Посох привык к тому, что двери в древнем мире, если не были заперты на засов, обычно свободно распахивались на петлях. Когда же ведущая в полуподвал дверь закрылась за ними, раздался зловещий щелчок. Современные двери часто бывают снабжены автоматическими замками. Язычок можно было повернуть при помощи медной шишки, круглой и скользкой. Увы, Посоху это оказалось не под силу, хотя его среди всех прочих предметов выделяла способность ловко справляться с подобными трудностями. Он несколько раз пытался открыть замок, когда другие были заняты чем-то еще. Так что если сторож снова не оставит дверь открытой – а этого за полтора года не случилось ни разу, – то у них не было никаких шансов отсюда выбраться.
Так вот, Ложечка, Грязный Носок и Раскрашенный Посох – если он, конечно, был не против оцарапать бока о железные прутья – вполне могли пролезть сквозь нее на волю. Раковина же и Жестянка Бобов были слишком толсты и при всем желании не могли протиснуться сквозь решетку. Эти двое угодили в ловушку.
Предметам требовалось время, чтобы отдохнуть и разработать план дальнейших действий. Раковине удалось убедить Посох, что к строительству Третьего Храма еще не приступали – что, кстати, подтвердила Ложечка, которая, в свою очередь, передала им то, что услышала от Бадди Винклера, когда тот распространялся про Купол на Скале. Но дело не только в Храме – стоит он там или нет. Просто им всем уже до смерти надоело сидеть в церковном подвале, зато не терпелось снова пуститься в путешествие. Единственный же способ это сделать – дождаться, когда смотритель снова откроет дверь, либо попытаться перепилить решетку – но кто принесет им пилку?
Подходящим кандидатом на эту роль была мисс Чарльз, но она вот уже несколько месяцев, как не показывалась у собора, Ложечка же не имела ни малейшего представления, где в городе находится ее квартира. Что в свою очередь означало, что им вновь придется рассчитывать на Перевертыша Нормана. Или на что-то еще, совершенно иное.
В общем, это действительно оказалось что-то совершенно иное, по той простой причине, что в тот день где-то на полповороте Перевертыш Норман вдруг неожиданно подхватил свою коробочку, блеснул роковыми синими очами, с мгновение пораздувал точеные лебединые ноздри, выпустил из поэтического рта заряд слюны, резко развернулся на грязной кроссовке и покинул сценическую площадку на Пятой авеню. Больше он туда не возвращался.
Столь неожиданным было бегство артиста, что предметы от растерянности не знали, что и сказать, хотя, оглядываясь назад, пришли к выводу, что это назревало уже давно. Весна в этом году удалась на славу, и Пятую авеню заполонили проповедники – этакая разношерстная стая горластых птиц, залетевших сюда из какой-то суровой, неприветливой страны. По крайней мере четверо из них расположились в пределах досягаемости слуха от собора Святого Патрика, и в любое время дня и ночи предметы слышали, как эта четверка, словно сороки, оглашала улицу пронзительными криками типа «Восславьте Господа Бога нашего!», «Кайтесь, грядет Судный день!», «Светопреставление близится!», «Поколение гадюк, трепещите! Не избежать вам геенны огненной!».
Поскольку эти и им подобные пророчества звучали все резче и громче, Раковина была вынуждена успокоить Посох, заверив его, что это всего лишь стандартная риторика, а не сводка новостей из Иерусалима. В подтверждение ее слов Жестянка Бобов подчеркнул(а) тот факт, что уличные проповедники либо просто цитируют библейские строки, либо как попугаи повторяют избитые лозунги. Однако предметам и в голову не пришло, что волна проповедничества, захлестнувшая по весне улицы, может помешать Перевертышу Норману, отвлекая его, сбивая его внутренний ритм, нарушая равновесие тонкого вращательного механизма в его сердце. Ведь этот отрезок Пятой авеню в принципе всегда был довольно шумным. Более того, раньше Норману не мешало ни присутствие других уличных артистов, ни издевки со стороны циников.
В конце мая лето уселось Нью-Йорку прямо на физиономию – жаркое, влажное, липкое и душное. А вместе с жарой прибыл и куда более горячий проповедник – высокий сухопарый тип в дорогом костюме. Рот его сверкал золотыми зубами, лицо изрыто фурункулами, а голос напоминал звучание печального, наполненного дымом рога. Нет, этот человек не выкрикивал набившие оскомину пророчества. Скорее он устраивал настоящие проповеди – витиеватые, артистичные и обманчиво гладкие. Что еще более важно, судя по всему, он специально выбрал себе место перед собором Святого Патрика – едва л и не плечом к плечу с экзотическим херувимом, что с такой сверхъестественной медлительностью вращался на тротуаре.
Почти всю неделю Перевертыш Норман продолжал свое представление, не давая никаких оснований заподозрить, что незваный гость пробил брешь в защитной броне его сердца. И вдруг – бац! – Нормана как ветром сдуло. Предметы не знали, что и думать. А еще они угодили в западню, причем весьма и весьма коварную.
– Это следовало предвидеть, – сокрушенно вздохнул(а) Жестянка Бобов.
– Верно, – согласилась Раковина. – Самая что ни на есть благочестивая догма, если дать ей волю, всегда сживет со света волшебство.
* * *
Эллен Черри написала Бумеру, предупредив его о намерениях Бадди Винклера. Поскольку она была не столь уверена в намерениях Ультимы Соммервель, то не стала упоминать в письме имени хозяйки галереи. Лишь получив спустя месяц ответ Бумера, она узнала, что Бадди пробыл в Иерусалиме всего десять дней, а Ультима и того меньше – только пять. Об их посещении Ближнего Востока в его письме говорилось следующее:
«В Иерусалиме у меня такое чувство, будто я то и дело пялю глаза на очертания трусов истории. Будто где-то под их поверхностью, в этой промежности мира, обретает форму нечто очень важное, и при правильном освещении можно рассмотреть общие очертания, хотя, конечно, никогда толком не разберешь, какого они цвета и из чего сделаны – то ли из шелка, то ли из хлопка, то ли из резины, то ли из мешковины. Как бы то ни было, они будят во мне нечто такое, и я сижу и напрягаю глаза, пытаясь получше рассмотреть эти трусы или же разглядеть, что там под ними, словно они – это некое покрывало, за которым скрывается некая потрясающая половая щель, сделанная из золота, или что-то в этом роде Когда же ко мне заглядывает Бад, то он бывает еще больше заинтригован этим силуэтом, чем я. Он возбужден ему не сидится на месте, он вечно на что-то намекает – в общем, ведет себя так, будто у него секретов больше чем блох у дворняги. В общем, он явно что-то затевает и хочет, чтобы я ему помог, хотя и не говорит, что конкретно. Намекает, что мне, возможно, понадобится мое сварочное оборудование, но только не для того, чтобы что-то там сварить, а наоборот, чтобы разрезать. А еще он говорит, что я и еще несколько чуваков, которых он мне выделит в помощь, должны при помощи автогена вломиться в одно место, в котором есть железные ворота или железные решетки. Я тогда еще не получил твоего письма, поэтому не понял, что это за место такое. Нет, я предполагал, что Бад не станет во имя Господа нашего Иисуса грабить банк, поэтому сказал ему, что в принципе согласен, если это, конечно, не помешает мне продолжить работу над моей скульптурой. И в этот момент он не удержался и прочел мне лекцию о высеченных из камня идолах.
Как бы там ни было, моя конфетка, пробыв здесь неделю, Бад мне заявил, что, мол, дело откладывается, и спрашивает у меня, не собираюсь ли я задержаться в Иерусалиме до января – что, кстати, так и есть, потому что именно в январе состоится открытие памятника, над которым мы сейчас работаем. Ультиме – она в это же самое время пробыла здесь пять дней, уговаривая меня выдать что-нибудь еще в духе моей нью-йоркской выставки, – известно про этот наш памятник, и я попросил ее поделиться с тобой, если тебе, конечно, это интересно. Если хочешь, можешь ей позвонить.
Причина, по которой Бад отложил взрыв Купола на Скале до лучших времен (если, конечно, ты права и это именно то, что он задумал), заключается в политике Израиля. Хотя религиозные партии правого крыла в результате последних выборов заметно усилили свои позиции, добиться решающего большинства они не смогли. В результате в Израиле сформировано коалиционное правительство, в котором упертые консерваторы партии Ликуд – они всегда были на дружеской ноге с нашими крайне правыми – вынуждены делить власть с представителями Трудовой партии. Это было четыре года назад; а теперь все говорят, что, несмотря на уступки со стороны ООН и все такое прочее, на выборах, которые состоятся в ноябре, правые наверняка отхватят себе весь пирог, или как это здесь называют – маранг (не знаю точно, как пишется). Так что Бад рассчитывает, что ему будет куда проще провернуть свою авантюру, когда командовать парадом будут крайне правые. Вот он и решил дождаться, когда они в январе приберут к рукам власть, чтобы потом ему никто не мешал обтяпать свое грязное дельце. Надеюсь, ты усекла картину, моя медовая?»
Еще как. А главное, там и в помине не было никаких ковров.
* * *
Давление воздуха в бутылке с шампанским такое же, что и в шинах тяжеловоза-грузовика, или, чтобы уж быть до конца точным, – девяносто фунтов. Однако на этом сравнение заканчивается. Потому что, что касается самих сосудов, налицо существенная разница.
Большую часть времени, проведенного ею в Нью-Йорке, начиная примерно с того момента, когда Бумер продал свой индейкомобиль, Эллен Черри ощущала внутри себя некое давление. И хотя сила его была постоянна, характер то и дело менялся. Порой оно казалось щекоткой и приятным головокружением, порой бывало тупым и невыносимым. Иными словами, часть времени она ощущала себя бутылкой шампанского, другую часть времени – шиной грузовика.
Благодаря загадочным появлениям-исчезновениям Ложечки, а также из-за ее странного и, скажем так, в высшей степени маловероятного романа с собственным боссом, Эллен Черри на протяжении почти всей весны и начала лета чувствовала себя бутылкой игристого вина – газы бились о стенки сосуда с такой силой, что Эллен Черри решилась-таки позвонить Ультиме Соммервель – тем более что скоро та на лето закроет свою галерею, а сама отправится в Хэмптонз. Так что если ей хочется что-либо узнать о Бумере и его проектах, то надо действовать как можно быстрее, в противном случае придется ждать до осени. Эллен Черри сказала себе, что теперь ею движет не отчаяние, а всего лишь любопытство, однако не стала оттягивать встречу с дилершей. Более того, у нее хватило смелости потребовать, чтобы встреча эта состоялась в главной галерее – Эллен Черри отлично понимала, что такие птицы, как Ультима Соммервель, редко когда залетают южнее Четырнадцатой улицы.
В тот день, на который у них была назначена встреча, то есть в самом начале июня, когда вокруг каждого фонаря кольцами вился озон, а пот реками стекал в океан, Эллен Черри доехала на экспрессе от Восьмой авеню до Канал-стрит, после чего вернулась пешком к Центральному вокзалу. Первая летняя гроза была уже в гримерной – примеривала черные одежды и ожерелье из градин, пристегивала электрическую шпагу. Эллен Черри бросила взгляд на небо, задаваясь вопросом, сумеет ли она добраться до дома до того, как поднимется занавес. На ней были темно-зеленые замшевые лодочки с салатовыми атласными бантиками – подарок любовника, – и хотя их подошвы наверняка выдержали бы вечность в пламени преисподней, Эллен Черри не хотела, чтобы они прошли обряд водного крещения. Нет, конечно, Спайк оросит их, причем довольно скоро, однако Эллен Черри намеревалась оградить их от полного погружения в воду.
Ультима, конечно, рассердится, что она не захватила с собой пару-тройку своих картин, но сказать по правде, показывать ей вообще-то нечего. Когда у Бумера состоялась персональная выставка, Эллен Черри уничтожила свои последние пейзажи. Что касается полотен с изображением Жестянки Бобов – то о них не стоит и говорить. Начать с того, что хотя ее творения и банки с супом Энди Уорхола разделяют несколько десятилетий, тем не менее критики могут обвинить ее в эпигонстве. По крайней мере так ей самой казалось. Каково же было ее удивление, когда она, войдя в одну из самых именитых галерей, обнаружила, что стены помещения увешаны откровенными подражаниями Джэксону Поллаку, Бриджет Райли, Эллсуорт Келли и др. И это не считая образов, самым беспардонным образом, без каких-либо личных штрихов, позаимствованных у телевидения, кино, рекламы. Все вокруг в этой галерее во весь голос вопило о своем отречении от оригинальности – причем в огромных масштабах. Ведь здесь были выставлены работы более чем десятка относительно известных молодых художников, а отнюдь не плоды убогого воображения кого-то одного. Эллен Черри во все глаза таращилась на эрзац Йозефа Бойса, но в этот момент с балкончика ее окликнула Ультима Соммервель и пригласила к себе наверх.
В отличие от просторных, отданных в полное распоряжение собак апартаментов при галерее Соммервель на Пятьдесят седьмой улице кабинет филиала в Сохо состоял из стола, шкафчика с папками и трех стульев, 506 неформально расположившихся на небольшом балкончике. Сидя на стуле, Эллен Черри поглядывала на узурпированное искусство, не переставая удивляться, как такое возможно, а тем временем Ультима Соммервель пыталась поведать ей то немногое, что ей было известно о новом, загадочном проекте Бумера.
– У меня сложилось впечатление, – вещала Ультима, – что мистер Петуэй завел дружбу с одним израильским скульптором по имени Амос Зиф.
– Амос! – вырвалось у Эллен Черри. – Значит, это все же мужчина!
– Вы что-то сказали?
– Нет-нет, ничего, продолжайте, это я так.
Совершенно неожиданно у нее словно гора с плеч свалилась. Более того, внутреннее давление, которое под влиянием близости Ультимы Соммервель и ее откровенно подражательных шедевров постепенно начало приобретать характер затхлого воздуха внутри шины, моментально уподобилось бутылке «Дом Периньон».
– Этот Зиф получил заказ создать памятник – в Нью-Йорке мы такое называем куском железа. Так вот, этот кусок поставят на крошечной площади западнее старого города – шумное, грязное место; по словам мистера Петуэя, здесь даже сам Гудини, и тот заработал бы клаустрофобию. Я так точно заработала. Это сразу же за Яффскими воротами. Там у них старый еврейский квартал, который сильно пострадал в 1967 году во время военных действий. Сейчас его реставрируют и заново заселяют. Там довольно скромная, хотя и с претензиями на стиль архитектура, зато ужасно нескромный этноцентризм. Руководители проекта спросили Зифа, не мог бы он создать для них скульптуру, которая отражала бы суть их страны, нотак, чтобы одновременно старину и современность и чтобы по духу она была и светской, и религиозной. Насколько мне известно, платит за нее какой-то богатый американец, больше мне ничего не сказали. Этот Зиф весь извелся, но не сумел ничего придумать. Обитатели кибуца подбрасывали ему идеи, но тут наш мистер Петуэй предложил свой проект. Как он выразился, ему удалось оскорбить в лучших чувствах всю эту «еврейскую шатию-братию» – всех, за исключением Амоса Зифа, который пришел в восторг от его идеи. Еще бы! Ведь Бумер Петуэй – это американский гений, а у них в Израиле посмотреть не на что, разве что на море. Я бы сказала так: Израиль – это страна третьего мира, правда, с высоким уровнем образования, что тотчас лишает его очарования. Нет ничего ужаснее, чем провинциальные потуги на стиль, по крайней мере что касается искусства.
– Ультима, вы действительно считаете, что Бумер гений?
– А по-вашему, нет?
Эллен Черри покачала головой.
– Едва ли. Хотя я согласилась бы, что он гениальный идиот.
Ультима рассмеялась своим коротким британским смешком.
– Между нами говоря, я подозреваю, что вы правы. Только никому не говорите про эти мои слова. Как бы то ни было, должна поставить вас в известность, что они с Зифом уехали с кибуца и теперь вместе работают над памятником. Открытие должно состояться в январе, и они решили – кстати, на мой взгляд, весьма мудро – до тех пор держать все в секрете. Однако мне было позволено посмотреть на половину.
– Которую?
– Разумеется, нижнюю. Точнее, мне показали пьедестал.
– И?
– Ничего из ряда вон выходящего. Огромная груда камней, что, на мой взгляд, весьма уместно, а из этой кучи камней поднимается вертикальная, в трех измерениях, карта Палестины – древней Палестины библейских времен, с городами, которых больше нет, и границами, которые ныне никто не признает. Карта выполнена из стальных прутьев, сваренных на манер решетки. Она достаточно высока, где-то около шести метров, и как мне было сказано, на нее будет установлена статуя таких же самых размеров.
– Шесть метров. А сколько это в футах?
Ультима посмотрела на нее таким взглядом, каким парижанин смотрит на туриста, который произносит слово «круассан» так, словно булочка, которую подают на завтрак, – это некая капризная родственница, которой невозможно угодить.
– Милочка, – проворковала Ультима, – в метре три фута плюс три дюйма. Вот уж не думала, что это так трудно посчитать.
Вот сучка, подумала Эллен Черри, но вслух воздержалась от комментариев.
– Кстати об этой скульптуре. Вы не знаете, что она будет собой представлять?
– Проект не показали даже американским спонсорам. Остается только надеяться, что там не будет ничего непристойного или глупого. Ведь в той части мира с чувством юмора плоховато. Страсти – да, их предостаточно. Юмора же нет и в помине. В любом случае радует хотя бы то, что наш с вами джентльмен намерен взять небольшой отпуск, чтобы сделать пару новых экспонатов для моей групповой выставки, что состоится осенью.
Эллен Черри помахала рукой вниз, в сторону выставочного зала.
– Эти тоже примут в ней участие?
– О да, многие из них. Кстати, в вашем голосе прозвучала критика или это мне только показалось?
– Наверно, я чего-то недопонимаю. Половина из них – откровенные подражания, половина ничего собой не представляют – скучно и невыразительно.
– Пожалуй, вы правы – вы многое еще не понимаете. И все потому, милочка, что вы слишком юны, чтобы уловить дух времени. Оригинальность – это миф, который жив благодаря либо наивным романтикам, либо откровенно непорядочным людям. Начиная с доисторических времен, не было создано ни одного по-настоящему оригинального произведения. Каждый художник так или иначе перерабатывает искусство своих предшественников. Мои художники оригинальны тем, что они этого не скрывают. Более того, они продвинулись вперед именно потому, что публично отказались участвовать в обмане под названием «оригинальность». Они не стесняясь присваивают себе работы тех, кем восхищаются, копируют их и выставляют на всеобщее обозрение как свои собственные. В этой трагичной честности есть нечто трагично-печальное. Их признание в собственном поражении – неотъемлемая часть меланхолии, пронизывающей наше время.
– И поэтому они исполнены смысла?
– Можете сколько угодно насмехаться над моими художниками за их пассивность, за их нежелание искать себя в искусстве. Однако вы тоже не потрудились спросить себя, почему они выбрали именно этот путь. Ведь это, в конце концов, – сознательный выбор. Я бы сказала, жизненная позиция. Они намеренно отвергли декадентскую буржуазную живопись. Они открыто выражают свое презрение к той ауре, что окружает высокое искусство, ауре уникальности и бесценности, которая, если в ней разобраться, скорее имеет отношение к искусству как товару, нежели к искусству – как средству социального прогресса.
– То есть такому, что выставлено в вашей второй галерее?
– Разумеется. Надо же мне и моим щеночкам что-то кушать. В той второй галерее сосредоточена вся аура, и коллекционеры платят немалые деньги, чтобы перенести эту ауру в свои дома иди офисы. Здесь же, в Сохо, искусство – это не более чем объект. Оно намеренно низвергает устаревшее понятие культуры, которое принято так раболепно превозносить. Кстати, а почему бы и нет? Что в нашей культуре такого? С какой стати она заслужила такое к себе раболепное отношение? Чем нам гордиться? СПИДОМ? Нищетой? Насилием? Коррупцией? Алчностью? Атомной бомбой? Каждый денье Ближнего Востока приходят известия, предвещающие нашу гибель. Мало того что они там уничтожают самих себя, насилие способно в любой момент распространиться и дальше, дойти и до нас. Вот почему, пока в Иерусалиме льется кровь, сознательный художник не может позволить себе создавать на потребу буржуазии так называемые бесценные элитарные произведения.
Ультима достала розовую сигарету и выдохнула через тонкие ноздри клубы ароматного дыма. Казалось, она дожидалась, какой эффект произведет ее лекция. Возможно, она подозревала, что для того, чтобы переварить сказанное ею, потребуется время. В конце концов Ультима произнесла:
– Прошу вас, не принимайте мои слова за личное оскорбление. Уверяю вас, в искусстве всегда найдется место и для пейзажиста. Но перед тем как уйти отсюда, прошу вас, еще раз, и притом внимательно, взгляните на работы тех, о ком вы только что столь презрительно отозвались. Все они несут один и тот же смысл: «Мы признаем свое поражение. У нас нет шансов выйти победителями ни из противоборства с шедеврами прошлого, ни с рынком настоящего, ни с забвением будущего, но тем не менее мы здесь – посмотрите на нас». Есть в этом нечто столь горькое – и смелое, что я порой готова расплакаться.
– А-а-а, – отозвалась Эллен Черри. – Мне пора. Кажется, сейчас начнется гроза.
Спустившись вниз по кованой спиральной лестнице. Эллен Черри тем не менее задержалась у выставки минут на пятнадцать, кружась вместе с джиннами, которых Ультима Соммервель выпустила гулять на волю в своей галерее. А разве она сама не потерпела поражение в битве с искусством? Только кому она в этом призналась? Никому. Просто тихо, без лишнего шума сдала позиции. Так сказать, уползла, поджав хвост. И главное, ей в голову не пришло в художественной форме провозгласить свое поражение. Так что, возможно, Ультима и права – эти художники оказались гораздо честнее, чем она сама, гораздо мужественнее. Ведь чтобы объявить себя творческим банкротом, требуется мужество, и немалое. И вообще кто сказал, что для того, чтобы называться художником, якобы надо вечно что-то изобретать? Эллен Черри привыкла считать новизну непременным условием всякой значительной работы – словно то был некий закон. Но ведь, если разобраться, искусство не терпит законов. Именно в этом и секрет его притягательности. Именно это, как ей казалось, и ставит искусство выше жизни. По крайней мере делает его интереснее, чем жизнь.
Но с другой стороны, что интересного в том, если на холсте маслом изобразить схему подземки? Как тускло, как неинтересно, как банально, как убого, как глупо. Правда, если к этому приложить хотя бы чуточку зрительной игры…
Эллен Черри попробовала размазать фокус, но передумала. Нет, лучше разобраться с этим произведением на его условиях. Насколько она понимала, эти условия были социальными, интеллектуальными, политическими, но отнюдь не эстетическими. Это искусство существовало с единственной целью служить в качестве концептуального аргумента, а вовсе не для того, чтобы производить впечатление на органы чувств. То есть ее окружали идеологические пропозиции, в которых идеология была визуально статична. Иными словами, идеи сами оказались в ловушке художественного произведения, из которых они вследствие невыразительности последних никак не могли вырваться, чтобы прокатиться по рельсам зрительных нервов в таинственные тоннели психики.
Надгробные камни – вот что такое эти картины, решила про себя Эллен Черри. Возможно, по-своему, цинично, они и открывают ценность пустоты, ненужности, бессмысленности, возможно, они оказывают нам великую услугу, подчеркивая напрасность борьбы и масс-медиа. Но на самом деле это некрологи, возвещающие о том, что магическая сила искусства мертва. Но нет, делать такие заявления преждевременно.
Чем дольше Эллен Черри размышляла об этом, тем больше проникалась убеждением, что в нашем сверхтехнологизированном, сверхмаскулинизированном мире миссия художника состоит в том, чтобы вернуть жизни волшебство.
Но возможно ли это? Да, нытики-пессимисты, представьте, что возможно! Способна ли она на это? Возможно, что и нет, но почему бы не рискнуть?
Эллен Черри бросилась к выходу. Дождя еще не было, но небо уже напоминало горшок, в котором варились картофелины «film noire». Смотреть на него было примерно то же, что смотреть сквозь иллюминатор навороченной стиральной машины. Между Эллен Черри и солнцем бешено вращались три черные водолазки.
Еще не было и трех часов, а Сохо уже зажег огни. День стал столь же темен, что и веки Иезавели. Воздух был свеж и наэлектризован. Люди, подобно испуганным зверькам, искали спасительное убежище. У многих на головах были тюрбаны, другие – завернуты в простыни. Эллен Черри неожиданно подумалось, что весь город становится ужасно похож на бар в «И+И». Она уже забыла, когда в последний раз слышала на нью-йоркских улицах английскую речь. Из магнитол, мимо которых ей случалось проходить – кстати, все они до единой были настроены на максимальную громкость (вот он, акт узаконенной агрессии), – доносилось испанское пение: из-за предгрозовых помех невидимые исполнители всякий раз по нескольку минут грассировали «р».
Ей следовало бы пойти прямо домой, выключить электроприборы, закрыть окна, поставить туфли в сухой шкаф, но она не могла. Не могла, и все. Поскольку приняла для себя решение – она снова возьмется за кисть. Она еще не знала, что это будет, она не была уверена, когда это произойдет, однако, вдохновленная пессимизмом своих собратьев по ремеслу, ведомая таинственным возвращением Ложечки и тем, что ей наконец удалось избавиться от озлобленности по отношению к Бумеру, Эллен Черри поклялась, что возобновит занятия живописью. А чтобы подкрепить и отпраздновать это свое решение, ей непременно надо – несмотря ни на какую грозу – навестить Перевертыша Нормана. Давно пора.
Норман, Норман, ты мельница для перемалывания перца в человеческом обличье, что, не зная устали, дробит в поразительно медленном темпе древние специи, которые некогда придавали остроту здорового экстаза тощему бульону бытия. И даже если на кого-то этот спектакль не производил впечатления, то напряжение, та самоотдача, с какой выступал Норман, служили не только примером для подражания другим артистам, но и… Одну минутку? Где же он?
Чтобы перехитрить грозу, Эллен Черри даже разорилась на такси и победила. Ветер надрывался из последних сил, гром гремел подобно киту, в чье брюхо набился целый батальон Ион, но на тротуар не упало и капли дождя. Так что на Пятой авеню было довольно много народу. Вот только Перевертыша Нормана на ступенях собора не оказалось. Увы, его не было на том самом месте где вот уже много лет, не зная праздников и выходных (за исключением второй половины дня в среду), в холод и зной, на Рождество и в воскресенье, когда разыгрывался финал Суперкубка, он медленно вращался вокруг своей оси. Зато теперь здесь стоял кто-то другой.
Разочарование Эллен Черри сменилось омерзением. Затем ему на смену пришел испуг. Потому что преподобный Бадди Винклер не замедлил ее узнать, так же как и она его. Бад тотчас на полуслове оборвал свою проповедь и пронзил ее испепеляющим взглядом, в котором читалась неприкрытая злоба. Его лицо было столь сильно перекошено ненавистью, что казалось, его фурункулы вот-вот скрипнут, как пенопласт, а золотые зубы едва не вывалились из десен. В мгновение ока, подобно лягушачьей ноге молнии, что промелькнула над горизонтом, Эллен Черри поняла, что он тут делает и почему одарил ее злобным взглядом.
Два месяца назад, когда Бадди уехал в Иерусалим, она поставила ФБР и Конвенцию баптистов-южан в известность относительно его предполагаемых намерений. Среагировали ли федералы на полученную от нее информацию или нет, она не знала. А вот умеренные баптисты, которые уже давно искали повода избавиться от Бадди Винклера и удалить его из своей воскресной радиопередачи, с радостью ухватились за этот предлог. Нет, это отнюдь не стало для Бада финансовой катастрофой – руководящий пост, который он занимал в Батальоне Третьего Храма, помог ему быстро восстановить пошатнувшиеся финансовые позиции – а кроме того, он продолжал выступать в евангелических передачах в качестве гостя (Пэту Робертсону импонировал его ура-патриотизм, Джимми Своггарту – его итальянские брюки). Однако Бадди Винклер был из породы тех проповедников, которые не могут прожить и дня без того, чтобы регулярно не вещать с кафедры, точно так же, как унитазу не прожить без того, чтобы в нем регулярно не спускали воду. В один прекрасный день он объявил, что намерен «нести благую весть точно так же, как когда-то Иисус», и пошел проповедовать на улицу. Его решение трубить ее в уши «этому заторможенному полудурку, который, видать, сидит на каком-то наркотике, коль вращается в час по чайной ложке», было задумано как своего рода месть Эллен Черри. И вот теперь она стояла прямо перед ним, не больше чем в двадцати футах.
– Вот она! – пронзительно крикнул он. – Братья и сестры! Вот она!
Длинным костлявым перстом преподобный указывал в ее сторону. Голос его в эту минуту был похож не столько на саксофон, сколько на автомобильную сирену.
– Вот она! Вавилонская блудница! Это против ее похотливых козней предостерегал нас Господь!
Несколько прохожих оглянулись, сделав, правда, при этом вид, будто происходящее им крайне неинтересно – что, кстати, весьма характерно для нью-йоркских общественных мест. А вот стайка японских туристов тотчас направила на нее видоискатели своих «Никонов». В следующее мгновение, когда по асфальту застучали первые капли дождя, Бадди Винклер двинулся в ее сторону.
– Иезавель! – вопил он. – Иезавель!
От испуга и неожиданности Эллен Черри не могла сдвинуться с места.
– Иезавель!
Она видела, как от мыска ее туфли отскочила капля дождя.
– Иезавель!
Во взгляде Бада читалась животная злоба, указующий перст подрагивал как иголка детектора лжи на брифинге в Белом доме.
– Иезавель!
В подвале собора Святого Патрика Раковина и Разрисованный Посох бросились к оконной решетке, а за ними и все остальные.
– О Боже! – ахнула Ложечка. – Это же она!
– А ты кого ожидала? – спросил ее Грязный Носок. – Мать Терезу, мать ее так?
Последней к окну подоспел(а) Жестянка Бобов, который(ая) до этого рассматривал(а) свое отражение в зеркале, размышляя о том, писала ли ее мисс Чарльз по памяти или все-таки использовала в качестве модели другую консервную банку.
– Ситуация чревата дурными последствиями, – заметил(а) философски Жестянка Бобов.
В следующее мгновение, чем-то напоминая звяканье Ложечки по асфальту, пророкотал гром, и капли дождя начали в массовом порядке покидать небо – подобно беженцам, пытающимся спастись от революции, отчего прибывали, не имея ничего, кроме последней рубашки на теле и немудрящих навыков, кои были приобретены еще дома, в их темных непросвещенных деревнях.
– Иезавель!
Проповедник приближался к ней медленно, так медленно, словно он позаимствовал страницу из книги Перевертыша Нормана – книги, напечатанной на цинке чернилами из холодной патоки. Тем не менее расстояние между ними неуклонно сокращалось. В безумных глазах Бадди, подобно пуповине Франкенштейна, скакали изломанные провода молний. Проповеднику оставалось до нее не более трех футов, когда некое сильное облако влепило ей пощечину, чем моментально вывело ее из транса. Эллен Черри обернулась, приготовившись броситься наутек, но ее подвел каблук, явно не приспособленный к бегу на любые дистанции, – он сломался, и Эллен Черри упала на колени. Одежда на ней уже успела промокнуть до нитки, и поэтому она не сразу сумела подняться на ноги.
– Иезавель! – громыхал над ней голос проповедника.
Бадди бросился к ней, словно оцелот к поверженной жертве, – рот eгo был широко раскрыт, фаллос тверд, как черенок лопаты. Еще один прыжок, и он настигнет ее, но в этот момент откуда-то из-за решетки на одном уровне с тротуаром на всей скорости вылетел не то дротик, не то посох, не то деревянный шест. Эта палка подставила проповеднику нечто-то вроде подножки под правую ногу, отчего тот со всего размаху запахал носом. Фурункулы, словно тормоза, проскрипели по мокрому асфальту, один из зубов разрезал нижнюю губу. Бадди словно таран врезался в Эллен Черри, но та все-таки кое-как поднялась с колен, скинула с ног загубленные туфли и бросилась наутек.
Предметы на всякий случай отпрянули от решетки. Проповедник – мокрый, грязный, с окровавленным носом – спотыкаясь плелся по Пятой авеню в направлении своего представительства. Однако каждые несколько футов он останавливался и с безумным видом осматривался по сторонам. В эти мгновения Раскрашенный Посох виновато поглядывал на остальных, словно говоря:
– Да простя меня мои звезды. Я сделал это еще раз!
* * *
Мое сердце – бакалейная лавка в латиноамериканской странеТвоя любовь – санитарный инспектор из Цюриха.
Это Пепе, который только что заступил на смену в вестибюле «Ансонии», вставил в магнитофон кассету с последней записью Рауля Ритца. Специально для Эллен Черри. А еще он намеревался наконец спросить ее о ложечке, которая тогда в апреле стукнула Рауля по голове, – кстати, это действительно была ее ложка? И как она вообще умудрилась приземлиться прямо на Рауля? Он все время забывал спросить у нее об этих вещах. Однако, когда Эллен Черри прошествовала в вестибюль – в одних чулках, коленки грязные, с подола платья стекает вода, непокорные локоны давят друг друга, словно сорвались с высокой кручи, – Пепе не знал, что и думать.
– Миз Чарльз, черт побери. Что с вами стряслось?
– Тяжелый денек на работе, Пепе. – Она улыбнулась ему, хотя у самой не попадал зуб на зуб, и, оставляя после себя на кафельном полу лужицы, поплелась к лифту.
Придя домой, Эллен Черри налила ванну горячей воды, села в нее и всплакнула. Она, конечно, могла бы проплакать и дольше, если бы не знала, что через час-другой к ней пожалует Спайк. Вот кто успокоит ее и утешит. Спайк Коэн чертовски здорово умел утешать. Он вообще был чертовски хорош, во всех отношениях. Нет, это не был романтичный старый идиот. Он не потерял голову, не просил ее выйти за него замуж, не ревновал к каждому мужчине моложе себя, что попадался ей в жизни, не одаривал ее дорогими подарками. Лишь раз в неделю он преподносил ей новую пару туфель – что в принципе имело смысл, потому что последнее время ее обувь жила недолго. К тому же Спайк доставал их по оптовым ценам. И пусть он в постели не был Тарзаном, Читой его тоже не назовешь. Любой недостаток атлетизма или акробатической гибкости с лихвой компенсировался нежностью, ласками, вниманием. Разумеется, свою роль играло и то, что в нужный момент нужным тоном он обращался к ней, называя библейским именем – тем самым, которое по неведомой причине обладало над ее клитором той же властью, что и пропеллер над игрушечной моторной лодкой.
Благодаря возросшей популярности Саломеи «Исаак и Исмаил» процветал – в основном за счет тех, кто приходил сюда выпить, а иногда и поужинать даже в те дни, когда девушка не выступала. Примерно до восьми – половины девятого вечера заведение пустовало. Поэтому сегодня, когда у нее самой был выходной, Эллен Черри ожидала, что Спайк заглянет к ней около шести, чтобы провести у нее пару часов, прежде чем отправиться на работу. И точно, без десяти шесть он постучал к ней в дверь новой парой от Мод Фризон. Однако, впустив его к себе, Эллен Черри тотчас поняла, что сегодня в роли утешительницы, возможно, придется выступить ей самой.
– Как больно! Сегодня никакого секса!
Изумрудные глаза Спайка сегодня были мутнее и печальнее, чем обычно. Передвигался он так, словно до этого помогал кому-то передвинуть холодильник. По его словам, вот уже неделю его мучили боли и ломота в пояснице, а теперь неприятные ощущения переместились ниже – Спайк употребил слово «яички» на идише, но Эллен Черри его поняла. Надо сказать, это его замечание ее слегка смутило.
– Может, мы занимаемся этим слишком часто? – предположила она. – Или слишком бурно?
У нее еще никогда не было любовников старше ее по возрасту, и она плохо представляла себе их выносливость. Однако ей не хотелось развивать эту тему.
– Нет-нет, – запротестовал Спайк. – Наверно, я перенапрягся, играя в теннис. Ой!
Он снял ботинки и откинулся на кровать. Эллен Черри надела только что подаренные ей туфли и легла рядом с ним. На ней было кимоно и трусики – надо сказать, их собратья ужасно им завидовали. Те, что остались лежать в ящике комода, то и дело цыкали друг на дружку, то переходя на шепоток, то изо всех сил напрягая слух, пытаясь определить, что там происходит снаружи. Что касается вибратора, то Дарума тотчас заподозрил нечто неладное, так что его хихикающих приятелей, по всей видимости, ждет разочарование.
– Когда редиска сварена, костыль улетает в трубу, – философски произнес он.
Парочка сделала несколько глотков рома из плоской бутылки, которую Эллен Черри теперь постоянно держала рядом с кроватью.
– Может, мне что-нибудь для тебя сделать? – спросила она.
– Нет-нет, – заверил ее Спайк, стиснув зубы. После чего поведал ей о репортере из «Вилидж войс», который приходил к ним утром и назадавал кучу вопросов о Саломее. Оказывается, он видел в воскресенье, как она танцует, и теперь собрался написать о ней в газете.
– Я сказал ему: хорошо, пишите что хотите, только она разговаривает исключительно с помощью своего бубна.
– Это точно, Спайк. Я за два месяца не слышала от нее ни звука. А когда танец окончен, глядишь, ее уже и нет – словно ветром сдуло, с тощими ножками и всем прочим.
– Вот потому я ему и сказал – пишите-пишите, лишь бы написали о том, что еврей и араб вместе делают невозможное.
– Отлично. Думаю, что он так и напишет. У них в газете что ни страница – сплошная политика. Даже в личных колонках не могут без политических комментариев.
– Ой! Просто одинокие люди рекламируют сами себя. Правда, при этом они почему-то умалчивают, какой у них размер обуви и каково состояние их стоп.
Они поболтали еще немного о том, как одиноки были сами, пока не повстречали друг друга, и как при этом они чаще жаловались на одиночество, вместо того чтобы искать себе партнера, и что отражает такая позиция – достоинство либо подавление индивидуальности. Им было ужасно приятно вот так лежать в объятиях друг друга и вести беседу. Даже терзавшая Спайка боль, подобно грозе за окнами, казалось, слегка успокоилась. По крайней мере теперь гримаса боли искажала его лицо не столь сильно. Эллен Черри чувствовала, что пока не готова поведать о нападении со стороны преподобного Бадди Винклера, поэтому предпочла рассказать про то, как посетила галерею Ультимы Соммервель и что там увидела.
– Ультима права. Художники расписались в собственном поражении. Но вот что не укладывается в голове – как у них при этом хватает наглости ожидать, что им за это убожество заплатят бешеные деньги, словно это и не поражение вовсе, а их личный триумф. Ты понимаешь, о чем я? Они уверены, что, независимо от уровня или одаренности, имеют моральное право выставляться, удостаиваться рецензий и даже попадать в коллекции. И это при том, что зачастую их работы – это нарочитый протест против самой идеи выставок, рецензий и коллекций. А все. что не укладывается в эти рамки, любой фаворитизм в отношении тех, кто действительно наделен незаурядными способностями, – вопиющая несправедливость. Мол, это недемократично, так поступают только реакционеры и снобы – можешь продолжить сам! Боже милостивый! А я и не знала, что посредственность – это такая великая добродетель! Однако похоже, что демократия и социализм только для того и существуют, чтобы ее поощрять!
– А ты бы что предпочла? Монарха?
Поначалу Эллен Черри подумала, что Спайк приглашает ее заняться их любовными утехами, и даже поразилась такой откровенности. Однако потом поняла.
– Монарха? Нет, только не монарха. Я вообще не знаю, какую систему я бы предпочла. Зато я знаю другое – что люди, которые умеют что-то делать лучше остальных – будь то в искусстве или бизнесе, – обычно не забивают себе головы такими вещами, как равенство, ну, разве только на весах правосудия. Равные возможности – да, равные результаты – увы, невозможно. И тот, кому не дает житья мысль, что все люди разные, что этот мир невозможен без конкуренции, стандартов качества, что произведения искусства всегда обволакивает некая «аура», – это, как правило, человек средних способностей и среднего ума. А чувство юмора у таких и вообще ниже среднего. Независимо оттого, идет ли речь о том, чтобы вытащить обездоленных из нищеты, или, наоборот, стащить одаренных вниз, им надо одно – чтобы все без исключения функционировали на их уровне. Да, вот был бы смех. Страшно даже подумать!
– Не стоит никого обвинять, моя девочка. Просто все они живут новой американской мечтой.
– Это какой же?
– В Европе моя семья лишилась пальцев на ногах, так что на Эллис-айленд они привезли с собой мечту. Старую американскую мечту. Трудись не покладая рук, будь честен, и к тебе непременно придет успех. Собственное дело. Свой дом. Вкусная еда на столе, ковер на полу, шторы на окнах. Может, даже две недели в декабре в Майами-Бич. С той разницей, что если речь о моей семье, то надо плыть обутым. Отлично. Я вырос с этой мечтой. Но эти художники, о которых ты говоришь – эти нытики, занимающиеся саморекламой, все эти шлокмейстеры и гонифы, – халтурщики и воры – причем по собственной воле, – они живут новой американской мечтой. А состоит она в том, чтобы достичь богатства и признания, не будучи при этом обремененным ни умом, ни талантом, ничем ради этого не жертвуя, поправ универсальные человеческие ценности.
– Ты прав. Сегодня этой мечтой отравлено немало людей. Причем во всех сферах жизни. Независимо от возраста. Но, честно говоря, Спайк, мне все равно, работает ли художник по сорок часов в неделю и чтит ли он десять заповедей. Более того, мне до лампочки, платит ли он налоги, – главное, чтобы его работы что-то несли людям. Если же они не способны одарить меня чем-то прекрасным, затронуть мне душу, если мне на них неинтересно смотреть – все, пусть не ждет пощады, я припомню ему все его прегрешения.
– Нет-нет, моя девочка. Всех надо прощать.
– В том числе и Бадди Винклера?
И она рассказала Спайку о том, как проповедник налетел на нее, и Спайк, как и следовало ожидать, принялся утешать, чтобы она не терзалась из-за исчезновения Перевертыша Нормана. Спайк прижал ее к себе и медленно принялся разминать булочки ее ягодиц и песочные пирожные грудей. Вскоре они забыли о том, что их мучило – как физически, так и духовно, – каждый свое. И дельфин понес их туда, где колыхались вольные гребни волн, а пучина была солона и глубока.
Подстегиваемая экстазом Эллен Черри не заметила даже, что разыгралась в волнах не на шутку. Забыв обо всем на свете, она резвилась, изгибалась, подскакивала до тех пор, пока его стоны – увы, это были стоны не страсти, а муки – не перешли в душераздирающий вопль, от которого море вокруг нее моментально покрылось ледяной коркой. Хватая ртом воздух, Спайк скатился с кровати на пол и там, бледный как смерть, рухнул без чувств посреди небольшой лужицы рвоты.
– О Боже! – вскрикнула Эллен Черри. – Я убила его!
* * *
Если верить преподобному Бадди Винклеру и его коллегам, эпидемия СПИДа ниспослана на нас самим Иеговой в наказание за прегрешения любителей «клубнички». СПИД есть свидетельство тому, вешали они, что дни человечества сочтены. Тот факт, что количество жертв СПИДа – капля в море по сравнению с пандемией бубонной чумы в четырнадцатом веке, унесшей примерно треть населения всего мира, – провозвестники близкого конца света предпочитали не замечать. СПИД словно специально был создан для того, чтобы дать обоснование религиозным фантазиям правых, – и все потому, что передавался половым путем.
Не один раз перед самой разной паствой Бадди Винклер провозглашал:
– Люди имели соития с овцами, и в результате мы получили сифилис. В результате соитий людей с обезьянами мы получили СПИД.
– Интересно, какой вывод можно после этого сделать относительно куриной слепоты? – спросила как-то раз Эллен Черри.
– Это точно, – подхватил ее мысль Бумер Петуэй. – А как быть с тем, кто впервые сказал, что затрахан и устал, как пес? Он что, в чем-то таком признался? А что тогда является причиной заячьей губы?
– А Ретт Батлер – выходит, он извращенец, который распространял скарлатину? – добавила Эллен Черри.
– А если иметь соития с джазистами, то вместо свинки заработаешь себе заболевание под названием Телониус Мампс.
Ладно, бог с ними, с этой парочкой, потому что в стране действительно свирепствовала эпидемия. И если она еще не достигла апокалиптических размеров, если по числу жертв еще не сравнялась с повальным мором прошедших столетий (точно так же, как число погибших во время двух мировых войн не идет ни в какое сравнение с числом жизней, унесенных Китайско-Маньчжурской войной 1644 года) – все равно становилось страшно. Тем более страшно, что болезнь передавалась половым путем. В результате дети начинали думать, что любовь и смерть – это одно и то же.
Тем не менее Спайка свалил не СПИД и не постельная акробатика. Пока Эллен Черри спешила вниз, чтобы вызвать «скорую», он пришел в себя и шатаясь добрел до туалета, где вместе с мочой исторг наружу камень размером с отель «Ритц».
Но через несколько дней его снова начали мучить боли. Второй камень – или, точнее, кристалл оксалата кальция – засел у него в мочеточнике и подобно пиратской радиостанции время от времени посылал в эфир свой сигнал в музыкальном формате, изобретенном нацистскими биологами-экспериментаторами и прелатами-инквизиторами. Спайка положили в больницу, где оператор камнедробильной установки направил на злокозненный камешек ультразвуковой луч – как говорится, звук звуком вышибают. Вскоре бомбардировка стихла, децибелы пошли на убыль, а коварный кристалл где сидел, там и продолжал сидеть, уютно устроившись, подобно аисту в трубе, в выводящем протоке между почкой и мочевым пузырем.
Генералы от медицины протрубили сигнал к механическому вмешательству. Спайку в пенис затолкали некое проволочное приспособление с пружиной на конце, ужасно похожее на венчик для взбивания яичного желтка, отдав приказ, чтобы оно, преодолев мочевой пузырь, произвело в трубе захват лазутчика. Когда приспособление извлекли обратно, ловушка оказалась пуста, а рентгенограмма показала, что коварный прилипала диаметром около шести миллиметров даже не сдвинулся с места. Тогда Спайку прописали полноценную хирургическую операцию. Операция шла довольно гладко – по крайней мере до того момента, пока врач трясущейся рукой (не иначе, как перетрудил локоть, играя в гольф) случайно не задел тонкую соломинку мочеточника. Причем этот его ляп остался незамеченным остальными медиками (не иначе как в этот момент они увлеченно обсуждали результаты полуфинальных игр).
Под вечер у Спайка разболелась голова и поднялась температура. Медсестры не придали этому особого значения даже тогда, когда симптомы не проходили. Прошло целых три дня, прежде чем они обратили внимание на тот факт, что пациент ни разу не помочился после операции. Дежурный врач заподозрил, что где-то в мочевыводящих путях у Спайка засел еще один камень, однако рентген такового не обнаружил. Решили сделать анализы крови. Лаборатория прислала результаты, согласно которым по кровеносным сосудам Спайка текло содержимое сточных канав Калькутты. Уровень нитратов зашкалил за все мыслимые и немыслимые пределы. Чему удивляться, если на протяжении трех суток моча, не имея выхода из организма, выливалась в брюшную полость со скоростью восьмисот кубических сантиметров в день. Иными словами, в животе у Спайка скопилось столько огненной жидкости, которой с лихвой хватило бы, чтобы заполнить бак мощного мотоцикла.
К тому времени Спайка извела рвота, лицо и конечности опухли, и уже начались легкие конвульсии. Медики роем слетелись к нему, словно не к постели тяжелого пациента, а на открытие нового загородного клуба. Спайка подсоединили к искусственной почке и сделали ему переливание крови. Пока его по коридорам клиники везли на операционный стол, каталка, на которой он лежал, напоминала кибитку в караване стерилизованных цыган. Спайка снова разрезали, осушили ему брюшную полость и сшили мочеточник. В течение нескольких часов его жизнь была, что называется, на волоске, но все же он выжил.
Первые слова, сказанные им в адрес Эллен Черри, когда ее пустили к нему на следующий день, были:
– Ну и ну! Мне прострелили голову. Мне удалили почечный камень. Нет, первое куда приятнее.
* * *
И хотя Спайк отличался отменным здоровьем, тройная пытка с почечным камнем, уремия и повторная операция сильно подкосили его. Проведя одиннадцать дней в больнице, он еще месяц выздоравливал дома, у себя в квартире в Верхнем Вест-сайде. Эллен Черри ухаживала за ним днем, а сын с невесткой по вечерам. Кстати, сын долго уговаривал его подать на врачей в суд.
– Что ж, возможно, это и впрямь плохая больница, но зачем превращать это дело в лотерею штата Нью-Йорк, – заявил в ответ Спайк. – Уж лучше я буду и дальше зарабатывать себе на жизнь так, как привык.
Абу навещал выздоравливающего, как только ему удавалось выкроить свободную минутку, однако дел в ресторане было полно, и это случалось нечасто. Благодаря публикации в газете «Виллидж войс» слава Саломеи распространилась по всему городу. Количество посетителей в ресторане заметно выросло. Абу ввел правило, что в обеденном зале нельзя сидеть, не заказав обед, однако даже это не отпугнуло желающих поглазеть на танец. К семи часам вечера в пятницу и субботу в заведении не было ни одного свободного места. И как Абу ни уламывал руководителя музыкантов, он так и не смог уговорить его, чтобы тот в свою очередь уговорил Саломею танцевать и в другие дни.
– Попробую поговорить с ней по душам, – говорил беззубый музыкант, кладя в карман пятидесятидолларовую купюру, предложенную Абу. – Но ведь это молоденькая девушка, ей надо учиться, ей нужен отдых.
Одетый в темно-синий шерстяной костюм в тонкую полоску (у него вошло в привычку носить их независимо от сезона), Абу присаживался на край постели Спайка и подбадривал друга рассказами о том, как процветает их ресторан и какой интерес у публики вызвало их братское начинание благодаря Саломее. Нередко Абу сетовал, что не может найти себе достойного партнера на теннисном корте, и эта небольшая белая ложь ложилась Спайку бальзамом на душу. Визиты Абу, однако, были коротки. Большую часть дня Эллен Черри ухаживала за Спайком одна. Она кормила его, купала его, давала ему лекарства, делала для него слабенькие ромовые коктейли, читала отрывки из любимых им Шекспира и Пабло Неруды.
– Когда я был совсем маленьким мальчиком, – сказал как-то раз Спайк, – моим самым любимым стихотворением было «Одна старушка жила в башмаке».
– Неудивительно, – ответила Эллен Черри.
– А еще я любил стишок про то, как поросенок пошел на базар, но мои родители почему-то начинали от него нервничать. Особенно там, где он начинал пищать.
И хотя времени у нее ни на что, кроме работы, не оставалось, Эллен Черри не жалела, что провела четыре недели в качестве сиделки Спайка. Тем не менее сей факт в корне изменил их отношения. Ее сексуальные чувства к нему испарились в мгновение ока. Возможно, причиной тому была его беспомощность, возможно – передозировка близости. Эллен Черри сама не знала, почему так произошло, но понимала – прежний огонь угас безвозвратно. Они оба избегали разговоров на эту тему, однако Спайк безошибочно чувствовал, как резко понизилась эротическая температура. И хотя в душе он, возможно, мечтал о возобновлении отношений, однако не стал ни свистком манить к себе дельфина, ни набрасывать электрическое одеяло на холодную спину. Эллен Черри и Спайк остались друзьями, но больше ни разу не совершали они прогулок на середину океана, где соленые брызги поблескивали, отражаясь в ее румянах, пока Спайк пытался поймать то сияющее морское существо, которое многие мужчины отведали, но ни один из них толком не видел.
* * *
Когда Спайк наконец занял свое место за конторкой метрдотеля, он был тощ и бледен, как бордюр из инея на обоях Матери Волков. Был вечер пятницы в начале августа, и ресторан приготовился к отражению наплыва клиентов – любителей перекусить и поглазеть на Саломею Завсегдатаи – такие как специалисты по ирригации из Марокко, курд-переводчик при ООН или детектив Шафто – заняли свои привычные места у стойки бара или за обеденными столами еще в пять, готовые провести в томительном ожидании четыре часа, прежде чем под сводами ресторана раздастся знакомый перезвон бубна. К половине седьмого несколько пылких Ромео уже крутились у входа в заведение в надежде попасться танцовщице на глаза, когда та будет выходить из черного седана, на котором ее привозили сюда, а потом отвозили домой. Правда, единственный глаз, который обращал на них внимание, – это сердитый глаз сестры руководителя оркестра, которая неизменно сопровождала девушку на работу и с работы. Саломея же ни на кого не смотрела и не с кем не заговаривала – молчаливая, застенчивая, отрешенная, самодостаточная – до того мгновения, пока оркестр не начинал исполнять первую мелодию. И тогда она раскидывала сложенные на груди руки, словно выпуская наружу некое свечение, отчего щеки присутствующих дипломатов тоже вспыхивали огнем, а зеленые оливки в мартини наливались цветом.
«Нью-Йорк не удивить танцем живота, – писала «Виллидж войс». – Горячие танцовщицы завораживали зрителя этим древним искусством уже давно – в свое время им удалось затмить собой даже цветной кинематограф или Мировую выставку 1939 года. Начиная с сороковых годов, в городе имелось как минимум два-три ближневосточных или греческих клуба, в котором выступали девушки, владеющие секретами этого древнего танца. Но никогда еще на Манхэттене не было исполнительницы, равной по технике и таланту Саломее из «И+И».
В шесть пятьдесят зазвонил телефон. Трубку снял Спайк.
– «Исаак и Исмаил», – ответил он. – Свободных мест нет. – Выслушав в течение нескольких секунд незримого собеседника, он жестом подозвал Эллен Черри. – Тебя. Вроде бы как мать.
– Я сниму трубку в кухне. Извини, Спайк. Я говорила им никогда не звонить сюда по вечерам, когда мы заняты обслуживанием клиентов.
– Ничего страшного. Все места заняты.
– Да, но сколько тонн фалафеля я должна разнести!
– Не волнуйся. Давай я вместо тебя обслужу твои столики. Ведь если у кого и разыгрался аппетит, то только на нашу Саломею.
– Ладно, не преувеличивай. Кстати, завтра я собиралась купить кисти и холст.
Отмахиваясь от анонимных рук, норовивших похлопать ее или ущипнуть за полку, Эллен Черри прошла в кухню. Сняв трубку с висевшего на стене дополнительного аппарата, она узнала, что ее отца больше нет в живых.
Набальзамированный Верлин лежал в гробу, и от него еще попахивало слегка заплесневелой мочалкой – тоже своего рода вызов, от которого Эллен Черри стало чуть легче на душе. Верлин как бы уносил этот свой запашок с собой в могилу.
Эллен Черри постояла у открытого гроба, вспоминая все то, что они когда-то делали вместе, то, что Верлин делал ради нее: кукол и наборы для рисования, которые он ей покупал, фильмы, которые она смотрела, сидя у него на коленях, их поездки во Флориду, во время которых он постоянно спрашивал у нее, хочется ли ей «кока-колы» или гамбургера, а может, его «папина дочка» хочет пи-пи (хотя на самом деле ей больше всего хотелось играть в зрительные игры). Глотая слезы, Эллен Черри перетасовывала колоду воспоминаний – карты отцовской любви, на которых были и радость, и тревоги, и самопожертвование. Но то и дело оттуда выскакивал черный туз, напоминая о том, как однажды отец выгнал ее из-за мольберта, как он нещадно скреб ей лицо и кричал «Иезавель!». Почему-то это воспоминание заслоняло собой все остальное, что он сделал для ее развития и счастья. Эллен Черри терзалась сомнениями, нормально ли это, случается ли так, что и другие люди тоже держат в душе обиду на любящих родителей даже после того, как тех уже нет в живых. И если сама она умрет завтра, будут ли ее помнить за то немногое хорошее, что она успела сделать в этой жизни, или за ее эгоизм и озлобленность, особенно в отношении Бумера Петуэя? Она лила слезы как по отцу, так и по себе самой. Неожиданно ей бросилось в глаза, что при бальзамировании Верлину густо наложили на лицо косметику, и она улыбнулась сквозь слезы горькой улыбкой.
Пэтси подошла и встала рядом.
– Его свел в могилу футбол, – сказала мать.
– Мама, о чем ты говоришь? Папа ведь последний раз играл еще ребенком.
– Не играл, зато смотрел. Он угробил свое сердце, сидя перед телевизором.
Позднее один из участников церемонии похорон рассказал Эллен Черри, что Верлин смотрел показательный матч с участием «Вашингтон редскинз». Неожиданно ему стало плохо, и он схватился за сердце.
– Дело не в том, что ваш отец был заядлым болельщиком, – добавил тот человек. – Просто он долго просиживал перед ящиком и пихал в себя всякие чипсы.
В своей речи Бадди Винклер обошел стороной тему футбола и телевидения, однако вспомнил парочку эпизодов про то, как в молодые и бесшабашные годы они с покойным «ловил и лягушек». На сей раз преподобный блеснул красноречием, это была вынуждена признать даже Эллен Черри. Его саксофон исторгал радость в глаза усопшему, пел успокоение навсегда заглохшему мотору в груди. С гипнотическими каденциями он воспроизвел перед притихшей паствой тень, что отбрасывает только что появившийся на свет младенец, как затем эта тень растет и заостряется, пока не становится похожей на церковный шпиль, что устремлен в небесную высь к Господу Богу.
– Путь вниз есть путь наверх, – произнес он, цитируя греческого философа перед группой людей, которые привыкли принимать как истину лишь слова непосредственно из Священного Писания или из уст политика-южанина.
Эллен Черри так и подмывало спросить его, что он хотел сказать, цитируя в храме Господнем афоризм философа-язычника, однако не осмелилась подойти к нему ближе. После похорон, уже у них дома, Бадди провел большую часть времени, обнимая Пэтси и время от времени притягивая ее заплаканное лицо к лацканам пиджака от Армани. Но стоило ему перевести глаза в сторону Эллен Черри, как взгляд его становился темнее тучи, а золотые зубы начинали издавать скрежет. На ее счастье, уже на следующее утро он вернулся в Нью-Йорк.
А еще через день, ближе к вечеру, вернулась туда и Эллен Черри. На этом настояла Пэтси.
– Тебе надо на работу. Папа был бы против, если бы ты пропустила лишние дни. Ты ведь знаешь, как он относился к бездельникам и прогульщикам.
И все равно Эллен Черри не хотелось уезжать. Но тут Пэтси призналась ей, что тоже собирается перебраться в Нью-Йорк.
– Сейчас я пока вся на нервах. Господи, главное – прийти в себя, пережить все это и успокоиться. Думаю, что со временем у меня получится. И как только я приду в себя, то больше не собираюсь сидеть в этой дыре. Может, я приеду к тебе и поживу какое-то время с тобой. Надеюсь, ты не против? После отца осталась страховка, так что денег хватит, и кто знает, может, мне удастся немного подзаработать на этом старом сарае.
В самолете Эллен Черри все пыталась представить Пэтси без Верлина. Но она не могла представить без него мир вообще, каким бы незначительным игроком на сцене жизни он ей ни казался. Как она ни старалась, ей было трудно представить себе постоянное отсутствие человека, который (по крайней мере для нее) всегда там был, являясь своего рода фундаментом ее жизненного опыта, ее плоти и крови. Она моментально почувствовала себя старше, более беззащитной, словно буфер между ней и смертной чертой неожиданно рухнул.
На следующий день после похорон, пока они с матерью сидели перед напольным вентилятором и пили чаи со льдом, Пэтси вскользь призналась, что, когда Эллен Черри была совсем маленькой, у нее было два выкидыша, причем, возможно, Верлин не был отцом одного из неродившихся младенцев. Надо сказать, что Эллен Черри не ждала и не желала от матери подобного рода признаний, однако, как только она попробовала изменить тему разговора, Пэтси заявила:
– Кстати, тебе тоже уже давно пора подумать о детях. И чем раньше, тем лучше. И знаешь почему? Потому что, когда заводишь ребенка, твоя жизнь летит кувырком. Но поскольку твоя жизнь и без того полетела кувырком, то один-два ребенка уже не играют особой роли Эллен Черри подумала про себя, что в том, что касается жизни, которая летит кувырком, Пэтси права. Пока что на ее долю сыпались одни лишь разочарования и неудачи, хотя, сказать по правде, вокруг себя Эллен Черри видела жизни куда более нескладные и неудавшиеся. Как бы то ни было – если, конечно это не было ложной тревогой, – но резинка на ее эмоциональной пижаме потихоньку тлела.
Вскоре в иллюминаторе показался Манхэттен. Его небоскребы пронзили ее тоску, ее самокопание, наполнив ее сердце неожиданной радостью. По сравнению с Нью-Йорком Ри шонд был плоским, как блин, а Колониал-Пайнз и вообще безвредная заноза на майском шесте мира. Эллен Черри ощущала себя пчелой, возвращающейся в гудящий улей, только в этом улье трутни потихоньку воровали королевское желе, рабочие пчелы подрабатывали жуками-навозниками, а королева правила лишь при условии, что в «Таймс» на нее будут печатать положительные рецензии. И пусть головы всех и каждого заняты Иерусалимом, лично она выбирает Нью-Йорк.
«Чего только там внизу не происходит», – думала про себя Эллен Черри, хотя с той высоты, на которой она летела, рассмотреть что-либо было невозможно. Ни перышка дыма, ни воя сирены не долетало до ее самолета от полыхавшего где-то внизу собора Святого Патрика.
* * *
– Вам когда-нибудь доводилось общаться с пулей?
Жестянка Бобов задал(а) вопрос, но он так и повис в воздухе. Грязный Носок и Ложечка были заняты тем, что наблюдали, как на ступеньках собора собирается толпа, чтобы послушать Бадди Винклера или, на худой конец, поглазеть на него. Репортер «Виллидж войс», та же самая ищейка новостей, что написал про Саломею, опубликовал материал и об уличном проповеднике, который затем подхватили несколько телестанций (как в конечном итоге произойдет и с материалом про Саломею). В результате обыкновенные прохожие стали обращать на Бадди больше внимания. Некоторые специально приходили сюда, на Пятую авеню, чтобы воочию увидеть знаменитого радиопроповедника, который в подражание Господу нашему Иисусу Христу стоял на ступеньках собора в одних сандалиях и громогласно вещал на весь квартал. В результате на тротуаре нередко возникала давка, что не могло не обеспокоить городские власти, но поскольку всюду царила истерия по поводу грядущего тысячелетия, а в политике вес набирали крайне правые, то власти предпочли не вмешиваться. В душе же отцы города надеялись, что, может, какая-нибудь общественная организация вроде «Свободы от религии» подаст жалобу.
– Осмелюсь предположить, что мисс Ложечке ни разу не доводилось оказаться на пути пули любого калибра, но вот что касается вас, мистер Носок, помнится, как-то раз вы изволили рассказать нам о том, как однажды вы отправились в экспедицию ловить лягушек.
– На приманку, – буркнул Носок. – Можно подумать, их хватают голыми руками, черт возьми. – С этими словами он вновь переключил внимание на тротуар. – Эх, старина Норман только и умел, что вращаться на одном месте, а этот парень знает, как заработать на хлеб с маслом.
– Лично я был(а) бы рад(а) возможности побеседовать с пулей, выяснить, что там у них внутри, в их заостренных головенках.
Интерес Жестянки к пулям вспыхнул с новой силой после сообщений в газетах – их заносило в подвал через решетку. Правительство Израиля широко рекламировало тот факт, что для того, чтобы снизить количество жертв среди невооруженных палестинских демонстрантов, израильские солдаты стреляли из винтовок деревянными или пластиковыми пулями. Как ни странно, в результате этих мер количество жертв резко возросло. По словам американских и европейских медиков, работающих в госпиталях на Западном берегу, израильские солдаты, почувствовав свободу действий, теперь стреляли в молодых арабов в голову и с близкого расстояния. В таких случаях попадание даже пластиковой пули часто оказывалось смертельным или становилось причиной серьезной черепно-мозговой травмы.
– Было бы желание, а способ найдется, – с нескрываемой иронией заметил(а) Жестянка Бобов. Он(а) уже решил(а), что если когда-нибудь доберется до Иерусалима, то обязательно постарается взять интервью у пули, а если получится, то и двух-трех. Ведь наверняка за фасадом стоицизма, которым они, как и другие неодушевленные предметы, обращены к миру одушевленных сущностей, у пуль скрываются какие-то свои надежды, мечты, страхи. Интересно узнать, отличен ли внутренний мир деревянной пули от внутреннего мира той, что закована в металлическую броню?
«Если я когда-нибудь доберусь до Иерусалима…» Не успела эта (слегка окрашенная фатализмом) мысль промелькнуть в той части Жестянки, что служила ей эквивалентом головы, как Раскрашенный Посох и Раковина позвали его(ее), Ложечку и Носок оторваться от ржавой решетки, сквозь которую те взирали на мир, чтобы сделать важное объявление: в этот день они намерены снова тронуться в путь.
– Главное – точно рассчитать время, – сказала Раковина. – Но и в этом случае опасность не менее велика. Поэтому мы не вправе требовать от вас участия.
Однако обоих – и Жестянку Бобов, и Грязный Носок – одолевало такое желание пуститься в путь (ведь оба были уже не те, что раньше, и сидячая жизнь была им в тягость), что они были согласны терпеть любые трудности еще до того, как ознакомились с планом. Ложечка от страха слегка передернулась и – а что ей еще оставалось? – присоединилась к остальной компании.
Раскрашенный Посох задумал устроить в подвале пожар. Причем устроить его следовало еще засветло, чтобы было хорошо видно, как из-за решетки повалит дым но вместе с тем ближе к вечеру, чтобы предметы, как только окажутся на свободе, могли воспользоваться наступающей темнотой. Используя свои знания небесных законов, Раскрашенный Посох рассчитает момент истины. В идеале дым должен привлечь внимание прохожих за две минуты до наступления сумерек. Если пламя выйдет из-под контроля, придется включить сигнализацию, ведь в противном случае все до единого предметы сгинут в пламени раз и навсегда. Единственно для кого еще оставалась надежда пережить пылающий ад, это Ложечка, но и ей грозило быть расплавленной, превратившись в неэстетичный металлический комок – куда более неэстетичный и неприглядный, нежели нынешнее состояние Жестянки Бобов. При этой мысли Ложечка вздрогнула еще раз, и все услышали, как она звякнула.
– И как же, черт подери, вы собираетесь устроить тут пожар? – поинтересовался Грязный Носок.
– Трением, – невозмутимо пояснил Посох.
– А как? – заикнулся(ась) было Жестянка Бобов, но тотчас умолк(ла). Поскольку его(ее) вообще интересовали подобные вещи, он(а) уже вознамерился(ась) спросить Раскрашенный Посох о том, как он будет себя чувствовать, если для того, чтобы ускорить бегство, им придется спалить дотла такой великолепный собор? Однако поразмыслив, Жестянка решил(а), что не стоит обременять Раскрашенный Посох вопросами морально-этического характера. Ведь он и без того уже отлупил одного человека и поставил подножку другому. A еще Жестянка Бобов подозревал (а), что неодушевленные предметы и без того тайком разожгли уже не один разрушительный пожар «неизвестного происхождения». Люди, например, порой говорят о «самовозгорании» – им невдомек, что на самом деле это акт чьей-то воли.
В дальнем углу подвала Раскрашенный Посох перевернул старый упаковочный ящик, высыпав на пол упаковочную стружку. При помощи Посоха Ложечка набивала ее в Раковину и Носок, а те в свою очередь переносили горючий материал к решетке.
– Полюбуйтесь, каков стал наш мистер Носок! Можно подумать, он накачался стероидами, – не удержался-(ась) от комментария в адрес налитых форм своего товарища Жестянка Бобов. – Или его специально откармливали гусиной печенкой.
Ложечка хихикнула. Грязный Носок не менее грязно выругался себе под нос.
Поверх кучи курчавых стружек (по словам Носка, та ужасно напоминала ему прическу мисс Чарльз) они затолкали – каждый своим, доступным ему манером – несколько старых, сухих и пропыленных молитвенников. Точно таким манером они добавили еще несколько щепок от поломанной скамьи. Затем все отступили назад, чтобы полюбоваться на свое творение.
– По-моему, до нас далеко даже скаутам, – с нескрываемой гордостью заметил(а) Жестянка Бобов.
– По-твоему выходит, что так, – отозвался Грязный Носок.
Ложечка, как водится, хихикнула – скорее от нервов, нежели шутке.
С приближением сумерек все заняли свои позиции Ложечка (ее, надо сказать, все еще била дрожь) и грязный Носок (этот все еще чесался, так как в нитках запутались частички стружки) устроились на выступе перед решеткой. Раковина и Жестянка Бобов встали у двери —. с той целью, чтобы, как только та распахнется, моментально за ней спрятаться. Раскрашенный Посох занял позицию рядом с кучей стружек, балансируя на заостренном конце.
Все замерли в ожидании.
И ждали, ждали…
Когда же Посох решил, что угол падения лучей заходящего солнца его устраивает, он принялся бешено вращаться на месте. По какой-то причине все, кто наблюдал за ним, на мгновение вспомнили Перевертыша Нормана, хотя по сравнению с Посохом, что вертелся волчком на одном месте, уличный артист был все равно что медлительный почтовый поезд по сравнению с экспрессом. Слегка подрагивая, древний талисман продолжал вращаться – бешено, словно в экстазе, будто трость слепца, угодившая в водоворот, будто резец гранильщика алмазов.
Все замерли в ожидании.
И ждали, и ждали…
И потихоньку начали нервничать…
Наконец одна из стружек задымилась. За ней другая. Потом третья. А затем вспыхнула и первая искра – словно окровавленная головка ребенка, что наконец показалась из кислородной утробы. Затем близнецы. Затем тройня. А затем и вся куча стружек занялась пламенем, и на фоне зловещих отблесков на стене заплясала тень обожженного огнем Посоха.
Примерно в тот момент, когда Эллен Черри Чарльз, потерявшая мужа, любовника, а теперь и отца, вернула перед посадкой в Ла-Гуардии спинку кресла в вертикальное положение, ударный отряд пожарников осторожно приоткрыл дверь, что вела в полуподвал собора Святого Патрика. В этот же самый момент Ложечка, грязный Носок и Раскрашенный Посох прошмыгнули сквозь решетку на тротуар. Там они нашли укрытие в клубах дыма. Полиция уже оцепила квартал. Что ж, пока все шло по плану.
– Господи, помоги остальным, пусть и у них все пройдет так же гладко, – молилась Ложечка.
– Угу, – откликнулся Носок. – По сравнению с теми двоими мы уже полдела сделали.
Не успел он проговорить, как откуда-то из-за завесы дыма им навстречу шагнул изможденного вида человек, который, хотя и был одет в дорогой костюм, производил, однако, весьма затрапезное впечатление – ну, скажем, как дешевая жевательная резинка. К своему великому ужасу, предметы моментально узнали его. Но как же велик стал их ужас, когда они поняли, что сейчас произойдет. Не успела Ложечка пролепетать «Матерь Божья» или «малиновый мусс», как правая лапища этого человека подхватила ее с тротуара. Одновременно левой своей ручищей человек схватил Раскрашенный Посох. На какое-то мгновение он присел, разглядывая Грязный Носок, но тотчас с выражением омерзения на лице отпрянул, оставив не первой свежести предмет гардероба лежать там, где тот и лежал. Человек поспешил прочь, сжимая в руках и разглядывая на ходу свои находки – ложечку и раскрашенную палку.
Так уж случилось, что в тот вечер Бадди Винклер задержался у собора Святого Патрика чуть дольше обычного. У него состоялась беседа с одним из сочувствующих. Хорошо одетый незнакомец, по его собственному признанию, якобы был готов оказать финансовую поддержку любому начинанию, способному приблизить Армагеддон.
– Давайте не будем ходить вокруг да около и перейдем ближе к делу, – предложил ему Бадди Винклер. Так они и поступили и действительно пустились обсуждать конкретные моменты, как вдруг заметили, что из подвальной решетки повалили клубы дыма. Надо сказать, что проповедник был весьма поражен, с каким проворством собеседник вызвал полицию и пожарных. Когда прибыла первая машина, водитель принялся расспрашивать Бада о том, как возник пожар.
– Нет-нет, что вы. Это же преподобный Бадди Винклер, – вмешался его новый знакомый.
– А ты кто такой, чтобы мне указывать?
В ответ на этот вопрос незнакомец извлек бумажник и помахал перед носом водителя полицейской машины каким-то удостоверением, которое почему-то меньше всего походило на золотую карточку «Виза», зато сильно смахивало на фэбээровское. Полицейский тотчас кивнул и переключил внимание на то, зачем, собственно, сюда и прибыл, то есть принялся очищать от зевак место происшествия.
– Сдается мне, что пора сматывать удочки, – заметил Бадди. – Лучше мы потолкуем с тобой да все как следует обмозгуем как-нибудь в другой раз. – И он кивнул в сторону дымящегося собора. – Надеюсь, святые отцы не лишатся своей главной недвижимости.
С этими словами он повернулся и поспешил к оцеплению. Осыпая его проклятиями, пожарные бросились мимо него вверх по ступенькам собора. Бадди моментально исчез в клубах дыма.
– Готов поклясться, что эти педики-архиепископы забыли погасить огонь под котелком с чечевичной похлебкой, – пошутил Бадди. – Пытались эту свою похлебку разогреть, а она возьми и выкипи.
Бадди было зажмурился, чтобы глаза не разъедал дым, и именно в тот момент, когда приоткрыл их снова, он и заметил на тротуаре подозрительные предметы.
Он не раздумывая схватил два из них – да-да, совершенно машинально, но в следующий миг до него дошло, что ложечка в его руке точно такая же, что и на картинах его взбалмошной родственницы, а сатанинского вида палка – точь-в-точь как та, что несколько недель назад сбила его с ног. Бада уже давно терзали смутные предчувствия по поводу решетки в цоколе собора – внутренний голос нашептывал ему, что там творится нечто неладное, противоестественное и неправедное. Нечто такое, что направлено лично против него. Нет, он не мог об этом говорить вслух. Ему меньше всего хотелось даже думать на эту тему, разве что вскользь. Как ни странно, он ни в чем не винил католиков. Интуиция подсказывала ему, что если кого-то и подозревать, то этот неведомый кто-то наверняка неким образом связан с тем ненормальным, что раньше стоял как истукан перед собором, пудря мозги доверчивым псевдоинтеллектуалам вроде Эллен Черри. А те по наивности верили, будто он вращается. Но кто или что бы то ни было, эта вещь или человек неким образом имеет отношение к предметам, найденным им на тротуаре. Что ж, он расстроит их планы! Пусть даже не надеются! Он унесет с собой их дьявольские штучки. Разве что кроме носка. Пусть уж лучше сам нечистый натягивает себе на копыто эту омерзительную тряпку!
Грязный Носок свернулся в крошечный комок и прижался к стене. Ближе к рассвету, измученный и одинокий, он прошмыгнул сквозь решетку назад, в закопченный подвал собора Святого Патрика. Поговаривают, будто он до сих пор там. Будто бродит по собору, словно некий зловредный протестантский призрак. Так что если алтарные мальчики вдруг проливают вино, солидные джентльмены портят воздух во время исповеди, епископы ни с того ни с сего переходят на поросячью латынь, а юные матери начинают выступать в поддержку противозачаточных средств – да-да, это все его проделки. Поговаривают даже, что в холодные зимние ночи он запихивает в себя пару кусочков угля и гоняет на органе пассажи Хэнка Уильямса. Или же время от времени выскальзывает из-за решетки на улицу и, вытянувшись во всю длину, хватает за ноги дородных матрон, увешанных покупками, а те визжат и в ужасе роняют свои многочисленные свертки.
– Хе-хе-хе! – якобы заливается он смехом, перед тем как юркнуть назад в свое убежище.
Более трезвые головы утверждают, будто в церкви его нет вообще, что он скорее всего попал туда, куда в конце концов попадают все носки, когда они совершенно загадочным образом исчезают из стиральных машин по всей Америке; то есть переместился в иное измерение, в некую параллельную вселенную из хлопка, шерсти и полиэстера, переселившись на планету Пропавших Носков.
Правда это или нет, достоверно одно – как и многие пилигримы до него, Грязный Носок так и не попал в Иерусалим. Однако не исключено, что в один прекрасный день Иерусалим сам явится к нему.
Что касается Иерусалима, то другие предметы из этой странной компании достигли больших успехов, нежели наш Носок. Бадди Винклер принес Ложечку и Посох к себе домой, в шикарную нью-йоркскую квартиру, которую для него снимал Батальон Третьего Храма. Там он со смесью любопытства и отвращения какое-то время разглядывал их, после чего упрятал с глаз подальше в шкаф. А закрыв дверцу, прочел молитву: «Господь наш Иисус, прошу Тебя, оберегай Твоего верного и невинного слугу от их бесовских козней».
Не успел он захлопнуть дверцу шкафа, как истеричная Ложечка, заметив зияющую щель меж завесами, тотчас начала требовать, чтобы Посох немедленно проучил обидчика.
– Врежь ему как следует по кумполу, – настаивала она. – и выпусти нас отсюда!
Надо сказать, что Раскрашенный Посох был немало удивлен ее напором, однако, будучи не склонен к врезанию по одушевленным кумполам, посоветовал ей поостыть и подождать, какие еще подарки преподнесет им судьба.
Ближе к вечеру к Ложечке все-таки вернулась толика душевного равновесия. Однако утром, когда они услышали, что проповедник проснулся и ходит по квартире, она вновь взялась призывать Посох к решительным действиям.
– Молчать! – цыкнул на нее Раскрашенный Посох. – Что на тебя нашло? Разве ты вчера не слышала, какие планы у нашего похитителя?
Планы, о которых обмолвился Раскрашенный Посох, прозвучали в разговоре, который преподобный Бадди Винклер вел накануне с ночным визитером.
– Надеюсь, вы не в обиде на меня, рабби, что я вынудил вас прийти сюда, да еще в такой час, – произнес тогда Винклер. – Но сдается мне, что этот чертов телефон прослушивается. Буквально сегодня ко мне подъехал переодетый легавый неизвестных мне либеральных взглядов. Ну и скользкий был тип, скажу я вам, такой без мыла пролезет куда угодно, хотя, сдается мне, со мной ему не повезло. Он так и не смог выудить Из меня то, что ему было нужно. Но как всегда, это был знак. Знак, данный нам, вне всякого сомнения, самим Всевышним, что мы должны быть осмотрительны. По этой причине довожу до вашего сведения, что все, что может бросить на нас тень подозрения, я планирую завтра или послезавтра переправить в Иерусалим. Так сказать, очистить помещение от улик. Пусть уж лучше все хранится до поры до времени там, у моего знакомого, Бумера Петуэя.
– Ты слышала! – воскликнул Посох. – Этот человек собирается переправить «все» в Иерусалим! Значит и мы с тобой тоже попадем туда!
– О Боже! – ахнула Ложечка. – А как же остальные?
– Увы, мы бессильны им помочь. Их судьбы в руках звезд. К счастью, у Раковины прекраснейшие отношения со Звездным Светом.
На то, чтобы выбраться из собора, у Раковины и Жестянки Бобов ушло несколько часов. Вскоре после того как в подвал протянули пожарные шланги, они вышмыгнули из-за двери и начали тяжкое, полное опасностей восхождение по лестнице. Не успели они достичь цокольного уровня, как мимо них, ничего не замечая, пронеслись двое пожарных. В цокольном этаже предметы около получаса прятались в ящике с благовониями.
– Какое счастье, что мы не люди! – вздохнул(а) Жестянка Бобов. – Будь у нас нос, мы наверняка задохнулись бы в этом порошке. С другой стороны, будь у нас нос, мистер Носок уже давно бы отравил нас своим зловонием.
Пожарники загасили пламя довольно шустро. Вскоре с места происшествия отъехали все пожарные машины, кроме одной. С десяток пожарных слонялись по улице, пили кофе с пончиками, болтали с полицейскими про футбол. Они остались лишь для того, чтобы проследить, не будет ли нового возгорания. Наконец прибыл специальный полицейский взвод – произвести расследование на предмет поджога. К этому времени Раковина и Жестянка, подобно паре пластиковых лососей, преодолевающих безводные пороги, наконец достигли первого этажа, где и затаились между скамейками в главном нефе.
Постепенно люди покинули помещение – за исключением двоих, секретаря архиепископа и главного смотрителя. Какое-то время Раковина и Жестянка опасались, что навсегда застрянут здесь, словно в ловушке, и каждое воскресенье во время мессы прихожане будут преклонять на них колени. Однако секретарь архиепископа предложил оставить входные двери открытыми, чтобы проветрить помещение. А надо сказать, там действительно ужасно воняло дымом и кремированными молитвенниками. Люди ушли, и вскоре Раковина с Жестянкой оказались на ночных улицах, где, подобно тысячам фосфоресцирующих крыльев, город бился тысячами пульсов о стальные и каменные оболочки.
Сжавшись в комок, Грязный Носок приютился всего в ярде от ближайшего к Пятьдесят первой улице конца решетки. Сворачивая по направлению к гавани, как их когда-то учили, Жестянка и Раковина не заметили его. Он же не заметил их. Стараясь держаться в тени, они быстро пересекли Пятидесятую улицу, обогнули угол Сорок девятой и нырнули в пропыленный цементом лабиринт какой-то стройки. Каково же было их разочарование, когда там их никто не ждал – ни Посох, ни Ложечка, ни Носок!
– Черт возьми! – сокрушенно воскликнул(а) Жестянка. – Что же нам теперь делать?
– Давай немного потерпим, вдруг они еще не пришли. В это время здесь слишком многолюдно. Если же наши товарищи не появятся к заходу луны, мы с тобой одни проследуем к реке. А от нее к морю.
Раковина в задумчивости прислонилась к куску пенопласта. Тот оказался упаковкой из-под какой-то еды, которую бросил кто-то из строителей – явно рисковый в гастрономическом плане парень, раз не побоялся купить себе обед в одном из близлежащих японских ресторанчиков. Орудуя своими острыми выступами-шипами, Раковина перевернула упаковку, и оттуда наружу выскочил, судорожно подергиваясь и подрагивая, комок какой-то противной белой мазюки.
– Добрый вечер! – протянул комок, продолжая подрагивать, словно голосовые связки сопрано-альбиноски.
– И кто вы такой будете? – спросила в испуге Раковина.
Наконец судороги прекратились, и странное комковатое создание ответило:
– Меня зовут Тофу. Только умоляю вас, не называйте меня соевым творогом.
В течение последующих семидесяти двух часов Раковина и Жестянка перебежками передвигались вдоль нью-йоркских причалов от одного укрытия к другому в тщетной – увы! – надежде встретить своих товарищей. Наконец на третьи сутки, поздним августовским вечером, густым и теплым, как черепаховый суп, Раковина велела Жестянке вскарабкаться на нее, и как только изуродованная консервная банка устроилась в перламутровой нише (слишком неустойчивой, по мнению их обеих), Раковина соскользнула в маслянистые воды гавани и взяла курс на океан.