Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Хелен Уолш

Низость (Brass)

ГЛАВА 1

Милли

Мы сворачиваем на Аппер-Дьюк-стрит, и от одного вида воздух со свистом вылетает у меня из легких.

Весь город пылает, и Ливер-билдингс, облитый светом восходящей луны, царственно возвышаются в безоблачном небе. Я украдкой смотрю, поддалась ли она очарованию улицы или нет, но ее глаза парализованы излишками какой-то химии. Она, как минимум, на три или четыре года моложе меня — ребенок в глазах закона. И все же у нее потрепанный облик женщины, жившей, дышавшей и плевавшейся этими улицами всю свою жизнь. Еще в ее лице заметна смешанная кровь, смуглость кожи заставляет предположить средиземноморские корни, а узкие глаза намекают на Восток. Хорошее лицо — черты грубоватые, но все же приятные. Оно не принадлежит этим улицам.

Мы движемся к Собору, который вспарывает ночь словно величественное предзнаменование, и она бежит вприпрыжку чуть впереди меня так, чтобы нас разделяла небольшая дистанция, показывающая, что мы не вместе. У кладбищенских ворот она разворачивается и показывает мне, выставив ладонь, обождать. Я гляжу, как ее миниатюрный силуэт соскальзывает по каким-то ступеням и без предупреждения растворяется в бензиново-синей ночи. Не знаю, вернется ли она, и меня начинает покалывать тупая игла облегчения. Действие кокоса[1] и выпивки стремительно выветривается, в подсознании выплывает что-то из меня старой, настойчиво убеждающее меня развернуться на сто восемьдесят градусов и мотать отсюда.

Вечер выплевывает ее обратно, и она снова стоит передо мной. Костлявые ноги и полные груди. Угольно-черные волосы безжалостно стянуты в конский хвост. У меня перехватывает дух.

Она сгибает руку в призывную дугу, и я иду за ней, спускаясь по пролету неровных ступеней, через темный низкий туннель, оказываюсь на раскинувшемся кладбище. На один отчетливый миг просветления спазмы страха сдавливают мне сердце, и я предвижу, что мерцает впереди, но мы поворачиваем вправо от Собора, который теперь возносится прямо над нами, блеск луны спускается на нас, и вся опасность нейтрализуется сывороткой желания. Она наугад выбирает могилу из тех, что находятся в самом дальнем углу кладбища. Плоскую, широкую, практичную. Она раздевается с рутинной поспешностью. Она обслужила уже сотню других клиентов на каждой из плит потрепанного временем бетона, но по-моему я у нее первая женщина.

— Обычно я так не стою, — сказала она с хриплым токстифским акцентом, — И другие девки тоже не особо.

И она права. Я без устали прочесывала эти улицы и этот город в поисках девочек на несчетном множестве подогретых наркотой гулянок, и лишь дважды мне повезло. Однако я тут же заверила ее, что самой ей, по большому счету, ничего делать не надо. Только снять одежду, всю, и дать мне побаловаться; она начала расслабляться. Я извлекла полтинник, и она сдалась.

Она ложится на спину, от неожиданного прикосновения камня ее соски напрягаются, она слегка выгибается. У нее большие груди, в них утонуть можно. В противовес ее подростковому телосложению. Бедра — как у двенадцатилетней. Я провожу рукой по пупку, жесткому и липкому, он мерцает в лунном свете, будто слегка смазанный вазелином, опускаю губы к ее грудям, крепко всасываясь в темные соски, поигрывая ими словно твердыми черными горошинами. Кожа ее отдает затхлым соленым потом. Дешевый лосьон для тела и выветрившаяся химия. На вкус острая, почти неприятная. Это меня заводит.

— Посмотри на свои сиськи, — шепчу я. — Потрогай.

Она повинуется, сперва неохотно, но ей хочется, чтобы ее подгоняли. Просовываю руку под ее маленькую спинку и резко прикасаюсь языком к ее плоскому детскому животику.

— Тебе так нравится?

Она не отвечает. Я поднимаю голову, чтобы встретиться с ее глазами, туда-сюда вращающимися в орбитах. Рот у нее вялый, кривой. По подбородку стекает струйка слюны. Резким движением я нажимаю ей на пупок, и она протестует запоздалым вздрагиванием.

Нетерпеливо, я развожу ей ноги, раскрашенные свежими синяками. Проникаю внутрь пальцем. Она сухая и сжимается от моего прикосновения. На мгновение мне кажется, что мне лучше остановиться, мне стоит развернуться на сто восемьдесят градусов и бежать. Но едва губы мои падают на ее пизду и запах резины ударяет мне в лицо, я возобновляю свою роль. На законном основании. Я же клиент. Напряженным языком я давлю ей на клитор и коротким, умелыми касаниями медленно массирую ее, возвращая к жизни. Я запускаю еще один, потом еще один палец, и ее сопротивление уступает место легчайшим, но все же податливым содроганиям. Движения мои делаются все настойчивее, и ее сок беспрепятственно льется мне в лицо. Тело выгибается вверх-вниз и замирает, когда она напрягается от удовольствия.

Я сую руку себе в штаны, тянусь к пизде.

Кокос, судя по всему, ненадолго стер мою способность вообще что-нибудь чувствовать, но клитор у меня набухает под липким гнездышком ладони. Я обрабатываю себя жестко и эгоистично; шлюха, от которой не остается ничего, кроме тела. Пизда из журнала. Накатывает мощный оргазм, но стоит его шелестящим волнам схлынуть, меня захлестывает стремление пуститься в бегство. Я чувствую, что протрезвела, мне неуютно. Убираю с ее тела руки, покрытые пеной нашего пота, вытираю их о бедра. Она привстает на локти, лицо — заебанное и блестит от вони ее последней проделки, смотрит прямо на меня. С него ушло наркотическое омертвление, оно распахнулось от любопытства. Глаза широко раскрыты и испуганы, она бросает на меня взгляд девочки, что скрыта в бляди. Она пытается говорить, но слова испаряются с ее губ. Одна половина меня хочет обнять ее, вторая презирает ее. Еще раз я смотрю в детские глаза, на женские груди. Заставляю себя улыбнуться на прощание и стремглав убегаю по кладбищенскому двору, подстрекаемая теми единственными в своем роде покалыванием и эйфорией, что следуют за оргазмом.

Вернувшись на Аппер-Дьюк-стрит я снова ощущаю драйв урбанистической энергетики. Еще совсем поздно, и в воздухе висит душок возбужденности, и такси свозят жизнь в сердцевину города. Я люблю пятницы. В них есть некое заразительное упоение, которого нет в субботних вечерах. Скоро будет восемь, улицы Ливерпуля запружены студентиками, школьниками, офисной шушерой, и все пьяны свободой выходного дня и пытаются растянуть вечер навечно.

Мы встречаемся с Джеми у дома 60 на Хоуп-стрит, меньше чем в сотне ярдов от той точки, где я подобрала свою блядешку. От мысли снова пройтись мимо ее места мне неуютно, поэтому я выбираю дорогу в обход вниз по Родни-стрит и возвращаясь по пульсирующей Лис-стрит, которая уже змеится от тел. Теперь луна светит мне в спину большим желтым шаром, зависшем на горизонте, чье мерцание медленно будит звезды. В следующее полнолуние я обязательно усажу себя на вершину холма — Фродшем или Уэльс. И упорюсь. Только я и эта большая старая луна. Будь у меня машина и дунуть, меня б подрывало съебать прямо сразу, плюнуть на прелести большого города, но с нынешними раскладами вряд ли удалось бы забить на все. Совершеннейшая пытка, вообще-то. Душная дневная жара спала совсем немного, начинаются выходные, и возбужденность всем этим накрыла город точно лава. Я люблю это чувство. Я люблю это.

Джеми

Епть! Я опаздываю, сейчас она начнет мне названивать по сотовому, так что пускай он трезвонит, брать не буду. Представляю ее сейчас, кстати. Сидит там в баре, рожа полувзбешенная, полуобескураженная, и тянет свою волынку:

— Тридцать минут он у меня украл. Тридцать минут я могла б сидеть в «Блу-Бар», высматривать себе клевую девку.

Черт, я безумно ее люблю, что бы там ни было, люблю этого упрямого звереныша. Она нам типа сестра. Семь потрясающих лет истории мы уже отсчитали. Это треть ее жизни и четверть моей. И в таком дерьмище доводилось побывать нам с Милли. Полный е-мое. Таких засадах, от каких большая часть дружб рвется мокрой бумажкой. Но я и она, мы с ней от это стали только сильнее. Типа неуязвимые.

Но надо вам сказать, с ней, с маленькой Милли, бывает полный караул.

Черт, она такая жесткая сучара бывает. Лучше и не знать о плохой стороне Милли О’Рейлли.

Этот таксист сейчас реально действует мне на нервы. Ушел в крупномасштабные домашние разборки по своей мобиле, нашел время. Ебанутый сомалийский выговор разоряется в этот его кирпич, который у него мобила. Пот градом, башка блестит. Тачка ниибацца дохлым зверьем воняет. Ей богу — провоняла напрочь, мне б из нее тока выбраться. Опускаю окно, высовываю башку, глотаю летний воздух пополам со смогом, типа к ингалятору присосался. Тот разворачивается, оторвавшись от своего дивайса в форме кирпича, и уставился на нас, как сорвавшийся с цепи хорек.

— Поднял на хуй окно, ё! Кондиционер включен. Кондиционер, сказанул! Этому драндулету лет двадцать-тридцать, не меньше.

Смотрит обратно на дорогу, вовремя, красный включили как раз, не колышет, дай дорогу и орет в трубку всякую похабщину. Я забил на мудака. Окна так и опущены. Только я не собираюсь впрягаться в базар с сомалийцами, запомните. Есть одна такая категория людей, с кем лучше не связываться. Сцепился с одним сомалийцем — не успеешь оглянуться, сцепился с целой нах колдой. От так от. Син укусил того чувака в морду, быстро на полу очутился. Ебанутый на всю голову гондон Син, было дело, выступал в боксе за Англию среди младше шестнадцати и все дела, но этот чел с Сомали явно не разбежался сдаваться. Син ему и так врезал, и этак, а ему хоть бы хны и все такое. «А еще чего-нибудь умеешь?» и да что ты. И тут у Сина башню сорвало, он этого мордоворота взял и за рожу тяпнул, тут же вся их ебанутая кодла идиотов на него насела. Я ж те сказал, ё, с ними лучше не того, не связывайся. Этот-то таксист, не больше, сдалось мне с ним нах собачиться. Да, и второе, неохота портить новые штаны от «Джил Сандер». Малыш Милли оценит мои штаны. Классные на хуй штаны, еще какие.

Теперь проезжаем, тут рядом наша старая хата наверху Парли, ностальгия на нас сразу накатила. Такой вот я, чтоб вы знали. В прямом смысле сентиментальный. Меня цепляют всякие вещи, типа «Вuеnа Vista Social Club». Ниибацца перебор — когда этот Ибрахим Феррер рассекает по Нью-Йорку. Башню пиздец сносит. Такие штуки, они реально убивают. Всегда — хорошие фильмы, книжки, темы, с которых впирает, что угодно. Черт его знает, ё — вот такой вот я. До сих пор глаза делаются на мокром месте, как увижу ту сине-зеленую дверь, заросшие стекла на окнах и скелет тачки нашего Билли, которая посреди двора раскорячилась. Сколько раз приходилось на хуй дрыхнуть в той тачке. Несколько лет прошло и все дела, но ничего с собой не могу поделать — уже скучаю. Чувство такое, что все то окончательно ушло. Чувство такое, будто мы упустили время и его не вернешь.

Хорошее время было тогда. Я, Син и наш маленький жили как ниибацца короли. Благодаря Сину, надо думать. Наш Билли работал, у меня ползарплаты с «Фордов» улетало на ту смехотворную вечернюю школу. А Син, он к нам заваливал и проверял, что нам всем нормально достается с его трудов. Холодильник был вечно забит элем и клевой хавкой из «Терриз» и «Марксис». Не к тому, что мы вообще никогда не жрали ее. Время наше распределялось разумно и справедливо. Половину времени мы были упоровшиеся, другую половину мы попускались. Доходы с синовской новой карьеры взлетели аж до уровня класса А, и за два года, что мы прожили вместе, он нас так спонсировал торчем, хватило бы, наверно, накормить весь Гарландс в субботу вечером. Никаких отчетностей, ничего подобного, где б считалось потребление торча. Я вас умоляю. Зарядить по одной в понедельник днем — легко. Син был самый главный геморройщик. До того дошло, что ему надо было две дороги по ноздре перед тем, как соберется почитать спортивные страницы в «Эхо». Полная зависимость или полный пофигизм, ё? Показатель того, что печенка у него еще не отказала и все такое. И голова в этом смысле. Вспоминаю, ни одного утра не было, чтоб Билли с Сином не проснулись, а во рту старой медью отдает и сердце в ушах бумкает. И я, если б не ходил по вечерам в основном учиться в колледж, или не валялся в спальне, мусоля Китса и Харди, то бы туда же скатился. И без разницы, даже тогда обязательно приду их найду, когда со своими делами разберусь, чтоб своего не прощелкать, чтоб свою очередь не пропустить, как дурак. Если ночью есть дунуть, меня вообще не надо уговаривать. У Сина было свойство нарисоваться в дверях пол-пятого-шестого, когда я как раз погружаюсь в уроки. И знал же, сука, все про все, знал же, что я бы не отвлекался. Но встанет и начнет махать бумажкой и фасовкой с кокосом в нашу сторону, и готово. Я сдавался.

* * *

Он, Син этот, всю жизнь был бабником. Им, кстати, до сих пор остается, но не так как тогда. С его стороны без всяких на хуй усилий, однако фанклуб себе устроил такой, что Boyzone отдыхает. Хата по швам трещит от на хуй суперских девок, лицо — не придерешься, акцент — куда лучше, где он их тока берет. Любили его ниибацца, это да. Хотя он реальный парень. Само собой ни одна из них ни на меня, ни на нашего маленького дважды не смотрела. Моя судьба была сидеть с ними, обтекать и все такое. В нем, Сине, был этакий пофигизм, иногда тока вроде в нем притухал. Я, бывало, думал, он на нем типа нарисован, что это одна показуха, как бы фишка такая для девчонок и все такое, но возможно тут было что-то большее.

Он, Син, вечно был еще тот засранец, и нам на самом деле даже в голову не приходило тогда, насколько плотно он сидит. Даже нажравшись ешек, он свои соображения при себе держал. Син, он ничего из себя не выпускал. Просто сидел, молча. С таким лицом, без всякого выражения, невосприимчивым к эйфории, от которой у него горели щеки и челюсть подрагивала.

Но сейчас, как оглядываюсь назад, вижу, с моей стороны было чистое лицемерие насчет Сина. Я как бы догадывался, каким образом он заколачивает бабки, но не давал себе этим грузиться. Мозг мой как бы этот факт пропускал. Син, он мой корефан, мы с ним вместе росли. И помочь ему их спустить я был только рад. О да. Правда, не сейчас. Теперь я всегда с Сином пятьдесят на пятьдесят, больше не соглашаюсь на его предложения. Максимум раз-другой одну дорогу, и даже тогда чувствую, должен поставить ему выпить и тому подобное.

Так что я прекрасно знаю, что делается во «Флинн-штрассе». Но дал ли я ему в морду, когда он предложил устроить мою миссис в один из его салонов? Хуй вам. С чего бы это я стал?

Бизнес как пиздец вполне легальный, она косметолог, базара нет. Она занимается тем, чем всю жизнь хотела заниматься. Счастливая как сука, что в этом его салоне, моя маленькая Энн Мэри. На работу как на праздник ходит, домой возвращается — сияет как дитя. Я уже говорил. Я двуличный гондон. Моя баба работает на Сина Флинна, а я типа не при делах. Я все пытаюсь, думаю о нем, о нас, как у нас тогда все было. Как все у нас было, когда мы познакомились с Милли.

Волшебное тогда время было, вот ей-богу. Клубная сцена — башню сносит, неземная. Там существовал свой особый язык, и кто на нем разговаривал, тех связывал общий секрет, отчего нас держало вместе как клеем. Как бы совершенно непохожее ни на что, что раньше знал. Вроде как головой не поймешь. Большее, чем просто отдых от моей рабочей недели. Больше, чем просто уход от реальности. Способ жизни. Когда они закрыли «Стейт» в 1991 году после всех проблем с Ungis, кое-кто из нас тоже притух. Еще несколько месяцев и его снова открыли, но все сдохло, ё-моё. Вся энергетика, загадочная магия, кончились. Вся башка у нас была этим забита, лезло в память. Пытаясь найти смысл какой-то в этом во всем. Никто не мог. Трагично это все. До сих пор вижу: кое-какие из тех лиц рассекают по городу. Катастрофа их молодости в том, что они так и не оправились от того факта, что история похитила нечто, чему они посвятили жизнь свою. А станут они на хуй притворяться? Да, чтоб нас черти разорвали, нет, конечно. Напрочь убивает, как вижу кого-то из тогдашнего народа, что у них этого больше нет. Накатывает на нас грусть вроде той, когда натыкаюсь на ветерана, который раньше был реальным персонажем. Чистое безумие, вот чего. Насколько можно сблизиться с человеком и позволить кому-то настолько закопаться тебе в душу. Сплавить их куда подальше, загнать в амок[2], изучить все до одной трещины и впадины, так, чтоб ничего не осталось, и ты абсолютно выдохшийся и выжатый. И тогда в один прекрасный день вы станете чужие друг другу. Вся эта история и дружба, висящая себе на паутинке памяти.

Но, ё, «Стейт», у нас от него дух перехватывает, стоит только подумать. Ведь там-то я и наткнулся на маленькую раздолбайку Милли О’Рейлли. Ё-мое — она себя нашла. Крутая уже тогда. Пробивается прямой наводкой — нет ни денег, между прочим, ни документов, ни малейшего нах терпения или такта, или манер, ничего. Перла напролом, во такая она. Реально решила зацепиться там. Упрямый звереныш. Ниибацца красивый ребенок с гладкими блестящими волосами и большими, безумными ясными глазищами, пытавшийся зашугать охрану на входе этим своим хриплым голосочком. Годом раньше, один ее вид обеспечил бы ей VIP-отношение, но тогда за клубом жестко наблюдали, и тринадцатилетний ребенок, помирающий от передоза, стал бы окончательным финишем.

Короче, как бы то ни было, когда она просекает, что ее перформанс ведет ее на хуй в никуда, переходим к Плану Б: у нее глазенки забегали, приняли умоляющее выражение, она принялась разыгрывать им этот жалкий номер насчет того, как она выжрала колесо полчаса назад, а ее впирает резко и сильно, а ей надо быть там, где музыка. А если ее не впустят, у нее начнется измена и реально поедет крыша, ее точняком заберут в дурку, а их посадят за то, что из-за них пошла по пизде прекрасная юная жизнь. Чего? Ниибацца смешно, ё! Билли складывается пополам, а я, я только начинаю соображать. Я же уже сказал — сентиментальный я мудозвон.

Милли, она, конечно, классная, но охране на входе впускать ее не с чего — особенно после того, как она ляпнула про ешки. И сейчас они типа того, что громогласно указывают ей на дверь. У них не вечер, а сплошной пиздец, вот они и рады кому-нить другому вечер тоже на хуй обломать. Особенно, если повезет, девчонкам помоложе. Мы, кстати сказать, про это все знаем прекрасно. И они, эти тупые вышибалы, пытаются ее зацепить. Распинаются про давайте звать мусоров, и да какого ты. Короче, я и маленький говорим, что мы ее знаем хорошо, берем под ручку и все втроем заваливаем в зал — она лыбится как кобыла, я думаю, охуительный у нас, наверно, видок: шкандыбаем с девкой, у которой волосы на письке позавчера выросли. И сейчас то же самое скажу. Ничего в этом сомнительного нет, сам понимаешь, ничего вообще такого напряжного. Момент такой получился, совпало. Дух эпохи и прочее. Вот как тогда было — Мы и Эти. Билли Бантерс и охрана на входе. И вообще, Милли, она же совсем мелкая была. Маленькая девочка в прямом смысле; включая скобы на зубах и волосы в хвост. И в ней была та нервная беззащитная энергетика, какая бывает у тинэйджеров не от мира сего. Она бы нас убила, если бы услышала, как мы такое говорим. Впрочем, как раз это маленькая Милли и проделала. Уже тогда — даже своими скобами.

Нам неохота, чтобы нас поперли из еще одного клуба, а видим, что она совсем ушла во втык, так что начинаем двигаться в сторону дома. Думаем про себя вот чего — поставим музыки, заварим ей чайку и так далее, вызовем такси. Но не успели даже добраться до Блэки, все втроем затеяли один из тех накрученных, убитых в хлам до полного пиздеца разговоров, которые всегда не хочется стопорить. В свои тринадцать с половиной она была врубная, ржачная и циничная, что пиздец. Малыш Милли, сообразительная ниибацца — умненькая даже слишком, себе же во вред. Но все же до сих пор воспринимала мир по-простому, совсем как ребенок. Эта ее упорная наивность оттого, что с ней дружат и ее опекают большие ребята. И потому что выросла в хорошем месте. Сразу это видно по тому, как она разговаривает. Она оттуда, где всякой дряни просто нет. Такая стоическая уверенность в себе, что пиздец, ё, она из страха не возникает. Она возникает от того, что тебе нечего ни о чем напрягаться.

Мы не спали и трепались целую ночь. Признаюсь — и меня, и Билли, нас от нее проперло. А Син когда заходит, видит, какая она маленькая, как бы кивнет и прочее, чего-то буркнул и отправился наверх. Он нас чересчур хорошо знает. Он знает, никаких приколов тут не будет.

Мы разошлись с ней на следующий день, и она ревела как теленок. Заставила нас всех поклясться, что мы не забьем на нее, типа она не стандартная прошмандовка на экстази. Что когда мы проснемся, она у нас останется в памяти как нечто реальное, нечто хорошее, а не какая-то фигня, мигнувшая в стробоскопическом свете. Что планы, которые мы придумали себе на будущее, не разобьются о разрушительный натиск неизбежного отходняка. Мы все поклялись встретиться и выпить по кружке в «Бельведере» — пивной в тех местах, где Билли и я тусили в детстве — в следующую пятницу. И ведь не припиздовала, обратите внимание. Честно говоря, хотя мы так ничего и не стали говорить, по-моему, Билли и мне чуть от этого полегчало. Чего мы тут задумали, в конце-то концов? Куда бы это нас завело — завели на свою голову дружбу с ребенком? Короче, аж полгода именно этим она и оставалась — какая-то фигня, мигнувшая в стробоскопическом свете, но фигня эта засела у меня в мозгу огромным и ярким ядерным грибом. Потом, полгода прошло, однажды в ноябре с утра она нарисовалась у двери, рожица прямо светится, да еще с таким видом, типа на пять минут отлучалась. Типа только что бегала в круглосуточный за соком и «ризлас» и все такое.

— Иду встречать рассвет на набережную, — заявляет она, в своем стиле.

И если даже не обращать внимание на тот факт, что заря растворилась в дневном свете более четырех часов назад, еще дождь ниибацца зарядил! Реальный сумасшедший шторм, примчало с Ирландского моря и навил над городом типа такого злостного тумана. Но я все равно пальто напялил и попер на кошмарный зимний утренний воздух, с бодуна, разваливаюсь, но сердце шумит, радостный как дурак. О друзьях в химических терминах не говорят, но что-то нас связывает, ё. Какое-то такое сильное взаимное притяжение, которое с сексом не соотносится никак.

Короче, в то утро мы несколько часов просидели молча и таращились на море, а ветер бешено дует оттуда и прямо нам в рожу, со всей силы. А мы все сидели и сидели, все смотрели, как получается буря, зуб на зуб не попадает, прямо пиздец, а мы на пару пялим глаза, реально обалдевшие, когда гроза все-таки разразилась, и молния сверканула тогда в необъятном черном небе над Мерси. Меня бы легко могло смыть или расшибить, тока в то утро мне наплевать на это было. Счастливый был ниибацца. Тот момент с ней вместе — вроде пика на приходе. Прозрачный и неподвижный, и я понимал, что он больше не повторится. И когда тогда вечером я лег спать, мы погрузились в такой приятный теплый обморок — вроде в детстве бывает, когда ночь удлиняется, а ты помнишь, что впереди будет чего-нибудь классное, типа Гая Фокса, или Хэллоуина, или Рождества. А для меня этим чем-то классным была Милли. Она нас на куски разорвет, если только вообще к ней сегодня вечером попаду.

Милли

Он опаздывает просто жопа. Джеми всегда опаздывает, когда едет от нее. Она снимает трусы, едва он заходит в дверь, ибо убеждена, что ежели ее мужик расстанется с ней сексуально удовлетворенным, то он сумеет устоять перед лицом искушения. Мило, но невероятно наивно. Не важно, насколько довольная морда у твоего парня, когда он выходит за дверь — свежая попка есть свежая попка, в конце-то концов. А у нее до сих пор такая мерзотная паранойя по поводу Джеми и меня, точнее Джеймса, как она его зовет, нашей дружбы мужчины и девушки. Вот этого я никак не понимаю, хотя мы с ним плотно дружили четыре с половиной года до того, как она вылезла на сцену и принялась засекать время, которое мы провели вместе. Раньше, когда у Джеми были девушки, мы с ним всегда были как привязанные. Мы непробиваемые оба, я и он. Нас ничем не возьмешь, а причина этому (если бы она только раскрыла глаза и увидела) в том, что нас не тянет друг к другу сексуально. Ей бы радоваться, этой дуре загорелой, нет же, она пытается это дело сломать. Господи Иисусе! Слишком скоро у нас обоих начнутся симптомы синдрома отнятия, если мы позволим дню завершить день, так и не пообщавшись. Теперь дни растягиваются в недели. А то и месяцы. Эта хитрожопая крыса умудрилась развести нас в этом году на целый июнь. Уволокла его в некий двухзвездочный солнечный скауз-парадиз[3] в Марбелье и вытянула из него все накопления.

У Джеми его эмоции нарисованы на лице, как грим у клоуна, и я в курсе, что он от этих каникул в таком же восторге, в каком была бы я, если б мне пришлось сдрочить папе. Даже перспектива секса по первому желанию была хилой компенсацией, и мне очень жаль, но эту бабу никоим образом не обвинишь в чрезмерной постельной изобретательности. Я стопроцентно знаю, что она не берет в рот, ё-мое, неужели она забыла свое правило, когда напоролась на его заначку!

А наткнуться на заначку Джеми не так-то просто. Она запрятана между автокаталогами и старыми телефонными справочниками в сарае со всяким барахлом во дворе, так что ей, видимо, пришлось устроить археологические раскопки, от каковых она делается еще более ушлой и в той же степени фригидной. И из-за этой эгоистичной стервы ему пришлось отменить наше ежегодное паломничество в Амстердам. Сказал, что ему это невозможно по финансовым соображениям, но зуб даю, что это она губки надула. В ее монолитной внешности присутствует нечто мрачное и угрожающее по отношению к дружбе мужчин и женщин. Очевидно, мы испытываем друг к другу «латентное» желание. Латентное! Он же даже не представляет, что значит это слово. Вычитала его в «Космо» или «Рики-Лейк», психованная стервоза. И меня реально бесит, как он разговаривает о ее модельных делах. Непременно ввернет об этом. Можно подумать, будто потоптаться на подиуме на паре-тройке тухлых местечковых показах мод способно каким-то образом оправдать то, что она делает себе денежку из ничего.

Еще двадцать минут просвистело мимо, а я все еще околачиваю груши в баре, зажатая между двумя жирными костюмами и по-тихому уговариваю третий «Джек Дэниэлс», который должен либо смягчить, либо усилить тот комок тревожности, что сидит у меня в кишках. Обычно, когда я убиваюсь кокосом, все, что мне надо, это пара стаканов алкашки, чтобы сердце не колотилось, а в башке не плыло и мозг осознал: я до этого уже была здесь тысячу раз и всегда возвращалась обратно. Было дело, я делала себе дозняк в три раза больше, чем накануне, и сердце начинало колотиться так отчаянно, что возникало ощущение, что его вот-вот расплющит о ребра, но, как я уже сказала, я всегда попускалась. Рассусоливать тут не о чем, но не буду отрицать, есть все же какой-то мрачняк в том, как все я переживаю. Допустим, дело всего-навсего в строгости окружающей меня обстановки, скрупулезно просчитанном минимализме, акцентирующем необходимость чувствовать себя нормальным и таковым казаться. Или продукт банально разбодяжили спидами. Тем не менее, в моем организме корчится гаденькое, негативное чувство. Незачем на нем циклиться, лучше сохранять ясность в голове. Закавыка, однако, в том, что нет возможности предупредить бешеный накат измены. Не когда он вызван наркотиком. Сигнализации нет. Он берет и захлестывает тебя одной мощной волной. Правда, оглядываясь назад, припоминаю, я выдержала три приступа до того, как вышла из дому, один легкий в такси по пути в город, и еще парочку в туалете где-то минут пять назад. Тут даже полки не было. Не оправдывает загруз по этому поводу. Нельзя передознуться с полграмма кокоса. Милли. Возьми себя в руки. Спроси себе еще алкашки и возьми, на хуй, себя в руки!

Джеми

Вот я подкатываю к дому 60 по Хоуп-стрит, и положа руку на сердце, не в восторге я от этого борделя. Но базара нет, у Милли это одно из любимых мест, а я уже сколько дней звереныша не видел. Она здесь чуть ли не живет. Но ничего не могу с собой я поделать. С денежкой у меня ништяк благодаря «Форду» и все такое, я ничем не хуже какого ни возьми мудозвона «с будущим» из местной публики, но всякий раз одно и тоже. Ей-богу — как поднимаюсь по этой лестнице, с трудом не обделываюсь. Ощущение вроде того, что какой-то гандон щупает нас своими глазками, выводит на чистую воду. Я бы с куда большим удовольствием завалился в «Эврику», мелкую такую кипрскую забегаловку на Мертл-Пэрейд. Народ там приятный что пиздец, атмосферу такую приятную создают. И не то чтоб дешевый. Как собак нерезаных профессуры и тому подобных из универа Милли, ребят из LIPA и прочих, персонажей. Но там хорошо, короче. По простому. Жрачка здесь, ничего не скажешь, пиздатая и все такое, но это какой-то рассадник для буржуазных мудозвонов. Делаю это тока ради нее.

Могу сказать по одному тому, как она там стояла, ее плющит с кокоса. Башка повалилась на плечо, руки за спиной сцеплены, правая нога подрагивает. Реально шифрованный язык тела. Она даже еще не успела подскакать ко мне, сияя улыбкой, — она быстро сменилось хмурой мордахой, стоило ей вспомнить, на сколько я опоздал, кстати. Я даже еще не почувствовал, как от нее несет виски, и не успел подтереть капельку кокосовой сопли у ней под носом, могу вам точно сказать, чего она принимала и, к тому же, сколько. По одному тому, как она там стояла. Если кого интересует, меня чуть расстроило, что она дошла до своего состояния совершенно самостоятельно, нас не дождавшись. Ничто в мире не сравнится с тем, когда убиваешься медленно, торжественно выходишь в полный аут со своей лучшей подружкой, а разговор тянется гладко-гладко, потому как напиваетесь в одинаковом темпе, а значит, ловите одну и ту же волну. Так этого вечера ждал, а теперь заранее могу сказать, чего сейчас будет дальше. Пройдем первое блюдо, потом она будет, как бы между прочим, предлагать забить на основную программу и выдвигаться в город, а скажи я, что мне неохота, надуется, начнет выпендриваться, я дам задний ход, потому что не умею возражать. А потом она затребует кокоса, обратите внимание: я говорю затребует, потому что именно это она и делает, когда такая вот отъехавшая, и ей охота догнаться, а если я обламываю с поставками, выдаст чего-то нелепое, типа:

— А, ну ладно, придется мне ловить такси до Гранби-стрит, сама найду.

В результате у нас не остается выбора, кроме как волочь Сина в город, а его это не обрадует, но что надо сделает, и тогда она начнет уламывать нас сделать дорожку:

— Ой, пожалуйста, Джеми, всего одну малюсенькую? Она тебя починит.

И я уступаю, только чтоб она заткнулась, но что такое «всего одну», с ней тем более? Вот поэтому-то я и стараюсь как могу, не употреблять это дело в такие дни, а то ж следующее, что помнишь, это десять часов на следующее утро, и мы сидим у Милли на кухне, несем полную хренотень, и стоит мне начать подрываться, она опять:

— Пожалуйста, пожалуйста, пожалуйста! Всего еще одну. На посошок.

А потом времени три часа дня, я топаю до автобусной остановки, а то ж такси, про которое она клялась страшными клятвами, что вызвала, так и не материализовалось, а на душе у меня мертвым грузом висит, что в звуковой почте сотня сообщений от сердитой Энн Мэри, которой я испоганил день/выходные/жизнь, и я клянусь жизнью нашего маленького, что больше не притронусь к кокосу. Ни за что. Просто ниибацца чудо, что наш Билли еще живой.

Милли

Тощая официантка ведет нас к столику. У нее симпатичное личико и хорошая фигура, но руки и линия подбородка покрыты пушком каштанового оттенка. Настоящий друг ей бы об этом сообщил — это же уродство, иначе не скажешь. Плохо вот так вот выглядеть — особенно в подобном месте. Она сажает нас у окна, которое выходит прямо на Хоуп-стрит, кровоточащее сердце квартала красных фонарей. Предпринимаю неуклюжую попытку перенести нас за столик ближе к центру, но резкий тычок под ребро вынуждает меня к молчанию.

— Лучший вид в этом месте тут, — говорит Джеми, когда мы наконец-то уселись — Чем занимаешься?

Я сконфуженно пожимаю плечами, глядя в кажущуюся потускневшей черноту улицы, где расползаются включенные на всю мощность фонари, выдувающие облако волнения и страха в и без них перепуганную ночь. Искривленный силуэт, спотыкаясь, пробредает мимо окна, на секунду остановившись бросить взгляд на нас. Просто фигура без лица. Это может быть она. Это может быть кто угодно. Я отворачиваюсь к Джеми, который усиленно ест меня глазами, глотая ледяные остатки моего «Джека Дэниэлса». Я ставлю стакан на стол движением, более резким, чем рассчитывала, и взгляд Джеми мечется в разные стороны. Он выдавливает неуверенную улыбку парочке, чье внимание мы привлекли.

— Остынь, ради бога — сегодня пятница, — говорю я.

Он раскрывает рот в инстинктивном протесте, но материализуется официантка и вручает ему меню. Свое я кладу на стол, складываю руки и опускаю голову. Слова плывут передо мной, значит, глаза у меня пьянее, чем голова. Но не настолько еще пьяные, чтобы пропустить, как эта волосатая кисть пикирует вниз и подхватывает пустой стакан. Еле сдерживаюсь, чтобы не уцепиться за нее и не спросить, знает ли она об этом фундаментальном дефекте. И насколько легко лечение лазером уничтожит недостаток навсегда, и это преобразит ее из неебабельной симпатичной дамы в ебабельную красавицу. Я помогу ей, так и быть. Я возьму ее за запястье, когда дважды осушу свой стакан. Возможно, я так и сделаю. Попозже.

От одной мысли о еде у меня сжимается в животике. Я пропускаю аперитив и выбираю просто идиотский сырный салат. Джеми заказывает два аперитива и стейк с жареной картошкой. Он застенчиво мучается с картой вин, потом останавливается на бутылке «Poppy Fume» — мое любимое. Для него это дороговато, но у меня не хватает духу сказать ему, что мне все равно, чего пить. С этого момента все на вкус одинаково. Заказываю еще один «Джек Дэниэлс». Шерстистая официантка семенит прочь, а Джеми одаривает меня неодобрительным взглядом. Мне хочется четвертый.

— И зачем это?

Он сует стакан с водой мне под нос, который я отпихиваю.

— Это, — говорит он сквозь поджатые губы.

Я закуриваю сигарету и делаю безнадежное лицо, типа измученное хорошими мужиками, которые женаты на базарных бабах.

— Э, хорош смотреть на нас от так от. Ты придумала идти сюда ужинать. А сама заказываешь себе тарелку кроличьей еды и виски, причем столько, что его хватит, чтоб толпу бомжей нажрать.

Я приподнимаю бровь — мое святое искусство поддразнивать Джеми, когда он пытается воздействовать на меня словами.

— Нажрать!

Я драматично закатываю глаза и шаловливо подмигиваю малолеточке, сидящей напротив вместе со своими родителями. Та опускает голову и неудобно ерзает на своем месте. Джеми теперь хмурится — или, может быть, он улыбается. Его лицо то вплывает в фокус, то выплывает из него. Я люблю его лицо. Оно смелое и элегическое. Оно видело историю. Когда он говорит, оно танцует.

— Уймись, Милли, дружок. А то твоими стараниями нас отсюда попрут.

— Она на это напрашивается.

— Она маленькая. И она пришла с мамой и папой.

— Все равно напрашивается.

— Напомню тебе твои слова, когда у самой будет дочка и заметишь, что какая-то жирная старая извращенка жадно на нее вылупилась.

— Как-то не получается представить себя в роли матери. Старая жирная извращенка — пожалуй, мать — нет.

— Ооооййй, посмотрю! Энн Мэри, слово в слово, то же самое говорила! Не в смысле старой извращенки, обрати внимание. Просто у нее как бы не было материнских инстинктов и все такое. А теперь погляди на нее!

Ох, Господи! Неправильный ход, Джеми, дорогой. Как раз когда думаешь, что кого-то знаешь, человек такое отчебучит, что ты в шоке. Как он вообще мог так даже думать? Как он мог попробовать хоть отдаленно меня сопоставить с этой загорелой стервой?

— Тока посмотри на нее, дитенок! Не в состоянии даже пройти мимо колясочки и не поднять рев, еще какой!

Его лицо сосредотачивается, на нем одна сплошная любовь. Мне делается нехорошо.

— Да, но у нас с Энн Мэри ничего общего. Нас разделяют целые миры.

— Ооооййй, неа — вы разные не в этом смысле! — говорит он, его голос дрогнул в попытке защититься.

— О да, разные. И главная разница в том, что когда я вижу мамашу с карапузом, первая мысль, какая мелькает у меня в голове, это насколько легче мой кулак пролезет в нее, после того как у нее там все растянуло от родов.

— Ойййфу-уу! Теперь из-за тебя останусь голодным.

— Хорош меня воспитывать, Джеми Кили. Прежде всего, такие мысли возникли у меня в голове в том числе и благодаря тебе. Я была примерной католической девочкой до того, как познакомилась с тобой и твоим Билли. Именно вы, ребята, и превратили меня в извращенку! Дали мне посмотреть «Скотный двор», когда мне сколько было, а? Четырнадцать — вот сколько! Что равносильно растлению малолетних, а то нет?

Я прикалываюсь над ним. А он над этим грузится, наивный, как дитя малое.

— Я в том смысле, разве ты не предвидел, каким образом такая открытая демонстрация брутальной грязи повлияет на неискушенную и впечатлительную душу?

— Хорош, вот тут тормознись. Ты украла этот фильм у нас из детской. И если ты сама все правильно помнишь, я весь переволновался, когда ты сказала, что его посмотрела. Ужасно переволновался.

— Я заметила. Ты стал запирать свою порнуху, когда я приходила.

Он врубается и смеется от души. Я обожаю его смешить. Даже представить не получается, чтобы эта смогла рассмешить его так, как умею я.

Джеми

Приехали. Чудо на сколько ее хватило, честно говоря.

— Джэээй-миииии, — произносит она и выпучивает свои большие осоловелые глаза, — ты голодный?

— Умираю пиздец как, кстати, — подхватываю я. — Вот бы они поживее с моим стейком. А что?

Ее взгляд мрачно окидывает комнату, потом падает на южную сторону стола. Следует короткая пауза.

— Сина давно последний раз видел? — спрашивает она, макая кусок хлеба в вино и выстраивая пирамидку из пепла, который она просыпала на стол.

— Не, золотко. Давно не видал. Последний раз пересеклись на тренировке на прошлой неделе — все как у нас. Как получилось, что с тобой мы не пересекались уже почти месяц?

— Я ж с прошлой недели снова в универе, разве не говорила? И мне пора диплом начинать писать.

— Уточни?

— Пфу! Это как длинная-длинная ку-рсовааая!

— Хорош, Милли, детка, я знаю на хуй, что такое диплом! Господи! Я спрашиваю, про что он?

— А, хммм, про книжки. Долбанутая теория, хммм, деконструкция идентификации в современной литературе.

— Врушка.

Она нахально усмехается.

— Зато звучит хорошо, разве нет?

— У тебя ж там еще конь не валялся, я прав? Собралась бы ты, Милли! У тебя ж последний год. Конец пути близок и все такое. Ты сама не знаешь, как тебе ниибацца повезло!

— Хорошо. Хорошо.

— Серьезно, милая! Живешь со своим предком, у которого тебе нах все с рук сходит, он тебя спонсирует, и я не знаю, чего еще… Делаешь все, что на хуй хочешь… Тебе даже не надо работать, между прочим, все у тебя ниибацца за просто так…

— Я сказала хорошо!

В ее глазах вспыхнула знакомая мутная химическая злость. Я меняю тему, немедленно.

— Запалил его на занятиях, между прочим. Сина. Застукал его с девкой! Наверху налево и все такое.

— Он бывает в городе, не знаешь?

— Не, сомневаюсь, милая — честно, очень сомневаюсь. Бывает в «Келлиз» по пятницам, так ведь? Он, наш Билли и все такое — стараются не соваться в город после одного дела. Но, Милли, ты б их видела! На хуй убитый! О’Мэлли пиздец как побелел весь, ё! Совсем не рад, что…

— Как ты насчет двинуть туда после ужина?

— Куда?

— «Келлиз».

— Да ты на хуй чего? Думал, ты пиздец как это место ненавидишь. Говорила, там сплошные отстой…

— Респектабельные отстой…

— Все равно сказала, что они отстой…

Теперь мы смеемся вместе. Я маленького давно знаю. Я, понятное дело, в курсе, чего она взбеленилась, но неважно.

— С чего вдруг резко заинтересовалась Сином? Прошлый раз, как мы все ходили гулять, вы двое собачились как дети малые, нет разве? И еще ты сказала нашему Билли, что нассала ему в стакан.

— Не было такого.

Я смотрю на нее долго и пристально, хмурю брови и выпячиваю подбородок, как будто я пытаюсь разрешить какую-то большую ниибацца загадку. Потом медленно и драматично запускаю понимающую ухмылку у себя на роже.

— Ааааааа, я догнал. Теперь я врубаюсь. Тебе захочется немножко одного дела, нет? А теперь слушай-ка сюда, Милли. Мы договорились, ага? Мы здесь сегодня вечером замечательно ужинаем, правильно? И потом, может, пропустим несколько коктейлей в «Платинум-Лаундж»? А потом я отвезу тебя куда скажешь. «Келлиз», «Подз», «Дримерс», куда угодно — но сам я иду спать. Мне вставать в восемь и отвозить Энн Мэри на работу, и у самого меня сверхурочные. Так что для меня сегодня никаких загулов с кокосами.

Я практически чувствую, как ее сердечко бумкает об стол. Но вот какое дело — я ей не уступлю. Вытерплю столько обидок, сколько она пожелает сегодня вечером мне устроить. Я не поддамся.

— Ойййфу-уу, Милли! Думай на хуй головой, ладно? Сама помнишь, как она нам мозг ела прошлый раз…

Делаю паузу. Но лучше шанса, один хрен, не представится. Я им пользуюсь:

— … и мне приходится носиться с ней до следующих выходных, разве нет?

— А чего? Чего будет на следующих выходных?

Делаю глоток. Если не выплюну это прямо сейчас, не сделаю это никогда.

— Ты знаешь! Я везу ее на Озера, нет? На большое и все дела!

— Фу, подожди, Джеми! На большое? В каком смысле большое!

— О чем мы говорили, у тебя тогда, после «Блу».

— Чего? О чем говорили?

На рожице у нее написалось одно сплошное отчаяние.

— Хорош, Милли! Ты что, ничего не помнишь с того вечера?

— Бог ты мой, Джеми. Даже не помню как мы были в «Блу», не то, что чего там было у нас!

— Ну и? Как ты могла забыть такую важную штуку?

— Какую на хуй штуку?

Делаю паузу. Охуеваю прямо на месте. Приплыли, короче.

— Энн Мэри. Я ж хочу сделать ей предложение, забыла?

Милли

Мое сердце проваливается в пищевод. Невольно хватаю себя за то самое место и проглатываю обратно жгучее чувство, грозящее попереть наружу. Глаза у него блестят, в них море энергии — и кожа оливкового оттенка его лица раскрывается, будто трещина в засыхающей глине, когда он растягивается в одну сплошную умную и напуганную улыбку.

— Ну и? Скажи что-нибудь, не молчи! — воодушевленно просит он.

Я наклоняюсь и резко обхватываю его руками, и тепло его тела лучится сквозь меня словно огромная порция «Джеймсона». Я слегка отодвигаюсь назад, испугавшись, что вдруг он услышит глухой стук моего сердца, которое колотится с такой скоростью, что волна его звука бежит одной сплошной линией. Он притягивает меня обратно к себе и крепко меня стискивает, а когда он меня отпускает и я гляжу прямо на него, понимаю, насколько я трезвая. Его лицо находится в моем фокусе, улыбающееся и танцующее от глупого, глупого счастья, и он смеется оглушительным и долгим смехом, и я тоже смеюсь и осыпаю его поцелуями, и все это время я не теряю того тошнотворного ощущения в кишках и горле и болезненного жужжания, словно из органа, который угрожает умолкнуть.

ГЛАВА 2

Милли

Бронхиальный кашель из соседней машины вытаскивает меня из непристойного сновидения — Анджелина Джоли танцует стриптиз у меня на коленях. Это Джоли из «Джиа», знойная женщина-дитя — уязвимая, доступная и целиком и полностью ебабельная. Она делает то похотливое выражение лица, что всегда изображает на журнальных обложках, и все здешние пацаны исходят от бешенства пеной у рта, ибо очевидно, насколько она тащится от того, что танцует для меня. Отыграли уже три песни, а она все еще плавно извивается, и только-только сняла лифчик, и администрация в ярости. Возможно, после этого ее уволят отсюда, но ей наплевать. Она умирает от любви ко мне. Я с трудом раскрываю сопротивляющиеся глаза, они снова захлопываются, желая, чтобы она продолжала танец или, на худой конец, приспустила трусики. Но машина продолжает фыркать и постанывать и выбрасывает меня в самую гущу недоброго утра понедельника. Я резко выпрямляюсь, перебрасываю ноги через край кровати и подскакиваю к окну.

Миссис Мэйсон, старая корова из соседней квартиры, склонилась над двигателем своей стародавней «Аллегро». Я распахиваю окно и ору на нее.

— Эй! Здесь кое-кто еще спит.

Она что-то бормочет из-под капота, при этом яростно болтая башкой.

— Прошу прощения, юная леди!

— Я сказала, здесь кое-кто еще спит! Выруби эту грохоталку, ты, сука эгоистичная.

— Не могу поверить, что слышу Милли О’Рейлли.

— Я тоже. В смысле, это уже не в первый раз ты меня разбудила, нет? Лучше бы избавилась от своего хлама. Глаза на хуй мозолит. Портит вид всей улицы.

У нее ошарашенный вид.

— Вот я передам твоему папе, что ты только что наговорила.

— Ладно, только смотри не обосрись!

Я захлопываю окно и бреду до туалета, в груди тянущая тяжесть, голова гудит от последствий дешевого вина. И тут меня ударяет в морду — жестко, мокро и резко. С сегодняшнего дня я снова хожу в универ.

Я писаю, что, как мне кажется, занимает у меня целую вечность, потом тащусь вниз по лестнице.

И на кухонном столе лежит расписание, где аккуратно проставлены мои занятия и соответствующие номера аудиторий. Там же нахожу пару шариковых ручек, линейку, папку с листами А4 и стакан свежевыжатого апельсинового сока, стоящий возле записки, которую я прочитываю:


С первым днем учебы!
Не опаздывай, Милли. Если хочешь, чтобы я подвез тебя домой, подходи к корпусу Элеонор Рэтбоун в 5:30. Папа ххх


Мне делается погано. По многим поводам, но прежде всего из-за моего абсолютного отсутствия энтузиазма в связи с предстоящим годом. С учетом реальных обстоятельств, время все еще работает на меня. Хотя прошлый год я закончила с довольно дерьмовыми оценками, впереди меня ожидают три новых семестра — семестры, когда я буду сдавать все работы вовремя, ходить на все лекции, работать на семинарах и как следует готовиться к экзаменам. Но пока шли летние каникулы, финальный год маячил передо мной точно неизбежная смерть для безнадежно больного.

Я глотаю сок в несколько жадных глотков, усаживаю себя на кухонный стол и закуриваю сигарету. Вкус у нее плебейский. Во рту ощущение, как у жеваной. Делаю еще одну затяжку и бычкую. Тащу мое тело обратно наверх. Трижды провожу щеткой по зубам, собираю волосы в хвост на затылке и натягиваю безликую универовскую экипировку — джинсы, кеды и папину джинсовую куртку.

На улице я чуть взбадриваюсь, когда ветер заносит дешевую магазинную оберточную бумагу в розовый куст Мэйсон. Смятая банка из-под кока-колы дребезжит у меня под ногами. Я подбираю ее и радостно помещаю ее к оберткам. Склонившись над стенкой ее палисадника, я замечаю, что несколько кирпичей шатаются. Я атакую их правым каблуком, успокаиваясь лишь когда обрушила полстены на ее драгоценные — и душераздирающие — растеньица на клумбе. «Вот хорошо», — говорю я, вытирая руки и торжествующе улыбаясь. Я осматриваюсь направо и налево, затем поспешно сваливаю, и ветер дует мне в спину, способствуя моему бегству.

Я люблю ветер.

Всегда любила еще с детства, когда папа, бывало, возил нас в Корнуолл в гости к тете Мо. Мне, маленькой, она казалась самой потрясающей, экзотичной, эффектной женщиной из всех, что мне доводилось видеть. Она жила на вершине утеса. Она рисовала и курила черутс, и изысканно разговаривающие мужчины в пуловерах то появлялись, то исчезали. Я расчесывала гриву ее рыжих волос и прикуривала ей ее сигары, когда никто не видел. Это была наша тайна. Никто из тех, кого я знала, никогда их так не называл. Черутс.

Лучше всего было зимой. Наши приезды всегда совпадали с дикими, религиозными бурями, и когда небеса предвещали беду, папа, куда бы он ни ехал, останавливался и вел меня на пляж. Мы сидели на берегу и наблюдали с опасно-близкого расстояния, как ветер терзает океан до неистовства. Дождь лил стеной, обжигая наши щеки до красноты оттенка сырого мяса, серебряные завитки волн разрастались до грозных размеров и плевались в нас обломками дерева. И едва шторм угрожал проглотить нас, папа подхватывал меня, и мы бежали назад по пляжу. Мама смотрела, поджав губы, в окно дальней спальни, и когда мы возвращались, пропитанные дождевой водой и жутким восторгом, она одаривала папу взглядом с трудом сдерживаемой ярости. Не будь поблизости ее старшей сестры, которая укрощала пыл ее характера, папа заработал бы словесную взбучку, сравнимую в своей убийственности с грозой. Мама не часто давала волю своему гневу, и когда все же это случалось, я попадала под перекрестный огонь, в отчаянной попытке снова помирить их. Она сидела на своем месте, напряженная и преисполненная горечи, на ее фарфоровых щеках вспыхивали розовые пятна злости. Уже в том возрасте я понимала, что Мо сдерживает себя. Ей не хотелось подливать масла в огонь. Она посматривала на свою младшую сестру, удивляясь, откуда берется столько злости, и старалась нас развеселить и открывала бутылку вина.

Даже Мо не умела целыми днями, каждый день курить черутс и пить красное вино, и таким образом любить жизнь, в которой она всему сказала «да». Она умерла как раз накануне моего двенадцатого дня рождения. Они не пустили меня на ее похороны.

Я до сих пор люблю ветер.

По дороге к автобусной остановке я делаю крюк, чтобы не идти по Бридж-Роуд, где всегда полно известного в этом районе хулиганья. Эта необходимость и самое хулиганье вгоняют меня в охуенную депрессию. Взамен я пробегаю мимо двух собак, задравших морды под порывы ветра. О качестве района всегда можно судить по его собачьим созданиям. В этой части Л18, к примеру, улицы кишат замызганными мутными созданиями не поддающейся идентификации породы. Но если пересечь железную дорогу и подняться к парку, где мы одно время жили, и где сейчас поселился Син, собаки приятно выглядят и послушные. Это наблюдение принадлежит отцу Джеми. Это была одна из первых вещей, которые он мне сообщил, когда Джеми впервые повел меня знакомится с ним и миссис Кили. Я тогда спросила у него, вся из себя сама невинность, почему у местных псин, даже у щенков, такие измученные морды. Хорошие они люди, предки Джеми. Одна мысль о них — и у меня снова падает настроение. Возникает такое страшное чувство внизу живота, что я больше никогда их не увижу. Что мне больше не суждено просто заскочить на чай по дороге домой из универа, или пойти пропустить по кружечке в «Благотворительной аптеке» с его отцом и его бандой старых аферистов. С того вечера я избегаю любых контактов с Джеми. Заметьте, не пересекаться с ним оказалось несложно, он вроде как уехал на выходные с ней на Озера. Вернуться он должен этим утром, примерно сейчас он выезжает на Мб. Ее рука у него на коленке, а его близорукие глаза светятся счастьем. Или, возможно, не светятся. Вдруг она сказала «нет», и пялит тусклые глаза в окно, сложив руки, а он чувствует те же пустоту и печаль, что и я. Даже не знаю, что заденет меня больнее — увидеть его грустным или счастливым?

Я прогоняю эту мыслишку и припускаю бегом до автобуса, переполненного стариками и подростками-мамашами с шумливыми младенцами. Сую деньги за проезд и протискиваюсь в заднюю часть автобуса. На середине прохода водила зовет меня обратно и требует показать студенческий. Голос его звучит скрипуче и ласково, образуя странное несоответствие с его внешностью — бритая под ноль голова, нос боксера и руки работяги, едва различимые под большими столбиками монет.

— У меня нет, — говорю я. Он пожимает плечами.

— Значит, полный билет, разве нет?

Я складываю лицо в гримасу, отшлифованную до совершенства. Мое выражение для получения того, чего я хочу. Я без зазрения совести пользуюсь им, и, за исключением папы и Джеми, большинство мужиков на него ведутся. Вроде, срабатывает. Его лицо расплывается в улыбке, и я, усмехнувшись, снова толкаюсь в проходе.

— Эхммм, не так быстро, мисс. Мне надо видеть студенческий, или заплатите полную стоимость.

Несколько ребят начинают нетерпеливо шушукаться, а толстая девчонка в спортивном костюме рядом с двумя мальчиками испускает долгий раздраженный вздох. Я оборачиваюсь и вижу его глаза, улыбающиеся мне в зеркале.

Самодовольный гондон. Явно прется от этого жалкого огрызка власти, которые ему в виде подобных ситуаций подбрасывает на бедность судьба, а то ж вне водительской кабины он пустое место. Унылый мудозвон с никакой жизнью. Я швыряю недостающие деньги и с важным видом шагаю по проходу. Размещаю себя посередине заднего сиденья между каким-то дедком, воняющим ссаниной, и двумя девчонками с моего курса — блондинкой и жгучей брюнеткой, ни одна из них меня не признает. Блондинка носит крохотный желтый джемпер, настолько тесный, что ее грудь кажется деформированной. Она громко разглагольствует характерным застенчивым тоном студенточки о своей холодной, равнодушной матери и отсутствующем отце. Терпеть не могу, когда люди используют родителей в этом самоаналитическом духе. Это поверхностно и совершенно не нужно.

Компания школьников, у которых на физиономии написано, что они нюхают клей, вваливается в Токстифе. В одном из них я узнаю Доминика Майерса из нашего спортзала. О’Мэлли крепко прижал его как следующего Ши Ниари, у него явно есть боксерский потенциал. Вы бы видели, как он танцует. Но это не главное его достоинство. Он обожает спорт, но не станет связывать с ним всю свою жизнь. Не то, что Тони, сын Лайама Флинна. Ему всего десять лет, но единственное, что его интересует, это бокс. Он весь в нем. Вроде как рождественским утром, в прошлом году — все малолетки рассекали по парку на этих своих микроскутерах. А малыш Тони нет, отрабатывал удары. А потом, днем, Лайам пошел искать О’Мэлли забрать ключи от спортзала, чтобы он немного потренировался с грушей. Тони, он талантливый, но только благодаря неуклонным стараниям и жесткой работе. Это у него не от природы, в отличие от Доминика и пары других ребят, подающих у О’Мэлли надежды. Я к тому, что Тони работает ногами практически идеально и знает комбинации, которые меня дезориентируют, и он определенно наделен боксерским телосложением — тонкая талия и широкие покатые плечи. Но он не умеет чувствовать ритм боя. В его движениях нет плавности, спонтанности. Все равно, что смотреть, как белый парень танцует под ритм-энд-блюз. А О’Мэлли понимает, что профессионалом ему не стать, но не отстает от него, чтобы папу успокоить, что, если вы спросите меня, чересчур жестоко с его стороны. Он посадит пацаненку сердце.

— Ну ни хуя ж, пацаны! Зацените! — самый старший и потому самый голосистый в компании показывает на прелести блондинки. — Это же младшая сеструха этого долбоеба Джордана!

— Эй, Джордан-младшая — покажь сиськи! — чирикает его кореш.

— У тебя же там силикон, нет, скажешь, подруга? Слышь, давай, покажь, заценим!

Она никак не реагирует. Сверлит взглядом одного за другим по очереди.

— Ой, отъебитесь лучше, дети. Вы не умеете обращаться с такими девушками как я — ни один из вас!

— Ой, ну на хуй, я ж тебя не прошу выйти замуж и все такое, — парирует он. — Хотелось только на сиськи позырить!

Его пацанва гогочет над его репликой, все, кроме Доминика, который заметил меня и пригибается на своем месте, делая вид, что он не с ними. Она — симпатичная и сисястая блондиночка, но на ней стоит клеймо девушки, неспособной найти себе парня, который станет уважать ее и заботиться о ней. Она мейнстрим. Типично привлекательная. Большие голубые глаза, тяжелые груди, кожа медового оттенка, изящненький носик-пуговка, колгейт-улыбка. Но в ней нет ничего своего. Как сказал бы Билли, реальное место для слива спермы. А ее подружка, в которой есть что-то от Покахонтас — совсем другое дело. В ее красоте присутствует некая совершенно немужская эстетика. Такая, что либо притягивает, либо напрочь отталкивает тебя. Она потрясающее красива. Ее скулы резко очерченные, словно она постоянно посасывает плохо сделанную самокрутку, а ее глаза — один сплошной зрачок. Рот сердитый и немного кривоватый. У нее ассиметричная красота. Как по заказу для «Вог». И гетеросексуальная, просто жопа. Ох, ну хватит, Милли.

Я достаю расписание из сумки и зрелище папиного почерка вызывает у меня новый приступ комплекса вины.

Первая лекция в 12:00 — «Классическая литература», читает д-р Халлам в поточной аудитории Эдварда Нотона- затем «Постмодернизм и литература» в политологическом корпусе. Вторник и среда просто смертоубийственны, зато четверг почти пустой, а пятница, благослови ее Господь, абсолютно свободная.

Я схожу на углу Кэтрин-стрит, чтобы не быть затоптанной толпой студентов на верху Мертл-стрит. Сама мысль о том, чтобы лицезреть их в массе заставляет меня содрогнуться. Автобус отъезжает, и я подмигиваю Покахонтас. Сворачиваю направо на Перси-стрит, потом резко забираю налево на Саут-Бедфорд-стрит, где у детской площадки даю себе передышку. Я люблю просто так постоять и посмотреть на здешнюю малышню — они сногсшибательные. Здесь встретились все расы, что только живут под солнцем, иногда потомство общего отца или матери, или нескольких. Для меня этот маленький детский садик — выставка всего, что есть особенного в Ливерпуле 8.

Мне хочется постоять подольше, но время поджимает. Пора.

Я лениво забредаю на участок напротив Библиотеки Сидни Джонса, что даже в середине семестра остается самой пустынной зоной в кампусе. Присаживаюсь на скамейку и закуриваю сигарету. Глубоко затягиваюсь и опустошаю сознание, наслаждаясь, смакуя мои последние секунды свободы в течение следующих девяти месяцев.

* * *

Папа крадется возле корпуса Элеонор Рэтбоун, курит «Мальборо» и всем своим видом напоминает скорее задумчивого аспиранта, чем профессора. Я отступаю назад и наблюдаю за ним, ощущая неожиданный приступ нежной любви. Мимо него проходят двое первокурсниц. Та, которая посимпатичней, бросила ему улыбку. Он улыбается в ответ, профессионально, нейтрально. Девушка идет своей дорогой, сияющая. Я не знаю, испытываю я гордость или смущение. Мой папа — красивый мужчина — он слишком сексуален, чтобы быть преподавателем. Ему впору быть рок-звездой или актером, или кем-то еще, в аналогичной степени гламурным. В его волосах, черных как вороново крыло, сейчас пробивается седина, но она лишь добавляет шарма его точеному, загорелому лицу и живым голубым глазам. Я обожаю то, как мой папа ведет себя в той ситуации, что является главным объектом вожделения всех самочек кампуса. В этом отношении он проявляет ледяную холодность, едва ли не пресыщенность. Я и раньше, и теперь не могу не согласиться с тем, как его изобразила мама в тот вечер, когда она уходила.

Дедушка О’Рейлли всей душой обожал маму. Он считал, что она — самое лучшее, что случилось в жизни его беспутного, жизнерадостного сына. Она, как и он, преподавала — и обладала утонченностью. На Рождество, когда он с бабушкой приезжали, вооружившись улыбками, бутылками «Джеймсона» и «счастья вам и любви», он стоял на пороге и просто сиял, глядя на маму.

В тот день он пронесся через всю Ирландию в надежде, что сумет уговорить ее не бросать его сына и внучку. Он сидел рядом с ней, держа ее за руку, пока совсем не стемнело, но все напрасно. Ее решение было непоколебимо. Папа — жалкий, дурной старикан, растративший впустую двадцать лет ее жизни. Вот как она охарактеризовала его — жалкий и дурной. Два эти слова ранили, словно нож. Но, если подумать, она сделала для меня доброе дело. Это притупило боль от ее ухода. Я дала ей уйти, после такого.

Я засекаю, как к папе чешет Кеннеди. Она — старший лектор моего отделения и в этом году читает нам «Постмодернизм и литературу». Она одевается, будто стремится убить желание присматриваться к ее телу, и тем не менее, где-то под этими ее мешковатыми слаксами и обширными блузками должны присутствовать сиськи с пиздой. Я не испытываю к ней ненависти, она просто охуенно меня раздражает. Она из тех персонажей, к кому студенты не чувствуют ни приязни, ни неприязни. Ее приемлют, как одну из тех многочисленных людей, кто не притягивает, и не отталкивает, — не имеющая собственной ценности деталь механизма, поддерживающая функционирование всей системы. Она начинает что-то неразборчиво втюхивать папе, склонив на одно плечо голову и пощипывая себя за ухо, прицепившись к нему на манер ебучей экземы. Смотреть на это — трагедия. Папа слегка приподнял брови, как приподнимает брови человек, вежливо выслушивающий шутку, которую он уже слышал и раньше. Ее лицо расцветает, когда она замечает меня.

— Милли, поверить не могу, что ты решила слушать постмодернизм на последнем курсе! Молодец, правильно придумала!

Я не могу остановить себя. Мне бы следовало быть более сдержанной. Добрее относиться к людям, хотя бы.

— Да, безумно жду, не дождусь его, миссис Кеннеди. Я обожаю постмодернизм.

На самом деле она Мисс; этот титул она носит с некоторым дискомфортом. Папа сердито глядит на меня поверх ее головы. Он знает, что я ляпнула это не по своей наивности.

— Обожаешь, Милли?

Я строю ему глазки и переключаюсь обратно на бесформенную Кеннеди.

— Ну, скажем так, это такая штука, что всегда открыта дискурсивному конфликту, разве нет, миссис Кеннеди?

— Совершенно верно, Милли, — соглашается она, взволнованно кивнув головой.

— И мне кажется, больше всего меня интересуют наши семинары — возможность дискутировать и оценивать некоторые из фундаментальных принципов, лежащие в основе ортодоксального постмодернистского мышления.

Папа закатывает глаза.

Я мечтательно всматриваюсь в небеса.

— Постмодернизм … Он разрушил все истины и знания, составлявшие и определявшие наш способ смотреть на мир. Он поставил под вопрос сами основы нашего существования. Он — пугает. Это не та проблема, которую студенты могут не воспринимать всерьез.

— Точно, — говорит она, лучась в восторге. — Не могу дождаться, когда мы начнем работать в этом году. Судя по всему, у нас будут очень способные студенты.

Она поднимает брови и в сторону папы делает долгий и медленный кивок.

— Отлично. Я тогда побежала, — говорю я, в заключение фыркая. — Хочу посидеть в библиотеке и несколько часиков почитать перед лекцией. До встречи.

Я убегаю, и Кеннеди энергично машет мне вслед. Папа сердито хмурится, когда я оборачиваюсь.

Поточка воняет. Как лондонский автобус в тепловой волне. Студенты околачивают груши, кучками, энергично пересказывая истории их приключений во время каникул касательно их сексуальных подвигов, и размечают свой социальный календарь на предстоящий год. Никто вроде и не замечает, как я пристроилась сзади. Будем надеяться, таким же образом все останется до конца семестра. Не то, что я не люблю студентов за то, что они студенты; скорее дело в том, что люди, которые мне не нравятся, так уж получилось, являются студентами. И у меня тоже были раньше приятели среди студентов. Были. Дружила же я с Льюисом и Тамблером, разве нет?

Льюис жил за углом от меня на Роуз-Лейн. Еще один чел, кто жил с предками. Мы были в прямом смысле неразлучны в кампусе во время первого курса, но с ним было настолько тяжело общаться! Непостижимый это был человек, причем без претенциозности или закидонов. Просто не любил разговаривать. Пожалуй, пока учились на первом курсе, мы с ним чаще бывали в «Блэкберн-Арме», чем на лекциях, и все же мне о нем были известны лишь три вещи. Что его любимый напиток — это джин с апельсиновым соком, что у него есть первое издание Хемингуэя, и что у него был брат-близнец, умерший при рождении. Однажды мы вместе съели экстази, но разговор все равно топтался на месте. Он остался сидеть как сидел, с этой его идиотской счастливой лыбой, вытянувшейся у него на физиономии, пялился в потолок и хлопал себя по бедрам, как псих. А потом он отчебучил — свалил в Гоа с какой-то хиппушкой, с которой познакомился по Интернету. Его предки окончательно офигели.

Тамблер, другой мой приятель, имел одну из тех тупых морд, что легко забываются. Он обитал в общежитии Рэтбоун, как раз в начале дороги Лайама. Я подловила его, когда он брел домой в пятницу вечером и всхлипывал. Нос его был размазан по лицу. Какие-то козлы прицепились к нему возле «Крис Чиппи» на Роуз-Лейн, отняли у него деньги и чипсы. Я поняла, что не большие ребята сделали это. Дети. Они были не старше двенадцати или тринадцати, но в толпе беспощадны. Но больше всего его задело не унижение от побоев — а то, что его приятели стояли рядом и смеялись над шоу. Гондоны. Какие друзья так поступают? Так что местная мать Тереза, в приступе подогретой спиртовыми парами печали об этом большом, глупом парне, и намеренная возвысить его в глазах его легко зомбируемых друзей, зовет его идти вместе со мной на бал в честь окончания года. Я решила, что это принесет ему больше блага, чем если отправить младшего Кили с его компашкой выискивать малолетних налетчиков.

По прибытии в Студенческий союз стало незамедлительно и пугающе ясно, что Тамблер считался просто-напросто халявной развлекухой для своих корешей — шутом, которого накачивают алкашкой и зло над ним прикалываются. Так что когда я лебедем вплыла в зал в кирпично-красном платье от DG, а Тамблер тащился на буксире, распространяя аромат сухого вина и мятных конфет, его приятели только пачками захлопали. Я из кожи вон лезла, играя свою роль — судорожно смеялась над его несмешными шутками, дико аплодировала его потугам петь под караоке, даже станцевала медляк под «Careless Whisper», и, по-моему, убедила всех, что благодаря некому необъяснимому кульбиту судьбы недоделок выиграл свой джек-пот. К полуночи, надравшись и обалдев от своей наконец-то обретенной популярности, он и сам так думал. Когда я вежливо отклонила его неуклюжие поползновения, он стал навязчивым и полез своей жирной лапой в вырез моего платья. Я врезала ему два сокрушительных правых хука — один в левый глаз, другой под подбородок — и левым тычком по почкам. Он возник у моей двери на следующее утро с коробкой «Дэри Милк» и заплывшим глазом. Если бы меня не мучил такой жуткий бодун, а желудок не изверг столько зловонной рвоты на мое чистое пуховое одеяло, то я б, вероятно, пожалела бы парня, но вид его побитой рожи на моем пороге в тот невероятный час был способен спровоцировать лишь злобу и немощный, и все же результативный левый верхний. Больше я его не видела. После лета он не вернулся. Льюис и Тамблер, два моих универовских ухажера.

Шум от удара линейкой о стол вмешивается в болтовню студентов. Шум утихает в приглушенное бормотание, и пульсирующая субстанция из тел, трясущаяся по аудитории, неторопливо эволюционирует в группу учащихся. Джеко, глава отделения литературы, стоит перед собравшимися со своими фирменными сдвинутыми бровями, поглаживая рукой длинные светлые волосы. Он дожидается, пока гул перейдет в тишину, потом начинает.

— Рад снова видеть вас. Надеюсь, лето вы проведи интереснее, чем я. Итак, тем из вас, кто рассчитывал увидеть сегодня д-ра Халлам, придется узнать, что она приболела. Как ни жаль, но Джин не будет с нами в течение всего семестра, если не всего учебного года. Если кто-то из вас желает навестить ее или передать ей привет, пожалуйста, сообщите об этом мне. Так вот, нынешний курс будет поделен между мной, — глубокий вздох облегчения проносится по аудитории, — и д-ром Кеннеди.

Стоны и неодобрительное шиканье со всех сторон. Все любят Джеко. Он не из тех, кто пытается заигрывать со студентами, чтобы снискать к себе уважение. Можно в прямом смысле гарантировать, что когда надо будет к нему записываться, каждый приложит массу усилий, чтобы успеть с заявкой.

— Так что давайте перейдем сразу к делу, хорошо? Как я сказал, этот курс будет разбит на два отделения, если вы потрудитесь заглянуть в распечатки, которые я вам раздаю. Первые три семинара я проведу сам, а последние четыре — мисс Кеннеди. В плане оценок, есть два варианта…

Мне нравится Джеко. Всякий раз, как наши глаза встречаются, пизда у меня тает. Ему скоро стукнет пятьдесят, но он хорошо сохранился. Черты его лица приобрели неподвластную времени утонченность, как у Стива МакКуина или Роберта Редфорда — предельная сексуальность. Он что-то царапает на доске, и вены у него на плечах набухают при движениях. Красивые руки — тонкие и испещренные суховатыми мышцами. Я дрочила на них в библиотечных туалетах в прошлом году.

Лекция идет уже примерно полчаса, когда у меня запищал телефон. Один за другим они оборачивают ко мне свои скучные морды, будто на загоревшуюся лужу бензина, и поскольку я сижу сама по себе, нет никого, чтобы спихнуть вину. Колючий жар ползет по моему лицу, но мне удается сохранять видимость деланного безразличия. Дожидаюсь, когда очередная серия распечаток пройдет мимо, потом незаметно достаю телефон из кармана куртки на колени.

Одно новое сообщение. Джеми.

В голове у меня начинает искрить и шипеть. Обрыв контакта, перегрузка, это все идет у меня из области живота в анимус. Я знаю, просто знаю, что оно о плохом. Я нажимаю «читать» и тупо щурюсь на экран.

Она сказала dalxxx

Просачивается в мое подсознание, откуда-то издалека, мягкий глазговский голос Джеко, он произносит мое имя. Я продолжаю щуриться в экран.

И тут Джеко возвышает голос, и он раздосадован, и он обращается ко мне, и я не в силах слышать, и не в силах вздохнуть. Я налита свинцовой тяжестью страха и горя и чистой смолой нового чувства. Чего-то большого и опасного. Я пробираюсь вдоль пустого прохода настолько бесшумно и быстро, насколько в состоянии. Я взлетаю по пролету ступенек и дверь вышвыривает меня во вспышку ослепительно-белого света. На миг я замираю, неуверенная, что мне делать дальше, но затем ноги подносят меня к огромному окну. Я вжимаю лицо в стекло и тупо смотрю на топографию города. Токстиф похож на не в меру чувствительную картину маслом — прозрачный, текучий и бесстыже сентиментальный. Я могу разглядеть автобусы, всего лишь движущиеся квадраты света, бегущие по спинному мозгу, каковым является Принцесс-авеню, а позади них поток тормозных фар, что долго тянется за проехавшими машинами. Я насчитываю шесть плоских крыш, начиная от начала авеню — старая квартира Джеми и Сина. В животе делается пусто.

— Она сказала «да», — шепчу я. — Она сказала «да».

Джеми

Она пока не отписала в ответ — наверно, у нее еще идут занятия, нет разве? Но я знаю, она нас еще поздравит. Она будет очень рада, это же Милли. Ааааа — день оказался напряженным ниибацца. Ё, я доволен как все обернулось. Теперь у меня есть то, зачем жить.

Милли

Выходя из этой зоны, меня всегда захлестывает ощущение свободы — и особенно когда я забиваю лекцию или семинар. Но сегодня то, к чему я обычно бегу, есть именно то, от чего я сбегаю. Это сложно передать, но Джеми, наша дружба, и жизнь, которую я выстроила вокруг него, его друзей, родных — именно это помогло мне пережить последние два года. Они сделали ее терпимой. Когда я доберусь до дома вечером… я не знаю. Странно это. Примерно так я всегда радовалась, когда видела папу. Стоило мне хотя бы мельком заметить его в кампусе, и меня молниеносно охватывало теплая, головокружительная нежность. Но когда я вхожу в гостиную вечером и вижу, как он развалился на груде непроверенных эссе, я даже не знаю. Мне кажется, я в ловушке — и выхода из нее как бы нет. Джеми был моим прибежищем от всего этого. Ни он, ни один из его приятелей не учился в Университете. Я имею в виду, Джеми, он дико любит книги — люди его недооценивают, но и он, и Билли, и вся их шарашка, хоть они всегда поддержат и с интересом будут расспрашивать, и первые пойдут мириться со своей юной подружкой-ботаником, им на хуй не впилась академическая жизнь и вся эта высокообразованная поебень, что с ней связана. У них у всех есть сложившееся живое мнение относительно политики, общества и религии, но они хранят эти мнения в изысканном молчании, а если все же им приходится их высказывать, то они делают это просто и понятно. Студенты же, особенно из среднего класса, напрочь лишены подобной сдержанности. И теперь все закончилось, и так далее. Джеми, моя опора, мой старший брат и ржачный товарищ велел мне идти на хуй.

Джеми

Энн Мэри сегодня выглядит ниибацца потрясающе. Она всегда отлично выглядит, даже без косметики — она ей просто-напросто не нужна, по правде говоря — но сегодня она ослепительная. Глаза у нее светятся, большие синие огоньки приплясывают от счастья, и солнце облило ее носик смешной компашкой веснушек. Ее светлые волосы стянуты сзади в самый несложный хвост, отчего она выглядит такой свеженькой, прямо только что вставшая с постели проснувшаяся супермодель. Элл МакФерсон до нее, как до Китая раком.

Мы крепко застряли в пробке на Мб, обоих трясет с жутчайшего бодуна после вчерашних отмечаний, и я не успею привезти ее вовремя к ее дневной смене. Энн Мэри, она насчет работы въедливая — ответственная дальше некуда, при том, что начальником у нее Син. Но сегодня он пускай ее хоть увольняет, ее не колышет — хотя он вроде и не собирался и все такое. Но ничто не сотрет эту улыбку с ее мордашки. Не думаю, чтобы раньше хоть раз видел ее такой счастливой. У меня реально в прямом смысле сердце заходит, от такого-то дела. Приколись, такая штука, я-то сразу просек, что она моя единственная — но всегда считал, что Энн Мэри заслужила кого-нибудь получше. Не пойми меня неправильно и все дела — никто б не смог ее любить так, как я, и никто не будет о ней заботится так, как я. Но как я могу рассчитывать только на это? Энн Мэри, ей же нравятся классные вещи. Я всегда думал, что ей стоит жить с футболистом или каким-нибудь юристом, если ты понимаешь, о чем я — у нее есть внешность, тут двух мнений быть не может. Я не то что стыжусь ее или что-то еще. Ничего подобного. С чего девушка будет разбегаться в своих амбициях после той жизни, какую она вела? Она же большую ее часть провела в этих ебучих детдомах, таскали ее из одного в другой. Отметилась в большем числе комнат, чем какой-нибудь ниибацца посол. Что после этого должно отложиться в голове у ребенка, а — все эти кровати, спальни все эти ебучие? Наша спальня для меня всегда была главным источником стабильности в жизни. Однажды нас в ней четверо жило, когда наши Кайерон с Эдди все еще жили дома, но по любому она была для меня собственным замкнутым мирком. Хуй его знает, чем для нее это должно было быть. Реально бьет по мозгам эта тема, как подумаю об этом. Но Энн Мэри, она боец. Она боролась всю свою жизнь, и она любит нам говорить, что все, чего у нее не было в детстве, она вдвойне оторвет себе теперь. Так что мне не в напряг грохнуть две сотни на платье для нее у этой самой Кэрен Миллен. И я был только рад занять денег и взять ей «тигру», когда она только стала работать у Сина. Но свадьба, ё, — мои предки в обморок рухнут, когда я им скажу, что ни церкви, ничего такого не намечается. Только не мы — не я и она. Мы с ней, она и я, будем жениться в этой самой Мексике. И кстати, она правильно придумала. У нее нет же семьи, правильно — только пара-тройка друзей и тому подобное. И я без говна, не прикалываюсь, реально, как бы они хорошие друзья, они для нее в лепешку расшибутся, но в конце-то концов, каково ей будет идти в церковь, куда приперлись только одни мои родственники с друзьями. Это неправильно, ё. Очень неправильно было бы так поступить.

Милли

От зрелища «Блэкберн-Арме», когда я выруливаю на Фолкнер-стрит, у меня лицо растягивается в большую, тупую улыбку. Я обожаю это место. Оно единственное в этом ожерелье баров, которое не переделало себя заново, чтобы отвечать вкусам непрекращающегося потока студентов за последние несколько лет. «Бельведер», «Каледония», «Грейпс» и «Пилигрим», все они были снабжены современными удобствами и изменились в худшую сторону. Мы с Джеми ходили выпивать в «Бельведер» еще когда я училась в школе, и тогда от этого места у меня напрочь сносило башню — и сам паб, и его ночные совы, и их истории. Туда стягивалось множество безумных персонажей, которые были такой же неотъемлемой частью этого места, как и покрытые никотином стены. В местных пабах собирался довольно неприглядный контингент, и там хватало всяких дешевых девочек — и, среди прочего, симпатичных девочек. Они резко отличались от изможденных уличных доходяг, кем сегодня кишит Хоуп-стрит. То были ухоженные женщины, умевшие вести беседу не менее изысканно, чем ебстись.

Однако, «Блэкберн-Арме» неподвластен эволюции. Мистер Кили утверждает, что это заведение осталось в точности таким же, каким было во времена его детства. Единственное, что изменилось, это музыка в автомате, но даже там превалирует классика.

Когда я вхожу внутрь, на меня никто не обращает внимания. Даже ни одна голова не дернулась. Мне это нравится. Это означает, что я могу сидеть здесь много часов, меня никто не побеспокоит, и не будет никаких угроз или напрягов со стороны мужиков, за исключением случайной улыбки там и сям.

По помещению рассредоточена полдюжины людей, все они низко склонились над пинтами темной и густой жидкости — одинокие выпивохи с лицами, не уступающими в своей поношенности здешней мебели. Работает телевизор, его переливчатый гул такой же как всегда, всегдашний отстой. Ни один из присутствующих его не смотрит, но, вроде, он никого и не напрягает. Он включен целыми днями и ночами напролет. Я спрашиваю пинту «Стеллы» и ставлю две песни на проигрывателе — Арету Франклин «I say a Little Рrауеr» и Ван Моррисона «Moondance» — идеальный фон для бездельного начала дня. Устраиваюсь за столиком возле задней двери, и немолодой мужчина, сидящий напротив, поднимает руку в приветственном жесте, при этом его бурый лысый череп остается покоиться у него на груди.

— Добрый день, сэр, — говорю я.

Он отвечает еле различимым кивком головы. После этого я вправе встать и пересесть к нему, возможно, купить ему пинту-другую. Я могу преподнести себя в образе иммигрантки — румынской цыганки из Праги. Раскручиваю холодную, освежающую жидкость во рту и даю ей стечь мне внутрь. Истинная магия.

Время идет. Музыка заглушила телевизор, и я начинаю чувствовать себя неплохо. Все мои печали медленно улетучиваются. Джеми. Я собираюсь позвонить ему, как только выберусь отсюда. То, чем мы обладаем — слишком сильное, слишком прекрасное, чтобы разрешить ему просто так уйти. И даже если они все-таки поженятся, это не значит, что я потеряю его. Джеми не кажется мне тем типом парней, что бросают своих друзей ради женщины, хотя бы и Энн Мэри. Он бы давно это проделал. Ебты, я его семья! Для мистера и миссис Кили я как дочка, и ничто не изменит этого. Я не допущу. Я звякну ему, сразу как уйду отсюда, и скажу, как я рада за него, скажу ему, как сильно я люблю его. Скажу, скажу. Я даже скажу ему, что приглашаю эту суку отметить это дело вечерком. Ооооо, это вызывает во мне самое приятное чувство — самое! Теперь я представляю себе его лицо, обалдевшее от радости и облегчения, что две главные женщины его жизни подружатся. А потом возникнет беспокойство, тут-же, а то ж он станет беспокоиться, что Энн Мэри попытается отделаться от этого, будет искать поводы, не захочет идти. Он так отчаянно мечтает, чтобы она и я поладили. Ладно, хуй с ним — сделаю это ради него. Вывезу желтую бабцу за город. Но сейчас я буду сидеть в баре и упиваться успокаивающим речитативом Вана.

Джеми

Когда мы вываливаем новость Сину, он устраивает свою обычную показуху вроде того, что я типа сообщаю ему, что выиграл два пенса при помощи крапленой карты. Но затем он премирует Энн Мэри выходным на сегодня, перетирает по сотовому и приглашает нас в то французское заведение на Ларк-Лейн. Он говорит кому-то там, на другом конце, о котором мы заключаем, что это какой-то друг Лаймов, чтобы они приготовили нам их самое лучшее шампанское, а расплатится он где-то на неделе. Еще он сообщает нам, что отвезет нас первым ниибацца классом в ниибацца Мексику. Сперва я пытаюсь его тормознуть. Не пойми меня неправильно, ё, приятно, что он морочится тем и тем, базара нет, но у пацана есть своя гордость, надо его понять, нет? Но затем я ловлю взгляд, который Энн Мэри пытается скрыть это разочарование и прежде всего стыд. Стыд за себя, что она так воспринимает. И затем, это ж я себя чувствую мудозвоном, нет? Кажусь полной задницей за то, что — из-за своей тупой гордости чуть не отнял у нее то, чего ей правда-правда хочется. С тяжелым сердцем я принимаю предложение.

Французская тошниловка на Ларк-Лейн оказалась ниибацца крутой. На самом деле, там так симпатично, что я наполовину позволил себе пропереться оттого, что мы затусились туда при спонсорстве Сина. Обстановка теплая и душевная, а персонал заставляет поверить, что тебе тут рады дальше некуда, и вообще, тут намного лучше, чем во всех остальных ночных заведениях 60 Хоуп-стрит. Я к тому, что по справедливости, и все такое, Милли дошла до невменяемого состояния, и К концу вечера сам то я в общем-то перестал быть активистом общества трезвости. Но в этом вся особенность малыша Милли — с ней нет возможности классно оторваться. Эта девочка во всем ищет и находит способ навыебываться. Вот, теперь чувствую себя козлом за то, что такое про нее говорю. Но в конце-то концов, с Энн Мэри все это дело — здорово.

* * *

Она берет для начала смешанный салат — без всяких заправок, без ничего, намертво вбила в голову, что надо заботиться о фигуре, такая вот она — и фаршированный баклажан в качестве основного блюда. Я спрашиваю французский луковый суп и телятину, но официантка говорит, что телятину пришлось убрать из меню, а то уже борцы за права животных достали бить окна. Я пытаюсь изобразить легкое разочарование, но в душе улыбаюсь от уха до уха. Теперь у нас есть совершенно законное право заказать жареное филе! Энн Мэри закатывает глаза и качает головой. Она вечно наезжает на нас, чтоб мы пробовали новые блюда, когда ужинаем не дома. Для нее моя неизменная верность старому доброму бифштексу с жареной картошкой — это жуткое позорище, живой пример моего уровня образованности. Ладно, во-первых, у меня нет пунктика насчет моей образованности — какое есть, такое есть, и хватит. И второе, я всегда повторяю ей, как говорит Милли, что сегодня на этот счет все не так, как раньше. Рыба с чипсами, сосиски с картофельным пюре, пудинг с джемом[4] — все это дело идет «на ура» в самых понтовых забегаловках. Почти готов выслушать от нее мелкое ехидство по поводу Милли, но вместо этого она опускает глаза, поглаживает пальчиком свое обручальное кольцо и смотрит на нас этим своим влюбленным взглядом.

«Что ты думаешь, если на девичник я с девчонками смотаюсь в Лондон?» — говорит она, и в глазках типа нервозности мелькает. Она к этому привыкла у своего прошлого парня, кстати. Никогда ее не отпускал, полный гондон. Ревнивый он был ниибацца — еще тот. Объяснял, что можно носить, с кем можно, с кем нельзя ей общаться и такого рода хуйня, и по-моему, она до сих пор никак не привыкнет, что я не такой. Мне лично кажется, что если ты кого любишь, то хочешь, чтобы этот человек был счастливый, неважно, если это подразумевает для него бухать до поросячьего визга с приятелями или ездить охотиться на змей в джунгли. Я не из породы всяких ебучих ревнивых мудозвонов. Чуваков, которые запирают своих девчонок на все замки и все такое.

— Пиздец классно придумала, солнышко, оторвись, — отвечаю я. И я правда так думаю, и все такое, ей богу. — Я напрягу Лайама, чтобы он пропихнул тебя в «Мет Бар», если хочешь?

— А, класс, ага — у девчонок башню сорвет! «Мет Бар» это не где Робби Уильямс и все такое, нет?

— Бля! Когда он не в Лос-Анджелесе пытается изображать, что он не пед!

— Смотри, а то ж привыкну — так и передай этому козлу! Затем она бросает на нас чертовски влюбленный взгляд, показать, что она с нами смеется и прикалывается, и она берет меня за руку, искренне, так что дальше некуда, и такая мне:

— А ты, малыш, сам-то как? Я хочу, чтобы ты тоже выбрался, оттянулся по-нормальному и все такое.

Нежно разглядывает друг дружку секунд пять.

— Но даже не думай, кстати, тащиться в какую-нибудь дичь! Для начала забудь про свой Амстердам!

— Не, дитенок — Амстер для нас чересчур уж близко. Думал о чем-нибудь более поспокойном … типа Таиланда.

— Да ты че! Ты серьезно, Джеймс?

— Я прав, что пиздец, милая! Лайам уже предлагал взять нам всем билеты на самолет, нет? Проведем пару дней в Бангкоке, потом на недельку защемимся на острова. Пунья-нини, так они, вроде, называются.

— Таиланд. Выбрось из головы немедленно! Ты ж не пойдешь к своему Лайаму сказать ему, что у тебя поменялись планы. Таиланд!

— А что не так в Таиланде, малыш? Лайам спонсирует. Думал, ты спасибо скажешь.

— Извини меня, Джеймс, нет — ты не догоняешь. Мы женимся через шесть месяцев. Мы проведем три недели в этой ебучей Мексике! Как ты будешь брать на работе отпуск для Таиланда, эй? А то, если ты думаешь, мы будем урезать свой медовый месяц настолько, что…