Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Том Роббинс

Вилла «Инкогнито»

Посвящается, естественно, Алексе
Никогда не знаешь, с кем говоришь. Бертольт Брехт. «Трехгрошовая опера»


Часть I

Есть версия, что Тануки свалился с небес, спланировав на собственной мошонке.

В этом нет ничего забавного – если принять во внимание удивительные размеры мошонки Тануки.

Ну допустим – и все равно это забавно, особенно если учесть, что по отношению к общей массе тела мошонка Тануки больше мошонок слонов, китов и Зеленого Великана. В те времена вместилище его яичек было, вполне возможно, даже более обширным, чем сейчас, что трудно себе представить, поскольку мошонка у него и так чуть не волочится по земле, и малейшее увеличение объема привело бы к затруднениям при передвижении и даже к травмам. Не исключено, что Тануки обладал (и, быть может, обладает по сей день) способностью по желанию увеличивать или уменьшать размер мошонки.

Однако же, несмотря на вышеизложенное, мы вынуждены признать, что определить, какую роль в спуске Тануки сыграли размеры его органов как таковые, довольно трудно и куда важнее выяснить, не как барсук использовал свой семенной мешок для спуска на землю, а откуда он спускался и зачем.

* * *

Тук-тук!

– Кто там?

– Тануки.

– Какой такой Тануки?

– Что за дурацкий вопрос! Тануки. Я самый.

– Ах, вот оно что… И откуда же ты явился, Тануки, ты самый?

– Из Другого Мира.

– Из какого такого другого мира?

– Из того, что за этим, болван. Из Мира Зверей-Предков. – Его голос напоминал скрежет лопаты по гравию.

– Ну тогда прошу прощения, достопочтенный зверь-предок. И как же ты здесь оказался?

– Спланировал сверху. Это, понятное дело, запрещено. Против всех правил. Только какого черта…

Крестьянин поискал глазами шелковый купол парашюта и стропы.

– Да не заморачивайся ты, – проскрипел Тануки.

– И зачем же ты здесь?

– Рисового вина хочу попить.

– Сакэ? Да неужели? Судя по твоей ухмылке, ты выпил достаточно. Что тебе еще нужно?

– Девчонки нужны. Молоденькие и хорошенькие. Крестьянин так фыркнул, что смех аж носом пошел.

– И не надейся. С такой чудной тварью никакая девчонка не ляжет.

– Не тебе судить, старый дурак, – рявкнул Тануки и так пнул крестьянина под дых, что тот рухнул наземь, ловя ртом воздух. Барсук же, выпятив круглое, как у дедушки Санты, пузо, на задних лапах проковылял вразвалочку к колодцу, где дочь крестьянина набирала воду, и пульнул в нее зубастой наэлектризованной ухмылкой, которая у него была такая жаркая, безумная и дикая, что от нее вполне могли бы полопаться зеркала в комнате смеха или лак на девичьих заколках.

* * *

То, что последовало сразу за этим, объясняет сущность натуры Тануки лишь вкратце и частично. А именно: хотя практически все употребляют применительно к нему слово «барсук» и оно почти что стало его фамилией, с научной точки зрения Тануки и не барсук вовсе. Любой зоолог с радостью вам объяснит, что тануки – это разновидность распространенной в Юго-Восточной Азии енотовидной собаки (Nyctereutes procyonoides), a также что острой мордочкой и окрасом он похож на енота, однако лишен знаменитого енотьего хвоста.

Поскольку тануки почти бесхвостые, а кроме того, имеют привычку стоять столбиком на задних лапах, им зачастую приписывают антропоморфные черты. Заметив тануки на опушке леса, человек впечатлительный вполне может принять его за невысокого мужчину. Но, как нам скоро предстоит выяснить, есть и более веские причины, вследствие которых Тануки благодаря своим иномирным возможностям близок к людям.

Однако прежде чем отправиться дальше, мы обязаны учесть вероятность того, что внимательный читатель может заметить в нашем повествовании явные и, возможно, настораживающие несоответствия. Если это не заведомая небрежность автора, то почему он иногда пишет «Тануки» (имя собственное, единственное число, с прописной буквы), а в других случаях, порой даже в том же абзаце, пишет «тануки» (имя нарицательное, множественное число, со строчной буквы). Все очень просто. Сей барсуковидный зверь, словно Бог, един во многих ипостасях.

И такой, и этакий. Одновременно. Словно Бог.

Как известно всем, кто знает хоть что-нибудь про Непознаваемое, «Бог» и «боги» – понятия взаимозаменяемые. В чем-то правы чудаки, признающие исключительно патриархального Иегову/Аллаха, когда утверждают, что Бог един и что «он» абсолютен и непреложен. Однако правы и наивные, доверчивые язычники, поклоняющиеся богам огня наравне с богами рек, почитающие богиню Луны, верящие в дух крокодила, а также в мелких божеств, обитающих, помимо прочего, в деревьях, облаках, пуговичках пейотля и неоновых трубках (особенно в мигающих белых и в зеленых).

Таким образом, если у читателя хватит ума не пытаться судить о Божественном Начале по человеческим меркам, если хватит сообразительности уразуметь, что он может (скорее должен!) быть одновременно монотеистом и пантеистом, тогда он без труда признает парадоксальную сущность нашего маленького друга Тануки из рода тануки.

* * *

Поначалу девушка у колодца было согласилась на предложение Тануки возлечь с ним. Она ведь выросла в деревне, и совокупление животных было для нее таким же естественным, как пускающий побеги рис, как зреющая на ветке слива. Знала она и про скотоложство: и ее братья, и соседские парни порой были склонны к подобным забавам. О том же, что таким низким занятиям предаются и девицы, мы слышим реже, но не потому, что юные крестьянки не столь похотливы, как представители противоположного пола. Скорее это объясняется свойствами девичьей натуры, которая куда чище, умереннее и тоньше, нежели грубое естество взрослеющих парней. Или же это всего-навсего вопрос техники: одно дело, когда обуреваемый гормонами парень лезет на овечку, девицу же предлагающую себя барану, даже вообразить трудно. Такое упражнение потребует от девицы недюжинной изворотливости и, вероятно, обескуражит барана.

Однако Тануки был не обычным зверем. Он умел ходить на двух лапах, держал себя с нагловатой уверенностью и к тому же обладал обворожительной улыбкой. Он был так мил и убедителен, что девушка и сама не заметила, как начала развязывать кимоно. Увы: когда он принялся хвастаться, что пять минут назад спустился на землю из Иного Мира, она перепугалась, убежала в дом и заперла дверь.

– Я, кажется, видела демона, – сказала она матери, пытаясь объяснить, почему вернулась без воды и с раскрасневшимся лицом.

Отвергнутый Тануки стянул из колодца охлаждавшийся там кувшинчик сакэ и побрел в лес предаваться размышлениям. Посреди ночи, уже изрядно опьянев, он принялся, как это свойственно тануки, барабанить по своему тугому пузу – пла-бонга, пла-бонга, – и эти звуки привлекли внимание кицунэ, то есть лиса.

– До чего ж ты глуп, – сказал Кицунэ, когда Тануки горестно поведал ему о своем поражении. – Только полные дураки говорят людям правду. Люди живут в плену иллюзий, которые сами себе создают. Религия, патриотизм, экономика, мода и все такое. Хочешь добиться расположения двуногих – научись выдумывать так же чистосердечно, как это делают они, и ври людям как тебе заблагорассудится – себе на пользу; но помни главное: никогда и ни при каких обстоятельствах не лги себе.

Хмельной барсук запомнил далеко не все мудрые советы лиса, но кое-что важное усвоил и на следующий день, подойдя в сумерках к девушке у колодца, применил другую тактику.

– О чудесный цветок сакуры, – проскрежетал он, – на самом деле я обычный лесной зверь, очарованный твоей красотой, и если я вчера чего наговорил, то причиной тому было горячейшее желание подержать твою нежную руку и приникнуть к твоей несравненной шее.

– Вот это да… – выдохнула девушка. В глазах ее читались и жалость, и гордость, и благоговейный трепет, а тонкие пальчики тем временем проворно развязывали пояс.

Позже, оставив изнуренную девицу на мягком мху, Тануки постучался в дом крестьянина.

– Десять тысяч извинений, уважаемый хозяин, – сказал он, низко поклонившись. – Помимо того, что я вчера позволил себе грубость в беседе с вами, я, увы, еще и приврал. Посмотрите на меня, почтеннейший. Посмотрите внимательно. Ясное дело, никакой я не Зверь-Предок. Сам знаю, что это чушь! Нет, я всего лишь бедный сиротка из леса, временно бедствующий и изнывающий от голода. Нынче ведь так мало лягушек и дикого лука, и моя прожорливая утроба будет навеки вам благодарна за любое…

Крестьянин хоть и заподозрил недоброе, но выставил у двери кухни миску вареного риса. Тануки приступил к еде – брал понемножечку, жевал долго и медленно, и когда хозяину это надоело и он отвлекся на какое-то домашнее дело, барсук схватил бочонок сакэ ростом с самого себя и – перебирая коротенькими ножками и размахивая мошонкой – кинулся к опушке, всего на шаг впереди топора крестьянина.

В тот вечер Тануки повеселился от души, и сакэ веселилось вместе с ним. Он барабанил по своему набитому пузу – пла-бонга, пла-бонга, – и его ухмылка сияла ярче луны.

* * *

Тануки знал толк в домашнем сакэ. Он любил плясать в лунном свете, аккомпанируя себе на собственном животе, любил лакомиться жирными лягушками и ямсом и не меньше, а то и больше любил совращать молоденьких девушек. После первой победы над дочкой крестьянина последовала долгая череда совращений. Многие годы он одерживал победу за победой, всякий раз получая громадное наслаждение, несмотря на то что некоторые из девиц впоследствии производили на свет странного вида младенцев, которых родственники девушек, считая порождениями демонов, сбрасывали в пропасть или топили в ближайшем ручье.

Однако со временем Тануки наскучили незамысловатые простушки-селянки, и он стал захаживать в города, где женщины были утонченными и роскошными, одевались в шелка, декламировали стихи, подавали сакэ заметно лучшего качества, да и пахло от них не деревенским потом, а пудрой и духами.

Забравшись во двор или сад или даже в сад во дворе, он подходил вразвалочку к даме – размахивая мошонкой, сверкая ослепительной улыбкой.

– Прошу меня извинить, – говорил он. – Я одинокий житель лиловых холмов, и в город меня привело исключительно сияние вашей красоты, которой я со всей искренностью хотел бы…

Реакция зависела от возраста дамы. Совсем молоденькие – девушки пятнадцати, шестнадцати или семнадцати лет – визжали так, словно увидели вылупившегося из яйца годзиллу, и спешили, теряя по пути гэта.[1] укрыться в доме. Девушки старше двадцати швыряли в него гэта, швыряли книги, флейты, чайники, светильники, чернильницы и камни, и швыряли с такой сокрушительной силой, что ему самому приходилось поспешно искать укрытие. Если же объекту его намерений было тридцать или более, женщина смотрела на Тануки с равнодушным презрением, наставляла на него острый накрашенный ноготь и холодно сообщала:

– Мерзкая мартышка, ты своей вонью погубишь мои хризантемы! Ползи в свою смердящую нору, не то попробуешь мечей моих слуг.

С каждым новым отказом самоуверенность Тануки таяла, пока от нее не осталась лишь жалкая лужица. И, подобрав то, что хвостом свисало у него между ног, он и в самом деле убрался назад в горы – подальше от огней городов, городишек и деревень, дабы ничто не заглушало безмолвной песни звезд. Уныло подкрепившись древесными грибами, он высосал кувшин ворованного сакэ (самого непритязательного) и стал так же уныло приплясывать на ковре опавших листьев. Ближе к полуночи появился лис.

– Что за убогое зрелище! – упрекнул его Кицунэ. – Да я зубочисткой по пельменю и то бы громче колотил. Где гулкость, где напор? Где чувство ритма?

Тануки подавил острое желание огреть Кицунэ пустым кувшином и, забыв о гордости, перечислил весь скорбный список постигших его в городе поражений.

Кицунэ покачал рыжей головой.

– Не могу понять, – сказал он, – как это тебе удалось заслужить репутацию хитреца. Слушай меня, красавчик! Обмануть можно любого человека, но обманывать каждого нужно по-разному. Крючок, на который можно подцепить мужлана, образованный космополит либо выплюнет, либо не заметит. Если, конечно, на него не насажены деньги – роковая наживка, превращающая человека любого сословия в рыбу.

– Я слыхал, их можно обменять на сакэ, – вставил Тануки. – Полезная вещь.

– Это верно. Но если приходится воровать деньги, чтобы купить сакэ, не проще ли просто воровать вино и обойтись без посредника? Деньги! Пока их не изобрели, люди были почти такими же смекалистыми, как мы. Не то чтобы ты уж очень смекалистый. Эта твоя чушь – пожалей-меня-зверушку-малую-пушистую-несчастную – жалкая самодеятельность. Годится для комнатных собачек и плюшевых мишек. Ты так до сих пор и не просек, как устроен человеческий разум. Я тебе вот что скажу: желаешь возлежать с женщиной на футоне, прими человеческое обличье.

– Но как же…

– Как же, как же! Зверь ты Предок или не Зверь-Предок?

И раздраженный Кицунэ, удостоверившись, что в этот вечер у барсука ни еды, ни выпивки, ни достойного веселья не намечается, растворился в тени.

Тануки улегся на сухую листву и попытался протрезветь настолько, чтобы уяснить смысл сказанного лисом. С неба посыпались редкие снежинки, они летели медленно-медленно, словно ожидая, когда Тануки – или хоть кто-нибудь– их заметит, словно зависая в воздухе, пока какой-нибудь недоумок не восхитится их красотой и не скажет наконец, что нет во всем мире двух одинаковых снежинок. С каких это пор, интересно, снежинки уверовали в собственную значимость?

* * *

Это был первый снегопад. Когда же в конце зимы, в середине марта, выпал последний снег, на барсучьей полянке можно было увидеть фигуру, отбрасывавшую почти человекоподобную тень. Падая лишь чуть быстрее первой ноябрьской снежной ласточки, охорашиваясь на легком ветерке, хвастаясь театральным шепотом: «Regardez-moi.[2] Подобной мне никто еще не видел и не увидит впредь», самая последняя из снежинок (так до конца и оставшаяся в плену собственных иллюзий) приземлилась на веко, которое, судя по эпиканту, могло бы принадлежать хоть Тосиро Мифунэ.[3] Откуда ее бесцеремонно смахнули пальцем. Заметьте, не когтем, а пальцем.

Почти всю зиму Тануки потратил на то, чтобы добиться совершенства – насколько это было возможно. Его внеземные таланты позволяли изменять обличье, но это была тяжкая работа, а тяжкой работы тануки стараются избегать. Метаморфоза, пусть и временная, требует предельной концентрации (а не происходит, как в сказках, по мановению волшебной палочки), в то время как неумеренное потребление сакэ рассредоточивает внимание. Леность и пьянство явились причиной отдельных недоработок, которые при ближайшем рассмотрении были заметны в фигуре, сладко потягивающейся у входа в пещеру.

Тануки это мало беспокоило. Он все равно предпочитал быть барсуком, полагая (и не без оснований), что такое обличье мягче, но сильнее, проворнее, энергичнее, чем те, в которых обитают знаменитейшие из актеров, спортсменов или воинов. Возможно, он не постиг еще человеческого разума, однако успел понять, сколь ограничены биологические возможности человеческого тела. Его новым подружкам предстояло принять и отдельные островки шерсти, и чрезмерную остроту зубов, и звериную грацию, и яростную пахучесть.

* * *

Апрель. Весенняя земля зудела. Вся природа, пробуждаясь ото сна, почесывалась – лениво, с наслаждением, правда, иногда и царапая себя до кости, до тех богатых кальцием конструкций, что притаились под свербящей кожей. Крохотные лягушки проворно выкарабкивались из болотной жижи. Крохотные бутоны, переливающиеся всеми цветами радуги, перли из ветвей. Да и сами деревья, накачавшись весенних соков, как Тануки накачивался сакэ (впрочем, деревья держали себя с куда большим достоинством), впивались ветвями в голубизну неба.

Тысячи насекомых проверяли свои моторчики, готовясь к ежегодной гонке за нектаром и кровью. Вороны, на декабрьских сугробах выглядевшие слишком черными, теряли зловещую мрачность, и весенние цвета делали с ними то же самое, что сделает впоследствии «Техниколор» с Борисом Карлоффом.[4] Но их колючие голоса никаким золотым лучиком было не смягчить. Вороны устроили прослушивание на самую демоническую роль в воображаемом театре Кабуки, и их душераздирающее карканье заглушало и чириканье, и жужжание. Оно словно протрубило побудку – природа вскочила с кровати и собралась засучить рукава.

Тануки тоже встал, умылся, жмурясь на весеннем солнышке, обследовал свою кладовую и сложил кое-что в сине-белую бенто.[5] Весна умеет избавлять от сомнений. Фиалки в апреле не печалятся о скором конце карьеры. Сын мельника снова верит, что завоюет сердце принцессы. И трава, и старая дева сбрасывают ледяные доспехи. Вот и Тануки был настроен оптимистично.

В своем зверином теле он поднялся по цветущему склону, вскарабкался на скалу, где мелкой сыпью поблескивал лишайник, и остановился у подножия водопада. Там он принялся срезать бамбук и виноградные лозы – видно, решил соорудить плот. Увы, оказалось, что заготавливать жерди, а потом еще их и связывать – дело трудное, и, попотев часок, он оставил эту затею.

Тогда он забрался в реку, распластал мошонку по воде, и его тестикулы превратились в пару отличных понтонов. Затем он наклонился вперед и осторожненько опустил тело на это невообразимое плавсредство. Банзай! Он отдал себя на волю волн. И река, быстрая и полноводная из-за тающих снегов, понесла Тануки вниз по течению. Так и несла пятьдесят миль. До самого Киото.

* * *

Встретимся в Когнито, милая,Не будет в Когнито секретов,Поедем инкогнито, радость моя,Пусть думает мир, что нас нету.

Инкогнито, замаскированный (до неузнаваемости) под человека Тануки первый день в Киото только и успевал уворачиваться от трамваев и рикш да втягивал голову в плечи, чтобы не стукнуться о бумажные фонарики со свечками и электрические лампочки. Киото переживал переходный период, семенил крохотными шажками от феодального мира к современному, и сопутствующие этому контрасты были, собственно говоря, весьма кстати для нашего странного гостя, поскольку Тануки, Зверь-Предок, жил вне времени. Но хоть он и запросто управлялся с анахронизмами, город все же не был средой его обитания. К несчастью для всех нас, цивилизация и дикая природа никогда не сольются воедино, и можно, конечно, вывести псевдобарсука из леса, но как извести лес в псевдобарсуке?

Он осторожно исследовал город, принюхивался к лоткам с лапшой, глазел на гейш; звериная жадность, с которой он лакал сакэ и грыз мясо, наглость, с которой стучал себя по животу или ковырялся в зубах, когда следовало восхвалять императора или декламировать любимое хайку, неподвижность взгляда, устремленного на луну или на клин перелетных гусей, – посреди Киото все это выдавало в Тануки деревенщину.

Разумеется, ему были присущи вышеупомянутые обаяние и привлекательность, сохранившиеся и тогда, когда он превратился из зверя в человека. Находились и высокородные горожанки, которых его дремучие манеры возбуждали – грубость соблазняет утонченность. Но деревенские ухватки – одно дело, а клочья седой шерсти под коленями любовника – совсем другое; и благородные дамы, и куртизанки, увидев его обнаженным, со всех ног мчались назад к утонченности.

Но не все. Как внушали нам мудрецы, вкус – понятие необъяснимое, и, похоже, некоторые женщины благоволят к волосатым мужчинам, благоволят настолько, что их нимало не смущают пучки шерсти, произрастающие там и сям на теле возлюбленного. Ни у одной не закралось – или кое у кого закралось? – подозрение, что Тануки дикий зверь. А меховая поросль – что ж, прилагается к продукции.

Оставалась, впрочем, еще одна проблема. И это был уже coup de gräce*. Допустим, дама поддается его суровому очарованию, чрезмерная местами волосатость скорее разжигает, а не остужает страсть. Готовясь принять первый сладостный удар, она томно откидывается на шелковые подушки, и тут вдруг кверху взмывает хвост, куцый обрубок, который он по небрежности не удосужился трансформировать, а она в пылу желания до сих пор не замечала. Однако теперь в возбуждении и хвост выскакивает из укрытия и… начинает энергично вилять! (Не забывайте, тануки по происхождению все же собака.) Увы, этим обычно все и заканчивалось – кончиком хвоста. Будь coitus interruptus[6] отдельным государством, хвост Тануки стал бы его флагом.

Одна лишь госпожа Огумата, признанная красавица Киото, дозволила продолжить спектакль, когда на сцену выскочил хвост. Само собой, успех окрылил Тануки, и через несколько дней он, рассчитывая на повторение, вновь постучал в ее дверь, однако слуга сообщил, что «госпожа Огумата отбыла на длительный отдых на взморье».

* * *

Тануки опостылел Киото. Женщины были слишком разборчивы, воздух слишком грязен, на улицах слишком многолюдно и шумно, и вообще там было слишком много правил и установок. И цикад не слышно, и половины звезд не видно, и деревья повырублены – а все ради домов и лавок.

– Ну почему, – ворчал Тануки, – почему деревья рубят, а людей не трогают? Деревья куда полезнее, и весь мир – за исключением людей – это понимает.

Может, он и был прав. Деревья вырабатывают кислород, люди же его поглощают, отравляют и большей частью используют не по назначению. Деревья укрепляют почву, люди же ее постоянно разрушают. Деревья дают приют и защиту и зверю, и птице, люди же их уничтожают. Деревья регулируют температуру атмосферы, а люди угрожают жизни на планете, поскольку эту регуляцию нарушают. В тени человека, даже корпулентного, отдохнуть нельзя; а у деревьев – вот что приятно – даже трудности роста проходят без нервных срывов. У кого, скажите, больше достоинства – у дерева или у типичного гомо сапиенса? И наконец, пытался ли когда-нибудь клен или кипарис всучить вам ненужный товар?

Банально? И что с того? Суть в том, что нашему приятелю это все осточертело. В тот вечер, узнав о бегстве госпожи Огуматы, он удалился на окраину города, где в укромном уголке между сосновым леском и старой каменной оградой провел теперь уже десятиминутную процедуру превращения обратно в Nyctereutes procyonoides. Он не единожды проделывал это в Киото, но на сей раз особенно вовремя. Едва он завершил трансформацию, едва, заиграв упругими звериными мускулами и ощутив увесистую тяжесть тестикул, возрадовался, как услышал со стены негромкий свист, и нежный женский голосок воскликнул:

– Так вот оно что! Ты и в самом деле колдун из Иного Мира!

Тануки ощетинился. Какая-то бесстыжая человеческая особь шпионила за ним и наблюдала за трансформацией! Что за безобразие! Развернувшись к соглядатаю, он встал на задние лапы, оскалился и зашипел.

– В нашу последнюю встречу вы были куда дружелюбнее, Тануки-сан. – В нежном голоске слышалась насмешка.

Барсук вгляделся в фигурку, стоявшую в воротах.

– Я… я… мы что, знакомы? – пробормотал он.

– Еще бы! – Женщина шагнула к нему. – С тех пор, правда, прошло двенадцать лет, и, полагаю, за это время ты уже и счет потерял бедным девушкам.

Ей и в голову не могло прийти, что для таких, как Тануки, двенадцать человеческих лет – все равно что целый век. Или, допустим, четыре минуты. Она знала лишь, что ей теперь двадцать девять, на двенадцать лет больше, чем было, когда он уложил ее на мягкий мох у родительского колодца.

О да, то была Михо – крестьянская дочь, первая, которую он соблазнил, спустившись на землю из Заоблачной Крепости, куда был сослан по решению разгневанного совета божеств, где председательствовали порицавший барсука Бог Умеренности и пребывавшая в ярости Богиня Слипшейся Лапши. (Между прочим, если бы его покровители – Богиня Мелких Краж, Бог Икоты и Отрыжки и Бог Дуракаваляния – не помогли ему бежать, Тануки, возможно, отлучили бы от нашего мира навеки. Во всяком случае, так гласит легенда.)

Михо вновь ему представилась, а когда он подошел поближе, напомнила своему когдатошнему соблазнителю, как они с ним забавлялись у колодца. Рассказала, что в результате этих забав забеременела и родила чудесного ребеночка – во всех отношениях нормального, только появившегося на свет с полным набором зубов. И ушки у него были чуточку заостренными. И еще личико его человеку предвзятому напомнило бы рыльце. Ах да, еще мошонка была вдвое больше головы. Но в целом дитя получилось прекрасное. Милое и прекрасное. Ее дитя. Увы, ее мать прокляла ребенка, братья над ним потешались, а отец выбросил в овраг. В овраг, где кормились дикие кабаны.

– Невежественный кретин! – взвыл Тануки. – Мало я ему врезал! Впрочем, – добавил он, подумав, – сакэ у него сносное.

Опозоренная Михо бежала из деревни и отправилась в Киото.

– Я рассчитывала стать гейшей, – сказала она, – но в каждом доме гейш мама-сан, осмотрев меня и увидев растяжки, которые твое могучее дитя оставило на моем животе, отсылала меня прочь. Я голодала, мне негде было приклонить голову, и я едва не стала обычной уличной девкой, но монахи из здешнего храма, найдя меня спящей у этих самых ворот, взяли к себе.

– Монахи? – Тануки наконец разглядел в полумраке за оградой знакомый островерхий силуэт крыши храма. – Я и не знал, что монахи пускают к себе женщин.

– Так это же дзен-буддисты. Они в отличие от обычных буддистских монахов не боятся искушений. И их в отличие от голубоглазых европейских дьяволов, что нынче шныряют по Киото, не пугают идеи, противоречащие их собственным. Дзен-буддисты ничего не боятся. – В голосе Михо слышалась гордость. – Но работу, – добавила она, – мне дают тяжелую, я и готовлю, и убираю. Встаю каждый день в четыре утра и редко когда ложусь раньше полуночи.

Тануки даже при тусклом свете заметил, какой у нее изможденный вид. Нос у Михо был кривоват, морщинистый подбородок слишком уж напоминал японскую хурму, поэтому классической красавицей ее назвать было трудно, однако шея была длинной и изящной, что так ценится ее соотечественниками, и в целом она радовала глаз. «Была бы и посимпатичнее, – подумал Тануки, – если б эти монахи побаивались хотя бы перегружать людей работой».

– Ты небось ненавидишь меня лютой ненавистью, – сказал он, переминаясь с ноги на ногу, словно готовясь пуститься наутек.

– Да что ты, – поспешно ответила сна. – Нисколько. Когда б не ты, я бы не увидала Киото, его огней, уличных музыкантов, храмов, самураев и роскошных кимоно. Так бы и сидела в деревне, кормила бы кур и батрачила день и ночь не на славных монахов, а на дурачину-мужа. Ты сломал предполагаемый план моей жизни, и хотя неопределенность и перемены порой досаждают, без них жизнь – лишь спектакль кукольного театра.

– Ты рассуждаешь прямо как твои монахи, – проворчал Тануки.

Михо зарделась.

– Да, пожалуй, они оказали некоторое влияние на мою жизненную позицию. – Она замялась. – Послушай, Тануки-сан, я не хотела бы брать на себя лишнего… но я случайно повстречала в Киото пару девушек, которые также носили под сердцем твоих незаконнорожденных детей, и они говорят то же самое. Естественно, все мы чуть с ума не сошли от горя, когда наших чад уничтожили, и это наша неизбывная печаль, но все же мы благодарны тебе за то, что, воспользовавшись нашей неопытностью и доверчивостью, ты перевернул наши жизни, направил нас на новые пути, о которых мы прежде и помыслить не могли. И я беру на себя смелость сказать от нас всех: спасибо тебе, что ты нас погубил. – Михо смущенно улыбнулась и потупила очи.

Тануки, который несколько минут назад чуть не лопался от самодовольства – как избалованное дитя или тренер университетской баскетбольной команды, – впал в несвойственную ему задумчивость. Его мордочка с округлым вытянутым рыльцем, напоминавшая, должно быть, Михо велосипедное седло, приняла столь сосредоточенное, отрешенное выражение, какое приобрело бы «седло» под грузом увесистых ягодиц Будды.

Думал он о Кицунэ, о том, как лис вечно подшучивает над людьми, утверждая при этом, что его подлые проделки идут им исключительно на пользу, поскольку в конце концов вынуждают проявлять гибкость и изобретательность, что способствует их усовершенствованию. Прежде Тануки был убежден, что лис просто актуализирует собственное поведение, причем без всякой на то надобности, поскольку по его, барсука, мнению удовольствие оправдывает все, а усовершенствование человеческой природы никогда его не заботило. Однако выходит, если Михо говорит правду, его собственные беспечные забавы невольно повлекли за собой положительные изменения в жизни нескольких женщин.

Тануки не мог решить, как к этому отнестись. Он испытывал нечто, однако чувство было слишком уж неожиданным и незнакомым – в анналах истории тануки такого прецедента не встречалось. Но он не успел в нем разобраться, поскольку его размышления прервала Михо.

– Мне пора идти убирать со стола после ужина, – сказала она. – Я рада, что наконец представилась возможность сказать тебе все это. И, Тануки-сан, я бы хотела при случае узнать, как получилось, что ты, обитатель лесов, рискнул отправиться в большой город. Заходи еще, я угощу тебя чаем.

– Сакэ, – выпалил Тануки, хотя имел ли он в виду то, что подался в город ради сакэ или же предпочел бы сакэ чаю, так и осталось навсегда неясным.

* * *

Тануки намеревался вернуться в места, где некогда плясал (точнее, колошматил себя по животу), располагавшиеся по большей части в предгорьях Хонсю; впрочем, известно, что он наведывался и в сельские районы Хоккайдо. Однако добрался он только до отрогов к западу от Киото, где набрел на неглубокую заброшенную пещеру, куда и заполз. Дабы погоревать.

Да-да, именно так. Странное новое ощущение, задевшее слабые струны в душе Тануки, было не чем иным, как горем. Чувство это, прежде незнакомое, раздражало его. Оно нисколько ему не нравилось, и он злился, что не запасся выпивкой, которая помогла бы от него избавиться. Однако вместо того чтобы навестить одну из близлежащих деревень на предмет кувшинчика-другого сакэ, он остался в пещере и попытался разобраться в себе.

В суровой черной книге, которую «европейские дьяволы» повсюду носят с собой, написано: «Господь прощает все, кроме уныния». Миссионеры упорно не желали обсуждать подобные утверждения с дзен-буддистами, которые вежливо пытались их оспорить. «Голубоглазые не могут достичь ни мудрости, ни покоя, – говорил один из наставников Михо, – поскольку их основное занятие – рукоплескать страданиям, выпавшим на долю заблудших душ», и разумеется, неграмотный и далекий от этого Тануки не был знаком с сей сентенцией. Но он обладал инстинктивным знанием (интуиция, которую, надо признаться, будил в нем порой Кицунэ) и чувствовал, что уныние разрушительно для того, кто им мается, и обременительно для окружающих; а если человек упорствует, боги рано или поздно потеряют терпение и подкинут человеку уже не повод, а настоящую причину для уныния.

Оплакивал ли Тануки личную утрату? Или болезненно реагировал на факты убиения младенцев вообще (между тем эта практика весьма распространена в отдельных районах Азии)? И что было в этом от обычного любопытства: какие такие детки могли появиться в результате межвидового спаривания? Этого мы не узнаем никогда. Даже если это было главным образом любопытство, не следует его осуждать, ибо любопытство, а в особенности интеллектуальная пытливость – это то, что отличает истинно живых от тех, кто лишь проживает жизнь. Во всяком случае, если речь идет о людях.

Что бы ни определяло печаль барсука, предавался он ей всего неделю. И одним ясным октябрьским утром приступил к действию. Расправив сухожилия, размяв мышцы, потрещав суставами и похрустев костями – от этой телесной какофонии все окрестные мышки, кролики и птички бросились врассыпную, – он вновь принял человеческий облик и отправился уже по главной дороге назад в Киото.

* * *

Встретимся в Когнито, милая,И сразу выкрасим волосы наши.Самое лучшее в Когнито —Здесь никем становится каждый.

Тук-тук!

– Кто там?

Не успел Тануки ответить, как ворота приоткрылись, и показалось личико Михо. Она озадаченно уставилась на него.

– Прошу прощения, господин, но это ворота для торговцев. – Очевидно, люди в богатых кимоно (его Тануки стянул с бельевой веревки у одного зажиточного дома) никогда не подходили к задним воротам монастыря. – Чем я могу…

– Да я это. Я Самый.

Голос у Тануки был как будто ржавыми крышками от кастрюль скребли по сухому песку. Михо не могла сообразить, откуда ей знаком этот голос, и уж никак не могла соотнести его с щеголеватым, хоть и слегка потрепанным господином, стоявшим перед ней.

– Да я это, черт подери! Твой совратитель.

У Михо в голове замигала лампочка. А может, бумажный фонарик.

– Батюшки! Тануки-сан? Опять проделали фокус с превращением? – Почему-то, разговаривая с Тануки в человеческом обличье, она смущалась, как если бы настоятель, сидя в отхожем месте, читал ей сутры. Однако пригласила его зайти.

И настоятель, и монахи всем скопом отправились на рассвете в горы полюбоваться на палую листву, как делали каждый год. Тануки наверняка повстречал их на дороге. Михо и трех юных послушников оставили охранять монастырь; едва закончив утренние дзадзен,[7] мальчишки, воспользовавшись свободой, укатили в город на представление театра Кабуки. Тануки с Михо оказались в монастыре одни.

Зная наклонности Тануки и догадываясь о чувствительности Михо, читатель может в пределах допустимого представить, что творилось там вечером и ночью. И вот что удивительно: Михо наотрез отказывалась от интимного общения с Тануки, отказывалась есть, пить, плясать и развлекаться, пока он не потянется, не похрустит, не потрещит и не превратится снова в барсука.

Тануки ее требование удивило, но и растрогало – насколько он вообще мог растрогаться.

– Подлинный злодей всегда предпочтительнее поддельного героя, – объяснила Михо свой каприз.

Безусловно, странность ее предпочтений имела куда более сложную психологическую подоплеку, однако она не стала вдаваться в подробности.

Тануки же решил, что это очередная тупая сентенция из дзен-буддизма, однако счел ее комплиментом и окончательно убедился в том, что поступил мудро, выбрав из всех женщин именно ее для… для осуществления своей цели.

* * *

Пла-бонга, плa-бонга. Этот звук – громкий, энергичный и гулкий – разносился по всему монастырю и окрестностям. Пла-бонга, пла-бонга. На многие мили вокруг. То его лапы колотили по пузу, отбивая ритм, под который наша парочка кружилась по двору; то его здоровенный тугой живот бился о ее плоский, когда они… Пла-бонга, пла-бонга. В ней было пять футов три дюйма роста, он же был на добрых пару футов короче, однако как-то ухитрялся… Пла-бонга, пла-бонга. Жители соседних деревень мрачно переглядывались и говорили:

– Зима, видать, будет суровая. Тануки в город потянулись.

Монастырь сиял и светился издалека, но этого окрестные жители с барабанным боем никак не связывали. На футоне Михо, на каменном полу в умывальне, на татами перед алтарем, на низеньких столиках и на кипарисовом комоде поблескивали лужицы – и не только от пролитого сакэ.

Он заправил ей бак. И дозаправил. Осталось еще достаточно, чтобы полить несколько комнат со всей мебелью. Она внесла и свой вклад, а тут еще серебристый свет луны, брызги лучшего монастырского вина – и весь монастырь засверкал и, чего со стороны видно не было, стал скользким, как каток. Бесстрашные мыши, привлеченные дурманящими запахами, обещавшими богатую наживу, вылезли из норок и заскользили, как малолитражки по льду. Мошки и комары прилипали к стенам. Сверчок на полу потер лапки – и не смог их разнять.

Следующие два дня Михо скребла и мыла. К возвращению монахов от выплесков Тануки видимых следов не осталось, но при ходьбе Михо все еще пошатывало. А что до исчезнувшего сакэ и разбитых чаш, то за них пришлось держать ответ послушникам.

* * *

Тануки вернулся к монастырю лишь месяца через три.

– Тук-тук.

– Кто там?

– Я. Я Самый.

– Уж не Тот ли это Самый, что свел меня с ума и бросил? – В тоне Михо не было упрека – она ведь ничего другого и не ожидала, – но присутствовала грусть. И когда она открыла ворота, он, заметив печаль на ее лице, спросил, в чем дело.

– Мне придется покинуть монастырь, – сказала она. – Покинуть мудрых монахов.

– Из-за сакэ?

– Из-за будущего ребенка. – Она погладила себя по еще не округлившемуся животу.

Тануки расплылся в улыбке. Нельзя сказать, что новость застала его врасплох. Семени, извергнутого им, достаточно было бы, чтобы заново заселить Атлантиду и половину Помпеи. (Другой вопрос, какими именно особями.)

– Очень хорошо, – сказал он деловито. – Миссия выполнена. Я пришел забрать тебя. Ты станешь моей женой.

– Да как же… Не могу же я выйти за барсука… – пробормотала Михо.

– Я не барсук. И кто это сказал, что не можешь? Она задумалась.

– Да, собственно, никто не сказал. – Она еще немного подумала. – Но я не могу жить в лесу, как дикий зверь.

– Прекрасно можешь.

– Да? – Она замялась. – С этой точки зрения я вопрос не рассматривала.

И через час, как только стемнело, странная парочка направилась в горы.

* * *

Дорога была слегка припорошена снегом. Порывы ветра то и дело вздымали кверху снежные облака, сливавшиеся с блеклой рисинкой луны в небе и с паром, подымавшимся от двух путников. Они для тепла держались за руки и брели по узкой крутой тропинке.

Так они прошли мили три или четыре, и тут путь им преградила троица ронинов – безработных вольнонаемных самураев, потрепанных выходцев из прошлого. Поначалу ронины решили, что Михо ведет за собой ребенка, и, хотя их плотоядные взоры не оставляли ни малейшего сомнения в их намерениях, в них заговорили остатки былого благородства, они уже хотели отпустить молодую мать с миром. Но, увы, как раз в этот миг из-за облака вышла луна.

– Вот те на! – воскликнул один из ронинов. – Это что ж у нас такое? Хорошенькая шлюшка прогуливает любимую зверушку. – Какую именно зверушку, он не сказал. Ему случалось слышать, как они барабанят, но видеть тануки он прежде не видел.

– Это не зверушка, – резко оборвала его Михо. – Это мой… – И тут она запнулась. Не смогла произнести этого слова, и, наверное, к лучшему.

Мужчины обступили ее, и Тануки воинственно зарычал. Один из разбойников вытащил из ножен ржавый щербатый меч, жаждавший скорее хорошей смазки, чем свежей крови, и попытался снести псевдобарсуку голову, но был выпивши и давно не практиковался. Тануки проворно увернулся и впился клыками подлецу в коленную чашечку. Крестообразные связки затрещали, мениск выскочил, латеральная связка разорвалась, разбойник уронил меч, с воем схватился за колено и, поскольку нога уже не выдерживала его веса, рухнул наземь.

Тануки ощерился на второго ронина, но третий зашел сзади и с такой силой вмазал по маленькой барсучьей заднице, что тот покатился кубарем и шмякнулся мордой в рисовую стерню. Двое злодеев с гиканьем и улюлюканьем набросились на Михо. Один стал стягивать штаны, а второй взялся за меч.

Когда-то давно, в деревне, Михо частенько билась с братом на деревянных мечах. Да и от тяжелой работы мускулатура окрепла. Поэтому неудивительно, что она схватила упавший меч и резким точным ударом отделила кулак негодяя от запястья. Отделила, правда, не до конца, и отсеченная кисть повисла на окровавленном сухожилии.

Лис, молча наблюдавший за стычкой из ближайших зарослей, пробурчал:

– Похоже, этот беспечный тануки нашел себе в пару самку человека. Поступок не самый мудрый, хорошо хоть, выбрал храбрую.

Тут с рисовой стерни поднялся Тануки – весь мокрый, в грязи, льдышках и навозе. Он испустил грозный рык, забарабанил по животу, затряс своими огромными яичками. Из глаз полетели синие молнии. Кицунэ забавы ради поддержал его из зарослей громким лаем. Трое до смерти перепуганных и уже покалеченных ронинов похромали-поползли на обочину, освободив дорогу женщине и зверю, направлявшимся в свой будущий дом в горах.

Она, достав из узелка с чистой одеждой пояс оби, обтирала с Тануки грязь и дерьмо, он же – что было ему несвойственно – превозносил Михо за мастерство и смелость, а Кицунэ, так и не выйдя из укрытия, только хмыкал да качал рыжей лисьей головой.

– Ах со дезу\'ка? – бормотал он. – И что ж из всего этого выйдет?

А затем вновь переключил внимание на жирного фазана, которого в тот зимний вечер послали ему боги.

* * *

Когда они добрались до леса к северу от озера Виза, где находилась любимая пещера Тануки, Михо хоть и не потеряла присутствия духа, но изнемогала от усталости. Пещера была просторной – Михо могла стоять в ней в полный рост, но так продрогла, устала и ослабла, что ноги ее не держали. Она со вздохом опустилась на провонявшую потом подстилку из сосновых веток, сухой листвы и мха. Тануки укрыл ее футоном, который она прихватила из монастыря, а сам пристроился рядышком и выдал такой сеанс любовной аэробики, что вскоре она уже исходила потом, как борец сумо на тренажере. После чего заснула и проспала двенадцать часов.

Когда спишь на чужой подушке, бывает, тебе снятся чужие сны. Если, например, супружеская пара поменяется сторонами кровати, ему некоторое время будут сниться ее сны, а ей – его. На гостиничных постелях ничего подобного, разумеется, не случается – там люди надолго не задерживаются, и рожденные их сознанием образы не успевают впечататься в постель. Это связь с ложем или с тем, что под ним? Можно предположить, что мы притягиваем биты информации из нижнего мира, и они формируют наши сны – так на металле под воздействием молекул кислорода образуется ржавчина. В таком случае сны, возможно, есть форма окисления психики. Каждое утро промасленная тряпка действительности стирает все дочиста. Но рано или поздно, проржавев насквозь, мы теряем упругость, проводимость и четкость контуров; нас настигает слабоумие, мы лишаемся рассудка и угасаем. Этого удалось бы избежать, если бы тряпкой терли поэнергичнее. Поэтому-то буддистские монахи и призывают – как и прочие мистики: «Проснись! Проснись!»

Во всяком случае, Михо во время ее первого долгого сна в пещере Бива снилось то, что прежде не снилось никогда. Она и не ведала, что это были сны Зверя-Предка. Сны тех времен, когда звезды были как капельки смолы, и олени порой их лизали. Когда грозовые тучи появлялись, если пукали омары. Когда зубовный скрежет и хруст костей соперничали с музыкой сфер. Когда каждая снежинка действительно была неповторимой, и ее изображение вполне могло висеть в полицейском участке на стенде «Разыскиваются». Михо снились сны, от которых она краснела. И дрожала. И порой рычала. Во сне.

Тем не менее проснулась она отдохнувшей.

– Как ты думаешь, это правда, – спросила она, потянувшись и окончательно сбросив с себя пелену сна, – что пчелы изобрели арифметику, и это вывело богов из себя?

– Понятия не имею, о чем ты, – проворчал Тануки.

Водрузив на блюдо из коры горку сушеных ягод и сашими из форели, он подал ей завтрак в постель. После чего исчез на сорок восемь часов – отправился в набег на ближайшую деревню, дабы раздобыть мешок риса для нее и, вероятно, каплю-другую сакэ для себя, а Михо осталась хозяйничать в пещере. Началась их новая жизнь.

* * *

Для Михо пещера настолько же отличалась от буддистского монастыря, насколько монастырь отличался от деревни, где она выросла. Впрочем, она довольно легко приспособилась: ей было там уютно, комфортно и даже привычно. Оно и понятно, ибо помимо очевидных утробных ассоциаций, в ДНК каждого человека сохраняется достаточное количество собственно пещерной памяти. Не говоря уж о пещерном наследии.

Когда обезьяны слезли с деревьев и научились пользоваться острыми предметами, они вынуждены были перебраться в пещеры, где нашли защиту не только от хищников, но и от стихии, что оказалось актуально, поскольку они начали терять шерсть. Со временем они приноровились отображать на стенах пещер свои охотничьи фантазии, что поначалу было попыткой практической магии, а потом стало приносить странное и неожиданное удовольствие.

Шло время. Искусство сошло со стен и превратилось в ритуал. Ритуал стал религией. Религия породила науку. Наука привела к большому бизнесу. Бизнес же, если не сойдет с пути ненасытного потребления, приведет тех, кому удастся выжить, обратно в пещеры.

Остается только предполагать, был ли такой синопсис человеческой истории закодирован в генах Михо, и эта загадка под силу лишь умам, подобным тем, что собрались на вилле «Инкогнито». Одно можно сказать наверняка: Михо куда проще было приспособиться к жизни в пещере, чем к жизни с Тануки.

Право слово, ей не в чем было его винить. Ни одно из подобных ему созданий не прилагало столь искренних усилий, но, увы, семейная жизнь не была его призванием. Как ни трудно в это поверить, но Тануки в случаях, когда нужно было угадать потребности женщины или уловить перемену в ее настроении, становился еще беспомощнее среднего мужчины. Например, он заставлял ее таскать воду из ручья и собирать дрова (огонь ему был нужен не для тепла, ему просто нравилось все жареное), когда ей уже не следовало поднимать тяжести. Он никак не мог взять в толк, почему они не могут поочередно или вместе побарабанить всласть по ее округлившемуся животу. Несколько месяцев она приучала его не мочиться в местах, отведенных для приема пищи и сна. А в ночи полнолуния тануки со всей округи собирались у пещеры поплясать и побарабанить, и когда она, притомившись, отправлялась спать, то не могла с уверенностью сказать, кто приходил ее трахать – ее Тануки или пришлый тануки (или целая толпа тануки). На физиологическом уровне это значения не имело, поскольку оргазмы сыпались с той же частотой и интенсивностью, но на эмоциональном…

Эти же эмоции руководили ею, когда она донимала Тануки просьбами устроить хоть какую-нибудь брачную церемонию. Называл же он ее своей женой. Он не то чтобы возражал против свадьбы, просто не знал, как это устроить. В конце концов он попросил совета у лиса. Кицунэ счел идею женитьбы тануки на женщине нелепой и бессмысленной, но именно поэтому она ему и понравилась. Это должно было по крайней мере вызвать гнев как людей, так и богов, и Кицунэ, известному борцу за улучшение человеческой природы, а к тому же главному посланцу богов на земле, было отлично известно, какие существенные преимущества и тайное удовольствие можно извлечь из нарушения табу.

Брачная церемония, предложенная лисом, оказалась синтоистским обрядом, знакомым Михо с детства. Он называется сан сан ку до – трижды три девять раз: присутствующие рассаживаются кружком, и синтоистский священник разливает теплое сакэ. Чаша с сакэ трижды проходит по кругу, и каждый, получивший ее, делает по три глотка за раз. Когда последний из участников церемонии делает девятый глоток – банзай! – священник объявляет пару мужем и женой. Кицунэ вызвался исполнить роль священника.

На таких условиях Тануки, надо ли говорить, охотно согласился стать женихом. Думается, излишне упоминать, что ни священник, ни жених не удовольствовались девятью глотками сакэ. Чаша не переставала ходить по кругу. Снова, снова и снова… В конце концов Михо решила, что она сочеталась браком не менее двенадцати раз, а что до барсука и лиса, то их союз получился столь неразрывным, что никакой суд, трудись он денно и нощно в течение года, не смог бы их развести.

* * *

Дитя явил ось под дуновение летнего ветерка. Михо по-животному присела на корточки над бамбуковой циновкой и выродила его без особых мучений. Как она описывала это позже, у нее часа два тянуло низ живота, после чего из утробы вывалилось нечто вроде комка сливового джема. Стало скользко, мокро и щекотно. Словно головастик выскочил из соломинки для коктейля.

Родилась девочка, и она была само совершенство. Ну да, именно – само совершенство. У нее был материнский слегка кривоватый нос. Однако он никоим образом не напоминал рыльце. И уши ее не тянулись к Полярной звезде. Она была замечательно лысой – с головы до кончиков крошечных пальцев, десны ее были лишены и намека на зубы – как «гуманный» капкан, а о размере мошонки и вопроса не вставало. Собственно говоря, единственной внешней чертой, унаследованной ею от отца, была глуповатая, однако завораживающая усмешка, дразнящая улыбка тануки, одновременно радостная и свирепая, веселая и угрожающая.

Тануки был жестоко разочарован. Он потратил почти год, и это награда за его подвиги и жертвы? Обыкновенное двуногое отродье! Каких и так полным-полно.

Что ж, справедливо подмечено. Однако это дитя было не совсем обычным. Улыбка-то его. И при нужном освещении во взгляде девочки читалось что-то древнее и позабытое. Его пленило то, что она вечно пускала пузыри. То, как она писала где угодно и когда угодно – в точности как он. Как с бесстрашным простодушием цеплялась ручонкой за его лапу.

– Мы назовем ее Казу, – сообщил он Михо, проведя почти две недели в раздумьях.

Поскольку казу называли липкую сладковатую жижу, что скапливается на дне фляг с сакэ, Михо обрадовалась, посчитав выбранное имя знаком отцовского одобрения.

И действительно, шли месяцы, и Тануки любил дочь все больше и больше. Эта любовь была взаимной. Тануки приводил Казу в полный восторг, что вполне понятно. У нее единственной в мире отцом был плюшевый зверек. Играя друг с другом, они сами были похожи на игрушки.

Приятно было бы сообщить вам, что эта правдивая история движется к неминуемому и счастливому концу. Но – увы…

* * *

Когда голые обезьяны окончательно отбились от рук, богам опостылела земная жизнь. Они перенесли свою обитель в высшие сферы, и хотя их влияние на земле оставалось весьма существенным, с течением веков оно становилось все более скрытым и косвенным. К тому времени, о котором мы ведем рассказ, и в тех краях, где все это приключилось, они не слишком часто вмешивались в дела смертных за исключением того, что касалось соприкосновения человека с миром природы. Именно поэтому, как Кицунэ и предсказывал, брак Тануки и Михо привел их в ярость. И лишь настойчивые просьбы Кицунэ (хитроумный, изворотливый лис был для Заоблачной Крепости бесценным посланником) уберегли супругов от божьей кары.

Почти два года Кицунэ удавалось скрывать от богов известие о том, что в результате запретного союза между Зверем-Предком и женщиной на свет появилось дитя. Однако как-то утром, когда лис лакал воду из ручья, его настиг солнечный луч, оглоушивший беднягу, а невидимая рука схватила за хвост и вознесла истошно вопящего лиса на сотни футов над землей. Он тотчас догадался, что кто-то насплетничал богам. Скорее всего кукушка. Все птицы болтливы, но кукушка – это особый случай. По-японски она называется хототогису, что значит, в зависимости от написания, либо «птица иного мира», либо «птица времени». Как в хайку, сочиненной Басе по возвращении после долгого отсутствия в Киото:

И вот снова я в Кио,Но я тоскую по Кио —О, птица времени…

Что есть более изысканное, пронзительное и точное выражение мысли «Домой вернуться невозможно». Но мы отвлеклись.

Дело в том, что кукушка со своими мрачными песнями залетает туда, куда прочим птицам не попасть. Впрочем, и это не имеет значения. Важно другое: некто принес богам на хвосте эту новость, что неминуемо должно было привести к печальным последствиям.

* * *

Боги, которые, как наши политические и военные лидеры, никогда особенно не переживали, если приходилось жертвовать невинными жизнями ради «высшего блага», наслали на западное побережье Хонсю могучий тайфун. Правда, в глубину острова он добрался, уже поистратив свою силу, и представлял минимальную угрозу для существ, укрывшихся в пещере. Казу из-за проливного дождя держали внутри, да в пещере кое-где покапывало, вот и все.

Однако едва тучи рассеялись, боги – они не привыкли отступать – вызвали мощное землетрясение. Жителей пещеры трясло, как аспирин в банке, но гора устояла, и хотя грязевые оползни уничтожили несколько деревенек у ее подножия, все, кому удалось укрыться, выжили.

Не успела последняя тектоническая плита перевести дух и обустроиться на новом месте, а Кицунэ уже мчался к пещере. Он-то знал, что теперь начнется. Боги станут засылать демонов, вооруженных всякими демоническими штучками: лихорадками да рвотами, опухолями да горячками, травмами, комами, судорогами, ядовитыми укусами и так далее. И все это колдовство будет метить в Казу. Кицунэ прибавил ходу.

До пещеры оставалось с километр, когда он приметил голову Тануки, высовывавшуюся из дупла. Поначалу лис решил, что его приятеля пришибло землетрясением, но скоро сообразил, что барсук отсыпается после пьянки. От Тануки несло не только и не столько сакэ, сколько смесью вагинальных ароматов, причем, как определил острый нюхом лис, не только человеческих. (В горах встречались и барсучихи.) Мало того, он еще и кровью истекал, а раны заработал явно не при землетрясении: их нанесли крестьяне, с чьими женами и дочерьми он развлекался. Его короткие лапки отекли от чрезмерных плясок, а пузо он себе отбарабанил чуть ли не долыса.

– Уж прости, что я не стану рассыпаться в комплиментах твоему элегантному виду и изысканным манерам, – сказал Кицунэ. – Комплименты заслуженные, но сейчас не до них. Немедленно беги в пещеру: семью оттуда нужно уводить. – Тануки только зарычал и попытался повернуться на другой бок, но лис схватил его за уши. – Слушай меня, жалкий плут!

И объяснил быстро трезвеющему Тануки, как Заоблачная Крепость намерена изничтожить крошку Казу.

Первым порывом Тануки было желание дать отпор, но у него было маловато приемов, да они и не сгодились бы в борьбе с объединенными силами Заоблачной Крепости, и у него хватило-таки ума это сообразить. Кицунэ же множество раз удавалось перехитрить богов, но в данном случае он не намерен был рисковать.

– Выбора у тебя нет, – сообщил он. – Надо немедленно отправлять их подальше от этой страны.

Барсук тяжело задумался.

– Эта Михо, – сказал он не таким скрипучим, как обычно, голосом, – эта Михо – замечательная жена. Насколько это возможно для женщины. Да, конечно, в последнее время она была ко мне не слишком добра…

– Непонятно только почему, – вставил лис, и кончик его языка так и светился ехидством.

– А Казу? Как же это, Казу, детка моя драгоценная! Что же с ней будет?

– Раньше надо было думать, – проворчал Кицунэ. – Привести дитя в этот мир, не позаботившись заранее о его безопасности и счастье, – само по себе преступление, и родителям, виновным в этом, надо удалять гениталии. – Он бы наговорил еще много чего, да заметил в круглых глазенках барсука самые натуральные слезы. Кицунэ положил лапу на плечо Тануки. Никогда прежде он не видел его в таком отчаянии. – Все будет хорошо. Пойдем-ка к ручью, тебе умыться надо. А потом, если хочешь, я провожу тебя домой.

– Ладно, – буркнул Тануки. – Спасибочки. – Но тут призадумался. – Мне сначала надо кое-что найти, – заявил он.

В зеленых глазах лиса мелькнул огонек подозрения.

– Да? И что ж такое тебе надо найти?

Он решил, что где-то в кустах припрятан кувшинчик сакэ.

– Семя хризантемы, – тихо сказал Тануки.

– Вот оно что, – понимающе кивнул Кицунэ. – Понятное дело. Семя хризантемы. Я тебе помогу. Пошли.

* * *

По лесу барсук с лисом мчались сломя голову, но ярдах в тридцати от пещеры остановились, перевели дух и огляделись. Смеркалось, кругом стояла тишина. Под сосенкой неподалеку от пещеры Казу играла с соломенной куколкой. У входа жарился на углях ямс к ужину. От этого запаха у Тануки слюнки потекли, и Кицунэ еле его удержал.

– Михо внутри, – сказал лис. – Очень хорошо. Я пойду поговорю с ней. Спасу твою голову от встречи с горшком.

– Вот спасибо. У меня голова и без того раскалывается. Кицунэ скрылся в пещере, а Тануки подошел к Казу.

Увидев его, она радостно заверещала.

– Папа! – Он нагнулся, и они обнялись. – Папа идет кушать? – спросила она. Она обожала смотреть, как отец с искренним пылом накидывается на еду.

При упоминании о еде Тануки невольно повернул голову к дымящемуся ямсу, и его ротовую полость вновь затопила слюна. Однако, продемонстрировав сдержанность, какой не предположили бы и знатоки тануки, он вновь обернулся к дочери.

– Не идет, – произнес он, едва ворочая в вязких потоках языком. – А вот ты открой рот. И пошире.

Девчушка сделала как было велено – она думала, ее угостят медовой сотой или сладкой ягодкой.

– Нет, не чтобы есть, – сказал отец. – Открой пошире. Немного пощиплет и перестанет. Не бойся! Тануки не боятся.

И с этими словами он вдавил семя хризантемы в нёбо Казу. Она поморщилась, на глазах выступили слезы, но она терпела, а он давил все сильнее и сильнее, и семя глубоко вошло в мягкую ткань нёба. Он залепил дырочку воском – пока не зарастет.

– Ты должна кое-что пообещать папе. Это очень, очень важно. Ты меня слушаешь?

– Да, – ответила она, слегка закашлявшись.

– Никогда-никогда, даже когда вырастешь, станешь взрослой дамой, как твоя мама, никогда не вынимай изо рта то, что я туда положил. Поняла? Обещаешь?

Казу едва исполнилось два с половиной года, но она была на редкость сообразительной. Она поняла, что от нее требуется. И пообещала. Наградой и утешением ей был кусок сладкой рисовой лепешки, которую Тануки прихватил для нее из мешка с ворованным добром, припрятанного на склоне горы. Он снова ее обнял.

– А теперь давай беги в пещеру, посмотри, чем это мама с лисом занимаются?

Девочка скрылась в пещере, Тануки несколько мгновений смотрел ей вслед, а затем развернулся так стремительно, что мошонка запарусила, и исчез в лесу.

* * *

Всего несколько часов спустя, когда луна скрылась и ночь стала настолько черной, что даже пластический хирург Майкла Джексона не сумел бы ее хоть чуточку осветлить, Михо и Казу тихонько спускались с горы.

Михо по совету Кицунэ собиралась держать путь к морю.

– Может, сумеешь уговорить какого рыбака отвезти тебя до Койсю, – сказал лис. – Если придется, расплатись своим телом. В Койсю найдешь другую лодку, чтобы переправиться через пролив. Может, какую новомодную, как ее, моторизованную. Возможно, придется и там с кем переспать, но не спеши – вдруг твой костюмчик тебя выручит.

На Михо было мужское кимоно, оставшееся у Тануки со времен Киото. Кицунэ помог ей соорудить из сухого мха парик и накладную бороду. Казу сидела у нее на спине в закрытой плетеной корзине, из которой торчали ветки. Если не приглядываться – ни дать ни взять старик с хворостом идет.

Встретимся в Когнито, счастье мое,Кто-то точно решит, что мы спятили,А ты будешь блистать инкогнито —С усами и в клоунском платье.

* * *

Надо признаться, перспектива нового приключения будоражила Михо. Всю жизнь ее разбирало любопытство. И именно любопытство толкало на немыслимые поступки, заставляло принимать романтические решения, вследствие которых она и попала в нынешнее затруднительное положение.

Отъезд был неизбежен, и от этого становилось легче. Еще до того как она узнала, что вызвала гнев богов – вот уж ханжи! – Михо готовилась покинуть гору. Отлучки Тануки становились все продолжительнее, домой он возвращался либо пьяный, либо с похмелья, весь в грязи, провонявший блудом. Впрочем, чему тут было удивляться? Да и не он один во всем виноват. Она по собственной воле вышла замуж за тануки. А тануки… он тануки и есть. Однако для воспитания впечатлительной девочки обстановка была неподходящая. Тем более если учесть, что в жилах ребенка тоже течет кровь тануки.

Когда-то, когда Михо собирала вещи, намереваясь покинуть монастырь, настоятель зашел к ней попрощаться. Он посмотрел на нее пристально и сказал:

– Помни, оно есть оно, и ты есть оно, и ошибки быть не может.

Она не совсем поняла, что значат его слова. И вообще не была уверена, что они что-то значат. Может, это была очередная буддийская заумь, рассчитанная на то, чтобы обуздать вольный разум. Тем не менее эти слова действовали на нее умиротворяюще, придавали гибкость и силу, и она резво пробиралась между скалами и спускалась с крутых склонов, шепча их себе и наслаждаясь их звучанием:

«Оно есть оно.

Ты есть оно.

Ошибки быть не может».

На нёбе у Казу созрел нарыв. Помня о своем обещании, она его не трогала, даже языком. Но иногда повизгивала от боли. Михо, решив, что девочка капризничает, потому что хочет спать и устала сидеть в корзине, как могла ее утешала. Старалась не трясти. Пела колыбельные.

Так и брели мать с дочерью сквозь тьму. Без отдыха. Без сожалений. Шли вперед и вперед, к тому, что их ожидало. Но разок Михо все-таки остановилась. Откуда-то сверху, с гор, они с Казу – которая тут же перестала хныкать – услышали знакомый звук, слабое ритмичное эхо чьей-то безымянной, безудержной радости.

Пла-бонга. Пла-бонга. Пла-бонга.

Часть II

Она была из тех женщин, что находят очарование в смене времен года.

Сестра ее была и того хуже. Та находила сексапильными клоунов.

– Ну разве не прелестно, разве не восхитительно, – умилялась Бутси, – как потихонечку укорачиваются дни, и воздух легонько целует тебя – но уже поцелуем осени.

Пру фыркала. Пру пожимала плечами. То, что сестра приписывала оскуляторные качества времени года, для которого характерны увядание и гниение, она считала хрестоматийным примером метафорических излишеств. Теперь, когда купальник больше не делал ее привлекательной, Пру было плевать, сколько длится лето. Конец анемичного сиэтлского лета – с поцелуем осени или без оного (стоял всего лишь август) – для Пру имел значение только потому, что возрастала вероятность скорого появления в городе одной, а то и двух цирковых трупп.

И в самом деле, не прошло и двух недель, как об этом было объявлено. Сестры по обыкновению вместе смотрели шестичасовые новости, и тут дали рекламу так называемого «Всем шоу шоу», которым, как сообщил закадровый голос, должна была открыться через десять дней Главная арена.

На экране замелькали звери, булавы, артисты в расшитых блестками костюмах, и все это под безудержный аккомпанемент духового оркестра. Камера замерла на обольстительной азиатской красотке в бриджах и черных замшевых ботфортах. Женщина, манерно поводя глазками, нарочито угрожающе щелкала хлыстом, а за ней полукругом стояли на желто-красных тумбах семеро забавных, мультяшного вида зверьков. Невысокие, с метр ростом зверьки с вытянутыми мордочками не сводили глазок-бусинок со своей повелительницы, готовые по первому ее приказу продемонстрировать свое искусство. Двое аж приплясывали на месте.

– Впервые на североамериканском континенте, – вещал за кадром шпрехшталмейстер, – уникальная, невиданная труппа, экзотический ансамбль редчайших животных: несравненные акробаты тануки из джунглей Юго-Восточной Азии, таинственные и загадочные существа, которых поймала, приручила и обучила презабавнейшим и захватывающим дух трюкам несравненная искательница приключений мадам Ко.