горел яркий свет. Я остановилась в холле, пытаясь отдышаться. Я увидела нашу пустую гостиную с невероятной ясностью: журналы, веером лежащие на кофейном столике, диванный валик с ямкой, оставленной чьим-то локтем.
По верхнему краю серо-зеленой вазы, доставшейся мне в наследство от бабушки, ползла муха.
Я поднялась наверх и сделала себе горячую ванну. Это было единственное, что пришло мне в голову. Погрузившись в воду, я почувствовала что-то вроде облегчения. Эта обжигающая вода была, во всяком случае, чем-то реальным. Казалось, что в ступни втыкают иголки. У меня горели бедра, ягодицы, влагалище, но я не двигаясь продолжала лежать в дымящейся ванне.
Честно говоря, это не было для меня полной неожиданностью. Не было. Но я никогда не говорила себе вот так прямо: «Мой сын не женится».
Я думала: «Мой сын мягче, добрее, чутче большинства мальчиков».
Но все это были скорее его достоинства. Да, я знала, что в нем нет мальчишеской злости, мальчишеской жестокости. Я легла еще глубже, так что вода, покрыв плечи, начала жечь подбородок. Когда она стала остывать, я снова открыла горячий кран.
Я должна была догадаться раньше! Ведь Джонатану с Бобби уже по пятнадцать лет, а они никогда не говорили о девочках. Стены в комнате Джонатана украшали исключительно фотографии рок-музыкантов — ни одной обнаженной красотки. Я должна была заподозрить неладное, но мне и в голову не приходило, что их дружба имеет такой оттенок. Мне казалось, что Джонатан еще совсем ребенок, совершенно невинный. Что действительно произвело на меня сильное впечатление, так это вид их напряженных пенисов, у Джонатана — поменьше, у Бобби — покрупнее.
Какую роль сыграла тут я? Я знала о психологии слишком много и в то же время слишком мало. Может быть, это я — пусть даже бессознательно — отбила у него интерес к женщинам, чересчур настойчиво навязывая ему свою дружбу?
Джонатан вернулся домой через несколько часов после Неда. Я надеялась, что он постучит в дверь моей спальни, но, разумеется, он не мог этого сделать при Неде. Он, как всегда, оглушительно протопал через холл в свою комнату. Мне хотелось встать и успокоить его, сказать, что ничего страшного не произошло, хотелось пойти и оттаскать его за волосы так, чтобы выступила кровь.
На следующий день была Пасха, и все было как всегда. Нед, Бобби и Джонатан с радостными возгласами рылись в своих корзиночках, набивая рот цветными драже и пастилками в форме цыплят. Жадность, с которой Джонатан вгрызся в уши шоколадного зайца, была даже немного устрашающей. Нед подарил мне веточку дельфиниума, чему я искренне обрадовалась, и расшитый яркими цветами шелковый платок вроде тех, что повязывают на шею женщины в возрасте, желая привнести некий модный штрих в свой туалет, когда отправляются обедать в город.
По-видимому, Нед заметил тень разочарования, скользнувшую по моему лицу, когда я освободила этот яркий старушечий платок от его нарядной обертки.
— Я, конечно, в этом не особенно разбираюсь, — сказал он извиняющимся тоном. — Я купил его в «Герман бразерс». Если тебе не нравится, ты можешь пойти и обменять его на что-нибудь другое.
Я поцеловала его.
— Зачем? — сказала я. — Мне нравится. Прекрасный платок.
И невольно подумала, что Джонатан знал бы, какой платок выбрать. Потом мы сели за стол, обмениваясь будничными репликами. После обеда Нед ушел в кинотеатр. Когда он выходил, Джонатан сказал:
— Так мы придем на восьмичасовой сеанс, хорошо?
— О чем речь, — отозвался Нед и преувеличенно бодро подмигнул.
Когда он ушел, ребята начали мыть посуду. Я хотела помочь, но Джонатан вытолкал меня из кухни. До гостиной, где я села полистать журнал, долетали их приглушенные голоса. Слов было не разобрать. Иногда раздавался смех.
Вымыв посуду, они сразу же поднялись наверх в комнату Джонатана.
— Отличный обед, ма, — сказал Джонатан, когда они проходили через гостиную.
— Да, — добавил Бобби, — такого… ну, в смысле, такого вкусного еще не было!
Они не позвали меня наверх, не включили музыку. Через час они появились снова — уже в куртках.
— Спокойной ночи, мам, — крикнул Джонатан уже из-за двери.
— Спокойной ночи, миссис Главер! — сказал Бобби.
Какое-то время я наблюдала, как они идут по улице, засунув руки в карманы. Бобби шагал упруго и уверенно, Джонатан слегка вразвалочку, как те подростки, которые компенсируют недостаток подлинной решимости показной бравадой. За моей спиной молчал пустой дом, посуда была вытерта и убрана на место.
Я все искала случая поговорить с Джонатаном один на один. Ждать пришлось почти целую неделю. И вот однажды вечером он вернулся домой без Бобби. Я поймала его, когда он поднимался по лестнице — он так громко топал своими сапогами!
— Джонатан! — позвала я. — Я бы хотела с тобой поговорить, если ты не против.
— Угу.
Он остановился на полдороге и перегнулся через перила, как ковбой, спускающийся в бар. Волосы упали ему на глаза.
— Ты не мог бы сойти вниз? — попросила я. — Мне не хочется разыгрывать сцену на балконе.
— Хорошо, — покладисто сказал он. Его голос звучал спокойно и миролюбиво.
Он послушно прошел за мной в гостиную. Мы сели.
— Понимаешь, — сказала я, на самом деле не зная, как начать этот непростой разговор.
Прежде мне всегда было так легко говорить с ним — как с самой собой!
— Угу, — сказал он.
— Джонатан, родной, я вижу, что отношения с Бобби очень важны для тебя.
Нет. Неверный тон. Слишком отвлеченный и назидательный. Я попробовала рассмеяться, но вместо смеха получился какой-то жалкий писк.
— Очень важны, — повторила я.
Нет, опять неправильно. Теперь мой тон был слишком многозначительным, претендующим на какую-то невероятную проницательность. Я все-таки оставалась его матерью.
Он кивнул, невозмутимо уставившись на меня.
— Знаешь, — сказала я, — я подумала, что, может быть, тебе не стоит так замыкаться на Бобби. По-моему, круг общения должен быть все-таки шире, тебе не кажется?
— Не кажется, — сказал он.
Я снова рассмеялась, на этот раз чуть более естественно.
— Хорошо, что ты хотя бы откровенен.
Он пожал плечами и накрутил на палец прядь волос.
— Я помню, — продолжила я, — что в твоем возрасте мы всюду ходили большой компанией, человек семь-восемь. Все мы, разумеется, были немножко влюблены друг в друга. И девочки, и мальчики. То есть я хочу сказать, что я тебя понимаю, я знаю, что значит любить друга.
— Угу, — сказал он чуть более открыто.
Я подозревала, нет, я была уверена, что его любовь к Бобби пугает его самого. Скорее всего, именно этим объяснялась и его новая, подчеркнуто мужественная манера держаться, и пристрастие к тяжелым ковбойским сапогам…
— Так вот, — сказала я. — Я говорю с тобой как с другом. Мне кажется, я понимаю, что значит для тебя Бобби. Очень хорошо понимаю — в нем и вправду есть много привлекательного. Но я хочу тебя предупредить: ты не должен увязнуть в этих отношениях. Ты еще слишком молод!
Он глядел на меня из-под спутанных волос, и вдруг в нем мелькнуло что-то от прежнего Джонатана — раздираемого противоречиями и невероятно, почти болезненно ранимого. Мне показалось на миг, что мы снова вместе.
— Милый, — сказала я. — Я понимаю, что ты чувствуешь. Ей-богу, понимаю! Поверь, рано или поздно Бобби уйдет из твоей жизни, останется в прошлом.
Его лицо закрылось. Это было отчетливо видно. Как будто занавесили освещенное окно.
— Нет, — сказал он, — ты не понимаешь, что я чувствую. И Бобби ты не знаешь. А я знаю. Не дави на меня.
— Я не давлю.
— Давишь. Это невыносимо. Ты вздохнуть никому не даешь. Даже растения вянут.
Я глядела на него, не веря своим ушам.
— У тебя своя жизнь, и она твоя, и только твоя, — воскликнула я. — Я хочу, чтобы ты знал: я на твоей стороне.
— Нет, — сказал он, передразнивая мой южный выговор, — нет, дорогая, на моей стороне есть место только для меня и ни для кого больше.
Не знаю, что было раньше: мысль о пощечине или сама пощечина. Я ударила его довольно сильно, выбив нитку слюны из уголка рта. Моя рука горела.
Он вытер губы тыльной стороной ладони и улыбнулся. Похоже, пощечина даже доставила ему некоторое удовлетворение, как бы подтвердив давние подозрения.
— Прости, — сказала я. — Никогда не думала, что смогу тебя ударить. Я ведь никогда еще тебя не била, правда?
Он постоял немного и, ничего не сказав, начал подниматься по лестнице с видом человека, совершившего долгожданное открытие. Его сапоги грохотали на каждой ступеньке, как пушечная канонада.
Наша дружба кончилась. Джонатан и Бобби проводили вместе все больше и больше времени, болтаясь где-то в городе, приходили домой поздно и сразу же ложились спать. Они больше не приглашали меня покурить или потанцевать с ними. По словам Неда, они довольно часто заходили в его кинотеатр. Иногда он тоже сидел в зале вместе с ними и смотрел фильм, виденный уже бог знает сколько раз. Джонатан, утверждал Нед, прекрасно разбирался в кинематографе, у него были явные задатки кинокритика.
Можно было, конечно, просто запретить Бобби бывать у нас, но я понимала, что это не выход. Разве мои собственные родители не запрещали мне видеться с Недом? Разве мой брак не был следствием их леденящих душу ультиматумов? Честно говоря, я сама не понимала, что меня больше беспокоит: гомосексуальные склонности Джонатана в принципе или его конкретная привязанность к Бобби. Нет, естественно, я надеялась, что он превратится в нормального гетеросексуального мужчину, познакомится с какой-нибудь девушкой, заведет детей, но я чувствовала, что от меня тут уже ничего не зависит. Но Бобби! Милый, нелепый Бобби, юноша без видимых амбиций и с весьма сомнительными интеллектуальными способностями. Если Джонатан будет общаться исключительно с ним, он так никогда и не узнает, что значит большой мир. Вся его жизнь окажется ограниченной Кливлендом, а я знала, какое будущее предлагает Кливленд. Я видела здешних молодых людей, тех, кто не смог или не захотел вырваться, — этими ребятами в ярких дешевых галстуках и с выпирающими в двадцать пять лет животами были наводнены все центральные улицы. Убив время в кафетерии, они снова возвращались трудиться в свои конторы или цеха, под лампы дневного света, то и дело поглядывая на часы.
Прошла еще неделя, прежде чем мне удалось поговорить с Бобби.
Уже сильно за полночь я спустилась в кухню раскатать тесто для пары пирогов. Последние две недели меня мучила бессонница, усугублявшаяся астматическим храпом Неда. Накинув халат, я вышла на кухню, надеясь, что решение какой-нибудь простейшей кулинарной задачи поможет настроиться на сон.
Я включила неяркую лампу над плитой, да и это, в сущности, было не обязательно. Мне кажется, я могла бы приготовить пирог с завязанными глазами.
Я сделала уже почти все, что хотела, когда на пороге кухни появился спотыкающийся Бобби, сонный, а может, и нет — когда дело касалось Бобби, разобраться было непросто. Он остановился в дверном проеме, большой, белокожий, мускулистый, в длинных трусах.
— Здрасьте, — пробормотал он. — Я думал, вы уже легли. Я просто вышел типа попить.
Попить можно было и в ванной. Я понимала, зачем он явился: бутылка джина, которую мы держали на кухонной полке, была к тому времени уже наполовину разбавлена водой. Но я подыграла ему.
— Не могу уснуть, — сказала я. — Решила сделать что-нибудь полезное.
— Понятно, — сказал он, продолжая стоять в дверях.
Войти в кухню ему было явно неловко, повернуться и уйти — тоже. Я налила стакан воды из-под крана и протянула ему.
— Спасибо, — сказал он.
Когда он шагнул вперед, чтобы взять у меня стакан, я уловила его характерный запах — запах молодого мужчины, слегка отдающий металлом на морозе. Я услышала ровное бульканье у него в горле, когда он пил.
— Бобби, — сказала я.
— А?
— Бобби, мы что, не друзья больше? Я думала, мы с тобой друзья.
Он чуть не выронил стакан от неожиданности.
— Ну да, — сказал он, нервно улыбаясь, — то есть я хочу сказать, что вы действительно потрясающая женщина.
— Спасибо. Приятно слышать. Но мы ведь почти не видимся последнее время.
— Да, — сказал он. — Понимаете, я был очень занят…
Я не смогла удержаться от саркастической ухмылки.
— Знаешь, — сказала я, — тебя, по-моему, еще не назначили управляющим «Дженерал моторс». Давай не будем валять дурака. Зачем обманывать друг друга? Только время терять.
Его улыбка увяла, и он беспомощно пожал плечами.
— Ну, — сказал он. — Понимаете, Джонатан…
— Что Джонатан?
— Ну, в общем… В смысле, вы как бы его мать.
— Вот именно, — сказала я. — Я как бы его мать. И значит, меня можно вот так просто водить за нос.
Бобби снова послал мне голливудскую улыбку. Как будто я пошутила. Я поняла, что разговаривать с ним на эту тему бессмысленно. Он только исполнял навязанную ему роль. Я стояла перед ним, скрестив руки на груди. Конечно, я могла бы сказать ему: «Уходи, и чтобы больше я тебя здесь не видела» — и тем самым подтвердить его романтический статус.
Откровенно переводя разговор в другое русло, Бобби спросил:
— А чем вы тут занимаетесь?
— Что? А, пирог делаю. Хочу спечь пару ореховых пирогов на завтра.
— Вы удивительно готовите, — сказал он с нескрываемой алчностью в голосе. — Я никогда не видел, чтобы кто-нибудь дома так готовил. Прямо как в ресторане.
— Все это гораздо проще, чем кажется, — ответила я.
По выражению его лица было видно, что это не словесные уловки. Его действительно восхищало то, что я ночью спустилась на кухню печь пироги.
— Я бы хотел когда-нибудь открыть ресторан, — сказал он. — По-моему, здорово было бы иметь собственный ресторан, знаете, в каком-нибудь большом старинном доме.
Он с уважением смотрел на бледный, почти прозрачный круг теста на доске.
— Никаких особых секретов тут нет, — сказала я. — Если хочешь, могу тебя научить. Просто нужно совершать определенные действия в определенной последовательности. Никакого волшебства.
— Ну, не знаю, — отозвался он с сомнением в голосе.
— Кстати, — сказала я. — Я еще не раскатала тесто для второго пирога. Хочешь попробовать?
— Вы серьезно?
— Иди сюда. Ты не поверишь, насколько это просто. Нужно освоить всего несколько приемов.
Он подошел и встал рядом со мной. Я переложила готовое тесто на противень, насыпала на доску новую порцию муки и плюхнула сверху остаток теста.
— Первое, — сказала я. — Руками тесто следует трогать как можно меньше. С тестом для хлеба все наоборот — его приходится терзать и мучить, потому что его нужно как бы разбудить. А тесто для пирога требует нежного обращения. Значит, так. Раскатывай от себя легкими движениями, снизу вверх. Не трамбуй.
Он взял скалку и погрузил ее в мягкий шмат теста.
— Надо задобрить его, — сказала я. — Вот так. Все правильно.
— Я никогда в жизни этого не делал. Мать не пекла пирогов.
— Из тебя получится отличный повар, — сказала я. — Уже видно.
— А вы умеете делать, ну, такие классные завитушки по краям? — спросил он.
— Конечно, — ответила я.
Весь следующий год я учила Бобби готовить. Мы проводили на кухне по многу часов в день. После пирогов занялись выпечкой хлеба, потом перешли к изготовлению пирожков. Когда мы вынимали из духовки его очередное произведение — жирно-золотистое, подрумяненное, дымящееся, — он не мог скрыть неподдельного восхищения. Я никогда еще не видела столь непосредственного интереса к кулинарии. Казалось, он верил, что из таких инертных и ничтожных элементов, как мука, жир и грязновато-коричневые прямоугольнички дрожжей, может быть сотворена сама жизнь.
Джонатан иногда тоже присутствовал на наших кулинарных занятиях, но его сердце и ум были далеко. Точно отмерить нужное количество того или иного ингредиента, ждать, пока поднимется тесто, — на все это ему не хватало терпения. И кроме того, у него не было фундаментального интереса к еде как таковой. Даже в детстве он был к ней равнодушен.
Немного посидев с нами в кухне, он обычно поднимался в свою комнату и включал проигрыватель. Иногда он слушал Джимми Хендрикса или «Роллинг стоунз», иногда какую-нибудь неизвестную мне пластинку.
Меня не приглашали больше слушать музыку. Вместо этого Бобби вбегал в кухню с сообщением вроде: «Смотрите, я нашел рецепт для рыбы в этом, как его, в кляре» или «Вы случайно не знаете, как готовят бриоши?»
Джонатан разослал документы сразу в несколько колледжей и был принят в два: Нью-Йоркский университет и университет Орегона. Все учебные заведения, в которых он хотел бы учиться, находились от Кливленда за много сотен километров.
Бобби никуда поступать не собирался — это даже не обсуждалось. Он продолжал приносить мне все новые и новые рецепты и покупать все более и более совершенные орудия труда. Так, например, он купил «Квизинарт» и набор немецких ножей, тонких и острых, как бритва, с помощью которых можно было запросто срезать кухонные обои, не повредив штукатурки.
В июне мы с Недом присутствовали на школьном выпуске, где встретили Берта Морроу, с которым не виделись уже год. Берт сменил эспаньолку на бараньи котлеты бакенбардов. Он был в зеленом спортивном пиджаке и с медальоном размером в полдоллара на цепочке поверх водолазки.
Мы устроились в задних рядах большой школьной аудитории со стенами цвета вареного лосося. Даже в такой торжественный день там пахло сырым цементом и школьными завтраками. Когда называли имя очередного выпускника и он или она поднимались на сцену за дипломом, их товарищи разражались свистом и гиканьем. О популярности каждого можно было судить по интенсивности рева собравшихся. Ни Бобби, ни Джонатан не вызвали вообще никакой реакции. Можно было подумать, что их никто не знает. Лишь один Берт издал на удивление пронзительный свист, когда объявили имя Бобби.
Потом Бобби и Джонатан вместе с остальными ребятами на школьном автобусе уехали в луна-парк. А мы с Недом пригласили Берта посидеть в кафе, просто потому, что невозможно было отпустить его домой в одиночестве.
— В кафе? — сказал он. — Что ж, посидеть в кафе со взрослыми — это хорошо. Да, я думаю, мы должны это сделать.
У него были совершенно потухшие глаза, как будто из агата.
Мы поехали в тихий ресторанчик у озера с железными столиками и молодыми официантками, наряженными а-ля Матушка Хаббард.
[16] Я заказала водку, которую принесли на кружевной салфетке с рюшечками.
Нед поднял бокал и провозгласил:
— За новое поколение! Чтобы все у них было хорошо!
Мы выпили за новое поколение. Оркестр играл «Лунную реку». Казалось, мы в самом занюханном месте на свете. Берт Морроу сказал:
— Я слышал, Джонатан выбрал Нью-Йоркский университет.
— Да, — сказал Нед. — Это решение было принято им исключительно из экономических соображений. Учиться в Нью-Йорке дороже, чем в Орегоне.
Берт моргнул и зажег сигарету.
— Он там проявит себя, — сказал он. — Я уверен. А Бобби что-то не хочет никуда поступать.