Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Генри Саттон

Бесстыдница

Пролог



Злые языки в городе утверждали, что он был бесчеловечен, но это было неправдой. Наоборот, вел он себя как человек, сознающий, что он творение Божие. Господь создал людей не похожими на зверей, и поэтому люди не должны вести себя по-скотски. Сам Хаусман давно это усвоил и потому всегда держал себя в руках. Крики, доносившиеся из задней комнаты, разрывали его сердце, но лавку он закрывать не стал. Он боялся проявить слабость. Лавка оставалась открытой, и Сэм, стоя за прилавком, продолжал продавать мешки с кормом, лошадиные мази и притирки, ремешки упряжи и всякую мелочь, как в любой обычный день. Впрочем, работы ему выпало куда больше обычного, поскольку люди приходили не только ради покупки, но и движимые любопытством — многим хотелось воочию убедиться, что Сэм как ни в чем не бывало продолжает торговать и обслуживать покупателей, в то время как его жена рожает в задней комнате.

Шарабан ветеринара с впряженной кобылой стоял перед входом в лавку. Роды у жены Сэма принимал ветеринар. Местный врач был пьянчугой, и Сэм отказался подпустить его к Эллен. Уж лучше трезвый ветеринар, чем запойный врач, решил он. Но жители, приходившие поглазеть на Сэма, неизбежно узнавали шарабан ветеринара, и у них создавалось превратное мнение. Скряжничает Сэм, судачили они, капиталец свой бережет. Сэму было глубоко наплевать на то, что о нем думают. За свою жизнь, прожитую в этом городе, он научился не замечать мнения окружающих. А точнее — уверовал в собственную правоту и непогрешимость. И никого вокруг и в грош не ставил. Не счесть, в скольких схватках он побывал и сколько получил тумаков, всякий раз отвечая ударом на удар, прежде чем приучил с собой считаться. Почти всегда ходил с расквашенным носом или с подбитым глазом, но и многие сверстники носили отметины его кулаков, так что в конце концов Сэм добился своего. С того памятного дня, как он отколотил Джейка Керна в лесу за школьным двором, никто больше не называл его ублюдком. В лицо, по крайней мере. А как называли его за глаза, Сэму было совершенно безразлично. Так уж он себя воспитал.

Сзади опять донесся страшный крик. Сэм, который в эту минуту отмерял цепь для Фрэнка Спенлоу, только крепче стиснул зубы. Помочь он все равно ничем не мог. К тому же там был Док Гейнс, ветеринар. И еще мать самого Сэма. Да и Эллен была здоровая женщина. Поэтому Сэм, сохраняя спокойствие и невозмутимость, отмерил десять футов и перерезал цепь кусачками. Спенлоу расплатился. Сэм дал ему сдачу. Спенлоу ушел. И даже тогда, хотя лавка на время опустела, Сэм не поддался минутному порыву и не стал отлучаться в заднюю комнату. Сэм никогда не уступал порывам. Он считал, что нужно всегда уметь держать себя в руках.

Эллен лежала на кровати в задней комнате, ожидая следующей схватки. Док Гейнс сидел, развалившись, в кресле в углу комнаты, вяло покачивая карманными часами на цепочке. Изо рта у него торчал обрезок сигары. У изголовья кровати на маленьком табурете сидела Мамаша Хаусман и держала Эллен за руку. При каждой схватке Эллен судорожно сжимала руку Мамаши Хаусман, цепляясь за нее с такой силой, что обе женщины как бы разделяли боль, страдая вместе. Когда боль отпускала, Мамаша Хаусман улыбалась и говорила: «Хорошо». Она считала, что боль к добру.

Мамаша Хаусман. Не миссис. Она никогда не была миссис. Спартански обставленная комнатенка с голыми стенами тридцать лет назад показалась бы ей невероятно роскошной. Тогда рядом с ней не было ни ветеринара, ни дружелюбной женщины, сжимающей ее руку. Бедняжка Сэм появился на свет словно ягненок в яслях. Младенца окрестили в честь Сэмюэля Тилдена,[1] которого в газетах поспешили представить новым президентом Соединенных Штатов. В самый последний миг удача докинула мистера Тилдена, и президентство досталось другому, но Мамаша Хаусман отказалась переименовывать ребенка. Она ничего не имела против мистера Хейса,[2] но разве можно назвать мальчика Ратерфорд?

Вот так случилось, что Сэм остался Сэмом, унаследовав фамилию Хаусман, которую носил отец Мамаши.

Имени отца Сэма, а тем более фамилии Мамаша Хаусман так никогда и не узнала. Он был зазывалой в бродячем цирке, разъезжая по провинциальным городкам и расклеивая афиши. Сама Мамаша оказалась тогда в городе по чистой случайности. Эймос, ее отец, никогда прежде не брал ее с собой, оставляя дочь в горах, на ранчо, а вот на этот раз пригласил поехать вместе. Они никогда потом это не обсуждали, но Мамаша предполагала, что отец таким образом просто решил вывести ее па люди. В городке ее и заприметил молодой улыбчивый зазывала, который подарил Мамаше бумажный веер и уже повернулся было, чтобы идти дальше, но почему-то передумал и спросил, не окажут ли ему честь, позволив угостить девушку лимонадом. Эймос в это время оживленно обсуждал цены на шерсть, поэтому, не вникая в суть происходящего, коротко бросил: «Да, конечно» и вернулся к своей беседе. Что могло случиться, в конце концов? Городок был крохотный — пара улочек, небольшой сквер да конюшня, — и податься-то некуда. Вот почему Эймос, мельком взглянув на юношу, который назвался Джейсоном или Джеймсом — никто толком и не расслышал его имени, — кивнул и сказал: «Да, конечно». Правда, полчаса спустя он начал беспокоиться, а еще через полчаса отправился на поиски дочери.

Марте лимонад показался странноватым на вкус, и она старалась пить его как можно медленнее, но молодой человек так мило улыбался ей и рассказывал такие забавные истории, что, опорожнив стакан, она согласилась выпить еще. После чего охотно откликнулась на предложение своего ухажера выйти из гостиничного бара и прокатиться.

Они выехали из городка на его маленькой двуколке, и жара в сочетании с тем, что было подмешано в лимонад, быстро сделала свое дело. Двуколка съехала с пыльной дороги на лесную прогалину, и молодой человек, сняв платье с разомлевшей Марты, доставил ей не познанную до сих пор женскую радость.

Марта отдавала себе отчет в том, что с ней случилось. Ей уже исполнилось семнадцать, она выросла на ранчо среди овец и знала, отчего появляются ягнята. Но она даже не подозревала, какое наслаждение таит в себе это столь естественное совокупление двух тел, с какой сладостной истомой можно нежиться потом под ласковым солнышком под стрекот цикад и щебет невидимой пташки. Наконец, юноша встал и спросил Марту, не хочет ли она уехать с ним. Марта согласилась сразу, не раздумывая. В противном случае ей пришлось бы возвращаться пешком. Она прекрасно понимала, что молодой человек не мог отвезти ее назад в город. Эймос убил бы его, да и ей бы, конечно, крепко досталось.

Эймос настиг беглецов через четыре дня. Они успели уже добраться до Спун-Гэпа и проехать через него. Когда гнедая лошадка вынесла двуколку за поворот, путь ей дальше преграждал Эймос, стоявший посреди дороги с заряженным дробовиком в руках. — Лимонад, говорите? — произнес он и взял дробовик наизготовку.

— Вы не посмеете стрелять, — сказал Джейсон. — Здесь ваша дочь.

— Слезай, Марта, — приказал Эймос. Голос его звучал совершенно бесстрастно, словно он просто решил, что на земле его дочери будет удобнее, чем в повозке.

— Ну, вот, парень, — произнес Эймос. — Что ты можешь мне сказать?

— Ничего.

Такого ответа Эймос явно не ожидал. Ни страха, ни мольбы о прощении, ни даже обещания жениться.

— Значит, ничего?

— Да.

— Хорошо, — вздохнул Эймос. — Тогда вылезай тоже. — Нет.

Эймос прицелился в него, потом опустил дуло дробовика к земле.

— Слезай, — повторил он. — Лошадь не виновата — не стоит ее пугать.

Юноша спрыгнул на землю.

— Теперь повернись.

— Это еще зачем?

— Я так хочу.

— Нет, подождите… Послушайте, я готов жениться на ней.

— Возможно, но ты ее бросишь.

— Нет, я останусь. Я женюсь на ней и останусь с ней жить.

— Не думаю, чтобы ей самой хотелось жить с тобой.

— Ей хочется. Не правда ли, милая?

Марта услышала его слова и начала думать, пытаясь понять, чего она сама хочет, стараясь не смотреть на тускло поблескивавший ствол дробовика и на причудливой формы облака, наползавшие из-за горизонта. Она так и не надумала чего-то определенного, когда юноша подтолкнул ее локтем.

— Решайся же, Маргарет. Давай поженимся.

— Я не Маргарет, — ответила она. — Меня зовут Марта.

— Повернись, — сказал Эймос.

Юноша повиновался. Эймос подобрал с обочины булыжник величиной с человеческую голову, шагнул вперед, размахнулся и со страшной силой ударил Джейсона по затылку. Юноша рухнул как подкошенный. Эймос поднял его с земли и бросил в повозку. Сам сел на козлы, кивком велел Марте сесть рядом и погнал гнедую по направлению к каньону Спун-Гэп. Остановив двуколку на краю утеса, Эймос вытащил из нее безжизненное тело и сбросил его в пропасть. Потом, ни слова не говоря, повернулся, забрался на козлы и щелкнул кнутом.

Несколько недель спустя Марта объявила отцу о своей беременности.

— Не удивительно, — холодно бросил Эймос. Весной Марта родила мальчика. Роды принимал ее отец — мягко и умело, как привык делать это со своими овечками.

— Как ты хочешь назвать его? — спросил он Марту. Она остановилась на Сэмюэле — в честь мистера Тилдена.

— А дальше?

— Хаусман, наверное.

— Наверное, — усмехнулся Эймос и вышел. Марта так и не поняла, обрадовался он или огорчился.

Впрочем, ее это мало интересовало. Отец и дочь не привыкли лезть друг другу в душу. Уединенная жизнь на горном ранчо, раскинувшемся посреди необъятной пустоши, мало способствовала общительности. Марта готовила и стирала, а Эймос занимался овцами и ухаживал за садом — разговаривать было не о чем. Только гугуканье маленького Сэма, барахтавшегося в колыбельке, нарушало тишину: впрочем, младенец тоже был на удивление спокойным. Заговорил ребенок поздно и разговорчивостью не отличался. Он таким и остался, подумала Марта.

Дрожь пробежала по телу Эллен, и очередной дикий крик вырвался из ее горла. Потом, когда схватка прекратилась, пальцы, тисками стиснувшие запястье Марты, разжались. Эллен виновато улыбнулась и пролепетала, что ей стыдно за свои крики.

— Ничего, давай кричи, — подбодрила Мамаша Хаусман, а сама подумала, что должна была бы сейчас держать за руку Сэма, а не Эллен. Трудно даже представить, сколько горя и боли выпало на его долю. Вырос мальчик замкнутым и неразговорчивым. Рано научился сносить насмешки и поддразнивания мальчишек в школе. Только когда его в глаза или прилюдно обзывали ублюдком, Сэм бросался в драку, из которой, как правило, выходил победителем, — суровая жизнь па ранчо укрепила и закалила не только его характер, но и тело. Теперь его называли «бессловесный Сэм», на что он не обижался. Или не подавал вида, что обижается. Невозможно было догадаться, что на самом деле творилось в его душе.

Даже для собственной матери Сэм оставался незнакомцем. Шли годы, но он не менялся и был молчалив и замкнут, как скала. Или как Эймос. Марта надеялась, что хоть с Эймосом ребенок оттает, но напрасно. В разговоре они обращались друг к другу строго официально — «дедушка» и «внук», — и тщательно следили за тем, чтобы не нарушать этот порядок. Лишь в редких случаях, например па день рождения, когда Эймос подарил Сэму складной нож, они позволяли себе немного пофамильярничать, так что Сэм мог сказать: «Благодарю вас, сэр», а Эймос отвечал: «Не за что, мой мальчик». Но и только.

Схватки учащались, пока, наконец, Марта не сказала Доку Гейнсу, что, кажется, уже вот-вот…

— Пора бы, — усмехнулся Док Гейнс, вынул изо рта сигару и встал со стула.

Младенец появился на свет только через полчаса. Док Гейнс поднял его в воздух, звонко шлепнул, и тишину прорезал громкий плач. Сочный и басистый. Марта убедилась, что с новорожденным и с Эллен все в порядке, и поспешила известить Сэма. Хотя тот и сам уже должен был услышать рев младенца. Но в комнату так и не пошел.

— Это мальчик, — сказала Марта.

Сэм не ответил. Он стоял, вцепившись в прилавок, так что костяшки пальцев и ногти побелели. И просто кивнул. Снова послышался громкий рев. Реви, малыш, подумала Марта. Кричи громче. Плачь.

Сэм глубоко вздохнул и выпрямился. Потом, ни слова не говоря, решительно прошел в заднюю комнату. «Бессловесный Сэм», — невольно вспомнила Марта. И подумала — а что бы случилось, откажись она сойти с двуколки на землю в тот памятный день.

— Мы назовем его Эймос, — услышала она голос Сэма. — В честь моего дедушки.

— Хорошо, Сэм, — ответила Эллен.

— Эймос Мередит Хаусман, — произнес Сэм, добавив к имени сына девичью фамилию Эллен; возможно, в знак благодарности.

— Эймос Мередит Хаусман, — эхом откликнулась Эллен.

Опираясь на обитый металлом прилавок, Марта почувствовала, как слезы наворачиваются ей на глаза. Она мысленно пожелала младенцу счастья.



Глава 1



— «Нет, нет, моя любовь…» — подсказала она.

— «Нет, нет, моя любовь! Я счастлив этой лаской,

И жизнь мне кажется…», э-э-э…

Он опять забыл. Даже стоя неподвижно, ему было очень трудно произносить наизусть эти волнующие строки с таким необычным чередованием рифм. А двигаться при этом по комнате, держа в памяти позы и жесты, и при этом еще не сбиваться, казалось просто недостижимым. Хотя что-то у него уже стало получаться. Тем не менее — он знал это наверняка — она была недовольна. Его движения казались ей слишком скованными и механическими. Не нравилась ей и его декламация. Нет, слова он уже знал и забывал или путал монологи все реже и реже, но вот произносил их тоже слишком скованно и механически. Не было в его монологах выстраданного чувства, не было понимания великой жизненной силы и страсти гениальной пьесы Ростана.

Вот почему они сейчас танцевали в столовой ее дома в Спун-Гэпе, сдвинув стол и стулья к стене. Он, Эймос Хаусман, танцевал с миссис Тэтчер, преподавательницей английского языка и сценического искусства из Спун-Гэповской средней школы. И танцевали они не какой-то простенький тустеп, а танго, со всеми немыслимыми фигурами и изощренными поворотами, так что Эймосу приходилось прямо во время танца произносить ростановские строчки, а миссис Тэтчер напоминала ему порядок выхода персонажей и подсказывала слова, когда он сбивался или забывал, — пока это еще приходилось делать довольно часто. Демосфен оттачивал свое мастерство на пляже, набивая рот камушками и обращаясь к волнам, что было куда проще, как казалось Эймосу. То, чего требовала от него миссис Тэтчер, представлялось Эймосу абсолютным сумасбродством, но, поскольку ей так хотелось, он был вынужден подчиниться. Он с самого начала согласился на ее предложение, хотя учительница предупредила его, что постижение актерского мастерства требует колоссального напряжения и изнурительного труда. И он согласился. Хотя даже не представлял, что этот процесс может оказаться столь необычным и интимным.

— «…теперь волшебной сказкой», — подсказала она.

— «…теперь волшебной сказкой. Ведь только в сказках и найдешь, Что вдруг сбываются…», э-э-э…

— Не говори «э-э-э». Лучше промолчи. Ты обращаешься к прелестной девушке. Ты безумно влюблен в нее. Ради нее ты готов на все, но ради нее же и ради своей любви ты — такой элегантный, сильный и гордый — должен скрывать свое чувство, хотя сердце твое разбито. И ты еще помнишь о своем безобразии, об ужасном носе. Ты пылко произносишь все эти слова — ведь ты гениальный поэт, но говорить «э-э-э» тебе никак не пристало.

— Извините.

— Извиняться тут не за что, — сказала миссис Тэтчер. — Но попытайся понять, какой смысл заложен в этих словах и что они значат для Сирано.

Ее все больше и больше мучили сомнения. Не просчиталась ли она, остановив свой выбор на этом долговязом и нескладном и при этом таком обаятельном мальчике.

Все-таки речь шла о главной роли в ее последней серьезной постановке. В какой-то степени ее выбор был продиктован отчаянием. Она давно мечтала поставить «Сирано де Бержерака», а съездив в Денвер и выслушав врачебный приговор, решила, что пьеса во что бы то ни стало должна быть поставлена в этом году. Другой возможности уже не будет. А Эймос Хаусман, как ей показалось, способен сыграть Сирано. Ей нравилась раскованность, даже грация, с которой двигался и ходил мальчик, когда никто за ним не следил, и независимость и уверенность, исходящие от него, когда он стоял на месте. Но вот суметь извлечь из него эти качества на сцене оказалось гораздо труднее, чем она ожидала. А ведь именно в этом — привить основы сценического искусства своим ученикам, а в данном случае этому прелестному мальчику — и заключались ее задача и ее работа. А время, отпущенное на это, неумолимо сжималось, словно шагреневая кожа. Онемение в кончиках пальцев все усиливалось, иногда вдруг отказывали ноги. Болезнь Паркинсона — такой неумолимый диагноз поставили врачи, вынеся молодой женщине окончательный и безжалостный приговор.

Вот почему ее сердцу столь близки (быть может, даже ближе, чем самому Ростану) были строки:





И я кричу: прощай — навеки покидая тебя, о жизнь моя,
Вечно дорогая, любимая,
Ты для меня была всего дороже, —
Тебе, о милая, теперь я отдаю
Последний поцелуй, последнее дыханье
И мысль последнюю мою.[3]





Эти мысли и роились в ее голове, когда она выбрала па роль Сирано Эймоса Хаусмана. Она сказала себе, что это ее последний шанс и она должна отнестись к своей задаче и к этому мальчику со всей серьезностью, должна отдать все силы и душу, чтобы научить его понимать прекрасное, научить играть и заразить духом сцены. Эймос никогда раньше не участвовал ни в одной из ее постановок, что объяснялось прежде всего недоверием, даже неприязнью, которую питал к театру его отец. И миссис Тэтчер сама пошла к Сэму Хаусману. Она рассказала Сэму все, излив душу умирающей женщины, бездетной вдовы, и умоляя его позволить мальчику принять участие в ее последней драматической постановке. Она взывала к чувству отца и к душе набожного христианина. И Сэм не смог отказать.

Теперь же ей приходилось куда труднее, потому что никакие мольбы не помогли бы ей стряхнуть скованность и оцепенение с Эймоса Хаусмана. Мальчик совершенно не владел своим телом. Сейчас он выглядел так, словно взял в аренду чужое тело в лавке ростовщика и боялся лишний раз шевельнуться. Перепробовав все средства, миссис Тэтчер решила прибегнуть к последнему и привела мальчика к себе домой, чтобы обучать его в танце.

— Ты по-прежнему произносишь монолог так, словно читаешь. Представь, что это ты сам говоришь любимой девушке. Что слова идут прямо от сердца. Тебе же приходилось влюбляться?

— Нет, миссис Тэтчер.

— Ну, пусть не настоящая любовь, но увлечения-то у тебя наверняка были. Я хочу сказать: ты же целовался с девочками, да?

— О, да, — сказал Эймос, потупив взор. Мальчик был явно смущен, но какие-то новые струнки она затронула.

— И не только целовался, верно?

— Нет, миссис Тэтчер.

Она, конечно, рисковала. И довольно сильно. Мальчик такой робкий, даже застенчивый, воспитанный в спартанских условиях, а она… Ей было уже тридцать девять. В прошлом такое привлекательное, сейчас ее лицо было уже помечено возрастом. Правда, фигура не утратила прежней стройности. Сохранилась и горделивая осанка, и изящная линия шеи, да и подбородок оставался по-девичьи подтянутым.

Миссис Тэтчер поменяла пластинку, и они продолжали танцевать уже под плавную и медленную музыку. Эймос уже не казался таким скованным. Он декламировал:



Нет, нет, моя любовь! Я счастлив этой лаской, —

И жизнь мне кажется теперь волшебной сказкой.

Ведь только в сказках и найдешь,

Что вдруг сбываются несбыточные грезы,

Что бедный принц-урод становится хорош…

А мы живем ведь в мире скучной прозы.



— Ты представь, какой горечью пропитаны эти слова, как Сирано пытается обмануть себя, возмечтав, как Роксана позабудет о его уродстве, но вспоминает, что такие чудеса случаются только в сказке. Это же крик измученной души! Раскройся! Сбрось свои оковы!

— Господи, миссис Тэтчер, я стараюсь, но… Мне как-то неловко.

— Хорошо, пусть лучше неловко, чем ты будешь стоять как истукан. Ты должен быть уверенным в себе, а не смущаться. Поцелуй меня!

— Что?

— Поцелуй меня.

Внезапность и не допускающий возражения тон играли ей на руку. Нужно было застать Эймоса врасплох. На первых порах, по меньшей мере.

Переминаясь с ноги на ногу, Эймос отвернулся, потом посмотрел на учительницу и наконец с трогательной неловкостью, медленно, нерешительно, бережно и осторожно, словно опасаясь разбить что-то хрупкое, поцеловал ее. Потом еще раз, чуть увереннее, и наконец в третий раз — уже просветлев лицом и с чувством.

— Теперь начни заново! — приказала она. — «Нет, нет, моя любовь…»

Эймос начал читать. Голос его зазвенел от волнения. Пусть это было еще не то чтение, о котором она мечтала, но оно уже походило на драматическое исполнение и за словами уже чувствовались страсть и понимание. Еще чуть сыровато, быть может, но начало было положено.

Миссис Тэтчер сказала Эймосу, что он делает успехи и что она уже готова поверить в то, что слова его обращены к девушке, а не к зрителям. Говоря это, она как бы невзначай отняла руку Эймоса от своей талии и прижала к груди.

И почти сразу отослала его домой, похвалив за усердие и успехи.

До следующего вечера миссис Тэтчер не находила себе места. Однако Эймос пришел точно в назначенный час и читал так пылко и убедительно, как никогда прежде. Потом она предложила продолжить репетицию во время танца, как накануне, и только тогда, к своему огромному облегчению, убедилась в том, что вчерашний случай не напугал Эймоса и не оттолкнул юношу от нее. Танцуя, он обнимал ее и прижимался всем телом. Правда, поцеловать учительницу Эймос не решился, но по всему чувствовалось, что вчерашний урок не прошел для него бесследно. Когда она поцеловала его — легонько, почти игриво, — Эймос ответил мгновенно. Он набросился на нее как дикий зверь, с такой нескрываемой и голодной страстью, что в первый миг она даже растерялась. Эймос жадно впился в ее губы, неловко шаря руками по трепещущему женскому телу. Они упали на кушетку и с лихорадочной поспешностью разделись. Эймос был неуклюж, и ласки его были грубоваты, но искренняя девственная страсть потерявшего голову юноши с лихвой компенсировала миссис Тэтчер умелыми действиями искушенного любовника. Когда их чресла слились, Эймос терзал ее, как безумный, словно боясь, что не успеет, закатив глаза, постанывая и хрипло дыша. Потом, когда все было кончено, он в полном изнеможении распростерся на ее податливом теле, положив голову на еще вздымающуюся грудь женщины, в то время как ее рука гладила его волосы. Дождавшись, пока Эймос немного придет в себя, миссис Тэтчер мягко напомнила ему цель их занятий и попросила приступить к чтению. На этот раз в его исполнении прозвучала та глубина, которой так не хватало прежде, появились даже оттенки горечи и печали, которыми дышали ростановские строки, но которые не сумел бы выразить или даже по-настоящему осознать ни один невинный юноша, не познавший женской любви.

Безумная затея миссис Тэтчер сработала. Благодаря ей, Эймос раскрылся, наружу выплеснулась таившаяся страсть, неразбуженный талант юной души. Вновь и вновь они встречались и отдавались друг другу, и почти всякий раз, когда они лежали обнаженные на скомканных простынях, миссис Тэтчер просила Эймоса читать монологи Сирано. Постель, говорила она Эймосу, мало чем отличается от сцены.

Когда настало время премьеры, все три спектакля прошли с шумным блеском. Эймос играл настолько убедительно, что благодаря его зажигательному исполнению гораздо лучше смотрелись и все остальные. Миссис Тэтчер по праву разделила с Эймосом этот успех. Это была ее лебединая песня.

Через неделю после последнего спектакля она пригласила Эймоса прокатиться верхом, и он согласился, предвкушая, как они займутся любовью в каком-нибудь уединенном месте. Воздух был свежий и чистый. Стоял изумительный день, какие случаются только в предгорьях. У отрогов величественной гряды женщина и юноша спешились и легли рядышком среди высокой травы. Но не для страстных объятий и любви привела сюда миссис Тэтчер Эймоса, а для того, чтобы навсегда попрощаться с ним.

— Мы больше никогда не увидим друг друга, — сказала она.

— Почему?

— Я уезжаю. И ты тоже скоро уедешь.

— Только в колледж.

— Все равно… — начала она, но осеклась. Потом спросила:

— А тебе хочется уехать отсюда?

— В колледж? Конечно.

— Ты бы мог… — проговорила она, но снова умолкла. — Что бы я мог?

— Ничего, я и так уже достаточно вмешалась в твою жизнь.

— Что бы я мог? — настойчиво переспросил Эймос. Миссис Тэтчер сорвала свежую травинку, обмотала ее вокруг пальца и объяснила Эймосу, что, по ее мнению, в нем скрывается настоящий талант. И спросила, не хотел бы он попытать счастья в театре. Если что-то не выйдет, он всегда может уйти и поступить в колледж. Эймос так никогда и не узнал, любовь ли к нему побудила миссис Тэтчер сделать ему такое предложение или желание увидеть, что ее труды и усилия не пропали даром. Впрочем, для него это было не слишком важно, поскольку у него имелись свои причины на то, чтобы послушаться ее совета. Он был очень благодарен учительнице и искренне привязан к ней. Он свято и бережно относился к тому чувству, которое у них возникло. С другой стороны, Эймос тяготился нудной опекой со стороны своего отца, Сэма, из-под которой ему непременно хотелось выбраться.

— А куда я мог бы устроиться?

Она рассказала ему про Пасадинский театр, в котором работал ее старый друг. Эймос немного подумал, потом улыбнулся и сказал:

— Что ж, наверное, я бы мог попытаться.

Она поцеловала его, потом вскочила и бросилась бежать. Эймос помчался за ней и быстро догнал. Чуть позже, когда он уже раздел ее и стаскивал с себя джинсы, она опять убежала, и Эймос снова догнал ее. Словно мифологические нимфа и фавн, они бегали голышом друг за дружкой и резвились, как дети. Миссис Тэтчер выбежала на берег озерка и, смеясь, прыгнула в обжигающе ледяную воду. Эймос прыгнул следом за ней и попытался заняться любовью прямо в озерке, но вода была настолько холодная, что у него ничего не вышло. Он ласкал маленькие груди учительницы, словно лепестки нежной розы, а она обвилась вокруг его сильного тела, словно лиана вокруг дерева.

Домой они вернулись, так и не испытав физической близости. Тем не менее этот день Эймос вспоминал куда чаще и помнил дольше, чем все остальные.

Он отправил письмо в Пасадинский театр, и Лайла — миссис Тэтчер — тоже написала туда своему другу, и вскоре Эймоса приняли в труппу учеником. Сэм был вне себя от ярости. Он ощутил себя преданным, после того как все годы его праведного аскетического существования были в одночасье перечеркнуты поступком единственного сына. Пятно незаконнорожденности, все эти годы тяжким грузом давившее на Сэма, сейчас терзало его как заноза — бегство сына в театр показалось Сэму возвращением в тот чужой и непонятный мир, откуда возник когда-то незнакомец, который зачал самого Сэма. Все эти годы Сэм держал Эймоса в черном теле, воспитывал по-спартански, порой поколачивал и читал наставления — и все понапрасну. Когда Эймос уезжал, Сэм даже не сказал: «Проваливай ко всем чертям!», не то что «Прощай».

Эймос приехал в Пасадину. Первым делом он изменил имя. Эймос звучало слишком библейски и резало слух. Он просто отбросил это имя и остался Мередитом Хаусманом. Через пять недель после отъезда из дома он узнал о смерти отца. Какой-то сосуд в голове Сэма лопнул, и праведнику пришел конец. Так вот просто.

Думая над случившимся, Мередит пришел к выводу, что, умри Сэм в те дни, во время приступа ярости, у него не хватило бы духа уехать в Калифорнию. Если бы Сэм умер тогда…



* * *



Мередит бесцельно шагал, ни о чем не думая и позабыв об усталости. Ходьба успокаивала его, отгоняла прочь не только усталость, но также заботы и гнетущие мысли. И даже ощущение времени. Когда Мередит бросил взгляд на часы, то обнаружил, что бродит вот уже целых полтора часа. Он остановил такси, вернулся в больницу и опрометью влетел внутрь. Лифтер поспешил сказать ему, что ребенок уже родился. Девочка. А доктор Купер не дождался его и уехал. Элейн, увидев его, сказала: «Где ты шлялся, сукин сын?» — и отвернулась. Мередит некоторое время посидел рядом с ней, пока не заметил, что жена уснула. Он вышел из палаты и спросил у медсестры, нельзя ли ему посмотреть на свою дочь. Медсестра послала его в конец коридора, где другая медсестра, в маске, вынесла ему из бокса крохотное сморщенное создание с красной мордочкой и черными как смоль волосами. Его дочь. Слезы навернулись на его глаза. Он утер их, благодарно кивнув медсестре, не в силах вымолвить ни слова, и вернулся в палату Элейн. Однако дежурная медсестра сказала ему, что Элейн должна несколько часов поспать, и предложила ему поехать пока домой и выспаться самому.

— Что ж, так и сделаем, — вздохнул Мередит. Завтра он все объяснит Элейн. Если бы он мог объяснить все и этой крохотной сморщенной краснолицей девчушке…



— Может быть, позвать их? — спросила Тиш Кертис у своего мужа.

— Нет, — ответил Клинт.

— А почему?

— Меня воротит при одной мысли о нем. К тому же я его едва знаю.

— Несмотря на то, что ты провел столько времени вместе с ним на репетициях?

— Да.

— Я тебе не верю, — сказала она. — К тому же, даже если ты и говоришь правду, особой роли это не играет. В городе Хаусман совсем никого не знает и, должно быть, страдает от одиночества. Нет, я считаю, что нам давно уже пора пригласить его.

— Бедный одинокий Мередит Хаусман. А у тебя, по-моему, просто пунктик из-за него.

— Вовсе нет. Но его жена только что родила дочку, а что может быть естественнее для людей, которые с ним знакомы, чем устроить по этому поводу маленькую вечеринку?

— Хорошо, пусть те, кто с ним знаком, устраивают для него хоть дюжину вечеринок. Ты с ним незнакома. Как, впрочем, и я.

— Но ты его режиссер!

— Ты говоришь это так, как будто он мой владелец.

— Хорошо. Он — твой ведущий актер.

Беспокоила Клинта Кертиса, конечно, вовсе не вечеринка, а сама пьеса. Точнее даже — постановка. Пьеса — незатейливая комедия — была рассчитана на самый непритязательный вкус, а вот постановка, которую профинансировал и организовал Артур Бронстон, была более чем необычной, даже рискованной. Ставить пьесу Бронстон пригласил Кертиса, молодого талантливого режиссера из театра Провинстауна, а на главную роль привлек Мередита Хаусмана, восходящую голливудскую звезду, свалив обе яркие личности в одну кучу с любопытством ребенка, смешивающего реактивы из школьного химического набора.

— С вашим талантом и его внешностью мы горы своротим, — торжественно пообещал Бронстон.

— А как насчет его таланта? — съехидничал Кертис. Бронстон откусил кончик сигары и выплюнул его в корзинку для бумаг.

— Задатки у него есть, — сказал он. — Даже неплохие. К тому же мне нравится его походка.

— В последнем фильме он почти не слезал с лошади.

— Очень остроумно, — процедил Бронстон и, перегнувшись через широченный письменный стол и тыча в Кертиса сигарой, словно пистолетом, спросил:

— Вы хотите ставить пьесу или нет? Это Бродвей. Нью-Йорк кишит непризнанными талантами, которых к театру и близко не подпускают… Я даю вам шанс пробиться. А насчет Хаусмана иллюзий не стройте. Я беру его только потому, что он приглянулся моей жене. Она смотрела его фильмы по три раза. Все три фильма. Она утверждает, что во всей Америке не найдется ни одной женщины, которая не мечтала бы заманить этого красавчика к себе в постель. Понимаете, что я хочу сказать? Хаусман — не дутая голливудская знаменитость. Он — сексуальный символ. И он будет играть в моей пьесе. По рукам?

— По рукам, — скрепя сердце согласился Клинт Кертис.

Вот так случилось, что теперь, четыре месяца спустя, они работали вместе — Клинт Кертис и Хаусман. И каждый подозревал другого в лицемерии. Нет, внешне их отношения были вполне дружелюбными, но без малейшей теплоты и искренности. Скорее их можно было назвать формальными. Что, впрочем, обоих вполне устраивало. Ведь объединяло их только одно — участие в совместной постановке. Причем получалось, судя по всему, неплохо. Именно поэтому Клинт с такой неохотой и воспринял предложение супруги — ему не хотелось ничего менять в отношениях с Хаусманом.

— Так что же? — спросила Тиш.

— Послушай, но ведь я даже не знаю, родила ли уже Элейн. А вдруг ребенок будет мертворожденным? Или окажется уродом с одним глазом на стебельке, торчащим из лба. Или родятся сиамские близнецы…

Зазвонил телефон. Мередит оказался легок на помине.

— Девочка! — повторил Клинт, чтобы Тиш слышала. — Шесть фунтов две унции. Красавица.

— Прекрасно! — не удержалась Тиш и тут же прошептала: — Пригласи его!

— Сегодня? — спросил жену Кертис, зажимая ладонью трубку.

— Завтра вечером.

— Послушайте, Мередит, почему бы вам не заглянуть к нам завтра вечером? У нас соберутся несколько друзей и…

Хаусман даже не дал ему закончить. Да, он придет, кивнул Кертис жене.

— Примерно в половине восьмого, — сказал он в трубку. — И — примите наши поздравления, старина. Как вы ее назвали? Здорово!.. Да, — добавил он. — Нет, завтра в театр можете не приходить. Мы все равно не собирались репетировать. Отоспитесь как следует.

— Что он сказал? — полюбопытствовала Тиш.

— Он назвал дочку Мерри.[4] Сокращение от Мередит. Мерри. Несмотря на то, что случилось сегодня в Европе.

— Молодец.

— А теперь признайся, почему ты на самом деле хочешь его пригласить.

— Я же тебе все объяснила.

— Я хочу знать настоящую причину.

Летиция встала, пересекла гостиную и налила себе еще бренди. Потом поднесла рюмку к носу, вдохнула аромат янтарного напитка и наконец ответила:

— Помнишь, что тебе сказал о нем Бронстон?

— Что?

— Что во всей Америке нет ни одной женщины, которая не мечтала бы ему отдаться?

— Ну и что из этого?

— Значит, наша вечеринка удастся на славу.

— Как? Господи, да ведь Элейн только-только…

— Совершенно верно. И все женщины уже наверняка это знают. Мы ведь именно по этому поводу собираемся, не правда ли?

— Да, но что все это значит?

— Ты и в самом деле такой осел или только прикидываешься?

— Что ты плетешь, черт побери? Объясни, наконец, что ты задумала. Что все это значит?

— Это значит, мой зайчик, что Мередит изголодался. Следовательно, наша вечеринка удастся на славу. И надолго всем запомнится.



* * *



Джослин Стронг обвела карандашом один из фотоотпечатков, откинулась на спинку хромированного черного кожаного кресла, в котором обычно сидел Ральф, и поднесла к глазам лупу с серебряной рукояткой. Эту лупу она сама подарила Ральфу в день рождения. Джослин одно время хотела даже, чтобы рукоятку лупы позолотили, но потом передумала. Подарок и без того был хорош. Джослин считала, что знает толк в таких делах. Ее связь с Ральфом не была обычным легковесным увлечением, да и отношения их большей частью оставались даже внешне вполне деловыми. К тому же Джослин пришла к выводу, что мимолетные свидания с Ральфом не стоят затрат на позолоту.

Странно, подумала она, как меняется мир, когда смотришь на него сквозь увеличительное стекло. Все предметы переворачиваются вверх ногами. Джослин отвела лупу чуть подальше от глаз, и очертания комнаты расплылись, потом вновь сделались четкими. Что в точности отражало то, что творилось сейчас в жизни самой Джослин. Все было четко и ясно, но вверх тормашками. Работа, карьера, отношения с Ральфом — во всем царила полная определенность, но все было неправильно, все складывалось не так, как ей хотелось.

Теперь, когда Джослин твердо решила, что порвет с Ральфом, он даже начал ей нравиться. Веселый, чуть чудаковатый, добродушный, совсем невредный, сейчас он отсыпался, пока Джослин выполняла за него его работу, сидя в его кресле. Она вставила чистый лист бумаги в пишущую машинку, напечатала заголовок, подсчитала, сколько места он займет.

Все ее планы на будущее, на повышение, которое она рассчитывала получить, работая у Ральфа, резко изменились, как только утром объявили о нападении Германии на Польшу. Теперь ни у кого не осталось сомнений, что войны избежать не удастся. Ну и конечно, начнется экономический подъем. Для девушки, ведущей раздел новостей в журнале, все это предвещало появление новых возможностей, о которых в мирные дни не приходилось и мечтать. В самое ближайшее время после мобилизации и массового отъезда добровольцев на войну освободится множество самых соблазнительных вакансий. Правда, она могла бы использовать Ральфа, чтобы получить одну из таких вакансий, но предложение, которое два дня назад сделали ей из «Пульса», вмиг рассеяло все сомнения Джослин. С Ральфом отныне было покончено. И Джослин об этом не жалела. Нет, Ральф не был таким уж плохим. Просто безумием было бы полагаться на возможности, открывавшиеся благодаря войне и Гитлеру, в большей степени, чем на свои собственные силы. Как бы то ни было, она твердо решила уволиться, и сделать это нужно было так, чтобы доказать и себе и Ральфу, что ничего серьезного между ними не было, что они оба просто использовали друг друга ради удовольствия.

Задача была не из легких. И оставалась таковой вплоть до звонка Тиш. Теперь все становилось на свои места. Проще всего ей будет покончить с Ральфом, начав роман с кем-то другим. А с кем легче начать роман, как не с Мередитом Хаусманом? Это будет ее личная декларация независимости. Тиш сказала, что Мередит непременно придет на вечеринку. Это все, что хотела знать Джослин. Не важно, что имя Мередита Хаусмана, восходящей бродвейской звезды, сейчас у всех на устах. Главное, что Ральф вернется в Уайт-Плейнс к своей жене и будет представлять, как она, Джослин, милуется с Хаусманом.

Джослин посмотрела на обведенный карандашом отпечаток, прикрепила к нему заголовок, положила в коробку для исходящих бумаг и позвонила курьеру. Потом вырвала из блокнота листок и написала записку Ральфу: «Сегодня ничего не получится. Я должна встретиться со своей кузиной в Куинсе. Дж.». Джослин вложила записку в конверт, начертила на нем имя Ральфа, запечатала и вставила в пишущую машинку вместе с телеграммами из зарубежных агентств и свежими новостями.

Затем сняла телефонную трубку и позвонила своему парикмахеру, договорившись о времени посещения. Джослин была довольна собой и своей выдумкой. Надо же было придумать, что у нее есть кузина в Куинсе! Восхитительно абсурдная шутка!



Вся комната утопала в цветах. Огромный букет прислали из студии. Артур Бронстон, продюсер «Милашки», расщедрился на целую корзину, а Мередит принес изумительные гладиолусы. Переодевшись в новую шелковую пижаму, Эйлен лежала в постели, любуясь цветами и пытаясь прикинуть, в какую сумму те обошлись. Цветы радовали Эйлен, но одновременно она испытывала неловкость. Почти ни с кем из приславших их людей она не была знакома. То есть она знала их в лицо и здоровалась с ними, но на короткой ноге ни с кем не была. Да, она научилась выражать радость и благодарно улыбаться, когда ее поздравляли в связи с успехом Мередита, но друзей у них не было. Да и не могло быть, учитывая их с Мередитом образ жизни. Нет, не такой Элейн представляла совместную жизнь с Мередитом, когда выходила за него замуж в Толлуле, штат Луизиана.

В те дни ей все представлялось в розовом свете. Тогда вмиг осуществилось то, о чем любая девушка могла только мечтать. Элейн даже щипала себя, чтобы удостовериться, что видит все это наяву, а не грезит. Вот и сейчас, два года спустя, она вновь щипала себя, пытаясь очнуться — не от кошмарного сна, нет — от какой-то иллюзорности, разочаровывающей непрочности их совместной жизни.

Элейн приехала из Толлулы в Голливуд, как попадали в него многие девушки, победив в соответствующем конкурсе. В школе Элейн была заводилой и активно участвовала во всех зрелищных мероприятиях. Окончив школу, она поступила в Тулейнский колледж, учась на первом курсе которого и выиграла серебряный кубок на конкурсе красавиц. Вскоре после этого ее фото появилось на центральном развороте «Пикейна», и Элейн отправилась в Голливуд, нагруженная примерно сотней советов, среди которых было крайне мало по-настоящему полезных. Элейн хорошо знала свои сильные качества и свои недостатки. Красота ее была просто ослепительной, кожа поражала белизной, а стройная фигура и тонкая талия подчеркивали форму и размеры грудей. Волосы были настолько светлые, что казались крашеными, хотя это было не так. Впрочем, Элейн была достаточно умна, чтобы понимать, что красота ее проходяща, и поэтому, в отличие от большинства молодых людей, которые очертя голову бросались в голливудский омут, она сразу решила, что прежде всего должна обеспечить себе тылы. Выбор пал на Мередита. Его необыкновенная внешность, талант и очарование выделяли молодого актера среди всей труппы Пасадинского театра, именно там, как она знала, собрались самые перспективные актеры с задатками звезд.



А потом, словно в волшебной сказке, все замыслы и расчеты забылись, не устояв под натиском искрометной, всесокрушающей любви. Молодым оставалось только вернуться в Толлулу, сочетаться браком в первой баптистской церкви в присутствии мамы и отчима Элейн да и жить припеваючи.

Нет, несчастными они не были. Элейн, во всяком случае, так не думала. Правда, и серьезным испытаниям или серьезной проверке их любовь не подвергалась. Теперь же после рождения ребенка Элейн вдруг ощутила сильнейшую тоску и опустошенность. Она лежит здесь, в чужой комнате, вокруг расставлены цветы от незнакомых или малознакомых людей, а Мередит тем временем весь поглощен своей премьерой. Да и чертовы цветы предназначаются вовсе не ей и не ее ребенку, а Мередиту. Кроме тех, что он сам подарил ей, конечно.

Элейн попыталась припомнить статью в «Ридерс дайджест» по поводу депрессии у рожениц. Автор статьи призывал попытаться отвлечься и думать только о чем-то радостном. Что ж, подумала Элейн, по крайней мере, живот у нее принял прежнюю форму, да и выпить теперь ей уже не возбранялось — она могла больше не опасаться, что ее стошнит или что ребенок родится с алкогольным влечением.

Вот почему Элейн обрадовалась приходу Джаггерса, который заглянул к ней в сопровождении Клинта Кертиса.

Сэм Джаггерс, нью-йоркский агент Мередита, принес ей в подарок серебряную зубную щетку от Дженсена.

— В наши дни все дарят серебряные ложки, — пояснил он, — а я считаю, что от серебряной зубной щетки пользы больше.

И преподнес Элейн свой нелепый подарок.

— А что ей намазывать — серебряный гуталин или пасту? — поинтересовался Мередит.

Он сидел возле окна со сценарием в руках, заучивая внесенные в роль изменения, но после прихода посетителей отложил сценарий и теперь улыбался во весь рот.

— Могу добавить только одно, — сказал Клинт. — Актеру, обожаемому всеми женщинами, просто необходимо иметь собственную дочь. Хотя бы даже для острастки. Чтобы держать ее в страхе Божьем. Правильно?

— Да, — поддакнул Джаггерс.

Они продолжали вести непринужденную беседу, подтрунивая друг над другом. Элейн получала искреннее удовольствие. Особенно приятен ей был Клинт, который сидел на ее кровати и рассыпался в комплиментах, как истый джентльмен-южанин из романов. Джаггерс с Мередитом уединились возле окна, то обмениваясь прибаутками, то говоря о деле. Элейн же перестала чувствовать себя брошенной и оторванной от жизни, вновь ощутив причастность к происходящему. Вскоре пришла медсестра и сказала, что наступило время кормить Мерри.

— Я сама должна кормить ее? — спросила Элейн. — Я хочу сказать — не могли вы сами разочек дать ей бутылочку с молоком или что-то в этом роде. Мне бы очень не хотелось расставаться с друзьями.

— О, ничего страшного, — улыбнулся Джаггерс. — Мы вполне можем переждать в холле.

— Нет, останьтесь здесь, пожалуйста, — взмолилась Элейн. Но тщетно.

Мужчины начали дружно отнекиваться, да и Мередит был непреклонен. Они ушли.

Медсестра принесла Мерри в плетеной колыбельке с кисейным покрывалом, и Элейн покормила малютку из бутылочки, которую приготовила медсестра.

Элейн была очень тронута, когда в ее палату вернулся Мередит. Очень мило, что он решил побыть с ней, несмотря на то, что его друзья остались ждать в холле.

Однако оказалось, что вернулся он не только для того, чтобы побыть с ней.

— Что это за штучки, черт возьми? — накинулся на нее Мередит.

— Мне так наскучило быть одной, — объяснила Элейн. — Я не хотела, чтобы они уходили. Мне было весело и…

— Как ты можешь сейчас думать о веселье? Главное — это ребенок. И Кертис с Джаггерсом прекрасно понимают, что здесь больница, а не гостиница.

— О, я знаю и сама это прекрасно понимаю. Просто я так устала от одиночества и хотела немного отвлечься. А друзья так помогают…

— Боже милосердный! — Мередит закатил глаза. — При чем здесь друзья? Я тебе еще раз повторяю — думай только о ней! — Он ткнул пальцем в направлении малышки, мирно посапывающей на руках у Элейн.

— Я знаю. Видишь, она со мной.

— Она и должна быть с тобой.

— Не злись.

— Я не злюсь.

— Честное слово?

— Да.

И он тут же поднялся и вышел в холл к Джаггерсу и Клинту. Элейн была просто вне себя от злости.

Позже, когда мужчины вернулись, ее настроение не улучшилось. Вскоре Джаггерс и Кертис распрощались с ней, а Мередит остался читать либретто. Однако перед самым уходом Клинт спросил Мередита:

— Значит, мы вас сегодня увидим?

— Да!

— Что имел в виду Клинт? — поинтересовалась Элейн, когда они остались с Мередитом вдвоем.

Мередит рассказал жене о приглашении на вечеринку.

— И ты пойдешь?

— Да, конечно.

— Прекрасно. Желаю тебе приятно провести время.

— Послушай, но я не могу отказаться. Это же в интересах дела.

— А я ничего тебе не сказала.

— Но ты так подумала.

— Ну, я же не могу запретить себе думать, правда?

Мередит не ответил. Он только молча сидел в кресле и переворачивал заученные страницы.

Тихо позвякивал лед в бокалах, кругом раздавался веселый смех. Карлотта Рохан с сияющими серыми глазами расцветила гостиную Кертисов, словно прекрасная белая лилия, внезапно распустившаяся на длинном изящном стебельке. Клинт одновременно изумился и пришел в восторг, увидев ее. Он подскочил к Карлотте, чмокнул ее в щеку и представил тем, кто не был с ней знаком. Потом подал ей коктейль и тарелку с закусками и засуетился рядом, не оставляя Карлотту одну ни на минуту. Как славно, что Тиш догадалась пригласить ее, думал он. Самое подходящее место и самое подходящее общество.

— Господи, Карлотта, до чего же я рад тебя видеть, — обратился он к ней, должно быть, уже в пятый раз.

Карлотта чуть смущенно улыбнулась, благодарная Клинту за столь теплое и искреннее отношение.

Карлотта была вдовой Марка Рохана, лучшего друга Клинта в Йельской драматической школе. Вместе с Роханом Клинт приехал в Нью-Йорк, чтобы вдохнуть новую жизнь в угасающий, по их мнению, театр современной пьесы, и их дружба еще больше укрепилась, что было совершенно необычным в мире, где зависть, ревность и соперничество разрушали любые, даже самые прочные отношения. Клинт с Марком искренне радовались успехам и достижениям друг друга, одновременно перенимая друг у друга все лучшее. И вдруг, в одну страшную ночь, позвонила Карлотта и сообщила, что Марк вместе с сыном, Марком-младшим, разбились в автомобильной аварии. После похорон Карлотта уехала на Антильские острова, но и там, на солнечных пляжах, под пальмами, где, казалось, время навсегда застыло, ее не оставляли видения о трагически погибшем муже и ребенке. Какое-то время она даже пролежала в местной больнице с тяжелым нервным расстройством. Вот почему сейчас Карлотта счастлива, видя, как искренне радуется Клинт их встрече. И она была рада, что может вновь погрузиться в обстановку непринужденного веселья и дружеского общения, чего ей так не хватало в последнее время. Все было, как прежде.

Внизу в вестибюле Мередит Хаусман посмотрел на себя в зеркало. Он сделал это по привычке, которая выработалась за последние годы — кошмарные годы, когда ему приходилось продавать свой талант, встречаться с продюсерами, производить впечатление на режиссеров, очаровывать поклонниц, репетировать роли в кино и театре, посещать вечеринки, на которых собирались знаменитости. Теперь с этим было покончено. Мередиту Хаусману больше ни к чему было продаваться. С другой стороны, теперь ему приходилось без конца доказывать, что его шумный успех вполне заслужен.

Мередит поправил манжеты, проверил узел галстука и нажал кнопку вызова лифта. Войдя в кабину, он уже нажал на кнопку этажа Клинта Кертиса, когда из-за плавно закрывающихся дверей послышался мелодичный женский голос:

— Подождите, пожалуйста.

Он нажал на другую кнопку, и двери раздвинулись.

— Спасибо, — мило улыбнулась женщина, чуть запыхавшаяся от спешки. — А вы ведь Мередит Хаусман, не так ли?

— Да, — признался он.

— А я Джослин Стронг. Наверное, мне следовало подождать, пока Клинт или Тиш представят меня. С другой стороны, мне было бы неловко знакомиться таким образом с мужчиной, который только что столь любезно подождал меня в лифте.

Мередит весело улыбнулся и сказал:

— Здравствуйте. Рад с вами познакомиться.

— Я тоже, — ответила Джослин, но ее карие, широко расставленные глаза одарили Мередита таким тягучим взглядом, что стало ясно — для нее это совсем не формальное знакомство. Когда лифт остановился и Джослин вышла, Мередит вдруг спохватился, что даже не успел рассмотреть ее и оценить, красива ли она. Женщина производила настолько сногсшибательное впечатление, что красота в обычном понимании даже не слишком вязалась с ее обликом. Интересно, кто она такая, подумал Мередит. Возможно, вечеринка окажется не такой уж скучной.

Вечеринка и в самом деле удалась на славу. В воздухе витал эротический дух, о чем так мечтала Тиш. Повсюду — в гостиной, в коридорах, на кухне — стояли и сидели мужчины и женщины, разбившись на парочки. Словно искусный манипулятор вовремя дергал за ниточки, которыми управлялись марионетки. Клинт, наблюдая за гостями, получал подлинное удовольствие, словно сам так умело срежиссировал этот спектакль.

Мередит лишь смутно сознавал, что творится вокруг. Он привык находиться в центре внимания, сознавая свою притягательность для женщин. Привыкший к исполнению подобных ролей, он старался не отходить от них и в жизни. Не чуждый самолюбования, Мередит наслаждался женским вниманием и поклонением и считал его вполне естественным и заслуженным. В конце концов, женщины просто относились к нему так же, как и он сам. Поэтому и разговор, который затеяла Тиш, отнюдь не показался ему странным.

— Теперь, когда вы стали отцом, ваши восторженные поклонницы станут обожать вас еще сильнее, — сказала Тиш. — Подобно дикарям, которые презирают девственниц. Единственный способ угодить им — родить внебрачного ребенка. Только тогда они принимают в свое общество.

— Но ведь это относится только к женщинам, дорогая, — поправила Джослин.

— Я знаю, — засмеялась Тиш. — И все же считаю сравнение вполне уместным.

Женщины продолжали в столь же шутливом и рискованном духе обсуждать новый статус Мередита, а он спокойно потягивал бренди, словно речь шла не о нем, а о ком-то другом. Он уже обратил внимание на Карлотту, которая держалась несколько особняком. Мередит любовался ее головкой, которую, казалось, он видел на картине итальянского мастера seicento.[5] Карлотту отличали те же чистота и правильность черт, те же утонченность линии бровей и изящество скул, та же изысканная бледность, что была свойственна творениям этой школы.

— Мне кажется, что вашей дочери придется нелегко, — заметила Карлотта, словно в ответ на взгляд Мередита. — Дочери всегда влюблены в отцов — по крайней мере до тех пор, пока не превосходят их. Вас же, мне кажется, превзойти трудно или даже невозможно.