Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

— Да?

— Если со мной что-то случится, я хочу, чтобы мой прах тоже развеяли здесь. Передай это, пожалуйста, матери. Скажи, что такова была моя последняя воля. Господи, если то, что останется от меня, тоже развеют здесь, рядом с отцом, куда же деваться матери после смерти?

— Ее тоже можно похоронить здесь.

— Верно. Она всегда жила не там, где хотела. Почему же после смерти все должно измениться, да?

— Наверное. В смысле, мне кажется, что мы все как-то связаны с этим местом.

Случилось так, что однажды ночью дож, только что получивший дурные вести о неудаче, постигшей Николо Пизани в сражении с Дориа при Портелонго, лишившись сна, в сильной тревоге и волнении прогуливался по галереям дворца. Тут ему почудилась тень, которая, выскользнув из покоев Аннунциаты, пробиралась к лестнице. Он поспешил за ней — и обнаружил Микаэле Стено, — тот возвращался от своей возлюбленной. Ужасное подозрение пронзило душу Фальери, с диким криком: «Аннунциата!»— бросился он к Стено, выхватывая на ходу кинжал. Но Стено, который оказался гораздо более сильным и ловким, нежели Фальери, увернулся и подлым ударом кулака свалил его на пол, а затем, с громким хохотом, выкрикивая: «Аннунциата! Аннунциата!»— бросился вниз по лестнице. Старик с трудом поднялся и, раздираемый муками ада, стал ощупью пробираться в спальню Аннунциаты. Ни звука — тихо, как в могиле. Он постучался, незнакомая служанка — не та, которая обычно спала в покоях Аннунциаты, отворила ему.

— А что, если это правда? — говорит Джонатан. — Вот это было бы да.

— Что угодно моему любезному супругу в столь необычно поздний час? — спокойным ангельским голосом проговорила, выходя, Аннунциата, успевшая тем временем набросить легкое ночное платье. Старик вперил в нее свой взор и, воздев к небу руки, воскликнул:

Больше до самого дома мы не произносим ни слова. Слишком много есть чего сказать. Мы одолеваем последний короткий участок дороги. Я чувствую, как из темноты за нами следят невидимые полевые зверьки. Это похоже на сон, один из детских снов о публичном конфузе — шагать вот так по шоссе в нижнем белье. Но в этом теперешнем сне я не испытываю никакой неловкости. Я просто иду по загородной дороге, обдуваемый темным ветром. В карликовом мире муравьев и неуклюжих бронированных жуков смешивается с землей прах Неда. Эрик спит своим неверным сном, запутанно расцвеченным сновидениями. Мир красив, но его красота жестче, чем представлялось. Она так же не похожа на осеннюю ферму на обоях в гостиной моего прежнего дома, как кость — на мужчину и женщину. Где-то в пределах этого континента, в мотеле или в гостиной у подруги, спят Клэр с Ребеккой. Когда впереди возникает голубоватый абрис дома, я вспоминаю, что дом — это тоже способ бегства. Он наш, он дан нам, чтобы мы могли уходить и возвращаться.

— Нет, не может быть, не может быть!

— Чего не может быть, мой вельможный господин? — спросила Аннунциата, вконец обескураженная его странно торжественным тоном.

Сейчас достаточно темно, чтобы можно было различить будущее: холодные рассветы, длинные ночи, музыку днем. Мы с Джонатаном не должны позволить дому развалиться, мы обязаны сохранить его в таком виде, чтобы люди могли вернуться сюда, когда их грядущее окончательно истощится. Наш собственный путь был довольно извилистым. Мы выходим на подъездную дорожку, и вдруг я вижу, как в окне спальни шевельнулась занавеска. Господи, неужели Клэр вернулась? Я хватаю Джонатана за плечо.

— Что? — спрашивает он. — Что такое?

Но Фальери, оставив ее слова без ответа, обратился к служанке:

— Ничего. Нет. Не важно.

— Почему ты здесь? Где Луиджа?

Я уже успел опомниться. Клэр не вернулась. Это просто сквозняк. Или дух дома слегка встревоженный нашим ночным отсутствием, но слишком дряхлый для того чтобы всерьез интересоваться делами, рождающимися в зазоре между нашей воображаемой и реальной жизнью.

— Ах, — отвечала бедняжка, — Луиджа уговорила меня поменяться с ней на эту ночь, она ночует сегодня в первой комнате, той, что прямо у лестницы.

— Ты говоришь — у лестницы? — обрадованно воскликнул Фальери и быстрым шагом поспешил туда.

Джонатан

Однажды в апреле, за несколько месяцев до смерти Эрика, мы с Бобби повезли его на лесной пруд. Проехав миль десять, мы затормозили перед блюдцем мерцающей черной воды, опоясанной соснами. В это время года там не было ни одного человека.

Луиджа, в одной рубашке, услышав громкий стук, отперла дверь и, едва увидев раскрасневшееся от гнева лицо и сверкающие глаза своего господина, упала на колени и поведала о своем позоре, красноречивым свидетельством коего была и пара изящных мужских перчаток, забытых на мягком сиденье кресла; запах амбры, исходящий от них, выдавал щегольские замашки их владельца. До крайности возмущенный неслыханной дерзостью Стено, дож отправил ему на следующее утро суровое предписание, согласно которому ему запрещалось под страхом изгнания из города появляться вблизи герцогского дворца и в его окрестностях и показываться на глаза дожу и его супруге. Микаэле Стено пришел в неописуемую ярость, оттого что провалился его блестящир! замысел и позорное изгнание лишит его возможности находиться подле своего кумира. Обреченный теперь лишь издали наблюдать, как неизменно приветливо и кротко беседует Аннунциата с другими юношами синьории, снедаемый завистью и неистовой страстью, Стено додумался до злобного измышления, будто супруга дожа отвергает его лишь потому, что его опередили другие более удачливые счастливцы, и у него хватило наглости говорить об этом на всех углах. Может статься, старый Фальери прослышал об этих бесстыдных наветах, или же события той ночи показались ему предостережением судьбы, а может быть, при всей вере в благочестие жены, ему ясно представилось, сколь неестественен их союз, — так или иначе, он сделался мрачен и угрюм, дьявольская ревность невыносимо терзала его, он велел запереть Аннунциату во внутренних покоях герцогского дворца, и ни одна душа больше не могла ее увидеть.

— Открываем купальный сезон, — заявил Бобби, когда мы вылезли из машины. — Это наша традиция.

— Красиво, — сказал Эрик.

Бодоери храбро вступился за свою внучатую племянницу и осмелился попенять старому Фальери на эти строгости, но тот и слышать не хотел о смягчении принятых мер. Все это случилось незадолго до праздника Giovedi grasso[21]. Согласно обычаю, на нарядных празднествах, которые устраиваются в этот день на площади Сан-Марко, супруга дожа восседает рядом с ним на особом троне с балдахином, который устанавливают в галерее напротив этой небольшой площади. Бодоери напомнил ему об этом, сказав, что будет очень глупо с его стороны, если он, вопреки всем обычаям и традициям, не удостоит Аннунциату такой чести и что его болезненная ревность неизбежно вызовет толки, пересуды и насмешки, да еще какие.

Он совсем ссохся к тому времени. Ему было больно ходить, и у него появились проблемы с вестибулярным аппаратом — болезнь сжигала его даже быстрее, чем это обычно бывает. У него изменилось лицо: глаза увеличились, а челюсть стала казаться квадратнее — я подозревал, что начинала проступать форма черепа.

— Неужели ты думаешь, — отвечал престарелый Фальери, честолюбие которого было сильно задето, — что я, старый, слабоумный глупец, опасаюсь выставить напоказ драгоценнейшее из своих сокровищ в страхе перед воровской рукою, которую я не смогу остановить своим добрым мечом? — Нет, старина, ты заблуждаешься, завтра я пройду рука об руку с Аннунциатой во главе нарядной праздничной процессии через площадь Сан-Марко, чтобы народ лицезрел свою догарессу, несравненную супругу своего повелителя, и в день праздника Giovedi grasso она примет букет цветов из рук отважного гребца, который взлетит к ней по воздуху.

— Мы не были здесь с прошлого лета, — сказал я.

Произнося эти слова, дож подразумевал один старинный обычай. Дело в том, что в день праздника Giovedi grasso для народа устраивается необычная забава: какой-нибудь смельчак вызывается подняться по канатам, которые тянутся из моря и закреплены на верхушке башни собора Святого Марка, в специальном устройстве в виде маленькой лодочки — сначала лодочка поднимается наверх, а потом от башни смельчак стрелой летит вниз как раз к тому месту, где восседает дож со своею супругой; далее традиция предписывает вручить букет цветов догарессе или самому дожу в том случае, если он не женат.

Мы с Бобби помогли Эрику справиться с коротким спуском, ведущим к серповидной полоске земли, усыпанной сосновыми иголками, — местному пляжу. Вода была почти неестественно неподвижной — было еще слишком рано и для пчел, и для стрекоз, и для отражений листвы. Меньше месяца назад в тени еще лежал снег. Сейчас древесные стволы были мокрыми и блестящими, как звериный мех, а солнце — теплым, хотя все еще по-зимнему белым и словно стесняющимся той радужности которую приобретет ближе к маю. Через весь пруд тянулось отражение одного-единственного сигаровидного облака. Мы стояли на узкой полосе пляжа, и Бобби швырнул плоский камешек, запрыгавший по гладкой и безжизненной, как сланец, поверхности пруда.

На следующий день дож сделал все как обещал. Аннунциата должна была облачиться в самые роскошные наряды, и в окружении синьории, сопровождаемый пажами и свитой, Фальери прошествовал через площадь Сан-Марко, запруженную народом. Толпа напирала, люди готовы были затолкать друг друга насмерть, чтобы только увидеть прекрасную Аннунциату, и тот, кому удавалось взглянуть на нее, мог подумать, что узрел рай небесный и что прекраснейший из ангелов явился ему в сиянии и славе. — Но таковы уж венецианцы: вперемешку с бурными излияниями безумного восторга то здесь, то там раздавались стишки и куплеты, которые довольно грубо задевали Фальери и его молодую жену. Но Фальери, казалось, ничего не замечал и забыл о всякой ревности, несмотря на то что повсюду видел он страстные взоры, которые с явным вожделением были направлены на его прекрасную супругу; сияя от распиравшего его удовольствия, шагал он со всей торжественностью, рука об руку с Аннунциатой. Перед главным порталом дворца оруженосцы с трудом разогнали толпу, так что, когда дож и его супруга вошли внутрь, лишь кое-где можно было видеть отдельные группы богато одетых горожан, которых все же пришлось допустить даже во внутренний двор. И вот в тот самый момент, когда супруга дожа появилась во дворе, некий юноша, стоявший вместе с другими людьми у колоннады, с громким возгласом: «О боже милостивый!»— упал бездыханный на холодные мраморные плиты. Все бросились к нему и окружили умершего, так что Аннунциате он был не виден, но как только юноша упал, грудь ее внезапно словно пронзило кинжалом, она побледнела, пошатнулась, и лишь флаконы с нюхательной солью, услужливо протянутые подоспевшими вовремя дамами, спасли ее от глубокого обморока. Старый Фальери, напуганный и подавленный этим происшествием, мысленно проклинал на чем свет стоит несчастного юношу. Увидев Аннунциату, ее безжизненно склоненную головку, ее прикрытые, глаза, он собрался с силами, поднял ее на руки и понес свою раненую голубку вверх по лестнице, во внутренние покои дворца.

— Вы летом ездите сюда купаться? — спросил Эрик.

— Мм… — сказал я. — Летом тут слишком много народу, местный Кони-Айленд. Дети, собаки, восьмидесятилетние старики и старухи, плавающие в чем мать родила. В общем, паноптикум.

Во внутренний двор, где и без того было довольно людно, прибывали все новые и новые зеваки. И вот на глазах у изумленной толпы разыгралась загадочная и удивительная сцена. Вокруг безжизненного тела юноши хлопотали какие-то люди, нужно было вынести тело усопшего с площади (в том, что он мертв, уже никто не сомневался), и в это самое время в толпе раздался чей-то истошный вопль, и старая безобразная, оборванная нищенка, яростно работая локтями, протиснулась сквозь толпу зевак: ковыляя, она приблизилась вплотную к бездыханному юноше и воскликнула:

Он многозначительно кивнул. Я сразу же пожалел, что поддержал разговор о будущем лете, которого он, возможно, не увидит. Я так и не освоился до конца с особыми правилами вежливости, действующими при общении с больными. Это как принимать у себя обедневшего родственника, при том что твое собственное дело продолжает приносить доход. Лишь на фоне чужого неблагополучия начинаешь понимать, сколь сильно твой достаток определяет все, что ты делаешь и говоришь.

— Эй, оставьте его, не трогайте! Вот олухи! Ничего не понимают! Ведь он же вовсе не умер!

— Ну что? Будем купаться? — спросил Эрик.

— Холодно, — сказал Бобби.

С этими словами она опустилась подле юноши, осторожно приподняла его голову, так, чтобы он мог лежать у нее на коленях как на подушке, и принялась его тихонько поглаживать, легко касаясь пальцами лба и висков, и приговаривать, называя его ласково по имени. И было в этих двух фигурах поразительное несоответствие, которое бросалось в глаза: уродливая, отталкивающая физиономия старухи, искаженная безобразными судорожными гримасами, и дивно прекрасный лик юноши с мягкими спокойными чертами, казалось, будто он только уснул вечным сном; грязные отрепья нищенки, свисающие лохмотьями, и совсем рядом — богатые, нарядные одежды юноши; тонкие, костлявые руки с дряблой кожей — гадко было видеть, как дрожат ее пальцы, вот они коснулись высокого лба, вот дотронулись до груди, действительно, зрелище это у всякого вызвало бы внутреннее содрогание и ужас. Ведь и вправду, глядя на это, можно было вообразить, будто сама смерть с гнусной ухмылкой заключила в свои объятия этого прекрасного юношу. Во всяком случае, словно почуяв неладное, люди, что стояли вокруг, начали потихоньку расходиться, и лишь очень немногие остались наблюдать до конца эту сцену, они-то и помогли старухе дотащить беднягу до большого канала; к этому моменту юноша уже очнулся и, глубоко вздохнув, открыл глаза; его перенесли в гондолу, каковая и доставила обоих, старуху и юношу, к дому, в котором, по словам нищенки, и жил этот несчастный.

— Но вы же сами говорили: открытие купального сезона — традиция.

Вы, вероятно, догадываетесь, что юноша, о котором шла речь, был не кто иной, как Антонио, а старуха — та самая нищенка с паперти францисканской церкви, которая утверждала, будто она его нянька. Когда Антонио уже совершенно оправился и пришел в чувство, он увидел перед собою старуху, которая сидела подле него, держа в руках чашу с каким-то подкрепляющим снадобьем; обратив на нее сумрачный, тяжелый взгляд и неотрывно глядя ей прямо в глаза, он глухо сказал, с трудом подбирая слова:

— Фигура речи, — сказал я. — Мы просто приехали засвидетельствовать свое почтение. Нужно подождать еще хотя бы месяц, пока прогреется.

Эрик, конечно, говорил не вполне серьезно, но и не вполне в шутку, я почувствовал это по его тону. Он не мог доверять смене сезонов — не исключено, что к тому времени, как потеплеет, он вообще уже не сможет ходить. И даже если бы физически он был еще на это способен, ему вряд ли бы захотелось демонстрировать свое скомпрометированное тело толпам незнакомцев, наезжающих сюда с приходом тепла.

— Это ты, Маргарета? Как хорошо! Где мне найти еще такую верную помощницу! Ты уж прости меня, матушка, неразумного да немощного несмысленыша, который на миг посмел усомниться в твоих давешних словах. Теперь я не сомневаюсь, ты действительно та самая Маргарета, что выкормила меня, что ходила за мной, я ведь это знал всегда, но какой-то злой дух помутил мой рассудок. Твой образ всегда был со мною. Теперь я понял — это была именно ты. Разве не говорил я тебе, что у меня такое чувство, будто душа моя скована какими-то колдовскими чарами, которые безраздельно владеют всем моим существом? Эти чары, рожденные мраком, обрушиваются как удар грома, словно нарочно стараясь лишить меня невыразимого блаженства. Но теперь мне все известно! Я все знаю! Разве не Бертуччо Неноло заменил мне отца? Не он ли воспитывал меня в своем загородном доме в Тревизо?

— Ты действительно хочешь искупаться? — спросил я его.

— Да, да, именно так, — откликнулась старуха, — он самый, Бертуччо Неноло, отважный мореход, которого поглотила морская пучина, когда он уже готовился увенчать свою голову лаврами за доблестные подвиги.

— Да.

— Не перебивай меня, — продолжал Антонио. — Хорошо мне жилось у Бертуччо Неноло. Я носил красивые, нарядные платья, ел всегда вдоволь; и если я хорошо справлялся со своими обязанностями — не забывал прочитать положенные три молитвы, мне дозволялось гулять, бродить по лесам и лугам, везде, где мне только заблагорассудится. Прямо за домом начинался темный сосновый бор, навевающий прохладу, напоенный тысячью разнообразных ароматов и наполненный пением птиц. И вот однажды — дело происходило вечером, солнце уже клонилось к закату — я, утомленный дневной беготней, прилег отдохнуть под высоким раскидистым деревом. Я лежал и смотрел в синее небо, вскоре глаза у меня сами собою сомкнулись — то ли от усталости, то ли от пряного запаха трав, которые цвели пышным цветом вокруг, — словом, меня охватила легкая дремота, и очнулся я от какого-то шороха, словно что-то упало прямо рядом со мною. Я вскочил в ту же минуту и увидел перед собою девочку, ее ангельское личико сияло небесной красотою, грациозно склонив головку, она глядела на меня с невыразимым очарованием.

В его голосе прозвучало ребяческое упрямство.

— Милый мальчик, — сказала она певучим голоском, — ты так сладко здесь спал, а ведь ты был на волосок от гибели; злая смерть подобралась к тебе совсем близко.

— Отличный способ заработать пневмонию, — сказал Бобби.

— Ладно, — сказал я. — Давайте! Вода нормальная. Лед растаял уже недели три назад.

Я осмотрелся и увидел рядом с собою небольшую черную змейку с раздробленной головой — это девочка, увидев, что змея уже приготовилась вонзить в меня свои ядовитые зубы, ударила ее крепкой веткой орехового дерева. Меня охватил священный трепет — конечно же я слышал немало историй о том, что ангелы нисходят с небес на землю и являются людям, чтобы спасти их в минуту опасности от злого врага. Я опустился на колени и готов был молиться этому ангелу.

— Ты что, с ума сошел? — сказал Бобби.

— О, я знаю, ты ангел света, ниспосланный мне самим Господом Богом, чтобы уберечь меня от смерти.

— Это точно. Давай, Эрик. Давай окунемся.

Услышав мои слова, это небесное создание протянуло ко мне руки и прошептало чуть слышно:

— Ни в коем случае, — сказал Бобби. — Еще слишком холодно.

— Ах, милый мальчик, я не ангел, а просто девочка, обыкновенный ребенок, такой же, как и ты!

Я начал раздеваться. Эрик тоже. Мы не были ни изящны, ни привлекательны в нижнем белье — ничего сексуального в этом не было. А если что и было, то так глубоко, как у каких-нибудь спортсменов перед игрой, когда восхищение собственным телом настолько безгранично, что включает в себя и другие тела просто потому, что они оказались поблизости и, в общем-то, довольно похожи. Пока Бобби информировал нас о плачевном состоянии нашего рассудка, мы стаскивали с себя куртки и башмаки, бросая все прямо на землю. Наконец мы разделись догола, чувствуя кожей белое солнечное тепло. Тогда Бобби тоже начал раздеваться, как бы решив, что не может не участвовать в безумии, которое не в силах предотвратить.

Яркий румянец заиграл у нее на щеках. И тогда священный трепет сменился неизъяснимым восторгом, который жарким пламенем опалил все мое существо. Я поднялся, наши руки сплелись в пылком объятии, и губы слились в безмолвном поцелуе — мы рыдали и плакали от какой-то сладкой, томительной, несказанной тоски, что охватила наши сердца! В этот миг мы услышали чей-то голос, который доносился откуда-то издалека:

Пока Бобби вылезал из своей одежды, мы с Эриком, голые, стояли рядом, глядя на воду. У нас не хватало смелости взглянуть друг на друга, но я и так видел достаточно боковым зрением. Его руки и ноги с припухшими шишковатыми суставами были сплошь усеяны мелкой красной сыпью. На груди и животе тоже были пятна, похожие на невыводимые следы старой татуировки. Я испытал отвращение — даже не от самого его изменившегося тела как такового, а от явных признаков болезни. В джинсах и свитерах он выглядел просто нездоровым человеком; голым — казался как бы самой болезнью, целиком вытеснившей человеческую составляющую и заместившей ее чем-то еще.

— Аннунциата! Аннунциата!

Я взял его за руку, чтобы защитить нас обоих. И, делая это, совпал со своим жестом. Я вдруг почувствовал его, испуганного и так же плохо готового к смерти, как и я, окажись я на его месте. Мое лицо горело.

— Мне уже пора, мой милый друг, это мама зовет, — так прошептала девочка, и невыразимая боль пронзила меня.

— Готов? — спросил я.

— Ах, как я люблю тебя, — повторял я сквозь рыдания, чувствуя на своих щеках горячие, обжигающие слезы, что струились из глаз девочки.

— Я люблю тебя всей душой, милый мальчик! — воскликнула она, крепко целуя меня на прощанье.

— Да.

— Аннунциата! — снова послышалось из-за леса, и в то же мгновение девочка скрылась за деревьями.

Мы вместе вошли в воду, между тем как Бобби все еще возился с джинсами. В первую секунду показалось, что вода почти теплая, но это был только тонкий поверхностный слой сантиметра в два-три, а под ним — убийственный холод.

— Ого, — воскликнул Эрик, когда вода покрыла его лодыжки.

— Может быть, все-таки не стоит, — сказал я. — То есть, может быть, действительно тебе это не слишком полезно.

— Вот видишь, Маргарета, именно тогда в моем сердце зажглась та искра любви, которая продолжает гореть во мне, вспыхивая то и дело ярким пламенем! Несколько дней спустя после этого случая меня выгнали из дому. Я не мог говорить ни о чем другом, кроме как о явившемся мне ангеле, чей нежный голос мне чудился повсюду — и в шепоте деревьев, и в журчанье ручейков, и в таинственном шуме морского прибоя. Я прожужжал все уши старику — помнишь, я рассказывал, его еще прозвали Папаша Сизый Нос, — и он объяснил мне, что девочка, по всей вероятности, дочка Неноло — Аннунциата, которая гостила здесь вместе со своей матерью и уехала на следующий же день. — О, матушка моя Маргарета! Святые небеса! Аннунциата, та самая Аннунциата, она-то и стала супругою дожа!

— Стоит, — сказал он. — Просто давай потихонечку. Мне хочется, ну просто хочется.

— Хорошо, — сказал я.

С этими словами Антонио, не в силах скрыть невыразимую боль, упал на подушки, содрогаясь от неудержимых рыданий.

Я продолжал держать его за руку. Впервые в жизни я ощутил свою близость с ним, хотя знал его много лет и сотни раз занимался с ним любовью. Мы осторожно прошаркали по дну еще чуть вперед. Прикосновение воды к каждому новому участку кожи было мучительным. Песок под ногами напоминал гранулированный лед. К нам прошлепал Бобби.

— Тонино, мой мальчик, — молвила старуха. — Не печалься! Возьми себя в руки, будь мужественным и попробуй побороть эти страдания, на которые так глупо обрекаешь себя. Разве ж это дело, сразу впадать в отчаянье от любовных мук? Для кого же, как не для влюбленного, сияет золотой цветок надежды?! Ведь кто знает, что готовит нам грядущий день, и, может статься, сон еще станет явью. Ведь даже воздушные замки порой обретают на земле вполне зримые очертания. Послушай, Тонино, по-твоему, мои слова мало чего стоят, но чует мое сердце, ох, чует, да и по другим знакам выходит, что все переменится, я вижу, как ослепительное знамя любви поднимается над морем и радостно плещется на ветру. Терпение, сынок, только терпение! — так пыталась старуха утешить бедного Антонио, и действительно ее слова звучали как нежнейшая музыка и потому юноша не отпускал ее от себя ни на минуту.

— Сумасшествие, — сказал он. — Бред. Эрик, даю тебе две минуты и вытаскиваю.

Он не шутил. В случае чего он бы и вправду просто сгреб Эрика в охапку и выволок на пляж. Вытаскивать дураков из ледяной воды стало его профессиональным занятием еще с детства.

Так нищенка с паперти францисканской церкви превратилась в почтенную хозяйку синьора Антонио, которая, нарядившись подобающим образом, каждое утро отправлялась на рыночную площадь за покупками для своего господина.

Но две минуты у нас все-таки было, и мы продвинулись еще на несколько шагов вперед. Вода была абсолютно прозрачной: солнечная паутина оплела наши голые ступни, стайки мальков метнулись в разные стороны — самих рыбок было не видно, только их тени скользнули по дну. Я посмотрел на Бобби. Он был большим и кряжистым, как пароход, — в отличие от Эрика время укрупнило его. У него теперь был широкий выпирающий живот, а маленький островок волос на груди потемнел и разросся, пустив вьющиеся усики к плечам и вниз по спине. Сам я лысел — граница волос на лбу за последние десять лет уехала вверх минимум сантиметров на пять. На макушке прощупывался жестковатый участок кожи, где волосы тоже изрядно поредели.

И вот настал день Giovedi grasso: на этот раз праздник был задуман с особой пышностью. Посреди небольшой площади Сан-Марко был сооружен высокий помост, предназначенный для особого, никогда доселе не виданного фейерверка, который взялся устроить некий грек, владеющий в совершенстве этим сложным искусством. Когда наступил вечер, на галерею вышел сам дож в сопровождении своей красавицы жены; сияя от переполнявшего его счастья, наслаждаясь блеском собственного величия, старик Фальери с довольной миной посматривал по сторонам, явно желая прочесть в глазах своих подданных выражение восторга и восхищения. Дож уже собрался было изойти на трон, но в этот самый момент приметил Микаэле Стено, который как ни в чем не бывало стоял тут же на галерее, да еще в таком месте, откуда он сам мог беспрепятственно смотреть на догарессу, не теряя ее из виду, но и она, в свою очередь, не могла бы не заметить его. Разгоряченный обуявшим его гневом и бешеной ревностью, Фальери приказал громовым голосом немедля вывести Стено с галереи. Микаэле Стено готов был уже кинуться па старого дожа с кулаками, но в это время подоспела стража и заставила его покинуть галерею, на что он, хотя и повиновался приказу, разразился безудержными проклятьями, грозя жестоко отомстить, после чего удалился, скрежеща зубами от ярости.

— Хорошо, — сказал Эрик, — в смысле, приятное ощущение.

Ничего приятного на самом деле не было, это была настоящая пытка. Но мне показалось, что я его понял: это было сильное ощущение, пришедшее к нему не изнутри, а извне. Он прощался с определенным видом боли.

Тем временем толпа оттеснила Антонио, и он, едва оправившийся от удара, поразившего его при виде возлюбленной, побрел одинокий и всеми покинутый по пустынному морскому берегу, и его истерзанное сердце разрывалось на части от нестерпимых мук. Он уже подумывал о том, не лучше ли будет просто броситься в ледяные волны, что потушат пожар сердца, чем умирать медленной смертью от безысходных страданий. Еще немного, и он бы кинулся в море, но в ту минуту, когда, готовый к прыжку, спустился уже на последнюю ступеньку лестницы, что вела к воде, кто-то окликнул с лодки, как раз проплывавшей мимо:

— Ты дрожишь, — сказал Бобби.

— Эй! Добрый вечер, синьор Антонио!

— Сейчас. Еще минута, и выйдем.

В отблесках света дворцовых огней Антонио узнал весельчака Пьетро, одного из своих прежних товарищей; теперь же он, нарядно одетый, стоял в лодке: на голове — лихо заломленный берет, украшенный блестками и перьями, новенькая куртка полосатой ткани, расшитая яркими лентами, в руке он держал огромный букет красивых душистых цветов.

— Хорошо. Ровно одна минута.

— Добрый вечер, Пьетро! — отвечал Антонио. — Что за важную птицу ты собираешься катать по морю, я смотрю, ты вырядился прямо как на бал.

Мы стояли в воде, глядя на безупречно ровную линию деревьев на противоположном берегу. Вот, собственно, и все. Мы с Бобби привезли Эрика на пруд, где он — как оказалось, в последний раз — искупался. При этом мы так и не смогли зайти в воду глубже чем по колено. Но пока я стоял в этом пруду, со мной что-то произошло. Я не уверен, что смогу это объяснить. Что-то оборвалось. До этого дня я жил будущим, постоянным ожиданием чего-то, что только должно наступить, и вдруг, когда я, голый, стоял рядом с Бобби и Эриком в блюдце ледяной воды, это кончилось. Мой отец умер, не исключено, что и я умирал. У матери была новая прическа, собственное дело и молодой любовник — новая жизнь, устраивающая ее значительно больше прежней. Я не был физическим отцом Ребекки, но я любил ее как родную дочь — этот опыт у меня был. Я бы не сказал, что я был счастлив. Дело обстояло несколько сложнее. Но, может быть, впервые за всю свою взрослую жизнь я был здесь и сейчас. В самом этом моменте не было ничего исключительного. Но я пережил его, пережил всем своим существом. Я был полон им. Даже смерть не смогла бы уничтожить то, что я испытал тогда, — невыдуманную связь с собственной жизнью, с ее ошибками и кособокими свершениями. Вот эту возможность быть одним из трех обнаженных людей, стоящих в неглубокой чистой воде. Теперь я не мог бы умереть несостоявшимся, потому что я был здесь, здесь и нигде больше. Я молчал. Бобби объявил, что минута истекла, и мы повели Эрика к берегу.

— Еще лучше, синьор Антонио! — воскликнул Пьетро и при этом подпрыгнул от радости так, что лодка сильно закачалась. — Дело в том, что сегодня я намерен заработать целых три цехина, я должен добраться до самой верхушки башни Святого Марка, а потом — вниз и преподнести этот букет прекрасной догарессе.

— Уж не собираешься ли ты, приятель, взяться за тот самый трюк, на котором так легко свернуть себе шею? — спросил Антонио.

— Это правда, шею тут свернуть себе немудрено, да еще сегодня придумали новую затею — лететь придется прямо через огонь, — отвечал ему Пьетро, и по всему было видно, что ему как-то не по себе. — Правда, грек утверждает, — продолжал он, — что бояться нечего, это совсем не опасно, от такого огня ничего загореться не может, но — чем черт не шутит!

Антонио тем временем спустился к нему в лодку и только тогда заметил, что Пьетро стоит перед каким-то механизмом, держась за канат, конец которого уходил куда-то под воду. Другие канаты, посредством которых машина приводится в движение, терялись где-то в темноте.

— Послушай, Пьетро! — молвил Антонио, немного помолчав. — Послушай, приятель! Если бы тебе сегодня представилась возможность заработать десять цехинов, не рискуя своей молодой жизнью, ты бы согласился?

— А то нет, — расхохотался во все горло Пьетро.

— Ну, что ж, — продолжал Антонио, — вот тебе десять цехинов, давай поменяемся платьями, и я пойду вместо тебя. Сделай одолжение, любезный друг!

Взяв деньги, Пьетро как будто прикинул их вес на ладони и, поразмыслив немного, стоит ли соглашаться, сказал на это:

— Вы очень добры ко мне, синьор Антонио, называя меня, бедолагу, своим приятелем, да к тому же еще и щедры безмерно! Ради денег я бы, пожалуй, согласился, но ведь за то, чтобы преподнести красавице букет и услышать ее прелестный голосок, чего только не сделаешь, можно и жизнью рискнуть. Ну, да ладно. Вам уж уступлю, будь по-вашему!

Они быстро скинули одежды, и едва Антонио успел нарядиться, как Пьетро закричал: «Скорее в машину, уже подали знак!»

И в тот же миг море озарилось светом тысячи огоньков, что взметнулись в воздух, и грохот праздничной пальбы прокатился по всему побережью. Словно вихрь пронесся Антонио по воздуху прямо сквозь огонь праздничного фейерверка — все новые и новые ракеты разрывались в небе и гасли с легким шипением — мгновение, и вот он уже опустился на галерею прямо перед супругою дожа. — Она поднялась и ступила к нему навстречу; она была так близко, что он почувствовал ее дыхание; он протянул ей букет, но в этот самый момент невыразимого, почти неземного счастья жгучая боль безнадежной любви будто раскаленной иглой пронзила его сердце. Не помня себя, охваченный каким-то безумием, в котором слились воедино страстное желание, восторг упоения и невыразимая душевная мука, он припал к руке красавицы и, запечатлев пылкий поцелуй, воскликнул голосом, срывающимся от безутешной скорби: