Том Роббинс
Тощие ножки и не только
Алексе д\'Авалон, Джинни Раффнер и их розовым туфелькам посвящается
Мессия придет тогда, когда станет никому не нужен.
Франц Кафка
Это конец света, насколько мы понимаем (и поэтому мне хорошо).
Группа «Ар-И-Эм»
Прелюдия
Это комната с обоями Матери Волков. Провинциальный мотельчик, который лично вы полагали фолклорным изобретением, сельского, безвкусного, пейзанского толка.
В этой комнате – будь вы христианин, араб или еврей – появился на свет ваш самый мудрый предок. Линолеум под вашими ногами – священный линолеум. Снимите, пожалуйста, обувь. Совсем недавно линолеум натерли воском из жира шершня, возвратив ему прежний блеск. Ходить по нему босиком – сущее удовольствие. Ничего, если у вас носки дырявые.
В этой комнате родилась ваша музыка. Обратите внимание на пришпиленную к стене барабанную кожу. Она пришпилена к обоям Матери Волков над угловой раковиной, в которой заблудшая жена стирала свои шелковые трусики, разглядывая их в неверном голубом свете неоновой вывески «Мест нет», подозрительно подмигивающей в жидком, скользком свете зари.
Что это за комната? Это комната, где олений рог фигурно взрезал тыкву. Это комната, где сливные трубы утоляли жажду лунным светом. Это комната, где мох постепенно заглушал сокровища, последним добравшись до рубинов. Здесь прослушивались сигналы с усиков-антенн насекомых. Просто поразительно, как часто их сигналы были направлены к звездам.
Даю подсказку: это комната, где был спрятан Раскрашенный Посох, где Раковина лежала, завернутая в священный папирус. В этой глиняной комнате любовники, подобно змеям, сбрасывали с себя старую кожу. Теперь-то вы припомните эти обои? Язык этих обоев? Кровавые розы Матери Волков, которые вибрировали там?
Однако хватит этого безумного лисьего тявканья. Вы прикатили сюда на лесном «кадиллаке», хотя, если послушать вас, давно разучились управлять автомобилем. Вы припарковались между бассейном и рядом почерневших черепов. Вы, конечно, знаете, что это за комната.
Это комната, где Иезавель подкрашивала себе веки трагическим блеском истории, где Далила осваивала на практике лицензию косметолога. Это комната, в которой Саломея сбросила свое седьмое покрывало, танцуя танец наивысшего постижения, демонстрируя тощие ножки и все остальное.
Первое покрывало
* * *
Стоял ясный день самого начала весны, когда отступают холода и вот-вот готова распуститься верба. Новобрачные пересекали всю страну из края в край в огромной жареной индейке.
Индейка лежала на спинке, как и подобает жареным индейкам, добровольно подставив грудь под нож. Ее короткие ножки застыли в некоем игривом положении, из которого при желании нетрудно было перевернуться и вновь встать на ноги. Однако, поскольку полноценных конечностей у индейки не было, данное предположение, естественно, представляется одновременно бессмысленным и смехотворным и лишь подчеркивает уязвимость ее нынешней позы.
Однако, несмотря на свою патетическую ущербность, жареная индейка – или, вернее, исполинская ее копия – лежа на спине передвигалась по шоссе со скоростью шестьдесят миль в час, то есть гораздо быстрее и дальше, чем продвигается к вершинам успеха в подобной же позе любая юная амбициозная актриска.
Индейка, поблескивавшая боками в робком сиянии мартовского солнца, являла собой свадебный подарок, преподнесенный женихом невесте. Вообще-то говоря, истинным подарком невесте было само создание индейки, сам феномен ее существования. Более того, именно факт появления этого чуда природы пред очами расчувствовавшейся по сему поводу избранницы и способствовал заключению брачного союза. Раскроем секрет – жених, чье имя было Бумер Петуэй, использовал индейку для того, чтобы обманом заковать в цепи Гименея невесту по имени Эллен Черри Чарльз. Во всяком случае, именно об этом – о том, что ее обманули, – и думала Эллен Черри спустя неполную неделю после свадьбы, с грустью наблюдая, как индейка вбирает в себя сельские просторы через ветровое стекло и выдувает через зеркальце заднего обзора. Менее чем через неделю после брачной церемонии, которая, судя по всему, отнюдь не обещала стать залогом грядущих десятилетий матримониального блаженства.
Некоторые браки заключаются на небесах, подумала Эллен Черри. Мой брак заключен в Гонконге. Не иначе как к нему приложили руку те самые люди, которые изготавливают резиновые отбивные для собак, которые можно купить в отделе для домашних любимцев в любом универмаге «Кей-Март».
* * *
Пересмешники – истинные артисты птичьего царства. То есть хотя птахи эти и способны исполнять собственные песни, но, будучи от рождения наделены самыми разносторонними из всех способов пернатого самовыражения, не желают бездумно следовать правилам природы. Как и всем художникам, им самой судьбой уготовано преобразовывать действительность. Волевой, смелый, изобретательный пересмешник, не связанный никакими правилами, которых слепо придерживаются все остальные, собирает обрывки птичьих мелодий то с этого дерева, то с того поля, присваивает их, помещает их в новый и неожиданный контекст, заново создавая из одного мира мир совершенно иной. Например, в Северной Каролине слышали, как пересмешник в своем десятиминутном выступлении слил воедино песни тридцати двух разновидностей птиц, подарив миру виртуозный концерт, не служивший никакой практической цели, и тем самым его вполне можно отнести к сфере чистого искусства.
Подобное искусство творил и пересмешник, затаившийся в зарослях кизила и сирени близ Третьей Баптистской церкви в Колониал-Пайнз, одаривая «Создателя ликующими звуками». А в это же время внутри самой церкви – прямоугольном кирпичном строении в георгианском стиле – несколько сотен свежевымытых, хорошо упитанных представителей рода человеческого занимались – нет, отнюдь не созиданием, а разрушением. Полнейшим разрушением. В восточной части центральной Виргинии, там, где находится городишко Колониал-Пайнз, весна вступала в свои права гораздо быстрее, чем на Далеком Западе, по бескрайним просторам которого жареная индейка уносила на восток Бумера Петуэя и его молодую жену. В Виргинии уже распустилась верба; ее примеру, напоминая мучимых запором эльфов, силился последовать кизил. Уже успели дать побеги нарциссы, на прочих разновидностях флоры набухали и лопались почки. Птицы – не только пересмешники – натянули сети своих трелей от верхушек деревьев до изгородей; пчелы и прочие насекомые пробуждались после зимней спячки, потревоженные сиреной собственного, не узнанного ими и пока что еще слабого жужжания. Подставляя весеннему солнцу бока, мир природы пребывал в процессе возрождения и обновления, как будто намеренно бросая тень сомнения на достоверность проповеди, что в эти мгновения завершалась в стенах церкви.
– Господь подал нам знак, – вещал проповедник, стоявший на облицованном дубом подиуме. – Господь подал нам знак! Это было, если угодно, предостережение. Слово, адресованное мудрым. Он дал детям своим хорошо понятный знак, слова, начертанные огромными черными – а может статься, и золотыми – буквами. Вполне возможно, что знак этот светился неоном. Каким бы он ни был, нет никаких сомнений в его предназначении. Господь поместил свой знак прямо перед лицом своего любимого ученика Иоанна, а Иоанн, будучи праведником, Иоанн, будучи мудрецом, не моргнул глазом, не стал чесать голову, не стал задавать лишних вопросов. Святой Иоанн не стал звонить по телефону своему адвокату и просить юридического истолкования господнего знака. Нет, Иоанн прочел его, записал и передал человечеству. Вам и мне.
Голос проповедника напоминал звуки саксофона. Не равнодушно-спокойного саксофона Лестера Янга, а густого, богатого саксофона, скажем, Чарли Барнета. В его голосе слышался удивительный, мрачноватый лиризм, нечто вроде дерзкого вызова, коренящегося в безысходном одиночестве. Изрытое оспинами лицо было каким-то осунувшимся и голодным; это было лицо человека, замученного гнилыми зубами и гнойными фурункулами. Но голос, голос, который издавали уста на этом лице, голос, что звучал из-под мальчишеской копны липких темных волос, отличался завидным плодородием, был бархатист и мрачновато романтичен. Особенно впечатлял этот голос прихожанок церкви; однако им и в голову не могло прийти, что страстность, звучавшая в нем, по всей видимости, подпитывалась гниющей пульпой зубов и гноем фурункулов.
– А сказал всемогущий Отец Иоанну следующее: когда еврей вернется в обетованную землю – да-да! – когда еврей снова окажется у себя дома в стране Из-ра-иль, – то конец света не заставит себя ждать!
Проповедник сделал паузу и обвел взглядом паству. Позднее Верлин Чарльз сказал об этом так: «Когда Бадди смотрит на вас таким взглядом, мне почему-то кажется, будто он готов зубами вырвать бутоньерку из вашей петлицы и моментально слопать ее». «Угу, – согласилась его жена Пэтси. – Только мне кажется, будто ему то же самое хочется сделать с резинкой из моих трусов». Увы, Верлин Чарльз не сумел оценить по достоинству женскую интерпретацию ненасытного взгляда проповедника, о чем и не замедлил сообщить дражайшей супруге.
Слева от алтаря некий радиоинженер поднял вверх три пальца. Преподобный Бадди Винклер краем глаза уловил этот жест и, перестав сверлить взглядом паству, вернулся к микрофону.
– Когда еврей вновь окажется в Земле Обетованной – конец света не за горами! Этот знак Господь дал всем нам. Почему? Неужели вы думаете, что Господь Бог от нечего делать подбросил нам эту информацию, как будто это обычная сплетня или статейка из «Ридерз дайджест»? Или все-таки Господь намеренно явил этот знак Иоанну? Была ли у Господа причина заставить Иоанна записать это пророчество в Книге Откровений? Ну и что вы на это скажете?
Инженер поднял вверх два пальца. Бадди Винклер кивнул и ускорил темп. Манипулируя в лучших традициях Чарли Паркера своим саксофоноподобным голосом, заставляя его звучать со скоростью пятьдесят два такта в минуту и перейдя на альт – его обычный тенор уже не годился для синкопирования, – проповедник разразился самозабвенной диатрибой, направленной одновременно и против семитов, и против антисемитов. Своих братьев по вере он призвал обратить взоры на Иерусалим, город их вечной судьбы. Он призывал их приготовиться к физическому вхождению в этот город, где наиболее праведные из них примут из рук Господа обещанную награду. Он напомнил присутствующим, что в следующее воскресенье расскажет о том, что ждет их при вступлении во врата Нового Иерусалима. Далее Винклер напомнил еще и о том, что на следующей неделе проповедь из цикла о Стремительно Приближающемся Конце Света будет транслироваться по радио на канале «Голос южных баптистов». После этого он повел проповедь на коду, и произнесенное им «Аминь» самым чудесным способом совпало с показом одного пальца.
Когда преподобный Винклер, стоя у дверей, принимал комплименты расходящихся по домам прихожан, его улыбку обрамляли крошечные пузырьки слюны.
– Мощная у вас получилась проповедь, преподобный Винклер!
– Да благословит вас Господь, Рой.
– Преподобный Винклер, вы были само красноречие. Вы так глубоко тронули меня, вы задели тайные струны моей души, вы…
– Это Господь вещал моими устами, мисс Пакетт. Это Он тронул вашу душу.
– Здорово, Бад. Лягушки уже проснулись.
– Даже не знаю, Верлин, найдется ли у меня этой весной время, чтобы нам с тобой половить их.
– То есть ты, Бад, если я правильно тебя поняла, намерен ловить других лягушек?
Фурункулы проповедника сделались багровыми.
– Пэтси, думай, что говоришь.
– Как в той поговорке, про другую рыбу?
– Пэтси, – проповедник произнес это имя с какой-то особой интонацией, словно пытался извлечь из раструба саксофона низкую ноту. В нем одновременно слышались и осуждение, и мольба. Пэтси улыбнулась и пошла прочь, оставив преподобного говорить с другими прихожанами.
Из церкви Верлин и Пэтси Чарльз направились к стоянке, к своему «бьюику».
– Что ты себе позволяешь с ним, Пэтси. Это в божьем-то храме…
– Не в храме, а на ступеньках.
– Но зато в воскресный день!
– Бад он всегда Бад, будь то воскресенье или Четвертое июля.
– А в Судный день?
– Думаю, скоро мы это узнаем, – сказала Пэтси, и Верлин, благо его надежно скрывали заросли сирени, улыбнулся.
– Вот уж не думаю, – сказал он, когда они с Пэтси остановились полюбоваться новеньким «фордом-пикапом», принадлежавшим, как подозревали супруги, кому-то из знакомых. – Вряд ли конец света наступит прямо сей момент. А знаешь почему? Потому что в одном только Нью-Йорке евреев больше, чем в целом государстве Из-ра-иль. – Верлин попытался произнести эту фразу в манере своего преподобного родственника, но это ему не удалось, потому что его голос по звучанию скорее напоминал пронзительную дудку, чем саксофон.
– Так, значит, ты хотел бы их всех депортировать?
– Готов подвергнуться обрезанию, если мне докажут, что в Нью-Йорке евреев меньше, чем в Иерусалиме. Лично я к Армагеддону не готов. Мне еще нужно оплатить кое-какие счета.
– Кстати, хочу тебе напомнить, что у тебя есть дочь, и она мечтает жить в Нью-Йорке.
Услышав слова жены, Верлин нахмурился. На лице его проступила мировая скорбь. Это было гладкое, розовое лицо, не оккупированное ни на левом, ни на правом своем фланге ни единой бакенбардой. Верлин принадлежал к тому типу мужчин, которые, похоже, бреются изнутри. У него было такое же стройное мускулистое тело, как и у родственника-проповедника, но в отличие от Бада лицо его было круглым, гладким и удовлетворенным (что вовсе не совпадает по значению со словом «довольное»). От его щек всегда пахло заплесневелой мочалкой, независимо от того, сколько крема для бритья марки «Олд спайс» он на них изводил.
– Спасибо, что напомнила.
– В Нью-Йорке живут миллионы людей. Стало быть, не так уж плох этот город.
– Извращенцы. Пуэрториканцы. Уличные грабители. Террористы. Как ты их называешь, эти… побирушки с мешками.
– Террористы в Нью-Йорке? Дорогой мой, Нью-Йорк, к твоему сведению, находится в Соединенных Штатах Америки.
– Нет, так обязательно появятся, если уже не появились. Евреи притягивают к себе террористов, как дерьмо – мух. Так было всегда.
– Ты говоришь совсем как Бад, ей-богу. Но евреи не вчера же там появились. В Нью-Йорке с незапамятных времен полно евреев. А с сороковых годов они потихоньку возвращаются в Израиль. Не могу взять в толк, почему вы с Бадом вдруг так ополчились на них?
– Наверно, это все новости виноваты. В них только и говорят, что о Ближнем Востоке, – вздохнул Верлин. – Как будто на свете нет ничего другого.
– Кроме того, Бумер обязательно позаботится об Эллен Черри. Не твои ли это собственные слова?
– Если я это и сказал, то лет сто назад. И с тех пор больше не повторял. А эта его чертова уродина на колесах в виде индейки! Уверен, наша дочь уже обратила мужа в свою богемную веру. Художники! – сплюнул с досады Верлин.
Когда супруги подошли к своему «бьюику», с него вспорхнули два пересмешника. Один из них защебетал что-то на малоизвестном диалекте щегла, а второй в своей песенке слил воедино крик дрозда с резким аккордом, позаимствованным из репертуара дятла. Долгие столетия пересмешники охотились на насекомых и отыскивали семена растений, однако после того как на дорогах юга США стали сотнями появляться автомобили, они быстро поняли, что поиск пищи можно значительно облегчить, просто склевывая с радиаторов припаркованных машин трупики всевозможных козявок, погибших при столкновении с современными средствами передвижения. Пересмешники. Вот кто обращает себе на пользу современные технологии. Вот кто изобретает новые трюки для подкрепления самовыражения. Художники!
* * *
Прежде чем статическое электричество окончательно зажарило ее до хрустящей корочки, воскресная проповедь преподобного Бадди Винклера прорвалась-таки из радиоприемника жареной индейки.
– Дядюшка Бадди! – фыркнула Эллен Черри. Хотя фактически проповедник приходился ей тем, кого южане обычно именуют «нашему забору двоюродный плетень», она привыкла с раннего детства называть его Дядюшкой. Теперь Дядюшка Бадди сделался знаменитостью национального масштаба.
Бумеру это было отлично известно. В последние несколько лет он близко сошелся с ее родственниками – с отцовской стороны, – куда ближе, чем она сама. Бумер, похоже, не заметил, как жена переключила приемник на сводку новостей. («Сегодня в арабском квартале Иерусалима израильские солдаты обстреляли группу…») Бумер, похоже, считал коров. Коров, что подобно комарам облепили клейкую ленточку горизонта. Доведя счет до некоего числа, он улыбнулся. Наверно, мне никогда не узнать, подумала Эллен Черри, сколько же требуется пасущихся где-то у горизонта коров, чтобы мой муж улыбнулся.
Странно, но в местности, подобной этой, – сухой, голой и бескрайней, местности, занятой под кормовые культуры и перемежающейся с плоскими скалами, апокалиптическая проповедь Бадди Винклера приобретала некую убедительность. К западу от Каскадного хребта, в окрестностях Сиэтла, где молодожены начали свое путешествие, леса были столь высоки, внушительны и густы, что казалось, прямо в воздух испускали зеленый дух, щеголяли мшистыми усами и во всю мощь своего голоса орали на лесорубов: «Сами вы пни!» Эти прохладные, величественные леса, пышущие древней как мир витальностью, казалось, опровергали самые убедительные эсхатологические прогнозы. Здесь же, напротив, деревья были какие-то чахлые, хилые, бесцветно-однообразные и редкие. Перед индейкой простиралась ровная и прямая дорога. Мчащихся по ней пассажиров она убаюкивала, погружая в безжизненный ритм, от которого не спасало даже гранулированное пространство пейзажа, напоминавшего желто-бурый слоеный пирог. Далекие точки коров на горизонте, почки на вербах и действительно отпечаток копыта на всем вокруг.
В местности такого рода Эллен Черри всегда ожидала звона золотых часов. Часов с будильником, звенящим как разряды молний и флюгельгорны. Затем прозвучит голос Орсона Уэллса, читающего отрывки из «Книги Мертвых».
– Все это как раз и будет напоминать конец света, – сказала она, – особенно когда мы здесь, в этой глуши, за сотни миль от телефона.
Бумер ничего не ответил. Его внимание было приковано к катившемуся им навстречу грузовику для перевозки скота. Приблизившись к индейке, грузовик резко сбросил скорость и завихлял, едва не сбросив их с дороги в кювет. Водитель высунулся из окошка и удивленно покачал головой. Бумер успел увернуться и сердито посигналил.
– Деревенщина, – пробормотал он. – Чуть было не сбил ножку.
* * *
Колониал-Пайнз – это пригород без города. Расположенный на расстоянии двадцати двух миль от Ричмонда, он никак не может считаться его предместьем, но в то же время не дотягивает до того астрономического числа жителей, которое превращает отдельное поселение в город. Не может похвастаться он и какой-либо промышленностью; и хотя в непосредственной близости от него в избытке выращиваются превосходные помидоры, претендовать на звание сельскохозяйственного района Колониал-Пайнз также не в силах. Это может показаться странным, но центра как такового у городка тоже нет. То, что можно с большой натяжкой считать деловым центром Колониал-Пайнз, являет собой четырехрядное шоссе, по которому, несмотря на развилку, позволяющую сегодня объезжать это местечко, в направлении Флориды и обратно перемещаются тысячи туристов-янки. Участок дороги длиной в три мили, проходящий через Колониал-Пайнз, плотно застроен мотелями, заправочными станциями и ресторанами. Хотя, если признаться честно, «ресторан» – это слишком пышное имя для закусочных-барбекюшниц, лотков с мороженым, стоянок для грузовиков и так называемых семейных гостиниц (чья простоватая, едва ли не тоталитарная кухня никогда – нечего даже надеяться! – не порадует вкусовые бугорки вашего языка ощущениями новыми или смелыми). Жители этого квазигородка зарабатывают себе на жизнь благодаря так называемой Полосе (сравнение ее с Полосой Лас-Вегаса так же смехотворно, как сравнение, скажем, Мэри Осмонд с Мэй Уэст). Впрочем, можно предположить, что немалая часть местных доходов складывается из выручки от штрафов за превышение скорости: слава Колониал-Пайнз как ловушки для водителей-лихачей гремит по всему Восточному побережью от Бостона до Майами.
И все-таки каким же именно образом это сообщество белых, принадлежащих к нижней прослойке среднего класса американцев общим числом девятнадцать тысяч человек зарабатывает себе на жизнь? Где они находят деньги на покупку зеленых жалюзи, электрических газонокосилок и вездесущих американских флагов – это вопрос, способный заставить какого-нибудь демографа тщетно потратить целый месяц на попытки его разрешения. Однако, к счастью, нас это дело совершенно не касается.
Довольно того, если мы скажем следующее: Эллен Черри Чарльз родилась и выросла в городке Колониал-Пайнз, штат Виргиния, который она еще с самой колыбели возненавидела и, будучи совсем юной девочкой, тайно замыслила сбежать от неизбывной скуки, которая, по ее мнению, до сих пор витает удушливым облаком над этим местом. В конечном итоге, хотя и не без трудностей, ей все-таки удалось сбежать оттуда. Однако щупальца родного дома в равной степени и цепкие, и скользкие. Свидетельством того, что Эллен Черри еще не готова обрубить их полностью, были ее еженедельные телефонные звонки родителям. Такой звонок она и сделала в вышеописанный мартовский день.
– Привет! Это я!
– Дорогая! – воскликнула Пэтси. – Как я рада слышать твой голосок! Послушай, прежде чем мы начнем разговаривать, мне нужно одеться. Ты меня застала в тот момент, когда человек, так сказать, голый как сокол.
– Гол как сокол?
– А какая разница? Ты что, насмехаешься, как какая-нибудь фифа-янки, над тем, как я говорю?
– Нет, нет, мама! Голый означает, что на человеке нет никакой одежды. А гол – что на нем не то что одежды нет, но еще и жди чего-нибудь этакого.
Пэтси хихикнула.
– О Господи, малышка. Со мной и случилось что-нибудь этакое… Дело в том, что твой папочка занимался со мной тем, чем он имеет обыкновение заниматься в воскресенье днем. Насколько мне известно, те, кто балует этим своих жен не чаще одного раза в неделю, предпочитают исполнять супружеский долг субботней ночью, а вот твой папочка непременно должен отличаться от других ну хотя бы чем-то. Клянусь тебе, я уверена, это его проповеди Бадди так раскочегаривают. Ведь раскочегаривают же они добрую половину наших дамочек-баптисток. А может, это все из-за футбола, я не знаю. Он обычно сначала смотрит по телевизору футбол… Мне, конечно, не следует болтать с тобой на такие темы. Хотя с другой стороны, ты теперь у нас тоже замужняя женщина.
– Бумер великолепен, мама.
– Отлично. Откуда звонишь?
– Из какого-то городка, где устраивают родео. Где-то уже ближе к Айдахо. Народ обычно считает, что в таких городках вкусные гамбургеры, а коровы пасутся едва ли не на Главной улице. Но, честное слово, в здешних пирожках опилок даже больше, чем у нас в Колониал-Пайнз. Бумер уже умял две штуки и сейчас взялся за третий.
– А ты следи за ним. Не позволяй ему обрасти жирком.
Услышав эти слова, Эллен Черри посмотрела на закусочную, в которой она оставила своего молодого мускулистого муженька. Зеваки уже собрались поглазеть на огромную моторизированную индейку. Бумер стоял в самой гуще этой жиденькой толпы.
– Неужели, джентльмены, вас по-прежнему величают ковбоями? – спросил Бумер и с видом голодного волка, вгрызающегося в луну между второй четвертью и полнолунием, впился зубами в булочку с гамбургером.
Подросток, которому он адресовал свой вопрос, скорее всего был слишком смущен оказанным ему вниманием и не нашелся, что ответить. Поэтому тут же ухватился за возможность получше рассмотреть обувь незнакомца. Не иначе, как ему понадобилась к лету новая пара.
Один из зевак постарше, по-гусиному вытянув шею из воротника джинсового костюма, решил задать встречный вопрос:
– А как, по-твоему, нас следует величать?
Голос его звучал вальяжно и чуть манерно, как у сытого ужа, хорошо отобедавшего жирными мышками и лениво растянувшегося на груде камней под полуденным солнцем.
– Я думал, нынче ковбоев переименовали в служащих по надзору за коровами, – усмехнулся Бумер и захрустел последним листиком салата с капелькой горчицы. – Я где-то читал, – добавил он с набитым ртом, – что самое точное определение вашего брата звучит так: «грубый, невоспитанный викторианский сельскохозяйственный рабочий». Но, сдается мне, оно вряд ли к вам пристанет.
В телефонной трубке послышался топот ног.
– Уфф, – вздохнула Эллен Черри.
– Дорогая, подожди секунду, я сейчас на себя что-нибудь накину!
– Мама, кажется, мне пора закругляться. Нам нужно ехать. Прямо сейчас. Я люблю тебя. Пока.
Сегодня восхищение ковбоем как квинтэссенцией американского героя с большой буквы уже не столь распространенное явление, как это было когда-то. Путешествуя в обществе «служащих по надзору за коровами» по Вайомингу, Жестянка Бобов была вынуждена заметить, что если сравнить американского пастуха, скажем, с японским самураем, то сравнение это будет явно в пользу последнего. По словам Жестянки, «прежде чем вступить в бой, самурай обычно поджигал ладан в своем шлеме, чтобы его голова – на тот случай, если она достанется врагу, – оказалась бы приятной для обоняния. Ковбои – с другой стороны – практически никогда не мылись и не меняли одежду. Если противник самурая ронял меч, то самурай протягивал ему свой запасной клинок, чтобы можно было честно продолжить поединок. Ковбои любили стрелять своим врагам в спину, прячась в засаде. Ну как, уловили разницу?». Ложечка и Грязный Носок обычно диву давались, откуда Жестянке Бобов известно так много о самураях.
– Однажды мне довелось около месяца сидеть на полке рядом с коробкой импортных рисовых крекеров, – обычно следовал ответ Жестянки. – Общаясь с чужестранцами, можно почерпнуть премного полезных и любопытных сведений.
Впрочем, не будем забегать вперед в нашем рассказе. Мы остановились на том, что Бумеру и Эллен Черри пришлось до некоторой степени поспешно убраться из городка любителей родео. Между прочим, толпа зевак, оседлав табун японских грузовичков-пикапов, устремилась за индейкой в погоню и даже пересекла границу штата, углубившись миль на двадцать на территорию штата Айдахо.
* * *
После телефонного звонка Эллен Черри ее мать, до некоторой степени растерянная, зато только что вкусившая плотских утех, оделась, выпила чашку кофе и вышла на нагретое солнцем парадное крыльцо дома, чтобы предаться размышлениям. Ей хотелось еще раз поразмыслить над тем, а не совершила ли ее дочь ошибку, выйдя замуж за Бумера Петуэя, и что Верлин и его кузен Бадди Винклер вполне могли коварно вмешаться в жизнь Эллен Черри, но не в том смысле, что они подсунули ей Бумера, а вообще.
У Пэтси были свои планы в отношении дочери, и ее беспокоило то, что Верлин в принципе мог помешать их осуществлению.
Если ей удастся сделать в Нью-Йорке удачную карьеру на поприще искусства, то исключительно благодаря мне, подумала Пэтси. Она немного раздвинула полы халата, чтобы предзакатное весеннее солнце согрело ее между ног, откуда стекал ручеек мужской жидкости. В которой, как она иногда подозревала, утонула ее собственная артистическая карьера.
В юности Пэтси выступала на стадионах, где пластичными телодвижениями разогревала зрителей и подбадривала свою спортивную команду, мечтая посвятить свою жизнь профессиональному танцу. Почему бы и нет, ведь в пятнадцатилетнем возрасте ее избрали Грейпфрутовой Принцессой округа Окалуса! В семнадцать она познакомилась с Верлином, пилотом ВВС США, выпускником Пенсаколы, и выскочила за него замуж. Выйдя в отставку, Верлин перевез ее в Виргинию, где нашел себе работу инженера-строителя. Всю последующую часть своей жизни, пока муж находился на работе, Пэтси танцевала дома в миленьких беленьких сапожках.
Эллен Черри любила наблюдать за экзерсисами матери, однако вовсе не эти феерические танцевальные па обратили дочь к искусству. Скорее причиной тому стало головокружение. И Колониал-Пайнз.
Два раза в год семья на машине отправлялась во Флориду погостить у родственников Пэтси. Как нарочно, Эллен Черри плохо переносила эти поездки, ее жутко укачивало. Чтобы преодолеть тошноту, ей приходилось путешествовать лежа на спине на заднем сиденье микроавтобуса, устремив взгляд вверх. В результате она научилась воспринимать окружающий мир в совершенно ином ракурсе.
Телефонные столбы проносились мимо нее в виде петель. Она обычно сначала замечала подсветку рекламных щитов, затем их верхушки и только после этого размытое изображение: то мимо пролетал тающий ковбой «Мальборо», то разбухающий ломоть пирога. Постепенно Эллен Черри пристрастилась к экспериментированию. Начала играть в так называемые «зрительные игры». Прищуриваясь и контролируя степень прищура, она научилась добиваться перемещений в пространстве типа «фигура-земля». Фигура-земля, земля-фигура, туда-сюда, вперед-назад. Ей удавалось достигать эффекта цветовой слепоты. По ее желанию пейзаж на протяжении многих-многих миль мог оставаться, допустим, исключительно красным.
– Как чувствует себя папина дочурка? – обычно спрашивал с водительского сиденья Верлин. – Хочешь пи-пи?
Частенько папина дочурка оказывалась просто не в состоянии ответить на его вопрос. Папина дочурка была занята смещением фокуса, стараясь размыть или исказить нормальные ассоциативные отношения объекта и пространства, лишая их привычного смысла, перемещая их в ту в высшей степени таинственную сферу, что лежит между роговой оболочкой глаза и мозгом, чтобы потом забавляться там с ними, как душа пожелает. Параллельные линии электрических проводов под ее динамичным взглядом имели обыкновение пересекаться и нахлестываться друг на друга, утрачивая строгую свою последовательность, а промежутки между ними сжимались или растягивались. Это было особенно интересно в тех случаях, когда эту оптическую смесь взбалтывали птицы. Или же ей нравилось рассматривать само поле зрения, отказывая в благосклонности какому-нибудь центральному объекту вроде водокачки, либо отдавая предпочтение пространству, окружавшему эту водокачку, находя геометрические формы и содержание в тех его участках, которые мы обычно считаем второстепенными, пустыми и малозначимыми. Все это рассматривалось вверх ногами, сбоку, вкривь и вкось, когда тошнота подступала к горлу. Стоит ли удивляться, что теперь Эллен Черри довольно пренебрежительно отнеслась к занятию Бумера Петуэя – подсчету коров на горизонте?
Начиная с первого класса и все годы учебы в средней школе Эллен Черри рисовала лучше остальных детей. При всем уважении к хвастливым уверениям Пэтси следует признать, что страсть к рисованию девочка унаследовала все же от отца-инженера, виртуозно выполнявшего наброски местности, а также всевозможные схемы и чертежи. (Если что она и унаследовала от матери, помимо определенной щенячьей мечтательности, так это восхитительную попку, безупречной формы округлые грудки, дерзкий вздернутый носик, пухлые губки, огромные голубые глаза и карамельного оттенка кудряшки, которые в любом состоянии смотрелись так, будто их обладательница только что принимала участие в съемках фильма «Волшебник из страны Оз». Кстати, эти волосы имели обыкновение откалывать свои собственные номера.) В каждой школе имеется свой неофициальный «школьный художник»; в своей школе этот пост по праву занимала Эллен Черри. Шли годы, во время регулярных поездок во Флориду она, так сказать, обогащала свою оптическую руду, а ее художественные проекты все более усложнялись и со временем приняли прямо-таки авантюрный характер. Эллен Черри стала мало-помалу терять местных своих поклонников. Дети отпускали жестокие комментарии по поводу ее живописных работ. Ей было все равно. Она твердо решила стать художницей.
В Колониал-Пайнз искусства было не больше, чем порнографии в гостиной у квакера. Как это нередко случается, само отсутствие культурного стимула становится культурным стимулом. Для Эллен Черри олицетворением искусства служил рекламный щит на выезде из Колониал-Пайнз. Ему предстояло стать для нее чем-то вроде ковра-самолета, на котором она улетит из своего убогого городишки, где единственным кинотеатром был жалкий драйв-ин, да и тот своим существованием был обязан тому факту, что влюбленные парочки находили его удобным для своих суррогатных любовных утех.
В последний год обучения в школе, страдая от хронического недуга, который Пэтси, знакомая с ним по личному затянувшемуся опыту, называла «панталонной чесоткой», Эллен Черри каждую пятницу посещала вечерние киносеансы в компании Бумера Петуэя.
Когда следующей осенью Эллен Черри сбежала в колледж искусств, она была убеждена, что уже больше никогда не увидит старину Бумера, и это ее вполне устраивало. Увы, около двух часов в первую же ночь под ее окном в спальном корпусе общежития студенток-первокурсниц послышалась какая-то возня, и в следующее мгновение в комнату влез Бумер собственной персоной – с банкой «Пабста» в руке и розой в зубах. В Ричмонд он прикатил на «Харлее» своего брата, после чего по оплетенной плющом стене вскарабкался на третий этаж. Бумер, видите ли, был громоподобно, головокружительно и – это следует отнести в его пользу – искренне влюблен.
– Ты не имеешь права так поступать со мной, – всхлипнул он, когда Эллен Черри попыталась выдворить его обратно через окно. – Ты должна вернуться домой! И всегда быть только со мной! После того, что у нас с тобой было! Мы же записались в том мотеле под одним именем, как муж и жена. Ведь ты брала его в рот!
– Тебе следовало внимательнее читать примечание, дорогой, – шепнула Эллен Черри, пытаясь помочь Бумеру как можно тише спуститься по побегам плюща. – К этим ротовым делам пожизненная гарантия не прилагается.
* * *
Жареную индейку следует считать памятником Бумеровой любви. Посмотрите на нее, пухленькую и лоснящуюся, плывущую по всему Айдахо подобно исполинскому стручку-мутанту. Послушайте, как она неожиданно стреляет двигателем, проезжая мимо серебряных рудников, не иначе как отдавая салют месту рождения ножей и вилок высокой пробы. Ведь только жареная индейка, обладая особой харизмой, только она одна и способна извлечь из темных кухонных шкафов на свет божий столовое серебро, подарив ему ощущение праздника.
Посмотрите, как она скользит по бескрайним картофельным полям, чувствуя себя в обществе картофеля как дома, но вид у нее такой, словно сейчас на нее обильно прольется густая подливка.
В своих недрах, в своем круглолицем трюме она везет внушительную порцию нашего примитивного и языческого багажа.
Примитивный и языческий багаж? У нас? У нас, с нашими лазерами, микрочипами, теологической семинарией и журналом «Тайм»? Разумеется, а вы как думали? Разве по меньшей мере два раза в год миллионы и миллионы нас – кибернетических христиан и факс-аппаратных иудеев не участвуют в ритуале, чрезвычайно стилизованном священнодействии, которое происходит вокруг большой мертвой птицы?
Разве это живое существо не приносят в жертву, как и во время оно, для того, чтобы привлечь внимание божественного духа, чтобы показать свою благодарность за дарованную благосклонность, чтобы испросить благосклонность новую?
Выпотрошенная, приготовленная на медленном огне, будь то газовая или электрическая плита, индейка – центральная фигура на нашем священном пиршестве. Она не что иное, как животное-тотем, собирающий воедино все наше племя.
А поскольку индейка – птица неуклюжая и своенравная, ее приготовление учреждает, а затем и укрепляет племенную иерархию. Имеются всего две ноги, два крыла, некое количество белого мяса и определенное количество темного. Кому какой кусок достанется. Тот, кто разрезает птицу и распределяет ее конечности и органы, подчеркивает, причем совершенно недвусмысленно, ранг каждого из собравшихся.
Вспомните и то, что ноги этой птицы обычно именуют «барабанными палочками», по названию ритуальных предметов, предназначенных для извлечения музыки из наиболее священных первобытных инструментов. Наши далекие предки держали барабаны открыто, на публике, а вот палочки, имевшие более сакральную функцию, обычно хранились в местах, ведомых лишь шаману, знахарю, верховному жрецу или Мудрой Старой Женщине.
Крылышко птицы порождает душевный полет, а ножками, как барабанными палочками, стимулируется пульсирующий ритм сердца мироздания.
Сегодня очень немногие из нас принимают участие в настоящей охоте на индеек и их убийстве, однако почти все мы наблюдаем – часто обуреваемые весьма бурными эмоциями – за имитацией подобных событий. Мы видим это действо на телевизионных экранах непосредственно перед тем, как приступить к общей трапезе. Ведь что такое футбольный мяч, как не метафоричная индейка, пролетающая над лугом? А что такое гол, как не убийство, совершаемое кем-то из членов соперничающих племен? Под наши аплодисменты юные охотники из Алабамы или Нотр-Дам убивают птицу. Затем Мудрая Старая Женщина в облике вашей бабушки приглашает вас к столу, сидя за которым мы притворяемся, будто давно уже не дикари, а сами тем временем рвем на куски ни в чем не повинную птицу.
Осознавал ли Бумер Петуэй этот тотемический подтекст, когда, желая произвести впечатление на свою возлюбленную, сотворил это огромное, суперразмерное украшение праздничного стола? Нет, скорее всего, вряд ли осознавал. Если когда-нибудь упадет последнее покрывало, Бумер, пожалуй, сможет понять, что, собственно, он изготовил. Однако в данный момент он был столь же невежествен и непросвещен, как были невежественны Жестянка Бобов, Ложечка и Грязный Носок до того, как Раскрашенный Посох и Раковина привлекли их внимание к этой теме.
Тем не менее именно Бумер вел по землям штата Айдахо это индейкоподобное творение; это он помогал гигантской птице ускользать из-под разделочных ножей горных кряжей, это он парковал ее на пустынных стоянках, отчего окружающая флора начинала напоминать веточки петрушки.
* * *
Рэндольф «Бумер» Петуэй был по профессии сварщик. На семь лет старше Эллен Черри, рослый, крепкий парень с округлым смуглым лицом и глуповатой улыбкой, – бесспорно, ему была присуща некая разбойничья красота. Он мог много выпить, много гоготал и ходил, слегка прихрамывая, – результат травмы лодыжки, полученной в сварочной мастерской. Несмотря на свою хромоту, он отплясывал под ритмы кантри-рока лучше любого танцора во всей восточной части центральной Виргинии. Некий ценитель хореографического искусства, что работал за стойкой местного бара, заметил как-то раз, что, когда Бумер танцует, он похож на обезьяну на роликах, жонглирующую бритвами во время урагана.
– Он полный идиот, – сообщила Эллен Черри матери, – но, надо отдать ему должное, с ним не соскучишься.
Вдобавок к тому, что Эллеи Черри считала Бумера необычайно волосатым, ее огорчало и то, что он ни черта не смыслил в искусстве; нет – он вообще не интересовался искусством и, что еще хуже, отговаривал ее от увлечения искусством. (Тем не менее, когда юные филистеры из Колониал-Пайнз публично допустили саркастические высказывания в адрес ее «придурковатых» картин, Бумер пригрозил, что начистит им морду стальными мысами своих сварщицких ботинок, и никто не посмел усомниться в его обещаниях.) Еще бы, ведь его вытурили из школы!
Исключенный из школы на неделю за распитие пива в кабинете биологии и за прочие нарушения дисциплины Бумер ушел домой и за парту больше не вернулся. Тренер по легкой и тяжелой атлетике чуть не плакал с досады. Он едва не предложил подающему надежды юному спортивному дарованию некую денежную сумму, лишь бы тот вернулся в школьные стены, но напрасно. Дело в том, что Бумер установил рекорд штата в толкании ядра и метании диска. Половина университетов Атлантического побережья предлагали ему стипендию. Все прочили его в олимпийские чемпионы.
– Предположим, что я посвятил лучшие годы моей жизни спорту, – рассуждал Бумер в разговоре Эллен Черри. – После тяжелых тренировок, пота и мучений – а на соревнованиях мирового класса иначе не бывает, когда не думаешь и не мечтаешь ни о чем другом, кроме толкания ядра, – на что я буду годен в конце концов? Разве что красоваться на коробке с пшеничными хлопьями.
– А на что ты годен сейчас, дорогой? Сжимать в кулаке пивную жестянку?
Действительно, в сжимании алюминиевых банок Бумеру, пожалуй, не было равных в мире. Он в огромных количествах поглощал пиво, а также «Ар-Си-колу». Он в немыслимых масштабах поедал пиццу, арбузы и шоколадные пончики. С грубым изяществом он орудовал своей газовой горелкой, вбухивая сбережения в усовершенствование гоночной «Камаро», которая, похоже, упорно отказывалась носиться с нужной ему скоростью. Бумер танцевал, предавался чревоугодию и глотал шпионские романы. Как-то раз он похвастался, будто перечитал все до единого политические триллеры, причем многие из них даже дважды. Он курил дешевые сигары. Ему не давал покоя тот факт, что он катастрофически быстро лысеет. Он тайком брал уроки танго. Он ухаживал за Эллен Черри Чарльз.
Со стороны могло казаться невероятным, что эти ухаживания нашли поощрение и поддержку у Верлина и Бад-ди, – особенно если учесть отнюдь не безупречную репутацию Бумера и то, что чем старше становилась дочь, тем строже становился Верлин Чарльз. По настоянию родственника он навязал ей строго консервативную манеру одеваться. Он стал цензором ее литературных вкусов, он отслеживал все интересующие ее телепрограммы, даже ввел для нее комендантский час и строго-настрого запретил пользоваться косметикой и духами. Верлин и Бадди, по всей видимости, не догадывались, что каждую пятницу, по вечерам, в придорожном кинотеатре, трусики Эллен Черри сползают вниз по ее ногам, зацепившись за палец Бумера – крепкий палец метателя диска. Или все же догадывались?
Петуэи – старая виргинская семья с добрым именем. В роду имелось немало судей и юристов. В свое время Верлин и Бадди немало «наловили лягушек» с отцом Бумера. И прекрасно понимали такого парня, как Бумер. Зато не понимали Пикассо.
– Художественная школа! Что за пустая трата твоего времени и моих денег, – рассуждал Верлин. – Глупость несусветная, да и только! Бад говорит, что искусство – дело рук сатаны. Лукавый-де задумал преуменьшить творение рук Божьих, и сдается мне, что Бад по-своему прав. Нет, нет, знаю, что это – глупо. Но почему тебе не пойти учиться в какой-нибудь приличный христианский колледж для женщин, получить профессию учительницы? Или выучиться на секретаршу? Выйти замуж за хорошего человека…
– Вроде старины Бумера?
– Любой женщине нужен сильный, работящий мужчина. Или ты мечтаешь прожить всю жизнь со слюнтяем, который лепит куличики из песка на чердаке, где кишмя кишат крысы?
Эллен Черри улыбнулась, вспомнив о мерзких грызунах, сражавшихся за обладание рассыпанным на земле поп-корном в придорожном кинотеатре Роберта Ли.
Исключительно благодаря воинственной поддержке со стороны матери Эллен Черри получила от отца разрешение поступить в университет штата Виргиния в Ричмонде, где имелся один из лучших в стране факультетов изящных искусств. В университете Эллен Черри впервые почувствовала себя поистине счастливой и, окрыленная, принялась – кстати, довольно успешно – грызть гранит науки. В стенах университета она ощутила себя буквально на седьмом небе. Она научилась правильно натягивать и грунтовать холст, узнала, как обходиться с литографическим камнем. Она открыла для себя постэкспрессионизм и творчество Джорджии О\'Кифф. Последняя моментально сделалась ее кумиром и главным предметом реферата, за который Эллен Черри удостоилась своей первой оценки «отлично». Она с новым рвением возобновила зрительные игры детских лет, обнаружив, что они – нечто вроде острых вил, пользуясь которыми можно проткнуть то, что Мелвилл назвал «картонной маской» видимой реальности. Ей постепенно стало понятно, что имел в виду де Коонинг, когда сказал: «Все, что я вижу, становится моими формами и моим состоянием».
На выходные она по настоянию папочки автобусом возвращалась в Колониал-Пайнз, где продолжала встречаться с Бумером Петуэем. Свидания с Бумером в номерах дешевых мотелей, их совместное употребление пива помогали ей расслабиться и отдохнуть от напряженных университетских занятий. Таким» образом, у Эллен Черри был довольно приятный образ жизни, который устраивал ее во всех отношениях. Все было хорошо – до тех пор, пока не произошло нечто такое, что нанесло по ее маленькому счастливому мирку сокрушительный удар. В результате она получила душевную травму куда более серьезную, чем хромающая походка Бумера.
Среди прихожан Третьей баптистской церкви Колониал-Пайнз вскоре разнесся слух, что студентам художественного факультета положено рисовать обнаженную натуру. Поговаривали о том, что на таких занятиях перед смешанной аудиторией студентов и студенток расхаживают голые мужчины и женщины. Слух был верен, за исключением того, что никого не заставляли насильно посещать занятия натурного рисунка, а натурщики-мужчины позировали исключительно в плавках. Как бы то ни было, неудовлетворенные ответом университета на их запрос дать соответствующие разъяснения (Эллен Черри в порядке самозащиты отрицала существование подобных занятий) преподобный Бадди Винклер и Верлин Чарльз решили все выяснить сами.
Круша на своем пути мольберты и стулья, Верлин с Бадом ворвались в классную комнату. При виде их студенты орали «Рэмбо! Рэмбо!». Лишь Эллен Черри было не до смеха. Несмотря на ее истерические протесты, Верлин вытащил дочь из аудитории (Бадди Винклер остался, дабы подвергнуть суровой диатрибе преподавателя и обратиться с проповедью к растерянной натурщице). Когда отец принялся собирать ее вещи, из груди Эллен Черри вырвался вопль – острый, как крюк мясника, и черный, как болотная вода.
Скоро в ее комнате появился и Бадди. Впав в ярость, они оба, схватив салфетки, принялись соскребать с лица Эллен Черри губную помаду, румяна и тени. Операция эта производилась так грубо и с такой силой, что со щек начинающей художницы вместе с косметикой была содрана кожа, а губы лопнули, как ошпаренный кипятком помидор. Веки моментально опухли, и поклоннице творчества Джорджии О\'Кифф пришлось временно смотреть на мир сквозь узкие щелочки. Девушке казалось, будто она угодила в огненный вихрь и самая чистая, самая светлая часть ее существа теперь изрыта уродливыми оспинами.
Осуществляя чудовищную операцию по «очищению невинного существа от скверны», отец и Бадди то и дело выкрикивали одно и то же слово.
– Иезавель! – раскаркались они. – Иезавель!
* * *
Иезавель путешествовала вместе с Эллен Черри и Бумером в огромной жареной индейке. Куда бы Эллен Черри ни отправлялась, Иезавель всегда следовала за ней. В отличие от Джорджии О\'Кифф, которая была ее временным кумиром, Иезавель была вечным ее двойником, свежей раной, в которой она раскачивалась, как в гамаке, скелетом, что клацал костями в глубинах ее плоти. С того самого дня, когда она подверглась публичному унижению в стенах университета, и до дня сегодняшнего в ее крови гулко бухал бубен. И хотя он вполне мог принадлежать Саломее, для Эллен Черри это был бубен Иезавели. Как правило, его звон был негромким, а ритм приглушенным: пройдут долгие месяцы, в течение которых она и ее незримый двойник лишь слегка соприкоснутся друг с другом в зале. Не успела, однако, огромная птица на колесах въехать в разноцветный каньон на юго-востоке штата Айдахо – казалось, будто песчаник здесь имеет лавандовый оттенок теней для глаз и гранатовый цвет губной помады, – как дремлющий до поры до времени ладан Иезавели наполнил нутро индейки своими древними испарениями.
Однако не будем спешить. Иезавель ждала очень долго, так что ничего страшного, если она подождет еще чуть-чуть. Нам же следует начать с самой индейки, ее происхождения, ее назначения и смысла всего ее существования.
Оказавшись дома после того, как Верлин с Бадди вынудили ее уйти из университета, Эллен Черри заперлась у себя в комнате и лила слезы. Внизу, в гостиной на первом этаже, Пэтси и Верлин громко ругались по поводу дочери. Верлин называл жену проституткой. По его словам выходило, что мать дурно влияет на дочь, потворствует ее низменным увлечениям. Вот та и ведет себя как непотребная девка. В ответ Пэтси называла мужа лицемером, который сам похотлив, как козел, но которому не хватает мужества, чтобы честно в этом признаться.
– Господь Бог создал мое тело, – говорила Пэтси, – и я не стыжусь его наготы.
– Прекрасно, – отвечал Верлин. – Почему бы тебе тогда не раздеться, а мне не позвать друзей, чтобы те рисовали с тебя картины?
– Твои друзья не способны выкрасить даже стены в туалете.
Пэтси договорилась до того, что из-за Верлина она загубила свою карьеру танцовщицы, на что Верлин отвечал, что ей следует пасть перед ним на колени и благодарить за то, что он, женившись на ней, спас ее от бесчестья.
Как-то раз Эллен Черри услышала, как отец сказал:
– Она сидит, запершись в своей комнате, вот уже целую неделю. Когда же она наконец спустится к нам сюда вниз?
– Наверное, когда у нее наконец заживет лицо, – ответила Пэтси.
– Ничего страшного с ее лицом не произошло. Мы просто оттерли его во имя Господа нашего. Ничего такого мы ей не сделали.
– В любом случае, Верлин, она спустится к нам не раньше, чем когда захочет или будет к этому готова. Ей уже восемнадцать, она свободная белая девушка.
Я именно такая, подумала Эллен Черри. Она оторвала голову от проплаканной подушки и села на мокрой от слез постели. Господи, как она раньше не додумалась?
– Я именно такая!
Убедившись, что за окном ночь и все вокруг спят крепким сном, она тихонько спустилась вниз. Верлин в это время имитировал в спальне аллигатора, а его супруга ворочалась на диване в гостиной. Эллен Черри сделала себе омлет из четырех яиц, запив его бренди, который Пэтси добавляла в пироги с фруктовой начинкой, – единственная разновидность алкоголя, которую держали в доме.
Утро застало ее в сварочной мастерской, где она каким-то чудом сумела уговорить Бумера, и тот одолжил ей пятьсот долларов. Может, она пригрозила ему, что расскажет его собутыльникам, что он втихаря берет уроки танго. А может, пощекотала ему в ухе своим нежным язычком.
В ту ночь она еще раз спустилась из своей комнаты вниз. Пэтси к этому времени перебралась в спальню, Верлин же похрапывал на диване. Эллен Черри какой-то миг постояла возле спящего отца. Во сне его розовое лицо напомнило ей водяную лилию работы Моне. И она подумала, что Верлин – достойный человек, изуродованный догмой. А Дядюшка Бадди и Пэтси ведут вечную тяжбу за его колеблющуюся душу. Пока вроде бы перевес был на стороне Бадди, однако Эллен Черри была готова поспорить на пять сотен Бумеровых долларов, что на самом деле первенство принадлежит ее матери. Она нагнулась, чтобы поцеловать отца в щеку, но уловила все тот же запах заплесневелой мочалки и передумала.
Затем Эллен Черри села в первый же междугородный автобус, что проезжал через их городок, и покинула пределы Колониал-Пайнз. Было четыре часа утра. Автобус довез ее до Цинциннати. Отсюда она автостопом направилась в сторону Нью-Мексико, намереваясь совершить нечто девчачье и романтическое, например, установить мольберт рядом с могилой Джорджии О\'Кифф. Однако она не собиралась долго бродяжничать и поэтому сделала передышку в Сиэтле. Правда, здесь ей пришлось приспособить свои зрительные игры к шипящим занавесам дождя.
Подрабатывая по вечерам официанткой, Эллен Черри заработала на обучение в Корнишском колледже искусств, который через три года и окончила. Учеба в нем изменила ее судьбу только в одном отношении: теперь она имела полное право вступить в ряды Дочерей Дежурного Блюда, местной организации официанток с университетским дипломом. Выплачивая довольно крупные еженедельные взносы, собирая пожертвования, занимаясь мойкой автомашин в купальниках-бикини и продавая выпечку (главным образом похищенную в тех ресторанах, где они работали), Дочери создали некий фонд финансовой поддержки наиболее достойных своих представительниц, чтобы те могли на время отложить в сторону поднос и посвятить себя своему истинному призванию. Эллен Черри тоже удостоилась подобной чести и целых полгода без перерыва писала картины. Работа, которую она завершила, была вывешена в одном из местных ресторанов.
– Сама я сбежала, а мои картины остались, – объяснила она своим коллегам. Скорее всего это был самый счастливый период ее жизни.
Вот уже несколько лет в живописи Сиэтла, равно как и в живописи Нью-Йорка, преобладала школа Большой Уродливой Безмозглой Головы. Коллекционеры и дилеры от искусства, опасаясь вкладывать деньги в новые веяния, были вынуждены увешивать свои стены неуклюжими портретами агрессивных жертв урбанистических страхов: этих истеричных, замученных жизнью хлюпиков, которых, судя по всему, за углом поджидала плутониевая клизма. На заднем фоне неизменно красовались горящие здания, череп и кости или же бешеные собаки с эрегированными пенисами. Однако мир искусства все-таки хоть и медленно, но вращается вокруг своей скрипучей оси, и в один прекрасный день – бац! – знатоки вдруг начинают снова проявлять интерес к цельности, художественному видению и технике, в которой выполнено художественное произведение. Видимо, по причине ностальгии, порожденной неосознанной тягой к природе, не загрязненной отходами промышленного производства и не обезображенной промышленными же предприятиями, впервые после периода Великой Депрессии возродился интерес к пейзажной живописи. Так к дверям Эллен Черри Чарльз потихоньку начали протаптывать тропинку.
Нет, конечно, на ее полотнах камыши вырастали прямо из борта лодки. Ее деревья являли собой петли на фоне пространства. Ее горы были небесно-голубыми, а желтоватое небо цветом напоминало камни. Тем не менее ее пейзажи были узнаваемы, и они нашли своих почитателей. Нет, у нее пока не было ни модной галереи, ни богатых покупателей, но, как поговаривали, она уже была раскрученным художником, хотя и продолжала два раза в неделю подрабатывать официанткой в кафе.
В общем-то именно так она и жила в Сиэтле до тех пор, пока туда не прикатил на индейке Бумер Петуэй.
* * *
Незадолго до выхода на пенсию отец Бумера купил передвижной караван «Эйрстрим», собираясь провести последние золотые годы жизни, колеся по всем Соединенным Штатам.
– Мы прокатимся на этом драндулете от моря до моря, – заявил он супруге.
– И не пропустим ни одного нашего любимого телевизионного шоу, – добавила миссис Петуэй.
Увы, в самый разгар торжеств, посвященных проводам на пенсию, с мистером Петуэем случился удар, и он скончался. Его вдова продала дом и переехала к сестре, предварительно отписав «Эйрстрим» сыну.
«На кой хрен мне сдалось это серебристое яйцо весом в восемь тонн?» – задумался Бумер. Его метафора оказалась как нельзя к месту. Если не считать водительской кабины с рулем и приборной доской, «Эйрстрим» производит именно такое впечатление. Ни дать ни взять гигантское яйцо, отложенное некой металлической птицей-драконом – крутосваренное яичечко, которое статуя Свободы обычно собирается облупить себе на завтрак. Серебристый, как звездный свет, тупорылый, как мордашка морской свиньи, «Эйрстрим» представлял собой продолговатую горошину, боб, колбасную шкурку, надутую ртутью, малый дирижабль мягких форм, лимон (по форме, а не по своим качествам), футбольный мяч титанов.
Каждое утро, прежде чем отправиться на работу, Бумер обычно вставал, уперев руки в боки, перед этим чудом автомобильной промышленности и внимательно его разглядывал, покачивая головой. Время от времени, в тех случаях когда Бумер опаздывал на работу, терзался похмельем или когда имело место то и другое одновременно, он обходил серебристую колымагу вокруг, задевая изуродованной ногой ее запыленные выпуклости. Однажды утром ему в голову пришел один забавный образ. С тех пор всякий раз, когда его взгляду представал серебристый автомонстр, Бумер снова мысленно возвращался к этому образу.
Так продолжалось около года. Однажды в пятницу Бумер проснулся в настроении, которое, пожалуй, лучше всего назвать оперным. Возбужденный, мелодраматичный, готовый взорваться переполнявшей его энергией, ощущая, как голова его кружится от некоей помпезной, фаталистической увертюры, он вспугнул певичку-сопрано, с которой провел ночь, схватил упаковку с шестью банками пива и прикатил на «Эйрстриме» в сварочную мастерскую. Там, игнорируя прочие заказы, он под недовольное ворчание сварщиков целый месяц трудился над гигантскими металлическими «ножками» и парой похожих на обрубки металлических же крылышек, которые затем были приварены в соответствующих местах к корпусу яйцеобразного каравана.
– Вот, – сказал Бумер. – Разве не похоже на жареную индейку?
– Она просто прелесть! И как ты только до этого додумался? – отвечали ему в один голос подружки и нервно подхихикивали.
– Да ты, на хрен, загубил эту дорогущую штуковину, – осуждали его приятели. Про себя они решили, что у Бумера явно поехала крыша.
Обретя после содеянного душевное спокойствие, Бумер полностью, до последней нитки, собрал весь свой гардероб (шесть пар джинсов и пяток гавайских рубашек), сварщицкие инструменты и коллекцию шпионских романов и загрузил все это в передний грузовой отсек новоиспеченной индейки – туда же отправился и солидный запас банок с пивом «Пабст». После чего направил блестящую индюшачью грудку прямиком на северо-запад.
– Если эта штука не поможет мне завоевать сердце Эллен Черри, – сказал он, – то махну-ка я в Мексику и буду лакать текилу, пока не превращусь в живое ископаемое.
* * *
Секс интересует женщин больше, чем мужчин, в этом Эллен Черри была твердо убеждена. Конечно, никто не спорит, мужчины о сексе разговаривают чаще. Послушать их шуточки или заглянуть в журнал «Хастлер», то можно подумать, что секс – это самое серьезное и наиважнейшее дело в их жизни, однако, по ее мнению, все эти нахальные приставания и самое беспардонное бахвальство предназначались главным образом для других мужчин. Просто мужчины считали, что если они хотят казаться мужественными, то непременно должны быть этакими половыми гигантами, трахательными динамо-машинами. То есть к демонстрации сексуальной мощи они прибегали исключительно для того, чтобы поддержать в себе мужественность, в которой сами втайне отнюдь не были уверены. На самом же деле источником этой самой их неуверенности в себе является их относительно слабый интерес к настоящему физическому контакту с женщинами.
Почему это у меня плохо стоит? Почему это мой член не такой большой, как у других? Почему это я становлюсь совершенно никакой после одного оргазма, а у бабы их может быть один за другим целая дюжина, после чего она – ей хоть бы хны! – может трахаться и дальше, да еще с новым мужиком? А откуда мне знать, что ребенок действительно мой? У него же рыжие волосы! Все это вызывало у Эллен Черри смех.
Ее собственный интерес к сексу отличался завидным постоянством и глубиной. И в то же время сохранял инкогнито. В патриархальном обществе неистребимая сексуальность здоровой, полной сил женщины была обязана носить маску чопорной сдержанности. Чуждые самоиронии мужчины щеголяли своими бледными желаниями, в то время как куда более сильные страсти женщин обычно тщательно скрывались. В этом разубедить Эллен Черри не мог никто.
Единственное, что интересовало ее больше, чем секс – а за пять лет, проведенных ею в Сиэтле, она переспала по меньшей мере с восемью мужчинами, ни один из которых не годился Бумеру даже в подметки, – это любовь. А также искусство. Секс, любовь и искусство перемешались в ней, и тут Бумер подогнал свой индейкомобиль к автостоянке у ее дома.
Автомобильный клаксон заставил ее выглянуть в окно кухоньки. Пресловутый сиэтлский дождь пузырил пожарную лестницу, а небо своим цветом напоминало испорченное банановое пюре для детского питания. Однако увиденное разом затмило непогоду. Эллен Черри узрела чудо! Сияющее чудо на фоне дождя. Тридцать два фута в длину, шестнадцать тысяч пятьсот фунтов весом. Мерцающие аварийные огни, включенные «дворники» на ветровом стекле, которые, казалось, бегали друг за другом в догонялки. А еще Бумер Петуэй собственной персоной – отплясывает посреди лужи свой безумный танец, так что во все стороны летят брызги.
– Я сделал ее для тебя! – завопил Бумер. – Сделал для тебя, детка-конфетка!
– Ух ты! Здорово!
Причесавшись первым, что попалось ей под руку (а под руку ей попалась палочка из китайского ресторана с засохшей корочкой тофу), Эллен Черри бросилась вниз по лестнице. Не обращая внимания на мелкий дождь, прямо-таки сияя и лучась восторгом и изумлением, она, держась за руки с создателем сего чуда, обошла кругом диковинный индейкомобиль. Дивясь и восхищаясь, они с Бумером ходили кругами несколько минут, пока не протоптали в мокром асфальте тропинку. В конечном итоге Бумер подхватил Эллен Черри на руки и втащил внутрь, прямо в брюхо серебристого чудовища на колесах. Когда Эллен Черри оказалась на кровати, трусов на ней уже не было.
Он перехитрил меня, подумала она. При помощи искусства и секса он обманом вовлек меня в любовь.
Беда заключалась в том, что Эллен Черри слабо верила в то, что любит Бумера. Не прошло и недели после свадьбы, как любовь начала давать сбои, как тот вентилятор с перетершимся приводным ремнем. У молодой жены возникли опасения, что со временем пройдет и страсть. Просто в одно прекрасное утро выскользнет в форточку и улетит прочь на своих солоноватых красных крылышках. Хотя, что бы ни случилось, искусство непременно ей поможет. Эллен Черри почти не сомневалась, что оно приведет ее в Нью-Йорк. Прославит ее. Позволит ей многого добиться в жизни. Поможет ей завоевать Манхэттен. А также Бронкс и Стейтен-Айленд. Будет ежедневно давать ей хлеб насущный. А пока Бумеровы сварочные работы обеспечат семье и бекон, и скипидар для ее художнических нужд.
– Объясни мне, почему эти твои картины, эти твои намалеванные галлюцинации – черт, ведь без бутылки не понять, что на них изображено, – почему они так много для тебя значат? – как-то раз спросил ее Бумер, звоня по телефону из Виргинии.
Телефонная связь была плохой, но он готов был поклясться, что в ответ его возлюбленная сказала следующее:
– В кишащем привидениями доме жизни искусство – единственная ступенька лестницы, которая не скрипит.
Мистер и миссис Петуэй, коварный обманщик и его жертва, катили в жареной индейке по петле Библейского Пояса. Со всех сторон на них обрушивали мощь своих глоток лозунги культа смерти. «Грядет Иисус!» – истерично вопили рекламные щиты, «Готовься ко встрече с Творцом твоим!», «Покайся, ибо конец близок!». У Жестянки Бобов возникло ощущение, что, если Судного дня ждать еще очень долго, эти люди наверняка соберутся толпой и сами ринутся ему навстречу.
«Время истекает», «Ты уже зарезервировал себе место в Новом Иерусалиме?». Эхо Дядюшки Бадди и ему подобных. Эллен Черри испытала чувство неловкости по отношению к евреям. Особенно после того, как ярко расцвеченные горные вершины и кратеры по сторонам дороги исхитрились и выпустили наружу из банки с румянами ее двойника, старушку Иезавель.
«Принесите ему окровавленную голову блудницы!» – гласил другой щит. Слова эти вызвали у Эллен Черри дрожь, ведь она была той самой блудницей, поскольку в душе считала себя Иезавелью.
Ее давно уже перестало укачивать в автомобиле, однако она продолжала и дальше играть в свои зрительные игры. И тогда однообразие песчаниковых зазубрин на горизонте мгновенно смягчалось, а взаимопроникающие формы столовых гор, похожих на дымовые трубы скальных обломков и лощин, делались расплывчатыми, сливаясь с задним фоном пейзажа, отчего тот приближался к ней, оказываясь в нескольких миллиметрах от ее носа в виде кружевной паутины какого-то нежного цвета. Увы, поскольку цвет этот бывал сродни цвету пудры – то есть близок к оттенку лосося, розового винограда и слоновой кости, – он еще больше напоминал косметику, нежели в те минуты, когда имел жесткие контуры далекой перспективы, так что присутствие Иезавели скорее усиливалось, нежели ослаблялось. И художница бывала вынуждена прервать свои зрительные эксперименты.
В первые дни по прибытии в Сиэтл воспоминания о пережитом унижении все еще бередили Эллен Черри душу. Тогда она достала Библию и принялась искать в ней подробности безнравственного поведения Иезавели. Еще со дней воскресной школы у нее оставалось смутное воспоминание об абсолютно безнравственной распутнице, которая одевалась, как некая рок-н-ролльная вамп-мадонна. Однако как ни напрягала Эллен Черри память, ни одного конкретного факта биографии Иезавели припомнить так и не смогла. Представьте себе ее удивление, когда Книга Царств Ветхого Завета поведала ей о том, что Иезавель была царской женой, и притом женой верной.
Вообще-то история Иезавели состоит всего из нескольких предложений. Похоже, что обоих супругов – ее и царя Ахава – некий молодой человек правоэкстремистского толка по имени Ииуй обвинил в идолопоклонстве. А до этого Ахав довольно нечестным способом заполучил некую недвижимость, принадлежавшую его соседу. Иезавель же якобы пустила некий слух, который в конечном итоге привел к смерти этого соседа. Еврей Ахав был царем северного царства, Израиля, Иезавель же была дочерью финикийского царя. Будучи чужестранкой, она не слишком истово молилась иудейскому богу, что вполне могло стать причиной обвинений ее в идолопоклонстве. Однако за исключением той истории, когда Иезавель поддержала мужа в его якобы нечестной сделке, связанной с земельными владениями, она вела себя вполне достойно – не хуже, чем, скажем, королева Елизавета.
Позднее произошел курьезный, но в то же время фатальный случай. Тщеславный и вероломный Ииуй тайно убил сына Иезавели – Ахав к тому времени погиб в сражении – и прискакал во дворец. Когда Иезавель услышала о его нежданном приезде, она, как говорится в Писании, «нарумянила лицо свое и украсила голову свою, и глядела в окно». В другой версии сказано так: «накрасила глаза» и «убрала голову». Во всяком случае, царица, свежевыхоленная, выглянула в окно, чтобы посмотреть на смутьяна-еврея, а тот повелел «двум, трем евнухам» «выбросить ее». И «брызнула кровь ее на стену», как явствует из старой кровавой Библии. Ииуй же оставил тело царицы во дворе на растерзание псам, а сам направился во дворец угощаться вином. Выпив его изрядное количество, он, видимо, испытал укор совести, потому что приказал своей челяди предать земле супругу Ахава, но к этому времени от нее не осталось «ничего, кроме черепа и ног, и кистей рук».
Эллен Черри сделалось любопытно, как той мухе, которая целый день, жужжа, преследовала игрушечную лошадку. За какие же такие прегрешения Иезавель заслужила звание коварной блудницы? В Музее Славы Стерв ей был отведен отдельный зал, если не целое крыло. Неужели только за то, что вдовая царица сделала себе прическу и воспользовалась косметикой? Неужели только за то, что она выглянула в окно пококетничать с мятежным воином? Строила ему глазки? Даже если и так, разве это повод, чтобы ославить ее на целых три тысячелетия? Разве заслужила она трехтысячелетнее бичевание?
Эллен Черри бродила по пузырящимся от дождя мостовым Сиэтла, переходя в поисках работы от ресторана к ресторану, и все это время таскала на спине груз, равный совокупному весу черепа, пары ног и пары кистей рук. Ногти на ее ногах были покрыты алым лаком, а из отверстия в черепе на ветру развевалась красивая лента. На ходу она думала о следующем:
«Что нам пытается сказать Библия? Неужели сатана – это парикмахер? Или нам следует скормить пуделям Элизабет Арден?[i]»
– Как-то здесь жутковато, Бумер, тебе не кажется?
– Подумаешь! Просто эти места малость смахивают на лунную поверхность.
– Лучше бы мы выбрали прямой маршрут.
– А куда нам спешить? У нас ведь медовый месяц. Медовый месяц на месяце небесном.
– Тебе что, в Нью-Йорк не хочется, что ты так нервничаешь?
– Да нет же, при чем здесь Нью-Йорк! С чего бы мне из-за него нервничать? Нью-Йорк – это всего лишь груда железа и стали. Самое место для сварщика.
Бумер по-новому, с некоторым интересом, стал рассматривать пейзаж. Сейчас они ехали не то по территории Вайоминга, не то Юты. Бумер не мог с уверенностью сказать, где именно. Скальные образования были похожи на меблировку фойе Отеля вечности.
– Тут, – продолжил он, – и газовой горелке недолго дать дуба. Просто возьмет да окочурится, сделается негодной от того, что ею не пользуются. – Он перевел взгляд на свою молодую жену. Ничего опасного в этом взгляде не было. Дорога была прямой и понятной, как глоток неразбавленного алкоголя, а каждый заяц, буде он мужского или женского пола, имел полное право сделать свой выбор, когда ему или ей перебегать дорогу, по которой летел вперед серебристый индейкомобиль. – Лично у меня имеется одна такая штуковина, которая тоже может выйти из строя или вообще усохнет, если мы с тобой прямо сейчас не съедем с дороги и немножко не отдохнем.
– О Господи, Бумер, да ведь ты этим уже занимался утром!
– Так то было утром! – сказал он и стиснул ее бедро.
– Ох, Бумер!
Бумер вырулил на шоссе, но продолжал сжимать Эллен Черри ногу, словно то была и не нога вовсе, а новой формы спортивное ядро, которое он в любую секунду мог запустить прямиком в Книгу рекордов западного Вайоминга. Или все-таки это была Юта?
– Может, это тебе Нью-Йорк не дает покоя, а, малышка?
Эллен Черри покачала своим перекати-полем, своим ураганом цвета жженого сахара, но все-таки ответила:
– Может, и не дает. Знаменитые художники, дилеры, коллекционеры, кураторы галерей, критики. Я буду общаться с людьми могущественными, богатыми, со сложными натурами – я, Эллен Черри Чарльз, одержимая живописью официантка, малютка Иезавель из Колониал-Пайнз!
Бумер снова отвел взгляд от дороги, предоставив очередному зайчишке заключить собственный пакте судьбой. – Миссис Рэндольф Петуэй из семейства виргинских Петуэев – никогда не позволяй им забыть, кто ты такая!
Бумеру не хотелось бы, чтобы она таким вот образом связывала себя с Иезавелью. Как бы легковесно она ни высказывалась на этот счет, ему казалось, что она упрекает себя. Как же можно сделать карьеру, когда тебя постоянно осыпают бранью?
Например, недавно его самого какой-то придурок назвал увальнем-гидроцефалом, так он даже не посмотрел на нахала. Так зачем же она изводит себя?
Сбитая с толку библейским описанием Иезавели – если верить Писанию, то выходило, что косметика сродни колдовству, а кокетство – серьезное преступление, – Эллен Черри спросила у Пэтси (телефонная связь с домом установилась спустя полгода после того, как беглянка обосновалась в Сиэтле), что той известно о низменной репутации древней царицы.
– Она дурная женщина, если не ошибаюсь.
– Мама! Ты можешь сказать что-то конкретное?!
– Твой отец не хотел этого делать, моя девочка. Он не хотел обзывать тебя. Это Бад его науськал. Бад вечно заставляет его терзаться чувством вины из-за их юношеских проделок. Он просто манипулирует твоим отцом. Но…
– Мама, прошу тебя, окажи мне любезность, спроси дядю Бада, какой такой грех совершила Иезавель. Мне хотелось бы знать подробности.
Когда Бадди Винклер в очередной раз зашел к Чарльзам на ужин, Пэтси, что называется в лоб, задала ему вопрос дочери. Наступила гулкая тишина, нарушаемая лишь музыкальным шипением свиных отбивных на сковородке. Проповедник медленно встал со стула, зеленого цвета стула, что так резко контрастировал со спелыми ягодами фурункулов на его лице, и скользнул по Пэтси голодным взглядом, похожим на прикосновение шершавого языка кастрированного бычка. Она почти ощутила, как струйки его холодной слюны капают на ее обсыпанный мукой передник, превращая эти самые крошки муки в тесто.
– Пытаешься испортить мне аппетит, Пэтси? Боишься, что свиных отбивных на всех не хватит? Произносишь имя этой бесстыдной прелюбодейки, этой раскрашенной шлюхи, перед тем, как мы сели за стол? Я требую, чтобы сегодня вечером ты произнесла молитву, чтобы смыла с языка богомерзкое имя блудницы Иезавели!
– Мой язык в полном порядке, спасибо тебе, Бад-ди! – Пэтси даже пошире раскрыла рот буквально в нескольких дюймах от его носа – в надежде, что это поможет преподобному избавиться от тика, которым передернулось его лицо. И действительно, помогло. – Ты мне просто скажи, с кем же прелюбодействовала эта древняя шлюшка?
Бадди сделал шаг назад. То, как Пэтси произнесла слово «прелюбодействовала», лишило его решимости.
– Подожди, Пэтси.
– Ну так все-таки с кем, Бад?
Когда преподобный Винклер заговорил снова, к нему вернулся его саксофонный глас, глас синего пламени. Правда, из-за тика его щека подергивалась после вопроса Пэтси, он немного сбивался с привычного ритма, и верхние регистры оказались слегка смазанными.
– Об этом написано в Книге Откровения Святого Иоанна Богослова, главе второй, в восемнадцатом стихе. Господь, который есть, и был, и грядет, в послании Ангелу Фиатирской церкви…
– Какой-какой церкви?
– Фиатирской.
– Где это такая?
– Не важно! Ее больше нет. И сказал ему Господь: «Но имею немного против тебя, потому что ты попускаешь жене Иезавели, называющей себя пророчицею, учить и вводить в заблуждение рабов моих, любодействовать и есть идоложертвенное».
– Но она же не сама любодействовала. А просто подбивала других.
– Пэтси, ты все неверно понимаешь. Иезавель была пророчицей Ваала. Она была фанатичной язычницей, была мерзкой идолопоклонницей, стремившейся отвлечь израильтян от поклонения Яхве. Целых двадцать семь лет эта женщина использовала свою царскую власть для того, чтобы ниспровергнуть Яхве и заменить его идолами ее родной Финикии.
– А что все это время делал царь?
– Ахав находился под сильным влиянием Иезавели, исполнял все ее капризы. Старая, как мир, история. Сильная женщина заставляет слабого мужчину совершать преступления, которые он по собственной воле никогда бы не совершил.
– Да ну?
– Она хотела превратить Израиль в страну, почитающую Ваала. Я говорю о золотом тельце. Знаешь, о чем я говорю? Я говорю о святилищах в лесах! Я говорю о наготе и оргиях, о человеческих жертвоприношениях! О младенцах, сотнями приносимых в жертву глупому, мерзкому животному! Об убиенных младенцах, разрубленных на куски на окровавленном алтаре в свете луны…
– Ужас какой! – При мысли о свиных отбивных к горлу Пэтси подступила тошнота. – Только прошу тебя, не надо про мертвых младенцев! Не порти аппетит!
– О, мы услышим еще о множестве неприятных вещей, говоря об Иезавели! Ее ложь привела к печальному концу их невинного соседа – только для того, чтобы Ахав смог заполучить его виноградники!
– Значит, маленькая помощница своего муженька зашла слишком далеко, так? А теперь скажи мне, Бад, при чем тут ее макияж?
– Макияж?
– Косметика, которой пользуются женщины. Неужели ее помнят только за это?
– Пэтси, ты когда-нибудь видела зад бабуина?
– Мне показалось, что мы договорились не портить друг другу ужин.
– У бабуина зад краснее, чем твой передник. Иногда на нем выступают пятна голубого и желтого цвета. Зачем, по-твоему, бабуину красный зад? Чтобы привлекать к себе внимание других бабуинов, самок. Зачем Иезавель раскрашивала себе веки и щеки? Готов утверждать, что ты прекрасно знаешь зачем. – Бадди на секунду замолчал, видимо, возвращая свой саксофон в футляр.
– Все понятно, можешь не продолжать. И вообще пора звать Верлина. Сегодня понедельник, и по телевизору будет футбол. Он наверняка захочет поскорее поесть и слинять к ящику.
Через пару дней Пэтси позвонила дочери в Сиэтл и добросовестно, насколько это было возможно, перечислила все прегрешения Иезавели.
– Я польщена, – сказала Эллен Черри. – Приятно было узнать, что меня сравнили с языческой инструкторшей по вопросам прелюбодеяний, растлительницей мужа и задницей бабуина одновременно.
Пэтси, которая намеренно опустила в своем сообщении расчлененных младенцев, предупредила дочь:
– Тебе придется принять то, что проповедует Бадди, но, так сказать, с крупицей соли. Спору нет, он – божий человек; однако старина Бадди до известной степени… э-э… тщеславен.
– Мам, ты говоришь это так, как будто у него заразная болезнь.