Иногда мы встречаем на своем пути оазис. А оазис — это маленький пятачок в пустыне, где есть вода, «живая вода». Он существует до тех пор, пока не ослабеют упорство и храбрость человека. Но от одной воды все вокруг не расцветет. Тут нужны человеческие руки, тепло его сердца, свойственное ему чувство прекрасного, которое позволит угадать будущий райский сад еще в зародыше. Фактически оазис — источник мечты. Если мы согласимся с этим утверждением, то будем вынуждены признать, что мечта почти угасла на этом континенте. И еще — что американцы в своей массе не ищут красоты, покоя, процветания, — в глубине души они такие же, как те, что первыми высадились на этот берег, — грабители. Типичный американец эксплуатирует не только природные ресурсы страны, но и своих соотечественников.
Какое все это имеет отношение к Эйбу Раттнеру? — спросите вы. Дело в том, что я не сомневаюсь: очень скоро наступит время, когда его назовут одним из величайших американских художников. И тогда станет известно, что он родился в таком-то городе (кстати, его родной город Паукипси), где ему, вполне возможно, воздвигнут памятник. А теперь я хочу задать вопрос: а чем помогла Америка раскрытию его гения?
Вспомнят ли тогда, что вдохновение, практические навыки, обучение, да и саму плоть картин — все дала ему Франция? Сегодня его заслуги отмечены Академией, где он когда-то учился. Кажется, ему вручили золотую медаль. Но что общего между его живописью и принципами, которые защищает Академия? Что значит золотая медаль учреждения, которое двадцать пять лет назад его отвергло? Какой в ней смысл? Почему Академия не позаботилась о нем, когда он вел тяжелую борьбу за выживание в чужой стране? Медали вручать легко, но это нисколько не означает, что Академия разделяет убеждения того художника, которого награждает. Все эти медали приходят слишком поздно. Новый Раттнер, тот, кто суетится и волнуется сегодня в той же самой Академии, останется непонятым еще лет двадцать пять. Запоздалое признание — это вынужденное признание. Просто Академия, видя, что ее ученик вот-вот войдет в пантеон великих, хочет заявить, что и она вложила усилия в пестование его таланта. Подобные награды печалят и обескураживают. Вручайте их молодым живописцам, тем, кому они действительно нужны. Зачем Раттнеру эти золотые медали? Что он будет с ними делать? Прицепит к лацкану пиджака и будет гулять по Пятой авеню? Я почтительно рекомендую Академии вернуть назад эти медали, расплавить и раздать золото тем нуждающимся художникам, кто остался в родных местах. Подумайте о будущих Раттнерах, а не о тех, кто уже состоялся. Смотрите вперед, а не назад!
Раттнер не из тех, кто станет жаловаться на трудности. Когда он говорит о положении художника, то имеет в виду товарищей по цеху, а не себя. Сейчас он находится в положении Утрилло и Боннара: он мог бы перестать творить для мира и жить в созерцании своих шедевров. Совсем недавно эти два ветерана дали интервью для прессы. Как радостно то, что мы услышали! Они по-прежнему много работают, по-прежнему растут. Только теперь им не приходится дрожать от страха перед стервятниками, которые выхватывали у них еще не высохшую картину и продавали с большой выгодой. Много страдавший Утрилло, человек глубоко религиозный, до сих пор не утративший энтузиазма и любви к своему ремеслу, практически забаррикадировался в собственном доме. Посреди хаоса он создал для себя священное и прекрасное место уединения. Стремительно, но благородно стареющий Боннар держит мастерскую на Ривьере, работает от восхода до заката, затем спускается вниз, к морю, неспешно потягивает свой cotommation*, а потом неторопливо трогается в обратный путь. Зачем ему расставаться со своими картинами? Почему не жить среди них? Так он и поступает. То же самое теперь может делать и Раттнер. Мне даже хочется, чтобы так было. Хотелось бы увидеть, как он вступает в спокойный, безмятежный период жизни, когда сможет получать высшее удовлетворение от работы, не расставаться с ней и перестать наконец бороться с миром посредников, критиками и так далее. Теперь он находится над схваткой. Он по своему усмотрению распоряжается всеми своими способностями. Свободен от зависти, соперничества и тщеславия. Молодые художники изучают его произведения с тем же пылом и благоговением, с каким всматриваются в полотна Рембрандта, да Винчи и Джотто. Раз я провел незабываемый вечер с художниками, которые увлеченно рассматривали репродукции с его картин. Хотя репродукции дают только слабое представление о подлинных работах, настоящее мастерство не утаишь. Что же касается широкой публики, то она всегда плетется в хвосте и в большинстве своем даже не знает имени Раттнера. Через пятьдесят лет и она заговорит о нем, пытаясь доискаться, что он хотел сказать. Приблизительно столько времени требуется, чтобы о работе художника узнали в широких кругах. Но только узнали. Чтобы ее понять и даже до какой-то степени оценить силу духа художника, потребуется еще пятьдесят лет. Бывают, конечно, исключения. В наши дни американская публика (во всяком случае, ее значительная часть) хорошо знает имена некоторых ныне живущих художников — таких как Пикассо, Шагал, Руо, Утрилло, Леже, Клее, Кандинский, Миро, — и все благодаря сенсационной шумихе, поднятой вокруг их картин теми, кто притворяется, что держит нас аu courant**. Большинству из этих художников много лет. Когда они творили историю, их имена были нам неизвестны. Даже в наше время, беседуя с университетскими профессорами, искусствоведами, критиками и прочими деятелями, я слышал презрительную насмешку в их голосах, когда они произносили эти бесспорные имена.
* Заказанный напиток (фр.).
** В курсе дела (фр.).
Сезанн и Ван Гог именовались у них «les fauves», как будто все современное направление в искусстве было больным — чем-то вроде бельма на глазу. Я также встречал ректоров колледжей и университетов, которые никогда не слышали большинство из этих имен и не проявляли никакого любопытства к их творчеству. То же самое можно сказать не только о художниках, но и о писателях, скульпторах, музыкантах. В этих оплотах знаний хуже всего знакомы с творчеством людей, чей вклад в дух нашего века весомей прочих.
***
Как возликовало бы сердце Раттнера или любого другого художника, если бы они хоть краешком уха услышали те бесконечные ночные беседы, которые вели мы с Джоном Дадли, лежа в своих постелях в Беверли-Глен. Около двенадцати часов мы часто делали попытки улизнуть — каждый в свою комнату с книжкой. Какое-то время спокойно читали, а потом вдруг один из нас кричал:
«Ты еще не спишь?»
«А что такое?»
«Хочу кое-что тебе прочесть». Или: «Мне тут пришло в голову...»
И тут начиналось. Через час мы уже чувствовали голод, вылезали из кроватей и готовили еду. Последние слова перед тем, как снова прыгнуть в постели, были непременно о живописи.
Наши разговоры всегда крутились вокруг трех имен: Рамакришны, Рембо и Раттнера. Часто лейтмотивом их сопровождали еще три фигуры: Этцель Андергаст, Варем и доктор Керкховен. Теперь, когда я думаю об этом, мне кажется, что последние три имени каким-то непостижимым образом связаны с первыми: они словно планеты, вращающиеся вокруг этих солнц.
Как странно действовали на нас эти личности! Достаточно было произнести «Абиссиния», и мы тут же заводились... Ключевыми словами были: экстаз, муки, галлюцинации, истерия. Над дверью, ведущей на кухню, Дадли написал цветным, пылающим мелом: «Когда я слышу слово „культура“, я хватаюсь за револьвер». Эта фраза красноречиво выражает направление наших споров.
«Культура» была той демаркационной линией, на которой мы пришпоривали своих рысаков. Кульминация спора наступала во время набивания животов. Дадли всегда сопровождал свои мысли иллюстрациями, делая их огрызком карандаша — обычно на тыльной стороне конверта или на бумажной салфетке. В какой-то момент разговора ему почти всегда требовалось подняться из-за стола, чтобы найти репродукцию картины Раттнера под названием «Темнота покрыла всю землю». Держа ее в своих лапищах, он мог разъяснить самые запутанные проблемы.
Иногда, в самое неожиданное время, нас посещал Кнуд Меррилд, датский художник. Тогда разговор неизбежно переходил на Д.Г. Лоуренса. Но к полуночи мы обязательно возвращались к святой троице — Рамакришне, Рембо и Раттнеру. Все трое — носители света. Первый несет свет просвещения; второй — свет вдохновения; а третий — свет беззаветного служения. Рамакришна в состоянии транса видел цвета, неведомые простому смертному; Рембо, предаваясь мечтам, описывал цвета совершенно по-новому; Раттнер же в своих изысканиях переносил цвета на холст, словно те были словами из неизвестных языков. Первый был распят радостью, второй — скукой. Раттнер же распинает себя на кресте подвижничества. В замечательной трилогии Вассермана, которую открывает «Дело Маурициуса», тени от этих пламенных душ падают на страницы. Варем — мертвый спутник экстаза, титаническая фигура, его голос в насмешливой пустоте планеты — глас вопиющего в пустыне. Маленький Этцель Андергаст — живая копия юного Рембо, его поведение — карикатура на фантастические теории поэта, его действия — словно спектакль из репертуара театра теней, поставленный злым гением. Доктор Керкховен подражает деяниям святых. Это мятущийся дух, ищущий вслепую путь самовыражения, который не привел бы впоследствии к мученичеству. В его жизни полностью отсутствует плотское начало, он — целитель, целитель-экспериментатор, его сверхчеловеческие усилия совершенно истощают всю его энергию. Он мог бы быть кем угодно — только не художником, хотя именно в искусстве он нашел бы спасение.
Внесу ясность. Мы не обсуждали все эти фигуры под таким углом зрения. Это тот осадок, который остается на дне стакана, когда его встряхиваешь. Мы говорили о разных событиях и случаях, аналогиях и происшествиях, связующих отдельные эпизоды. Одни и те же имена всплывали из-за проблем, встающих перед нами ежедневно. Это были знаковые имена — точно так же, как в Средние века ими были Аристотель и Платон. Сейчас мне уже трудно вспомнить, каким образом одно имя сменялось другим. С помощью глиссандо — вот все, что я могу сказать. Чудесно, когда ты вынужден жить в одном доме с человеком, которому интересно то же, что и тебе. И еще чудеснее, что ядром наших рассуждений была такая вдохновляющая троица, как Рамакришна, Рембо и Раттнер, и все они оживали для нас, словно находились в той же самой комнате.
На эту тему можно говорить бесконечно... Но давайте вернемся к Библии. Я часто думаю, что творчество Раттнера — своего рода Библия в красках. Ни Ветхий Завет, ни Новый, а оба — с Апокалипсисом и апокрифами в придачу. В его картинах можно угадать былые города, пейзажи, похожие на креветок или на гномов; он рисует солнце и дождь, зной и электричество, климат, галлюцинации и распятия, листья, похожие на зонты, и иногда — богиню, свернувшуюся на листе, как бабочка, только что покинувшая кокон. Он рисует скалы и море, женщин, медитирующих, как будды, гурий в будуарах перед зеркалами, судей, похожих на рептилий, их зеленовато-желтые губы выпячены, как вульвы; рисует царей среди черни, невест, словно вышедших из «Дюббюка», картежников и музыкантов, овощи, мясо и хлеб. Он перенес на холст почти все, что дышит, ползает, двигается, говорит или плачет; он изобразил также неживую природу, с должным уважением и вниманием к иерархии в ней. Он может нарисовать воздух так же искусно, как крыло птицы или трубку. Может нарисовать даже саму мысль.
В этом бесконечном разнообразии жизненных проявлений Раттнер не упускает ничего — он не пожертвует даже веточкой. То, что художник делает объектом своего внимания, он изучает досконально. Нарисованный предмет —двойник натуры. И в этой мучительной красоте, в этом взрыве энергии и воображения присутствует строгое и суровое начало, свойственное ветхозаветным пророкам. Пугающая прямота, истина в последней инстанции: она обжигает и ранит. Чем больше он работает над своими картинами, тем более обнаженной становится запечатленная в них истина. Вот почему я заговорил о Библии. В его картинах есть все, но одно в них постоянно сияет, горит, сверкает, светится и обжигает — и это дух. Дух пламенный, вначале — распущенный и непристойный, а в конце — высокий и не имеющий себе равных. Подобно Богу, он может вызывать гром небесный. Он выкладывается до последнего, а потом скачет галопом по полю сражения, разбрасывая повсюду жемчужины. Обычный художник надолго бы выдохся, нарисовав три или четыре подобные картины. Раттнер же после каждого мощного рывка кажется посвежевшим. Он поставил себе задачу изобразить все чудеса жизни. Но им нет конца. Может закончиться жизнь, но не чудо, ее вызвавшее. Таков Эйб Раттнер — он сам чудо жизни, рисующее ее чудеса.
***
Когда-нибудь проведут геодезическую разведку территории Раттнера, выделив Раттнера, находящегося в состоянии покоя, — дремлющего Раттнера, Раттнера le reveur*, Раттнера devant la cruation du monde**. Когда-то давно он подумывал, не изменить ли имя — собственное казалось ему слишком уж простым. Но разве Моисей, Иов и Илия не обычные имена? Разве можно такие менять? И разве имя Авраам Раттнер не соответствует тому, что за ним стоит? Человек с фамилией Шикльгрубер имел, возможно, причины сменить ее. Но у Раттнера их нет. Как не было и у Хокусаи, Утамаро, Уччелло, Джотто, делла Франческа, Марка Шагала или Пабло Пикассо. Как восхитительно звучат имена художников! Иногда перед сном я убаюкиваю себя, повторяя их. Имена художников — лучшие во всех отношениях, они — как мед на устах. Имена Данте, Гомера, Шекспира, Рабле, Гете или даже Пико делла Мирандола замечательны, но они не так будоражат душу, в них нет того блеска, пикантности, аромата особой ауры, окружающей имена художников. В сравнении с последними они кажутся слишком прямолинейными и сразу же вызывают представление о работе мысли и о самой мысли, причем мрачной, или о морали. Имена же художников пробуждают в нашей памяти зрительные и слуховые образы: мы слышим протяжные мелодии, видим залитых солнечным светом людей, города, равнины, леса, полные живых тварей, дивную ткань с узорами необычного рисунка и цвета. Некоторых художников мы помним по одной лишь волне или холму, скале, дереву, обнаженной натуре. Фрагменты картин Боттичелли или делла Франческа живут в нашей памяти как вечные ценности. Платон рассуждает о бессмертии, о приоритете Идеи, но кто помнит эти бледные фантомы, эти фантасмагории? Уччелло же обессмертил саму перспективу; китайские художники обессмертили Природу; Пикассо обессмертил выдумку; Руо обессмертил человеческую печаль; Утрилло обессмертил пригороды; Рубенс обессмертил плоть и так далее. Если бы меня спросили, что обессмертил Раттнер, я бы ответил: Цвет; цвет розы, расцветшей на кресте. Дав своей картине название «Тьма покрыла всю землю», он, однако, рисует не тьму, а свет, пробивающийся сквозь нее; свет человеческой души, который неистребим, как бы низко ни пал человек. Чтобы изобразить человеческие страдания, он должен найти цвет страдания, а страдание многоцветно. Меланхолию Раттнер никогда не рисует. Она находится во владении белого и черного — литографии, ксилографии, мрачного мира отчаяния. Скорбь — совсем другое. Скорбь черна — но того черного цвета, который смешан с остальными цветами жизни. Скорбь прерывается, скорбь возрастает; на каждое проявление жизни она ставит свое клеймо, ведущее происхождение из первозданного хаоса. Каким темным кажется сегодня Мане! Просто мертвая чернота! У Руо черный цвет, напротив, живой, он светится, он живет, как сама скорбь. Даже для Джона Марина, этого веселого духа Америки, наступил день, когда черный цвет заявил о себе.
* Мечтателя, фантазера (фр.)
** Перед созданием мира (фр.).
Когда говоришь о количестве и разнообразии живописных работ Раттнера, то, даже соотнося его творчество с Библией, не передаешь полностью то религиозное чувство, которое оно содержит, так мне кажется. Я уже мимоходом отметил моральный аспект, сопутствующий его творчеству, — он, конечно, не доминантный, а скорее субдоминантный. А вот о чем я еще не упомянул, так это о мистическом оттенке, который лежит на всем, чего коснулась его кисть. Как все большие мастера, Раттнер на голову выше своих современников. Но, в полной мере выражая свое время, он также предвосхищает будущее. Он отчетливо сознает, что нечто новое маячит вдали и это новое — из области духа, живительная, а не мертвая сила. Многое в его творчестве передает страдание и растерянность современного человека, но есть в его картинах нечто, из чего пробиваются живые побеги, — и это человек будущего, будущая жизнь. Знание о наступлении конца времен может его опечалить, но никогда не приведет в смятение или уныние. Он человек, который верит, верующий человек, и верит он в человека.
Недавно в свободное время я читал «Историю культуры нашего времени» Эгона Фриделла. Говоря о конце Средневековья, он явно сравнивает два времени — Чумы и наших Мировых войн. В отрывке, где говорится о «сверхдуше», я прочел:
«Материализм и нигилизм могут означать две антагонистические силы в двойственной душе этих столетий, но здесь вопрос заключается в чем-то большем, в сверхдуше, которая свободно и непостижимо, в блаженной тайне парит над временем. Имя этому было мистицизм. Судя по всему, тогда миром правил дьявол, люди в это верили, да и нам трудно избавиться от этого чувства. Но это не так: правда в том, что он никогда не правил и не правит миром. Бог и тогда был так же могуществен, как и сейчас. Как и всегда, он жил в душе заблудших, мятущихся людей. Именно тогда из глубин человеческих душ выплеснулась новая страстная и жаркая вера... Все религиозные явления того времени выросли из одного общего желания вернуться к Богу — не к Богу церковников, спрятанному под тысячей ненужных ритуалов и оплетенному сетью хитроумных силлогизмов, а к глубокому, чистому, спокойному источнику — началу всего живого...»
Такой же сильный порыв к Богу я вижу в работах Раттнера, и, исходя из этого, считаю, что цветовое начало такое важное, такое значительное. Он непрерывно славит Бога своими яркими, живыми красками. Можно сказать, что он все время находится в состоянии благодати, и краски для него то же самое, что для монаха — молитва.
Говоря о Николае Кузанском, Сузо, Майстере Экхарте, Рейсбруке и неизвестном Франкфортере, авторе «Небольшой книжки о совершенной жизни», которая, по его словам, «поистине была написана самим Господом», Фриделл неожиданно пускается в рассуждения о роли великих художников того времени в становлении новой религии. Я позволю себе процитировать этот отрывок полностью, потому что он отражает мою веру в огромный вклад художников в духовное бытие человечества, вклад, который редко оценивается в полной мере.
«Итак, существует весьма примечательная связь между этим мистическим направлением мысли и живописью того периода. Мы еще часто будем обращать внимание и в дальнейшем более подробно останавливаться на том, что изобразительные искусства, и живопись в особенности, всегда первыми отражают признаки пробуждения новой духовной жизни века. Живопись почти всегда, за редкими исключениями, — самое современное из всех видов художественного выражения. И тот случай, который я рассматриваю, подтверждает это. Отдельные одинокие мыслители видели связи, которые не могло осознать общество того времени, а картины великих немецких и фламандских художников, живших тогда же, — это рисованный мистицизм. Конечно, материализм и сатанизм века оказали сильное воздействие на живопись. На портретах каждая крошечная морщинка на лице, каждая волосинка меха выписываются с педантичной точностью. Нередко случается, что нас настораживают физиономии отпетых мошенников и негодяев, в которых ощущается нечеловеческая жестокость и дьявольское вероломство, а также грубые жесты, говорящие о низменных инстинктах и нескрываемой алчности, — причем такое встречается не только на тех картинах, тематика коих требует представления подобных типов (сцены крестьянской жизни, к примеру, или мученической кончины), но и на тех, где этого никак не ждешь. Так, в «Поклонении волхвов» Хуго ван дер Гуса воздающие хвалу Господу пастухи больше похожи на каторжников, приведенных на воскресную службу. Ганс Мульчер из Ульма — замечательный живописец, оставивший после себя живые и яркие сценки, полные гротескной жестокости и низости. На панно с изображением страстей Господних ему удалось собрать гигантский муравейник из закоренелых негодяев и разбойников. Гравюра неизвестного мастера «Хозяин амстердамского кабака» — еще одно зоологическое сообщество из чудовищных Калибанов. В глупых птичьих мордочках, порочных и тупых свинячьих рылах дерущихся крестьян, трусливых сводников, оборванных бродяг и сальных развратников нет ничего человеческого. Даже в картинах на серьезные и возвышенные темы фигуры часто поразительно уродливы. Про Еву на хранящейся в Генте картине «Поклонение агнцу» Яна ван Эйка никак не скажешь, что художник ее идеализирует: эта женщина с покатыми плечами, слабыми конечностями, обвислой грудью и выпирающим животом вполне заслуживает того, чтобы зваться прародительницей людей того времени. Но не эти реалистические полотна представляют вершину живописного искусства века. Настоящими завоеваниями стали картины, на которых нашел отражение представленный в цвете мир Экхарта, Рейсбрука и Сузо...\"
Затем автор переходит к разговору о величайших художниках-психологах того времени: старшем ван Эйке, Рогире ван дер Вейдене, Стефане Лохнере, Гансе Мемлинге. Рассказав о тех результатах, которых они сумели достичь, он прибавляет: «Однако тут присутствует и дополнительный, более мистический, эффект. Время от времени (ранней весной, в летний полдень, когда или долго во что-то всматриваешься, или на пустой желудок, а иногда и безо всякой видимой причины) люди, предметы и мы сами — все кажется нам неосязаемым, будто окружено таинственной непроницаемой аурой. Тогда ничто не доходит до нас, и все, даже собственное тело, избавляется от гнетущей реальности (настойчиво требующей, чтобы органы чувств признали ее существование), становится невесомым и нематериальным. Именно в такую духовную атмосферу переносят нас картины фламандской и кельнской школ. Эти худощавые, серьезные, эти суровые и хрупкие женщины с тонкими, исхудалыми руками и насмерть перепуганными лицами живут в иллюзорном мире — далекие существа, окутанные меланхолической печалью и тем не менее сильные своей несокрушимой верой. Они притягивают нас — эти люди, в которых соединилась глубокая вера в божественное начало, пронизывающее все сущее, и вечный страх перед обманчивой и враждебной неопределенностью земных вещей. Их парализует пугающая необходимость вести каждодневное существование, мучительное для живых существ; они всматриваются в жизнь глазами, полными немого вопроса, нерешительности и бесконечного удивления, и не понимают, что означает этот несформулированный и неопределенный страх, ни на минуту не отпускающий их. «Значит, это и есть мир?» — спрашивают они. Эта детская беспомощность и ангельская ясность ликов делает их жителями возвышенного мира грез, который кажется нам далеким и чужим и одновременно родным и близким.
Реальный мир — мир вещей и действий — не вытеснен окончательно и сознательно не игнорируется — он присутствует, но как бы снаружи. Сквозь высокие окошки проникает его свет; там, за окном, прелестные пейзажи, города, замки, реки, мельницы и корабли, но они всегда видны так, будто на них смотришь в телескоп. Все это словно видение или смутное воспоминание, лишь слегка волнующее душу, которая, не связанная пространством, отдыхает в Боге, находясь на земле. Время, похоже, тоже остановилось. Прошлое и будущее слились с настоящим, перед Божьим оком они больше не движутся. «Смотри, — говорит Майстер Экхарт, — все стало одним Теперь!»
В этом отрывке многое заставило меня вспомнить об Эйбе Раттнере, поэтому я и привел его полностью. Я выделил две фразы, чтобы остановиться на них подробнее. Первая: «Значит, это и есть мир?» Как часто, беседуя с ним, я видел подобное выражение в его глазах. Когда Раттнер слушает, глаза принимают в этом процессе самое активное участие, и часто они вопрошают: «Значит, это и есть мир?» Заметив это выражение, вы знаете, что после разговора с вами он пойдет в мастерскую и станет доказывать на холсте, что мир вовсе не такой, а вот такой и этакий; что этот сокрытый от людских глаз мир бесконечно больше, чудеснее, значительнее, таинственнее. «Хочешь видеть то, о чем ты только что говорил?
Хорошо, я покажу. Вот твой мир, о котором шла речь, — только здесь он такой, каким я его вижу», — говорит он кистью. И показывает тебе картину мира, но то, о чем ты говорил, погребено теперь под его блистательными фантазиями. Твой мир выглядит как кораблекрушение: сам корабль пошел на дно и теперь лежит, развалившийся на части, в иле, а на поверхности плавают лишь его обломки. Мир же Раттнера восстает из пепла, он ярко светится, заставляя тебя склонить голову, мечтать, молиться, надеяться, верить. «Вот что такое истинный мир! — говорит он. — Он вечен и неизменен».
Вторая фраза: «Все стало одним Теперь!» Вот почему я утверждаю, что на Раттнера снизошла благодать. Для смертного, находящегося в этом состоянии, все и должно быть одним. Для Раттнера так оно и есть. Именно поэтому его картины, несмотря на то что в них могут быть уродливые, диссонирующие элементы, оставляют впечатление высшей красоты. На улицах Нью-Йорка или любого другого американского города внимательный человек увидит такие же злобные, отталкивающие физиономии, что и на полотнах живописцев Средневековья и Возрождения. На современного художника также влияет изобилие материального производства, множество разных предметов, которые окружают теперь человека. Художник передает все это предметное богатство более абстрактными способами, чем прежде, — не детализацией, а динамикой рисунка. Его картина пронизана ритмами, вибрацией, цветом. В современном портрете теперь не увидишь величественного, спокойного пейзажа, который использовали старые мастера, чтобы придать своим моделям большую глубину, достоинство и значительность. В современной живописи роль пейзажа как фона сошла на нет. Человек уже не изображается на фоне природы. Теперь в картине обычно присутствует, и часто выступает на первый план, смута человеческой души, ее муки, необходимость выбора, стоящая перед пришедшим в мир человеком. Все это изображается тысячью разных способов, но одним из непременных приемов является использование уродливого. Жизнь стала уродливой, этот безусловный факт отразили все значительные художники нашего времени. Поэты, скульпторы, музыканты также подтвердили это своими произведениями. Но то, что художник осознает всепроникающее уродство современной жизни и отражает его в своей работе, не есть его единственное наваждение, как думают некоторые. Также, как и художники прошлого, он одержим истиной вечной жизни. Современный живописец через цвет утверждает ценность жизни и превосходство духовного зрения. Так же, как и раньше, все может быть одним «теперь». Все — одно целое, если умеешь видеть. В природе, в окружающем мире нет разделения, оно — только в самом человеке, в его душе.
***
В моих воспоминаниях о Раттнере есть одно любопытное белое пятно, о котором, полагаю, стоит сказать: возможно, меня подводит память, но я не помню у него ни одного автопортрета. Они, несомненно, существуют, но почему я их не помню? Я всегда проявляю большой интерес к автопортретам и скорее забуду что-то другое, чем их. Впрочем, существуют художники, которые, думаю, и не писали автопортреты: Леже, Вламинк, Синьяк, Дюфи. Трудно представить, например, чтобы Утрилло писал портреты или обнаженную натуру; однако один литератор, посетивший художника, после написал, что видел в мастерской изрядное количество замечательных портретов. Я отметил этот пробел chi-Раттнера, потому что у него замечательное лицо, которое должны знать будущие поколения. На моей стене, рядом с фотографиями Кришнамурти, Кайзерлинга, Дузе, Анаис Нин, Кацимбалиса, Сикелианоса, Рембо и других, всегда висит фотография Раттнера, сделанная Альфредо Валенте из Нью-Йорка. Я часто посматриваю на нее и в минуты отдыха изучаю его лицо, черту за чертою. Эта фотография очень дорога мне. Добавлю, что она меня успокаивает. Я часто сравниваю ее с другими лицами, прочно укоренившимися в моей памяти, — Ганса Райхеля, Блеза Сандрара, Альфреда Стиглица, Джона Марина, Д.Г. Лоуренса, Рабиндраната Тагора. Мне доставляет удовольствие знать, как выглядят люди, которых я люблю и которыми восхищаюсь. Я думаю, это всем свойственно. Большинство людей оказывается совсем не такими, какими их себе представляешь. Но после того, как какое-то время смотришь на эти лица, они обычно начинают больше согласовываться с их работой. Некоторые лица кажутся даже значительнее своего творчества. А некоторые смотрят на тебя из пасти вечности. Отдельные лица так отложились в памяти, что я живо их помню, хотя годами не смотрел на их портреты: Стриндберг, Достоевский, Д’Аннунцио, Ромен Роллан, Оскар Уайльд, Ницше, Бодлер. Увесьте стены портретами людей, чье творчество вас вдохновляет, и они будут говорить с вами, направлять вашу жизнь, внимать вашим молитвам. Самое замечательное лицо у Рамакришны — наверное, потому, что оно охвачено экстазом. Всмотритесь в него, и вы поймете, почему святые всегда радостны. Все в глазах. У святых чистые, небесные, незамутненные глаза. Часто они похожи на глаза оленя. Эти глаза смотрят на вас из глубин души — широко раскрытые, лучистые, они вызывают абсолютное доверие. Вот такие глаза у Раттнера. Глядя в эти глубокие озера, забываешь о себе... В облике Раттнера есть и еще одна незабываемая деталь — его волосы. Густая, блестящая копна волос, спутанных, как клубки змей, и источающих большую жизненную силу. Такую шевелюру редко увидишь на голове западного человека.
Иногда волосы придают ему дикий вид — особенно когда он надевает одну из своих чрезвычайно ярких рубашек, которых у него великое множество. Такими волосами наградили его предки. Они жили в пустыне, обладали даром пророчества и властью творить чудеса. Эти люди никогда не отступали перед врагом — мирные люди, полные справедливого гнева. Несмотря на то что я много говорю о нежности Раттнера, его скромности и терпимости, не думайте, что он размазня. Я наблюдал его в гневе всего несколько раз, но и этого достаточно: лучше иметь дело с горным львом, чем с разгневанным Раттнером. Эйб Раттнер в ярости — это пламя и меч, настоящий бич Божий.
Описывая это лицо, так основательно изученное мною, я подумал еще об одной упущенной подробности: «Когда и где я впервые увидел его?» Я тщетно рылся в моей памяти. Этот момент пропал, сгинул, что очень удивляло меня. Единственное объяснение, которое приходило на ум: «он всегда был здесь», и я просто обнаружил его присутствие. Могу сказать одно: не будь Раттнера, мне пришлось бы его выдумать.
Без Раттнера мир для меня немыслим. Говоря так, я вспоминаю моего старого учителя музыки, который повсюду носил камертон — совершенно необходимую, бесценную вещь. Раттнер точно так же необходим. Он устанавливает нужную высоту звука. В его присутствии нельзя взять фальшивую ноту.
Он всегда устанавливает диапазон. Когда мы встречаемся на каком-нибудь сборище и Раттнер направляется ко мне, кажется, что он рассекает воды. Другие крутятся вокруг, выказывая энтузиазм, отплясывают что-то вроде хорнпайпа или танца урожая. А вот Раттнер всегда идет прямо к тебе, к сердцу, и ничто не может его отвлечь. Он входит прямо в твое существо, удобно располагается там и садится за мольберт. Раттнер никогда не перестает рисовать, даже если обосновался внутри тебя. То же происходит, когда приходишь к нему домой. Первым делом он передвигает вещи, потому что, работая, постепенно смещает их в неподходящее место (для него подходящее). Поэтому проходит какое-то время, прежде чем дверь открывается: проход к ней нужно освободить. Но вот наконец вы оказываетесь внутри, и он с вами, и картины тоже, и все горшки, кисти, подносы, линейки, карандаши, бутылки и губки. И пока вы разглядываете все это, он тоже пристально всматривается в вас и тянется за чем-то — за кистью, мольбертом, холстом или еще за чем-нибудь, пожалуйста, продолжай говорить, да, хорошо, не шевелись, побудь в этом положении минуточку, можешь? — отлично, вот так. Мне это очень нравилось, я прямо-таки наслаждался. Замечательно, поверни немного голову — и все в таком духе. Иногда он не говорит ни слова, но вы знаете, что в нем происходит постоянная работа. Он вас слушает и отвечает, и никогда не отвечает рассеянно (хотя иногда бывает рассеянным, очень рассеянным), нет, он дает хорошие полноценные ответы. Он всегда сосредоточен на том, что происходит здесь и ни в каком другом месте, пусть порой и забывает кое-что, а что за беда, если что-то забудешь — ведь перед ним вечность так же, как и перед вами и всеми остальными, только большинство из нас забывает об этом — но только не он... нет, он может забыть шляпу в ресторане или фотоаппарат в сорока милях от Тукумкари, но никогда не забудет о вечности, мольберте, о радости творчества или о том, что перед тем, как взять в руки кисть, надо помолиться, и о том, что самое последнее дело помнить, кто нарисовал ту или иную картину, потому что имя ставит только Бог, а не вы и даже не Авраам Раттнер. Он всегда поинтересуется, не голоден ли ты и не хочешь ли что-нибудь выпить. И пока он ходит за едой или тянется за бутылкой, кажется, что его рука растягивается до бесконечности, прикасаясь вначале к тем вещам, что он любит и которые откладывал про запас, чтобы потом об этом поговорить; когда наконец еда или питье достигают тебя, переданные этой бесконечной рукой, то их сопровождают подлинные перлы, притчи, оригинальные французские фразы, которые звучат свежо, потому что не подготовлены заранее — что называется, с пылу с жару — только что из Франции: память о денечках, проведенных на Монмартре, или в Сульяке, Пейраке, Арманьяке, Рокамадуре или в местах, связанных с тамплиерами, или в мечетях Иерусалима, или в палатках бедуинов, или подхваченные у моряков, бороздящих Босфор. Раттнер еще далеко не объездил весь свет — он слишком поглощен живописью, но когда он придвигает свой стул ближе к тебе, а ты свой — к нему, кажется, что в его сетях — весь мир, которым он и угощает тебя за едой и питьем.
Многие художники устроены таким образом (писатели — почти никогда), но Эйб Раттнер пошел дальше всех. Он всегда с тобой, даже в тот момент, когда чем-то поглощен или рассеян. Дело в том, что каждый раз, уносясь далеко в мыслях, он берет тебя с собой: он не хочет, чтобы ты сидел здесь в мастерской с глупым видом, дожидаясь его возвращения. Ведь он отлучается, чтобы воспарить на небеса, узнать, всели хорошо у ангелов, и, если последовать за ним, можно услышать его голос — он будет говорить с тобой, объяснять, что к чему, — например, что такое тот белый цвет, который больше, чем обычный белый, — вроде крыльев ангелов, божественной благодати или неиспорченной основы человеческого сердца. Он покажет, что хотел бы нарисовать и что на самом деле уже рисует, — надо только перенести это с помощью кисти на холст. Он забывает, что все уже нарисовал дважды. Он забывает, что на самом деле не должен рисовать все: ведь он уже сделал это раньше. Но он в первую очередь художник, и поэтому должен рисовать, рисовать, рисовать. И у врат рая, когда его спросят, что ему дать — трон или арфу, он скажет: мольберт. Нет, не новый мольберт, не райский, а старый — громоздкий и нескладный из мастерской на бульваре Эдгара Кине, — тот, что с трудом передвигается и требует много места — тот, который может быть превращен в распятие.
***
Но пора заканчивать. Думаю, пришло время отправляться в очередное путешествие, потому что всякий раз, собираясь уезжать, я первым делом прощаюсь с Эйбом Раттнером. И говоря «до свидания», я точно знаю, что когда-нибудь скажу «здравствуй». С таким человеком, как Раттнер, не расстаются навсегда. Если вы отправитесь в Абиссинию, он и там достанет вас своей длинной рукой. Думаю, вы обратили внимание, что именно такие руки у людей на его картинах. Длинная рука гармонии, «гармонии противоположностей», как говорил Николай Кузанский. Она может дотянуться до врат рая, может погрузиться и в глубины ада. Эта рука возвращает все на свое место — в круг братства. Это было одним из моих первых впечатлений от его творчества. И это я вспоминаю сейчас, когда в очередной раз расстаюсь с ним. Да не ослабеет твоя рука, Эйб! В случае чего отложи кисть, но храни эту руку!
Джаспер Дитер и Хэджроу-тиэтр
Джаспер Дитер, режиссер и душа Хэджроу-тиэтр в Мойлане (штат Пенсильвания), принадлежит к тому типу американца, о котором мне нравится думать как об истинном представителе Нового Света, предвестнике демократической личности, которую воспел Уитмен. Но Дитер, несомненно, гораздо больше, чем просто тип — он уникальная личность. Подобно некоторым персонажам Шекспира, которые, обладая универсальными свойствами, не теряют, однако, ничего из своей исключительности, Дитер олицетворяет ряд редких качеств, которые принято считать чисто американскими.
Любопытно, что американцы идеализируют (хотя и редко демонстрируют) те качества, которые свойственны простым людям. Несмотря на все наши неудачи, мир продолжает верить, что именно из американской расы (если позволено употребить такой термин) когда-нибудь выйдет новый человек. Эту веру питает то, что иностранцы время от времени видят американцев, которые, не отличаясь блеском ума или просто сметливостью, демонстрируют тем не менее простоту, искренность, скромность и то благородство натуры, которым отмечены избранные. Такие люди вызывают полное доверие.
Я уверен, что не выдумал этот тип, потому что неоднократно убеждался, что он существует во плоти и крови. Обычно это никому не известные люди, что полностью соответствует такому характеру. Один из таких людей, например, — парикмахер из маленького городка в Аризоне, другой — конокрад из Монтаны, еще один — бывший заключенный из Сан-Квентина.
Мир узнал об этом типе личности из американского кино. Лучше всего удалось его воплотить Гари Куперу — особенно в некоторых ролях, которые и принесли ему славу. У этого верзилы ладная, худощавая фигура, которая зрительно ассоциируется у нас с первыми поселенцами, а также наивность и изобретательность одиночки, чувствительность художественной натуры, детская доверчивость, которую часто ошибочно принимают за инфантилизм. Его взгляд вызывает у нас представление о животном мире: такое смешанное выражение боли и смятения видишь в глазах собак и обезьян. У городского жителя никогда не бывает такого взгляда, нет его и у сельского, он встречается только у людей, наделенных особым даром — душа у них светится в глазах.
Я лично придаю этому выражению большое значение. Недостаточно определить его просто как знак души, это скорее взгляд души, устремленной в пространство. Говоря это, я вовсе не имею в виду глаза бродяги. Это глаза существа, в котором победило ангельское начало. Глаза того, кто привык к межзвездным пространствам, кто сам по себе — целый космос.
Художники Средневековья и Возрождения познакомили нас с удивительными лицами, которых теперь не увидишь. Самое поразительное в этих портретах — бесконечное разнообразие, мы можем не спеша изучить множество характеров и темпераментов — от демонического до божественного. Душа и разум соперничают друг с другом на протяжении этого долгого периода, который кажется нам теперь исключительно гуманистической эпохой. Солнце и луна четко противостояли друг другу, все противоречия были очевидны и ярки, в женщинах и мужчинах отчетливо проступал их пол, повсюду был резкий контраст противоположностей. Была война, и был мир; было черное, и было белое; человеческую фигуру окружал ореол или нимб, человеческие деяния — аура, а мировые события — дух или атмосфера столь же определенные, как климат.
Каким же однообразным и бесцветным кажется современный мир! Наши так называемые выдающиеся личности не поднимаются до небес и не опускаются в глубины ада, чаще всего они просто полные ничтожества. Кипеть они могут только от злобы. Величие прошлого исчезло с лиц — на них не проступают ни душа, ни разум. У американцев это отсутствие индивидуальности особенно бросается в глаза. В Америке сформировался тип лица, практически лишенный своеобразия. Оно ничего не выражает, ну абсолютно ничего, — если, конечно, человека, которому оно принадлежит, не мучает физическая боль.
Тем не менее именно среди американцев возник особый человеческий тип, не похожий на тот, что долгое время существовал в Европе. В нем угадывается простой человек, вышедший наконец из кокона, и эта бывшая куколка обрела вполне определенную личность. Лоуренс где-то писал, что в отличие от всех других существ, всех прочих особей, человек не соответствует заданному образцу. Человек прославлял Бога и прославлял Сатану, но он никогда не прославлял человечество, и именно это выделяет его из всего остального мира. Человек изначально раздвоен: он отрезан не только от высшего и низшего миров, не только от прочих тварей, населяющих ту же планету, но, что печальнее всего, он отрезан от своего ближнего и, следовательно, навсегда отлучен от источника своего бытия.
А вот в этом странном выражении глаз, о котором я только что говорил, присутствует и передается нам то ощущение братства, которое было потеряно на каком-то этапе эволюции. Это осознание родства со всем, что живет и дышит на земле, не подменить никакими социальными и политическими преобразованиями, какими бы решительными и далеко идущими они ни были. Пыл социального преобразователя, самого искреннего и вдохновенного, — всего лишь бледная копия этого высшего состояния бытия и чувства. В будущем великом простом человеке вырвется наружу утраченная нами человечность. Общество создало жестокую и нескладную систему управления за счет подавления подлинной природы человека. Система устроена так, чтобы поработить личность; человек находится во власти овеществленной схемы, роль которой сводится к тому, чтобы служить всего лишь бронированным щитом.
***
Если можно представить себе этот новый тип простого человека, уникального и вдохновенного, то Джаспер Дитер — его достойный предшественник. Все в труппе Хэджроу-тиэтр говорит о ее самодостаточности. Находясь в окружении труппы, ощущаешь себя в семье. Никакое занятие не считается там унизительным. Приготовление еды, мытье посуды, уборка, стирка, ремонт одежды — эти работы выполняются всеми членами труппы без исключения. Все, что нужно для создания спектакля, делается исключительно силами коллектива. Они не делают только одного — не пишут сами пьесы, а жаль!
С первого взгляда ясно, что такая практика в корне отличается от той, что принята в коммерческом театре. Здесь, естественно, нет звезд. На главную роль могут назначить любого члена труппы. Каждый артист стремится войти в жизнь театра настолько глубоко и обстоятельно, чтобы, если потребуется, выполнить любую работу с максимумом отдачи. Каждая пьеса воплощается в спектакль с учетом множества разнообразных аспектов. Все члены труппы поддерживают друг друга вне зависимости от важности осуществляемых задач. Если возникает соперничество, оно умело используется, чтобы повысить моральный климат в труппе. Короче говоря, эта труппа — живой организм, маленький космос.
Когда видишь Джаспера Дитера за работой, понимаешь, что самый большой его талант — это способность воодушевлять людей. В его жизни нет минут, не отданных любимому делу. Его рабочий ритм самый что ни есть естественный, и начинается он, как только Дитер открывает утром глаза. Уже за завтраком, который проходит в обществе остальных членов коллектива в помещении, где обычно бывают репетиции, он целиком погружен в театральные дела. Никаких отвлечений, никаких искушений, никаких вмешательств со стороны внешнего мира. Одна стена этой комнаты целиком занята небольшой библиотекой — несколько эклектичной по составу. Мебель простая, скромная, непритязательная. Трудно представить себе более простое, более отвечающее запросам коллектива помещение, чем эта ничем не примечательная комната, где труппа проводит большую часть своего времени.
Именно в ней я впервые провел вечер с труппой. Это была одна из самых замечательных встреч, которые подарила мне американская земля. Мы пришли сюда после спектакля из театра, прелюбопытнейшего сооружения, стоящего несколько в отдалении от других зданий. Время шло к полуночи, и я не сомневался, что вскоре все разойдутся. К моему величайшему удивлению, нас ждал легкий ужин с пивом, которое наливали из бочонка. Через какое-то время Дитер подошел к старенькому пианино, взял несколько аккордов, а затем заиграл популярную песенку, которую дружно все подхватили. Это славное, искреннее, веселое пение, какого я не слышал уже тыщу лет, продолжалось час или два. Когда наступило затишье, мой хозяин, Пол Вайс, спросил, не могли бы они оказать нам честь, сыграв действие из какой-нибудь особенно любимой ими пьесы. Было уже почти два часа ночи, и я испытывал крайнее смущение: ведь все это делалось ради меня. Готовность, с какой актеры согласились на эту просьбу, смутила меня еще больше.
Мы разошлись по домам только около пяти утра, после того, как труппа сыграла два длинных действия из пьесы Сьюзен Гласпелл. С первых минут представление захватило меня сильнее, чем что-либо виденное раньше. Никаких декораций, световых эффектов или костюмов. Только стол и несколько стульев — вот и все. Все было очень просто и предельно реально. Можно было протянуть руку и дотронуться до актеров. От нас не ускользало ни одно движение их лицевых мышц, как будто комнату заливал яркий солнечный свет. Никакой роскоши и блеска, кроме того, который создавала искренняя игра актеров. Иногда кто-нибудь забывал текст. Небольшая пауза, достаточная для того, чтобы актер сосредоточился, и спектакль продолжался. Меня эти запинки нисколько не беспокоили. Напротив, я переживал то же острое ощущение, какое порою возникало у меня, когда, рассматривая картину, я неожиданно обнаруживал первоначальные просчеты. Главное — искренность; если она есть, ничего не потеряно, — ради нее можно пожертвовать безупречностью исполнения.
Интимность представления породила во мне иллюзию сопричастности — более того, иллюзию присутствия в самом центре действия, словно я был предметом обстановки, одним из актеров или самим текстом. Когда актер покидал сцену, он продолжал оставаться в поле зрения — просто стоял в углу, иногда потягиваясь и разминая шею или плечи. Все это согласовывалось с тем, что происходило в середине комнаты, и скорее помогало действию, чем мешало. Иногда какой-нибудь актер резко обрывал реплику и просил разрешения произнести ее еще раз. Такие моменты были самыми волнующими; каждый сочувствовал ему — и зрители, и товарищи по сцене, все хотели бы помочь тому, кто искал точную позу, нужную интонацию или жест. Дитер был особенно великолепен, когда прерывал действие. Создавалось впечатление, что он музыкальный инструмент, который умеет самонастраиваться, а если возникнет необходимость, может играть и на одной струне.
Спустя несколько недель, вернувшись в Мойлан, чтобы провести несколько дней с труппой, я имел удовольствие наблюдать за работой Дитера с небольшого расстояния. Одной из поразивших меня вещей была та спокойная манера, с какой он руководит коллективом. Он не завоевывает лидерство — он просто олицетворяет его. Долгие годы самодисциплины сделали его свободным и независимым. Он не предпринимает никаких видимых попыток распространить эту дисциплину на остальных членов труппы. Казалось, он вообще ни от кого ничего не требует: одного его присутствия и подаваемого примера достаточно, чтобы актеры выкладывались до конца, В нем нет никакого высокомерия, никакого отчуждения или желания встать в позу критика, руководителя или режиссера. Он держится со всеми как равный — как ученик и труженик, как искатель и экспериментатор, но самое главное — как человек, бесконечно преданный театру. Несмотря на все свои знания и опыт, он никогда не скучает и не устает на репетициях. Каждый раз он демонстрирует все тот же энтузиазм, все тот же интерес, словно то его первая репетиция. Кроме того, похоже, он знает лучше других, как надо расслабляться. Он легко сохраняет самообладание. У него есть терпение, бесконечное терпение. И терпимость, и выдержка.
***
Скромность и уверенность живут в Дитере бок о бок. Это сочетание вызывает уважение. Он, Джаспер Дитер, — великий учитель, один из тех, кто учит, но не поучает. Он вызывает безусловное доверие. В нем нет ничего дурного или сомнительного. Как все великие учителя, он верит, что знание и опыт должны проверяться на прочность. У него не возникает необходимости идти на компромисс: ведь он настолько целен, что преодолеть гравитационное поле его целостности просто невозможно. Он монолитен, как атом или звезда.
Его знание театра — живая истина. Он претворяет эту истину в жизнь не просто для того, чтобы ее продемонстрировать, а для того, чтобы поделиться ею. Его интересует не театр сам по себе, а жизнь, проявляющая себя в драме. Обратить мысль в действие, сделать каждый жест, каждое движение красноречивым — вот смысл и назначение драмы. Такая труппа, что сложилась в Хэджроу-тиэтр, чья каждодневная жизнь вращается вокруг этого принципа, постоянно совершает обряд очищения. Зеркально отражать жизнь — одно, а передавать ее истинное значение — совсем другое. Какой бы великолепной ни была постановка, если пьеса не прожита вначале в душах актеров, передать одушевляющую ее истину не удастся. Именно эту сокрытую суть вещей Дитер и его товарищи пытаются обнаружить во всем, что делают. Я не хочу представить дело так, что Дитер сознательно формулирует такой подход — напротив, во время пребывания в Мойлане я никогда не слышал, чтобы он излагал свои теории относительно жизни и театра. Я вообще не могу считать его теоретиком. Он весь — огонь и интуиция, человек, который все проверяет на самом себе.
Никогда не забуду свое первое впечатление от него. Он стоял в фойе театра, прислонившись к большому столу. Я еще тогда подумал: вот истинно несуетливый человек. Человек, прошедший огонь и воду. Довольно высокий, худощавый, небрежно одетый. Человек, возвышающийся над всеми. Отдающий себя целиком и тем не менее никогда не остающийся исчерпанным. Ни хитрости, ни притворства, ни наигрыша. Открытый, честный, искренний. Его прекрасные карие глаза излучают обволакивающий тебя магнетизм. Рядом с ним все казались какими-то ненатуральными — актерами. А он, первоклассный актер, был абсолютно естествен. Живое, теплое, непосредственное существование, всегда определяемое естественным жизненным началом. Прекрасно уравновешенная жизнеспособность — может быть, так будет яснее. Готов к бесконечным перерождениям — мгновенным, как вспышки молний. Всегда к вашим услугам, потому что может изобразить все. Атлет духа.
Глядя на тех, кто его окружает, переводя взгляд с одного на другого, не можешь отделаться от ощущения их вялости, лени, скованности — по контрасту с ним. Дитер же постоянно исполняет некий неистовый внутренний танец; его движения всегда в одном ритме с внешними обстоятельствами. Он так быстр и проворен, так великолепно рассчитывает время и темп, что ответ приходит прежде, чем вы сформулируете вопрос. Исключительно чуток, исключительно бдителен — так ангел парит в воздухе, всегда начеку, чтобы подхватить освободившуюся от бренной оболочки душу. С ним нет необходимости задавать вопросы и получать ответы, не нужны ни теории, ни принципы. Вместо спора или дискуссии тебе просто дают крылья. И тебе тогда кажется, что даже покойник может быть быстрым, уверенным и жизнерадостным.
От такого человека никто не требует ни доказательств, ни объяснений. Форма его самовыражения настолько чудесна, что веришь безоговорочно. Он убеждает без слов: самый трудный путь — самый легкий. Норма — совершенство. Все остальное изгоняется прочь. Что ты хочешь сделать? Так делай! И делай сейчас!
***
Если бросить взгляд на репертуар театра Хэджроу, со дня его основания в 1923 году, нельзя не поразиться разнообразию драматургического улова. Больше всего представлен Джордж Бернард Шоу, за ним следуют О’Нил, Шекспир, Ибсен, Сьюзен Гласпелл. Несколько раз ставились Л. Андреев и О’Кейси. В 1930 году труппа осуществила постановку неувядаемого шедевра ирландского театра — «Добрый молодец, гордость Запада». В 1934-м поставила переложение для сцены книги «Уайнбург, Огайо» Шервуда Андерсона, а на следующий год — инсценировку «Американской трагедии», сделанную Пискатором. Стоит упомянуть еще несколько названий — среди них «Желтая куртка», «Десять вечеров в баре», «Старая ферма», «Любовь и география» (Бьернсона).
Ознакомившись с этим репертуаром, понимаешь, как сильно деградировал наш американский театр с 1923 года. Теперь только в «Литл-тиэтр» есть шанс получить ту подпитку, которую может дать только драматический театр. За год или два до начала Первой мировой войны я слышал лекцию Эммы Голдман о европейской драме, прочитанную ею в Сан-Диего. Я много писал о том, каким важным событием стала для меня эта лекция. Она познакомила американскую публику с произведениями драматургов, имен которых я по большей части не знал. Лет через десять после окончания войны некоторые из этих европейских пьес можно было увидеть на нашей сцене. Затем наступило затишье, а вскоре интерес к театру угас. В наши дни американский театр переживает глубокий кризис. Конечно, в стране существуют там и сям небольшие труппы, но их явно недостаточно. Более того, их влияние на широкую публику ничтожно. Разве есть возможность у человека, живущего в таком необъятном и малонаселенном регионе, как Дальний Запад, посмотреть тот спектакль, какой он хочет, или вообще какой-нибудь? Если ты хочешь насладиться театральным зрелищем, нужно иметь собственный самолет и быть готовым пролететь тысячу или даже более миль. Трудно объяснить, почему город с десятитысячным населением не может содержать одну хорошую театральную труппу. А часто даже города с пятидесятитысячным населением не могут похвастаться собственными театрами!
Такой театр, как Хэджроу, обслуживает большой регион. На его спектакли приезжают люди из Нью-Йорка и более отдаленных районов. И все же нельзя сказать, что это повсеместно известный коллектив. Не сомневаюсь, что миллионы американцев никогда не слышали о нем, хотя у нас газет, радиостанций, телефонов и любителей саморекламы больше, чем в любой другой стране. Похоже, с развитием средств массовой информации последней становится все меньше. Происходящее на Бродвее тут же разносится по всему свету. То же самое можно сказать и про Голливуд, и про радиоболтовню. А вот про работу серьезного театрального коллектива, который более двадцати лет ставит замечательные пьесы, почти ничего не известно.
Время от времени театр Хэджроу привозит спектакли в Нью-Йорк, где те проходят серьезную проверку. Не думаю, что эти гастроли сопровождаются большим успехом. Изощренная столичная публика воспитана ориентированными на показной блеск бродвейскими продюсерами. За ту непомерную цену, которую театрал платит за билет, он ждет, что ему покажут увлекательное зрелище с известными актерами, шикарными декорациями и захватывающей интригой. Иногда, правда, космополит получает возможность увидеть спектакль какой-нибудь известной иностранной труппы, но как часто и в какой пропорции по отношению к той драме, которой его пичкают изо дня в день? И какой результат от этих зарубежных набегов, от этих вливаний свежей крови? Разве у нас плодятся, как грибы после дождя, репертуарные театры? Разве в Чикаго, Бостоне, Сан-Франциско, Новом Орлеане возникает и развивается отечественная драматургия, национальные таланты? Застрянь я случайно на денек в Детройте, Кливленде, Де-Мойне, Талсе, Литтл-Роке, Портленде, Бьютте, Джерси-Сити, Гаррисберге, Вашингтоне, Мемфисе, Атланте (можно назвать еще несколько больших городов), неужели вы думаете, что я могу попросить служащего гостиницы позвонить и заказать мне билет на какой-нибудь хороший спектакль по пьесе европейского или американского драматурга, старого или современного? Один шанс на миллион. Если очень повезет, можно попасть на «Ирландскую розу Эйби».
Это не преувеличение, а вполне реальная ситуация. Я бывал в большинстве этих городов и оказывался именно в таком положении. Всю жизнь я испытываю голод по хорошему театру. Я знаю, что может предложить Нью-Йорк: на этом меню я вскормлен. Окажись я там завтра, не сомневаюсь, что меньше чем за неделю пересмотрю все хорошие спектакли.
***
В добрые старые времена я любил ходить в «Провинстаун-тиэтр» и «Нейборхуд-плейхауз» на Гранд-стрит. В те дни я получал большое удовольствие и от спектаклей театра «Гилд». Театр тогда был живым. Во всяком случае, оставалась какая-то надежда. По всей стране множились труппы самых разных театральных направлений. Возможно, и в Европе был больший интерес к театру, чем в наши дни.
Ответственность за столь резкое изменение ситуации принято возлагать на кино и радио. Может быть. Но не обязательно. Во всяком случае, сейчас такое утверждение уже не является правдой. Как вид искусства театр более необходим человеку, чем кино или радио. Это далеко не устаревший способ человеческого самовыражения, как, например, опера. Театр будет существовать до тех пор, пока в нашей жизни присутствует драма. А ее нигде не выразишь с такой силой, как на сцене. Кино не создает актеров, оно их убивает. Ни один хороший киноартист не удовлетворен теми художественными требованиями, какие предъявляет к нему экран. Актерам смертельно надоели их роли и строгие ограничения, накладываемые непостоянными режиссерами и продюсерами. А больше всего наскучила обожествляющая их публика. Они и сами себе надоели, потому что не получают удовлетворения, не ощущая себя ни полноценными артистами, ни людьми, ведущими нормальную жизнь.
Контраст между жизнью в Мойлане и жизнью на Бродвее или в Голливуде говорит сам за себя. В первом случае перед нами картина творческого семейного содружества, во втором — картина погибших душ, поклоняющихся доллару. Коллектив Хэджроу отчаянно беден и отчаянно искренен. Их поддерживает только общее стремление жить театром. Все, что задумывается, они осуществляют с верой и страстью. А можно ли говорить о вере и страсти в связи с Бродвеем или Голливудом? Мистер Мерседес-Сильверблед- Помпадур держит предположительно руку на пульсе публики. Малейшие колебания тут же фиксируются кассовой выручкой. Когда его склеротическое величество подает сигнал, целая армия специалистов приступает к работе. Деньги льются рекой. Во всех уголках земного шара вербуются таланты. Возможно, потребуется вырубить леса на Юкатане или в Малайе. Телефонная связь между Лабрадором и Патагонией накалена до предела. Любая банальность, изрекаемая нашим царьком, обсасывается ежедневной прессой с таким восторгом, будто смазана медом или патокой. Весь мир, сгорая от любопытства, ожидает появления на экране новой великой картины, которая продемонстрирует в очередной раз поразительные таланты все тех же известных гомиков, до такой степени надоевших, что, увидев их имена на афишах, содрогаешься от ужаса. «Великая» картина будет, без сомнения, поставлена по сценарию безвестного писаки, чей остроумный рассказик, напечатанный в «Сатердей ивнинг пост», произвел настоящую сенсацию. Или он напечатан в «Кольере»? На фильм будут эпохальные отклики: ведь этого захочет мистер Мерседес-Сильверблед-Помпадур, или его шурин, или какой-нибудь пьяница за покером. А на самом деле получится вчерашнее дерьмо в целлофановой упаковке с наклейкой «Колоссально». И, по правде говоря, это будет действительно «колоссально» мерзко, «колоссально» тошнотворно, «колоссально» скучно. Фильм будет настолько колоссально колоссальным, что даже вакуум покажется переполненным местом.
***
В общем зале, где проходит жизнь актеров театра Хэджроу, у меня появилось удивительное ощущение причастности к семейному кругу. В обстановке было нечто библейское. Такое чувство обычно рождается там, где собирается несколько человек, относящихся сердечно и преданно друг к другу. Простой человек понимает это быстрее, чем интеллектуал. В этом есть смысл, это имеет значение. Что-то передается именно тебе, одному тебе. Тут нет желания потрясти мир. Главное — пьеса, а не сенсация, которую она может вызвать. Пьеса родилась давно, очень давно. Можно сказать, что она идет постоянно — в костюмах или без, со световыми эффектами или без оных. Местом действия может быть лоно семьи или безлюдье. Пьеса должна говорить о жизни сердца и о переменах, которые в нем происходят.
Джаспер Дитер — человек, который живет сердцем. На его репетициях весь зал становится одним бьющимся сердцем. Я говорил, что в моем присутствии он не провозглашал никаких теорий. Это правда. Он не вынашивает мысли, он облекает в театральную форму свои порывы. И меняется по мере обстоятельств. Эти изменения происходят не из-за практической целесообразности или выгоды, а из-за подчинения ритму самой жизни. Это человек «тысячи хваток», как однажды сказали об Эрле Кэддоке. Хороший образ. Он подразумевает пластичность, гибкость, проворство. Дитер всегда знает, когда и где говорить твердо, когда и где уступить и как вырваться из мертвой хватки. Чтобы добиться цели, ему не нужно пускать в ход связи, а достаточно изменить тембр или интонацию голоса.
Мы привыкли считать, что для хорошей постановки необходимы большие материальные затраты. На самом деле спектакль может идти на голых досках. Единственное, что по-настоящему необходимо, — это иметь единомышленников. Такой коллектив не собирается по принуждению, а возникает сам собой по естественной человеческой потребности. Сотрудничество существует и в животном мире, на что указал еще Кропоткин во «Взаимной помощи». Люди, как и различные силы и вещи, действуют только сообща, в одном ритме со своим окружением. Полностью изолированное существование немыслимо. Полная обособленность возможна только в уме.
В наши дни, когда общество более, чем когда-либо, состоит из атомизированных существ, несвязных совокупностей разнородных анонимов, события мирового масштаба происходят как бы в пустоте. Мы ведем себя при этом как посторонние, как будто эти события случились на Луне. Оказавшись невольными участниками, мы видим в них только источник хаоса и тщету всего сущего. Однако стоит нам только осознать свою причастность к ним и начать действовать, как наше существование тут же обретет смысл, а мы — новую жизнь, даже в смерти.
Чтобы проснулся интерес к драме, нужно вновь разжечь в людях страсть и веру. Они, сколь бы скромное положение ни занимали, должны осознать свою значимость, бесспорную значимость. Люди должны научиться верить: то, что они делают, важно, а то, что не делают или отказываются делать, еще более важно. В наши дни совершается исключительно много действий, но — никаких деяний. Надо только вспомнить жизнь апостолов, великую драму, сыгранную простыми людьми, — людьми, творившими все с верой, — чтобы осознать различие между нашим миром действия и их миром подлинного деяния.
Произнося слово «театр», которое имеет много значений, мы прежде всего подразумеваем место, где вершится живительное действо. Театральное представление всегда освещено прожектором: ведь там средоточие всеобщего внимания, там — место, где кипит жизнь. Где драма вырывается на волю (не важно, в какой среде), там остальной мир становится театральной аудиторией. В настоящей жизни роли, пассивные и активные, взаимозаменяемы, они могут меняться мгновенно. Свет резко перемещается, сцена поворачивается, актеры начинают играть новые роли. Театр, конечно, не реальный мир: он слабое, очень слабое его подобие. Театр оживает, как только подключается к ритму и содержанию внешней драмы. Тогда ему не нужны уже написанные пьесы, в нем рождается импровизация — он не плетется в хвосте за мировыми событиями, как похоронная процессия, а мгновенно реагирует на них. А стань театр полностью живым, подлинным, отвечающим нашим запросам, он опережал бы мировые события, формировал их и направлял. Сцена превратилась бы тогда в точный сценарий будущих событий.
Я опять возвращаюсь в общий зал театра в Мойлане. Я возвращаюсь сюда, потому что, прежде чем осуществиться в большом масштабе, явление проявляет себя в малом. Этот зал и то, что в нем происходит, вызвали у меня душевный подъем. Глаза мои узрели живой зародыш, то семя, из которого прорастет будущее.
Давным-давно Конфуций дал определение хорошего правительства: «Если сердца его членов чисты, значит, их личности развиты; если их личности развиты, значит, их семьи благоденствуют; если их семьи благоденствуют, значит, в областях достойное управление; если в областях достойное управление, значит, вся империя живет в мире и счастье».
Мы всегда возвращаемся к сердцу. Именно оно все определяет. В центре любого сообщества должно находиться сердце, любовь, иначе, сколь бы рациональной ни была теория, сколь бы основательными ни были лежащие в основе принципы, это сообщество непременно распадется. Человеческое сердце — главный театр. То, что происходит снаружи, в мире, — только эхо той мистерии, что разыгрывается в душе каждого человека.
Животворный момент в эксперименте, который проводится в театре Хэджроу, — то, что актеры живут и работают вместе в атмосфере игры. Этот момент упущен во всех планах создания лучшего правительства, а именно: все должна венчать радость. Со всех сторон мы слышим слова о долге, жертве, покорности, верности, но целью любого учения является продолжение творения, — то есть единственная форма освобождения. Я считаю театр Хэджроу маленьким самоуправляемым сообществом, потому что он таковым и является, а мы редко встречаемся в нашей жизни с самоуправлением.
Человеческая семья, употребляя это понятие в самом широком смысле, всегда задыхалась, пытаясь создать абстрактный, искусственный организм, который бы ею управлял. Человечество никогда не жило вдохновенно. Оно никогда не смотрело на себя как на единое целое, а только как на собрание отдельных, враждующих между собой сообществ. Представьте, что произошло бы с человеком, если бы его сердце, печень, желудок, селезенка и почки находились между собой в вечной вражде. Нам известно, что там, где нет страха, ненависти, зависти, сомнений, человек практически неуязвим. Подлинная реальность раскрепощенного существа — неограниченная свобода, гармония между внутренним и внешним миром — такое немыслимое на первый взгляд согласие. Это естественная атмосфера семьи, которую она создает, если доверяет своей человеческой природе. При таком положении дел весь мир на самом деле стал бы сценой, где у каждого человека была бы своя роль. Никто не задавался бы вопросом — больше или меньше его роль, чем у других, освещают ли его юпитеры или он ждет своей реплики за кулисами. Главное — спектакль, который длится вечность. А кто же зритель? Бог.
Вот такой представляется мне семья человечества. Огромный мир движется в унисон, одним вдохновением поддерживая в себе силы. То, что любой коллектив, где бы он ни находился и как бы мал ни был, может подарить иллюзию такой возможности, означает для меня, что такое может быть и в мировом масштабе. И если театр может вдохнуть такие надежды, значит, он не мертв и даже не умирает.
Убей убийцу! Часть 1
Открытое письмо рядовому Фреду Перле *
(Написано в 1941 — не отправлено.)
* В красоте маленького цветка таится живительная сила, превосходящая мощь пулемета системы Максим. Я верю, что в пении птицы природа выражает себя с силой, перекрывающей оглушительный рокот канонады. Я верю, что над землей витает идеал — идеальное представление о Рае, который не простой продукт воображения, но конечная реальность, к которой стремится все сущее. Я верю, что образ Рая можно прозреть в солнечном свете, в красоте весны, в тишине зимнего утра. Дух Рая живет повсюду на земле, и везде слышен его глас. Мы глухи к его зову, мы забываем его, но голос вечности возносится ввысь, словно звуки мощного органа, и своей музыкой задевает потаенные струны нашей души. Из речи Р. Тагора в Токио. — Примеч. авт.
Дорогой Фред!
Это письмо я пишу в Нью-Йорке, куда меня вызвала телеграмма, сообщающая о близкой смерти отца. Это известие застало меня в Натчезе (штат Миссисипи) и, как всегда, почти без денег. Я прибыл в Нью-Йорк, опоздав на два часа. Отец умер в одиночестве в Еврейском госпитале во время сна. Уже через несколько часов набальзамированный труп, завернутый в простыню, лежал в гостиной нашего дома. На лице отца застыло выражение полной безмятежности, частично обретенное благодаря мастерству похоронных дел мастера. Когда он натягивал на тело отца шерстяное белье, привезенное мною из Греции, я впервые заглянул в твое письмо. По случайности мне одновременно доставили длинное письмо от Морикана, который все еще находится в Париже, и письмо от Даррелла из Афин. Странный момент, что и говорить, для распечатывания этих драгоценных писем, которые, должен признаться, мне пришлось читать тайком; меня дважды отрывали от чтения: один раз сотрудник похоронного бюро, который хотел знать, нашли ли мы нижнюю челюсть отцова протеза, а второй раз мать, потребовавшая, чтобы я отправился в китайскую прачечную и заставил их перестирать белую рубашку отца. Когда я вернулся, начали съезжаться друзья и родственники, и с этого времени до дня похорон у меня не было ни минуты, чтобы заняться письмами.
Сейчас я только что вернулся с кладбища, куда ездил, чтобы еще раз взглянуть на могилу. Там холодно и уныло, и цветы на могильном холмике вызывают ощущение покинутости и одиночества. Мать сказала, что и для меня рядышком приготовлено местечко, но что-то подсказывает, что мне там не лежать. У меня глубокая уверенность, что я умру на чужбине, где-нибудь в глуши и мои останки никогда не найдут. Это заставило меня вернуться к твоему письму, к той его фразе, где ты упоминаешь о моем намерении предпринять поездку по стране с тем, чтобы впоследствии написать книгу путевых очерков. Немного остановлюсь на этом, прежде чем перейти к сути твоего письма.
Думаю, ты помнишь, что всякий раз, когда заходил разговор об Америке, я говорил, что, если мне придется туда вернуться, мое пребывание на родине не затянется. А эта поездка, которую я задумал несколько лет назад, должна была стать, как я часто тебе говорил, последним «прости» родной стране. И до тебя, и до других я пытался донести мою уверенность в том, что я никогда не смогу обосноваться в Америке, что тот мир для меня безвозвратно канул в прошлое и что мысли мои обращены к Востоку. Оказавшись в Греции, я понял, что закончен и европейский период моей жизни — думаю, я писал тебе об этом. То, что я заключил договор на книгу о путешествии по Америке, не так важно. Не получи я такое предложение от издателя, путешествие все равно бы состоялось и книга была бы написана. Ты не можешь не помнить, что план книги и ее название были вчерне намечены приблизительно три года назад, еще до Мюнхенского сговора. Она должна была стать частью истории моей жизни, которую, думаю, я никогда не перестану писать. Почему для меня так важно совершить такое паломничество, я и сам толком не понимаю, но одно ясно: это не увеселительная поездка, не развлечение. У меня такое чувство, что я обязан совершить это путешествие, что оно вписано в книгу моей судьбы.
Все это ты, без сомнения, понимаешь, однако не одобряешь того, что я готов отправиться в подобное путешествие прямо сейчас, когда мир расколот и взялся за оружие. Ты критикуешь меня за «отчужденность», принимая ее за отчужденность равнодушного. Ты, видимо, недостаточно меня понимаешь, если можешь так думать. Та «отчужденность», которую ты осуждаешь, и вполне справедливо, на самом деле не отчужденность, а сознательный отказ смотреть правде в глаза. В этом случае человек обычно питает тщетную надежду, что участь остальных его обойдет. Важно то, что он имеет в виду именно участь, а не судьбу. В моем же случае — не важно, каким считать мое отчуждение: достойным порицания или нет, — очевидно одно: я никогда не отказывался смотреть правде в глаза. Более того, как и другие думающие люди, серьезно размышляющие о судьбах мира, я давно предвидел эту катастрофу. Помнится, в Париже ты и особенно Френкель высмеивали меня за «экстравагантную» убежденность в «смерти Западного мира». Я никогда бы не написал тех книг, которые вышли под моим именем, если бы не был полностью убежден в неизбежности конца. Я, конечно, не мог предчувствовать, в какой степени крах нашего мира отразится лично на мне, но ты, возможно, помнишь, что я часто говорил: не важно, что это будет — конец периода, или эпохи, или даже целой культуры, или цивилизации, но это не станет концом меня. Я давно уже перестал идентифицировать себя с какой-то определенной группой, или нацией, или делом, или идеологией — короче говоря, с той самой цивилизацией, которая сейчас летит на наших глазах ко всем чертям. Я хочу, чтобы ты знал: это письмо пишет не гражданин «бездушной Америки», которая наконец вызвала-таки твое презрение, а просто человек, а я никогда не хотел быть никем другим. И как один человек другому, хочу сразу же прибавить, что твоя позиция не вызывает у меня ничего, кроме восхищения. Каждый человек исполняет свою роль; говоря это, я включаю сюда и преступника, и тирана, и сумасшедшего, и злодея. К счастью или к несчастью, высокоразвитые личности составляют небольшой процент человечества — преобладающее большинство людей либо невежественны, либо обмануты, либо и то и другое. Думаю, ты согласишься, что невежество — большой грех! А то, что вызывает трагедии и почему-то всегда принимается за рок, есть, как ты сам заметил, — всего лишь инерция. Сейчас, когда разыгрывается величайшая драма, очень трудно, а для большинства людей (тех, кто всегда вынужден каким-то образом действовать) почти невозможно счесть бездействие добродетельной или мудрой позицией. У тех, кто живет при демократическом правлении, столь же небольшая свобода выбора, как и у тех, кто живет при коммунистическом или фашистском режиме. Во имя свободы людей заставляют подчиняться всем требованиям, подразумевая, что, когда мы выиграем войну (а мы только смутно осознаем, что уже воюем), к нам вернутся наши свободы — хотя на самом деле их у нас никогда не было.
Я упрямо придерживаюсь мнения, что, если свободы нет в мирное время, то ее не добьешься и с оружием в руках. Я всегда считал, что свобода — это скорее то, чего добиваешься сам, а не то, что дарует добренькое правительство. Теперь нам снова говорят, что наша свобода и независимость в опасности, — на этот раз нам угрожают свирепые монстры Гитлер и Муссолини. Тем же, у кого хватит смелости или безрассудства громко заявить о своем несогласии с такой позицией, грозит потеря и той небольшой свободы, что у них есть. Последствия несогласия с политикой диктатора или с демократическим большинством практически одинаковы. Главное — нужно идти в ногу со всеми. Ты знаешь меня достаточно хорошо, чтобы не сомневаться: я всегда шагаю не в ногу — даже с теми, кто со мною заодно.
Ты пишешь в письме, что никогда не одобрял войны, хотя сейчас не видишь другого выхода. Правда заключается в том, что ее никто не одобряет, даже военные. И все же в короткой истории человечества были редкие периоды полного мира. Какой вывод следует из этого парадокса? Он прост и очевиден: боясь войны, человечество тем не менее никогда по-настоящему не жаждало мира. Я же искренне хочу мира, а тот разум, которым я обладаю, говорит мне, что мир никогда не обретается в борьбе. Если сделать такое заявление перед призывной комиссией, то смельчака, его произнесшего, тут же бросят в тюрьму. Подобное заявление недопустимо, если только ты не являешься квакером или членом другой религиозной секты, про которую известно, что они против убийства себе подобных. Однако, насколько тебе известно, все христианские церкви повсюду в мире включают в свои доктрины закон Моисея, гласящий: «Не убий!» Забавно, что наших христианских борцов за свободу личности очень рассердит ссылка на библейскую заповедь. Сейчас не время заниматься буквоедством, скажут они. Но разве эти простые, недвусмысленные слова можно причислить к буквоедству?
Но вернемся к слову «отчужденность», которое ты оцениваешь отрицательно, говоря: «Это единственная вещь, которая наносит душе непоправимый вред». «Отчужденность» исповедовали все личности, больше других повлиявшие на человечество: Лао-Цзы, Будда Гаутама, Иисус Христос, св. Франциск Ассизский и другие. Они не удалялись от мира и не отрицали жизнь, а только поднимались над порочным кругом повседневности, который не дает ничего, кроме душевной смуты, печали и смерти. Они вновь подтвердили духовные ценности жизни. Никто из них не проповедовал войну, дабы утвердить свои принципы. В предыдущем письме из Лондона ты цитируешь свою подругу Стайн, которая говорит: «Верную мысль надо только произнести, ее не нужно пропагандировать». К этому я хотел бы добавить: как только истина открыта, ей остается только следовать. Люди, знающие истину, — это люди действия, цельные и непобедимые. Драма, которую они символизируют и которая поэтому представляется нам вечной, состоит в утверждении истины собственной жизнью. Их жизни четкие, как граненый драгоценный камень, наши же — сплошная неразбериха. Я также обратил внимание на то место в письме, где ты приводишь еще одно высказывание Стайн: «С войной или без войны, но наш мир должен быть изменен до 1942 года. 1942 год — это предел. Если до того времени ничего не будет сделано, воцарится хаос». Должен признаться, я нисколько не рассчитываю на реформирование мира к 1942 году. На самом деле тенденция противоположная. С каждым новым днем безумие войны охватывает все новые территории. Война — самое чудовищное проявление внутреннего конфликта. Мы знаем из предшествующего опыта, что все нации, участвующие в войне, проигрывают. Мы даже не знаем точно причин этой войны, хотя нам говорят, как часто говорили и в прошлом, что это цивилизация находится в опасности. Ты знаешь не хуже меня, что это неправда. Как бы ни был отвратителен немецкий образ жизни при нацистском режиме, мы не можем, не кривя душой, утверждать, что наш строй — единственно правильный путь развития цивилизации. Весь так называемый цивилизованный мир прогнил и обязательно — раньше или позже — развалится на части. А я не верю, что можно реформировать то, что готово вот-вот распасться. Не верю и в то, что сохранение Британской (или другой) империи или любой из существующих систем правления поможет спасти человечество. Вызвавшие войну силы погрязли в ложных доктринах и убеждениях, побуждающих к действию всех членов цивилизованного общества. Сама цивилизация под вопросом. Но немцы, итальянцы, японцы — такие же представители нашей цивилизации, как англичане, французы, американцы et alia*. Если начать доказывать силой оружия, что одна из противостоящих сторон права, а другая — нет, это ничего не прибавит к нашему пониманию смысла цивилизации. Хорошо это или плохо, но так сложилось, что цивилизация поддерживает то, что находится в постоянном развитии, то, что укоренилось в человеческом укладе жизни, переживающем жизни и смерти различных культур. Разве война способствует этому развитию? А если нет, то зачем браться за оружие даже в том случае, если агрессор совершенно очевидно не прав? Неужели к тем из нас, кто верит в силу правды, нужно относиться как к трусам и предателям, только потому, что мы отказываемся действовать против нашей совести? Неужели нужно ради чего-то притворяться, что мы ставим мнение правительства выше собственной нашей совести?
* И прочие (лат.).
Мне нечего сказать тем, кто верит в действенность борьбы за свои права. На одного такого, как ты, принявшего самостоятельное решение и готового пожертвовать за свой выбор жизнью, приходится десять тысяч тех, кто не способен принять никакого решения, и еще десять тысяч таких, кто готов подчиниться любому решению, только бы не принимать его самим. И это не считая тех, кто, понимая, в каком незавидном положении они находятся, требуют, чтобы весь остальной мир составил им компанию. Нации воюют друг с другом, веря, что взгляды народа и его правителей полностью совпадают. Как только война объявлена, инакомыслие невозможно. Человека, которого еще вчера чествовали как героя, сегодня, если он выскажется против войны, могут предать позору или бросить в тюрьму. Даже если он всю свою жизнь отстаивал пацифистские принципы, это не будет принято во внимание. На него будут смотреть как на врага общества, уравняв с самым последним преступником; в нем будут видеть большего врага, чем в том человеке, что останется дома и сколотит состояние, продавая орудия убийства. Народ никогда не выступает единодушно за войну, особенно в наше время. Войну поддерживает меньшинство, и это меньшинство всегда представляет интересы крупных предпринимателей. Ни одно правительство никогда не осмеливается предоставить народу самому решать вопрос о войне. Невозможна и такая ситуация, при которой те, кто поддерживает войну, и те, кто выступает против нее, находились бы в равном положении. Во время войны единодушие нации достигается исключительно насилием. Ты принадлежишь к тем немногим, кто в нынешней ситуации может сам решать свою судьбу. Но для того, чтобы иметь это преимущество, надо быть человеком без отечества. Вот ведь ирония судьбы!
Хочу указать на еще одну нелепость. Страна, за которую ты идешь сражаться добровольцем, во имя свободы, отнимает право на оную у зависимой нации числом более трехсот миллионов душ. Даже сейчас, когда самой Англии грозит уничтожение и когда расположение и помощь индийского народа могли бы оказать ей бесценную услугу, завоевавшее твои симпатии правительство отказывается хоть сколько-нибудь пойти навстречу признанным вождям индийской нации. Мне кажется, даже из прагматических соображений следовало бы занять более гибкую позицию. Ты, без сомнения, скажешь, что сражаешься не за английское правительство, а за народ. Но даже если обратиться к простой арифметике, то, на мой взгляд, более гуманно бороться за освобождение трехсот миллионов индусов, чем сорока миллионов англичан. Кроме того, мы хорошо знаем, что Британская империя не контролируется сорока миллионами англичан и им не принадлежит. Нам известно, что всего лишь горстка людей в Англии, как и в других частях света, держит в своих руках миллионы человеческих судеб. Про Англию, вступившую в смертельную схватку, читаем, что в ней по-прежнему большая безработица. Если эти сведения верны, а у меня нет оснований им не верить, то подобное положение дел представляется абсолютно фантастическим. Человек, у которого еще есть выбор — участвовать или не участвовать в войне, может призадуматься, за что или за кого придется ему воевать. Сейчас принято считать, что Гитлер собирается завоевать мир — если не силой оружия, то силой идеологии. Странно, что никто даже не предполагает, что демократические народы мира могут не клюнуть на коварную фашистскую пропаганду. Кому, например, придет в голову соблазнять святого прелестями и богатством материального мира? Сама мысль об этом кажется дикой. А демократические народы впадают в самую настоящую панику при одной только мысли, что фашистская пропаганда возможна. Где же тогда их вера и единство? И как быть с демократическими идеалами — неужели их влияние так слабо, что может сохраниться только при участии в этой заварухе? Я никогда не мог понять этот страх и истерику по поводу инакомыслия. Сам я всегда пытаюсь найти рациональное зерно в мыслях других, а найдя, усваиваю и делаю своим. Время от времени кто-нибудь признает, что некоторые идеи, которые фашисты ввели в употребление, не лишены здравого смысла, но тут же следует поправка: мы боремся не с этими идеями, а с человеконенавистнической идеологией фашизма. А как насчет нашей идеологии — кто возьмется признать ошибки в нашем демократическом образе жизни? Более того, политические доктрины фашизма поддерживает не горстка демонических личностей, поставивших целью разрушить мир. Нет, под знаменем фашизма сейчас маршируют сто пятьдесят миллионов людей. Множество людей в России осуществляют на практике еще одну философскую теорию. Практически все сводится к тому, что мы решили защищать наш образ жизни — хорош он или плох. Каким образом? Убивая тех, кто с нами не согласен.
В этой логике насилия есть одна крупная ошибка. Мы забываем, что победители в конце концов всегда проигрывают побежденным. На мой взгляд, чтобы победить Гитлера, Европе надо было ему сдаться. И более того, отдать ему на откуп весь мир. Можешь представить, что случилось бы с его грандиозными планами, не встреть он никакого сопротивления? Гитлер или кто-то другой, кто ищет неограниченной власти, представляет силу только до тех пор, пока ему противостоят. Дайте ему возможность играть роль Бога — тут ему и крышка. Только вообрази, что весь мир подчиняется воле одного человечка, которому предоставлена свобода решать все мировые проблемы! Да он в тот же день скончается от воспаления мозга.
Давай поговорим разумно. Что привело Гитлера к власти? То чувство унижения и несправедливости, которое принес немецкому народу Версальский договор. Кто в ответе за эту глупость? Ты, я и миллионы тех, кто сражается за демократию? Вряд ли. В каком-то смысле — да, мы все виноваты: близорукие политики допустили ошибку, но до прихода Гитлера к власти хватало времени, чтобы исправить ошибки политических лидеров военного времени. О бесплодной политике умиротворения и о гитлеровской ненасытности говорилось много, но не следует забывать, что желание пойти на уступки пришло к союзникам слишком поздно, и не великодушие, а страх вызвали его.
Я хорошо помню наши долгие споры в Париже о мировой экономической ситуации. Даже такие далекие от политики люди, как ты и я, видели необходимость решительных перемен, потому что непозволительно говорить о мире, пока нет подлинного равенства, истинного братства. Война надолго убила надежду на эти перемены. И все же кто может знать, не послужит ли война некой высшей цели? За нерешительностью демократических стран и их нежеланием вести войну лежит страх выпустить из бутылки джинна — мировую революцию. Нынешний конфликт имеет большую вероятность разрешиться именно так, и в этом немцы, итальянцы и японцы играют не меньшую роль, чем союзники. Когда отдельные нации решаются на войну, они закрывают глаза на существование реальных действующих сил; вступая между собою в противоречия, они делают себя заложниками некой силы, значительно превосходящей их антагонистические цели. Они разыгрывают драму для невидимой аудитории — мужчин и женщин будущих поколений. Участники этой драмы пожинают плоды в страдании — не в осуществлении надежд. Конфликт порождает конфликт, война порождает войну, ad infinitum*. Даже если завтра наступит мировая революция, конфликт не прекратится. Однако не буду отклоняться. Я просто хочу сказать, что результат войны может быть совсем не тот, которого ждут и на который надеются обе стороны. Будучи сейчас врагами, противники против своей воли совместными усилиями способствуют установлению нового миропорядка. Не скажу, что обязательно лучшего — просто неизбежного. Этот исторический этап изжил себя, а у нас не хватило мудрости вступить в новый мирным путем. Нас учит страдание. Война не является неизбежностью, она — выражение нашего грубого и глупого способа обретения опыта. Она приходит, как рок, потому что мы отказываемся следовать своей судьбе. Вспыхнувшая ненависть сводит в смертельной схватке тех, кто противостоит друг другу; восхищение, сострадание, любовь идут по пятам смерти. Момент понимания, момент истины наступает, когда принесена последняя жертва. Однако мудрость не требует обагренного кровью героизма, не переживает она и того крушения иллюзий, когда все принесенные жертвы кажутся ненужными. Смысл мудрости в том, чтобы постигать истинное направление вещей и согласовывать с ним свою жизнь. Когда весь мир в слепоте своей хватается за оружие, хорошо, если есть несколько человек, которые не поддаются этому порыву и с незашоренным разумом следят за происходящим. Ведь несомненно одно: те люди, что были у власти в военное время, не останутся там, когда наступит мир.
* До бесконечности (лат.).
Но поговорим о более личном. Я не собираюсь отвечать за американский народ, от лица которого не выступаю и которому никогда не симпатизировал. Американцы, как до этого англичане и французы, не единодушны в своих взглядах. Думаю, это положение не изменится вплоть до объявления войны. По причине непризывного возраста я, как и ты, могу иметь собственную позицию. Моя позиция заключается в том, чтобы стоять в стороне от конфликта, пока это возможно. До мюнхенского кризиса я, признаюсь, боялся войны — можно сказать, был трусом. Но за те несколько дней в Бордо, когда я думал, что оказался в западне, что-то излечило меня от этого страха. Позже, вернувшись в Париж, я смирился с мыслью, что останусь на Вилла-Сера, если начнется война. Оказавшись впоследствии в Греции — о том, что война объявлена, я узнал на Корфу, — я попал в переделку, которая окончательно убедила меня, что со страхом покончено. Вместе с Дарреллами и прочими друзьями (об этом написано в моей книге о греческих впечатлениях*) я сел на пароход, направлявшийся в Афины. Мне не хотелось уезжать, но мои вещи уже упаковали, а мне вручили билет. В порту из-за задержки парохода и страха перед возможностью вообще на него не попасть (то был последний рейс в Афины) началась самая настоящая паника, наполнившая меня отвращением и презрением к этим несчастным, которые спасались бегством. Как я писал в своей книге, мне почти хотелось, чтобы итальянцы потопили наше судно. Теперь я не только не испытывал никакого страха, но был полностью спокоен и находился в таком мире с собой и жизнью, как никогда прежде. Через неделю-другую я один вернулся на Корфу, намереваясь провести там отпуск, который обещал устроить себе, покидая Париж.
* «Колосс Маруссийский». — Примеч. авт.
Поездка в Грецию чрезвычайно укрепила мой дух. Осознание происходящего пришло к тебе в Лондоне, а ко мне — в Греции. Мое не было связано напрямую с войной — скорее с одиночеством. В Греции я примирился с собою и с человечеством. Показателем того, насколько серьезные изменения произошли во мне, может служить то, что, найдя наконец-то на земле место, которое идеально мне подходило, я легко от него отказался, когда власти потребовали моего отъезда. В письме Френкелю* я объяснял, что моя паника при угрозе войны объяснялась привязанностью к месту, к Вилла-Сера, ставшей моим домом. Этот опыт научил меня, что нелепо привязываться к чему-либо, даже к такому призрачному дому, как Вилла-Сера. Думаю, что в Греции я приучил себя к полной отчужденности от всего и, хотя не давал никаких обетов, случилось то, что я наконец стал гражданином мира. Так что требовать от меня теперь, чтобы я стал патриотом или даже активным пацифистом и поддерживал союзников, значит хотеть, чтобы я сделал шаг назад. Сейчас я могу с полной ответственностью заявить, что готов сделать для человечества все, что от меня потребуется, кроме одного — убивать я не буду ни при каких обстоятельствах. Даже будь я способен на хладнокровное убийство, я не стал бы этого делать. Я уже говорил и повторю снова: если уж на то пошло, то я предпочту скорее быть убитым, чем убийцей. И я неоднократно повторял, что могу понять человека, совершившего убийство по страсти, и, будь судьей, я бы прощал таких преступников. Но вот понять, как можно оправдать хладнокровные убийства, ежедневно совершаемые на войне, никак не могу. Убить человека за идею, которую я не одобряю, для меня столь нелепо, что я просто не нахожу слов.
* «Гамлет» (2 тома) Майкла Френкеля и Генри Миллера. — Примеч. авт.
Мне часто говорят: пусть так, но что бы ты делал, приведись тебе жить при нацистском режиме? По правде говоря, мне трудно сказать, что бы я в таких обстоятельствах делал. Я не верю во все эти «если бы да кабы». Но одно знаю наверняка: такая перспектива меня не испугала бы. Некоторые говорят еще определеннее: сам знаешь, при наци тебе не позволят писать так, как ты привык. Это правда. Но в Англии и Америке мне тоже этого не позволяли. Во Франции мне все сходило с рук, потому что я писал на английском языке, но как только мои книги перевели на французский, тамошние издатели их либо отвергали, либо тянули время, позволяя рукописям пылиться на полках. Единственная страна, где опубликовали «Тропик Рака» в переводе, была Чехословакия, но, не зная чешского языка, я не могу судить, насколько точен перевод. Короче говоря, англоязычные страны никогда не казались мне оплотом свободы, где царит свобода слова.
Похоже, я вообще всюду нежелателен — и в демократическом обществе, и в коммунистическо-фашистском. На сегодняшний день я всюду чужой. Как частное лицо, я ни у кого не вызываю раздражения, но стоит мне выразить себя на бумаге, как вокруг начинают возводиться барьеры. Даже такая безобидная книга, как «Колосс Маруссийский», полная восхищения перед красой чужой земли, вызывает раздражение. Еще до того, как Греция вступила в войну, издатели, отвергая книгу, говорили, что Греция никому не интересна (хотя успешная продажа книги Билла Дюранта — пространного исследования, посвященного этой стране, доказала обратное). Теперь они просто говорят: «А не могли бы вы написать книгу об Америке?»
Все это на самом деле не имеет особого значения. Я привожу эти примеры, чтобы показать то, что действительно важное, как и прежде, персона нон-грата в этом мире. И если я думаю с любовью и благодарностью о Франции, то только потому, что меня там хотя бы терпели. Здесь же от меня ждут подчинения. Покажи я, что готов пойти на компромисс, и передо мною откроются все двери. А пока применяют обычную тактику: морят голодом.
Скоро они получат книгу об Америке, которую так просят. Могу заранее предсказать, какова будет реакция: меня осыплют оскорблениями, назовут извращенцем, мои мысли признают разрушительными, а меня самого предателем и ренегатом. Говоря «они», я прежде всего имею в виду критиков и рецензентов, эту армию наемных проституток, которые смотрят, куда ветер дует. Только сегодня я узнал от одного моего друга, что книга Жионо «Да пребудет моя радость» (Викинг-пресс, Нью-Йорк. — Примеч. авт.), которую я тебе недавно послал, уценена и продается задешево. Значит, по первоначальной цене продано меньше тысячи экземпляров. Это известие повергло меня в шок. Хотя мне хорошо известно, что вкусы читающей публики неуклонно катятся вниз, все же каждое новое подтверждение этого приводит меня в отчаяние. То, что писатель, который кажется мне самым многообещающим во Франции, не может рассчитывать на тысячу читателей из ста сорока миллионов американцев, выглядит просто нелепостью. Жионо был тем человеком во Франции, которого я не мог не повидать перед отъездом в Грецию. Я совершил паломничество к его дому в обществе его друга и переводчика Анри Флюшера. К сожалению, писателя мы не застали, но я удостоился чести осмотреть его жилище, познакомился с его слепой матерью и с матерью его жены, к которой он привязан, как к родной. Позже я бродил по его родному городу, видел места, которые он так трогательно описал в «Голубом Жане». Это посещение останется в моей памяти как достойный и прекрасный финал десятилетней жизни во Франции. Когда позже, уже в Греции, я услышал, что его бросили в тюрьму за «неповиновение», то понял, что совершено большое злодеяние. А затем пришло известие, что благодаря американскому вмешательству его выпустили на свободу. Радость моя была безгранична. И тогда я сказал себе: «Прекрасно! Свобода Жионо важнее безопасности Франции». Понимаю, что это сильно сказано, но я именно так думаю и по сей день не изменил своего мнения. Для меня Жионо представляет все самое лучшее во Франции — живое и развивающееся, будущую надежду страны. Американцы почти ничего не знают об этой Франции, предпочитая Жюля Ромена и Андре Мальро, и хорошо платят этим писателям за их словесную аутопсию мертвого тела Франции. А по-настоящему достойные французы, пытаясь избежать тюремного заключения, подвергаются перекрестному допросу, потому что власти опасаются их «вредного» влияния. Эта ситуация похожа на ту, что сложилась несколько месяцев назад, когда здесь поговаривали о спасении английских детей. Так называемые благодетели имели наглость потребовать у несчастных детей родословные. Такое же отношение преобладает и в отношении беженцев: первый и самый главный вопрос: есть ли у них деньги? Хотя у нас достаточно места, чтобы приютить все европейское население, и достаточно еды, чтобы всех накормить, мы не способны обеспечить всем необходимым даже свой народ. Как выяснилось, треть американцев имеют заработок ниже прожиточного минимума. Несмотря на то что многие уже призваны в армию, несмотря на все огромные усилия, миллионы людей по-прежнему остаются без работы. Какой фарс! Конечно, со временем большинству этих несчастных перестанут платить пособие по безработице, устроив на нужную для государства работу, где они будут изготавливать оружие для собственного уничтожения. Некоторые из них уже сейчас заняты тем, что производят разные материалы, которые грузятся на пароходы и прямо (или окольным путем) направляются «врагу». Для того чтобы прекратить эти самоубийственные перевозки, нужно сначала принять соответствующие законы. Никто не остановит подобный транспорт по велению совести или из чувства патриотизма. Что касается защитницы наших свобод, Англии, о которой мы проливаем сейчас море крокодиловых слез, то многим нашим добропорядочным гражданам кажется, что Англии следует отказаться от части своих владений в обмен на помощь, которую мы готовы ей оказать. Как вы не понимаете — такой шанс нельзя упустить! Англия попользовалась — теперь наш черед. А сквозь эту неразбериху, сутяжничество, зависть, жадность и предательство лейтмотивом проходит вопль: «Избавьте нас от этой войны!» Начиная с президента, все политики беспечно обещают народу, что не втянут его в бойню. И отказываются признать, что война уже идет. Они боятся сказать правду, сказать открыто: «Мы сделаем все, что в наших силах, чтобы разгромить страны Оси!» Если принять версию, что Германия и Италия виновны в международных преступлениях, связанных с их агрессивной политикой, то войну надо было объявить уже давно, несколько лет назад. Но нет, мы, как и все остальные, ждали и ждали — и теперь ждем, как и предсказывал Гитлер. Даже сейчас мы продолжаем надеяться и молиться, чтобы нам не пришлось участвовать в войне. Это относится к тем, у кого сохранились какие-то иллюзии, хотя большинство понимает, что решающий день не за горами. И такая перспектива их вовсе не вдохновляет — как можно было бы ожидать в случае, когда люди решили пойти в армию и бороться за правое дело. Нет, они тихи и молчаливы, хотя и смирились со своим жребием, не видя другого выхода. Перспектива неизбежной войны не вызывает у них никаких бурных эмоций — нет у них и той ненависти и страха, какими охвачены европейцы. Но известные отравители душ, радиожурналисты и газетчики, постоянно подогревают страсти, доводя народ до той степени безумия, какая требуется, чтобы подтолкнуть его к войне. Скоро заиграет оркестр, и наши развеселые крестоносцы отправятся освобождать мир от злых сил. Их проводят торжественно, как героев; когда же они вернутся — те, кому повезет, — им придется отдавать в заклад свои ордена и становиться в очередь за хлебом. Если, конечно, за время их отсутствия злые силы по эту сторону океана тоже не будут побеждены. Страх за свою шкуру пока удерживает от объявления войны наших политиков, обычно скорых на решения, когда речь идет о крови и деньгах других людей. На этот раз война не закончится простым упразднением фашизма и нацизма. На этом этапе она может перейти в главную стадию — вот чего все боятся. Как поступит Россия, когда будут уничтожены Гитлер и Муссолини? Какую игру она ведет? Конечно, коммунисты так же, как Гитлер и Муссолини, говорили миру о своих намерениях, но мы притворялись, что ничего не слышим, потому что это нам не нравилось. Мы не можем и не хотим понимать, почему русские отказываются играть по нашим, демократическим правилам.
Нам неприятно также задумываться о том, какие действия может предпринять Индия, если победоносные войска союзников истощат в войне свои силы. Может случиться так, что Индия выйдет из состава Британской империи, не спросив разрешения у Его Величества короля Великобритании. Индия может пойти по вполне демократическому пути и принять решение о самоуправлении. Как в таком случае защитники свободы и цивилизации могут, не кривя душой, возражать против этого? Я лично не берусь ответить на этот вопрос. Не могу я также представить себе, как послевоенная Европа, решив вступить на путь подлинной демократии, может быть приневолена все теми же крестоносцами принять ту ее искаженную форму, которой «наслаждаемся» мы. Каждый день мы читаем о тех усилиях, которые предпринимаются, чтобы заставить Черчилля открыть его истинные цели. Не говоря уже о том, что это несколько преждевременно, мне кажется весьма неделикатным спрашивать у лидера, пытающегося спасти свою страну от гибели, за что он борется на самом деле. Но это так похоже на американцев. Влезая в какую-нибудь грязную аферу, но желая скрыть истинные мотивы своих действий и придать им достойный оттенок, мы измышляем некую благородную причину. Мы никогда не признаемся себе, что решили уничтожить немцев, потому что не способны их убедить, что наш путь лучше, — нет, мы должны сначала поверить в то, что они не просто не правы, а представляют страшное зло, угрозу всему миру. Вот тогда можно убивать их с чистой совестью. Я, естественно, не сторонник такого подхода. Даже если б я предпочитал наш образ жизни больше, чем русский, японский, немецкий или итальянский, мне никогда не пришло бы в голову отстаивать его с оружием в руках. Похоже, что наши принципы свободы и справедливости выглядят на поверку не очень хорошо, если не производят на соседей никакого впечатления, а лишь заставляют презирать нас и насмехаться над нами. Если за нашими принципами стоит такая неопровержимая истина, что мы готовы отдать за них жизнь, тогда почему они не убеждают остальных? Почему граждане других стран готовы умереть за свои принципы? Может, потому, что тоже верят в их истинность и непогрешимость?
Не буду отклоняться. Я знаю так же хорошо, как и ты, что простые, рядовые люди из стран Оси не являются страстными фанатиками идей своих политических лидеров. У нас, во Франции и в Англии дело обстоит так же. Обычные люди, где бы они ни жили, не бывают кровно заинтересованы в чем-нибудь, кроме еды, питья, крыши над головой и одежды. Как мы знаем, они упрямо хотят, чтобы их оставили в покое. Им уже не одну тысячу лет вбивают в голову, что цивилизованный путь — лучший и единственно приемлемый для них. А сама цивилизация всегда подавалась как нечто, дающее возможность вести мирный, трудолюбивый и не лишенный приятности образ жизни. Чтобы заставить одну страну воевать против другой, надо назвать противников «варварами». Но люди, еще вчера считавшиеся гражданами цивилизованной страны, не могут за одну ночь превратиться в варваров. Однако когда все остальные козыри уже пущены в ход, прибегают и к этому. Это как бы проекция нашего желания. Но как только «варваром» подписан мир, заблудшая овца возвращается в овчарню — теперь уже противника так не зовут, он снова уважаем, его даже называют «геройски сражавшимся врагом».
Кстати, если идти дальше, то в сегодняшней ситуации обнадеживает то, что на горизонте варваров нигде не видно. Цивилизация в ее нынешнем виде распространилась по всей планете, не захватив только некоторые примитивные народы, которых можно не бояться. Нет уже вандалов, гуннов, готов или вестготов, которые могли бы угрожать современным противоборствующим империям. На этот раз разрешение проблемы должно прийти изнутри, иначе вся планета погрузится во тьму, чернее которой еще не было. На горизонте не видно нового, энергичного племени варваров. Развязывают войну цивилизованные народы — все с относительно долгой историей. Если у них недостает мудрости, чтобы организовать жизнь на более разумных и справедливых основах, чем те, что сложились за последние десять тысяч лет, если они не хотят пойти на великий эксперимент, тогда все испытания человечества были напрасны.
Честно говоря, я не верю, что человечество ждет регресс. Думаю, что в решительный миг появится великий вождь, какого еще не было в истории, и выведет нас из тупика. Но для появления личности такого масштаба человечество должно пройти через горнило невиданных испытаний: мы должны впасть в такое глубокое отчаяние, что нам захочется наконец стать настоящими людьми. А это означает жить друг для друга в высшем религиозном значении этих слов: нам придется стать планетарными гражданами Земли, связанными между собой не страной, расой, классом, религией, профессией или идеологией, но простым биением сердца. До сих пор цивилизация была историей повторяющихся провалов. У нас были отдельные цивилизации, но не было одной — общей. Мы видели и читали, как возникали огромные города, представлявшие за недолгий срок своего существования расцвет одной культуры за другой; с их угасанием жизнь целого народа (или народов) чахла и умирала. Даже за краткий срок нашей жизни мы стали свидетелями тех смертельных ударов, которые были нанесены Вене, Праге, Копенгагену, Амстердаму, Будапешту, Парижу, Шанхаю, Санкт-Петербургу. Не исключено, что до конца жизни мы увидим и закат других городов: Москвы, Берлина, Токио, Рима, Лондона, Нью-Йорка, Афин. Однако теперь падение великих городов не означает обязательно конца очередной цивилизации. Напротив, есть основания верить, что только после исчезновения этих городов (а с ними и всего, что они олицетворяют) мы получим то, о чем мечтают люди, произнося слово «цивилизация».
Есть еще одно понятие, которое все чаще употребляется вместо старого, получившего дурную репутацию, и это понятие сообщества. Основное различие между этими символическими терминами заключается в том, что новый несет в себе идею всеобщности. Он заставляет предположить, что не может быть никакой практически осуществимой культурной программы, пока организация, олицетворяющая определенный идеал, не распространится по всему миру. Другими словами можно сказать, что человечество не способно по-настоящему двигаться вперед, пока каждый человек не станет рассматриваться как важный и незаменимый элемент более крупного организма. Тот факт, что все мы равны перед Богом, должен быть продемонстрирован на практике. Причина того кризиса, в котором мы сейчас пребываем и который повсеместно признан как принципиально новый и не имеющий аналогов в прошлом, коренится в том, что наши убеждения расходятся с жизненной практикой. Мы вынуждены признать, что в течение нескольких тысяч лет обманывали самих себя. Нужно либо привести наши убеждения в соответствие с нашими поступками, либо прекратить существование. Мы должны захотеть спастись все вместе — больше нельзя надеяться на спасение только через личную веру. Чтобы сделать этот шаг, весь мир должен быть вовлечен в происходящее. Пойми меня правильно, этот процесс еще не начался. Он может начаться (если это когда-нибудь случится), когда силы, противостоящие друг другу в настоящий момент, уничтожат друг друга. В нынешнем конфликте бороться не за что — пока не за что.
Наверное, это жестокая закономерность, но опыт вновь и вновь учит нас, что невинные из-за их неведения обречены погибнуть вместе с виновными. Миллионы людей обречены на гибель, даже не зная за что. Никто не может изменить этот непреложный закон. Но страдание, вызванное миллионами смертей, может породить осознание того, что можно жить иначе, и это открытие останется с живыми. Нам надо освободиться отложного убеждения, что творческий дух, лежащий в основе всех культур и цивилизаций, нуждается в том, чтобы его отстаивали силой. Дух никогда не защищают с помощью насилия. Люди пытаются защитить только то, что уже мертво; когда же кажется, что эти безнадежные попытки вот-вот достигнут цели, что сам дух жизни замурован, и похоже, что обеспечен статус-кво, тогда происходит то, что мы зовем революцией. Нынешняя война, как и все прочие войны, — всего лишь уродливое проявление болезни, которая до поры была скрытой. Это не бич божий, не результат дьявольских махинаций злых гениев человечества. Гитлер и Муссолини — простые инструменты в руках судьбы; я вижу в них не больше зла, чем в Черчилле, Рузвельте или в любом другом демократическом лидере. Мне кажется, никто не имеет права требовать от других, чтобы они принесли в жертву свои жизни. Мы в ужасе воздеваем руки, читая о жертвенных ритуалах ацтеков, и не видим ничего предосудительного в периодических жертвоприношениях миллионов жизней во имя отечества, Бога, демократии или цивилизации. Что же это за чудовищные вещи, во имя которых требуются столь ужасные жертвы? Кто предъявляет эти требования? Ни у кого нет смелости взять на себя за это ответственность; каждый с осуждением показывает пальцем на другого. Такое отношение само по себе — очевидное признание преступности войны. Мы оправдываем себя, говоря, что всего лишь защищаемся. С этой полуправдой на устах мы готовы совершить самые подлые преступления. Сначала мы снимаем с себя всякую вину, а затем с удвоенной силой предаемся насилию. До тех пор, пока ответственность за содеянное возлагается на врага, не имеет значения то, как поступаем мы. Именно так ведутся в наши дни войны — совсем не так (думаю, ты со мной согласишься), как в старые времена. Нас мучает совесть, но, как всегда бывает в таких случаях, это не меняет дела. Никто во время войны не бросает винтовку и не кричит: «Война — зло! Я отказываюсь сражаться дальше!» Сделай так — и на тебя наденут смирительную рубашку, или еще проще — выстрелят в затылок. Обрати внимание, что к любому другому виду безумия относятся снисходительно, но только не к этому. Этот вид помешательства зовется изменой. Однако в таком случае всех почитаемых человечеством святых (за исключением разве что Магомета) можно назвать предателями. Если копнуть еще глубже, то эти люди, прибавлю я, были также предателями по отношению ко всему роду человеческому. Все они, предтечи нового, высшего типа человека, твердо и последовательно выступали против существующего порядка. Отсюда в большинстве случаев их мученический конец — преимущественно на Западе.
Потому что, замечу мимоходом, в отсталой Индии, где давно властвуют англичане, просвещая и одновременно грабя народ, так вот в Индии (где триста миллионов человеческих душ ничего не просят от своих благодетелей, кроме свободы, которую у них отняли) на протяжении многих столетий существует правило: не мешать проповедовать и исповедовать любые религиозные учения. Думаю, это единственная страна в мире, где на самом деле действует свобода совести и где на практике применяется принцип непротивления. «Не противься злу», — учит Спаситель. Христиане редко (если вообще когда-нибудь) относились к этим словам серьезно. Но их надо понимать буквально и соблюдать неукоснительно. В них суть учения Христа.
Хочу для контраста привести заголовок из вечерней газеты: «Теперь никакого мира — Рузвельт». Кто такой Рузвельт, чтобы так говорить? Он что, специальный эмиссар Всевышнего? Разве в его власти приказывать нам убивать или не убивать? Весь мир ханжески запротестовал, когда Гитлер приказал своим приспешникам готовиться к войне. Когда же, открыто подготовившись к войне, он сдержал свое обещание и начал военные действия, наши здравомыслящие соотечественники с пеной у рта объявили такое его поведение черным предательством. А что сделали его противники? Они что, в доброте душевной отбросили оружие, сказав: «Нападайте, если хотите, мы не станем сопротивляться, потому что не верим, что зло можно победить злом»? Как ты думаешь, была бы возможна война, если бы угрозы Гитлера вызвали такой отклик? Неужели ты полагаешь, что немецкий народ настолько жаждет крови, что нападет на беззащитных людей? Даже если Гитлер действительно заявил в своей книге, что все те, у кого недостанет мужества защищаться, будут уничтожены, надо помнить, что он не собирался нападать на слабые европейские страны. Его врагами были те, кто в свое время поставил Германию на колени и, пользуясь силой, не давал ей с них подняться. Даже если бы у него хватило духу поработить слабых, то сильных точно не хватило бы, особенно если могущественные державы, продемонстрировав моральное превосходство, отказались бы вступить в борьбу. У него не достало бы мужества продолжать начатое, прояви его враги хоть толику благородства. В конце концов, ему противостояли далеко не альтруисты: люди, представлявшие на Мюнхенской конференции Англию и Францию, возможно, добропорядочные христиане (что бы это ни значило), но, уж конечно, не смелые и великодушные личности. Они скорее напоминали перепуганных, прошедших курс перевоспитания бандитов, приехавших на конференцию, только чтобы спасти что можно из награбленного — незаконно конфискованного в свое время. Они поговорили между собой по-своему, по-бандитски, пошли на взаимные компромиссы и уступки, пытаясь спасти лицо. Нас всех тогда заставили осознать, что Гитлер не джентльмен, как бы ни выглядел он в глазах своего народа. Он был не только примитивным, он был авторитарным. Возможно, он говорил дрожащим представителям демократических стран, что он не боится никого из них, что он продолжит их разоблачать, несмотря на их компромиссы и уступки. Я собираюсь вернуть то, что принадлежит мне по праву, — должно быть, заявил Гитлер, — и если не получу этого мирным путем, то добьюсь силой. И тогда противники, зная, что он не шутит, и зная также, что сами плохо подготовлены к войне, пошли на дальнейшие уступки и компромиссы, а тем временем спешно стали приводить в порядок дела. А на языке этих джентльменов «приводить в порядок дела» означает активно готовиться к войне. И по непонятной логике, готовясь отразить нападение, они по-джентльменски, за небольшую плату, уступили врагу столь необходимое самим оружие. Как ты хорошо знаешь, в последней войне такие джентльменские сделки осуществлялись даже в момент самых жарких сражений. Вот уж действительно джентльмены! Добропорядочные христиане! Даже сейчас, когда я пишу эти строки, мы по-прежнему продаем оружие русским и японцам, которое, нет никаких сомнений, будет использовано против наших союзников, а потом и против нас. Будучи джентльменами, они законодательно уладили этот вопрос прежде, чем транспортные перевозки прекратились.
«Отныне никакого мира!» — поступил приказ из Белого дома. А ведь война еще даже не объявлена! Находясь по эту сторону океана, на безопасном расстоянии и в гордом одиночестве, мы восклицаем: «Продолжайте в том же духе! Сначала военные действия, а разговоры о мире потом!» Говоря другими словами, до тех пор пока одна воюющая сторона не будет поставлена на колени, мы не допустим, чтобы такое кощунственное слово, как «мир», осквернило наши уста. Рузвельт, или Черчилль, или, если хотите, Гитлер против Христа. Вначале докажи, что ты силен, как горилла, а затем веди себя, как голубь, — такова их логика! Для меня все это — чистой воды бессмыслица. Если я горилла, то предпочитаю оставаться ею. Если голубь, то даже самые крепкие выражения не превратят меня в гориллу.
Люди самого разного характера и общественного положения составляют в совокупности наш большой и сложный цивилизованный мир. Я искренне верю, что большинство из них считает, что они против войны. Нельзя вменять им в вину это заблуждение. Их можно только пожалеть за такую неосведомленность. Если кто-то в этом сомневается, пусть вспомнит о Мюнхенском сговоре и о том безумном всплеске радости, какая охватила народы Европы, в том числе и Германию, при известии, что мир хоть на время сохранен и худшее не случилось. Кое-кто видел в этом признак трусости. Даже если допустить, что это так (в чем я сомневаюсь, потому что всего через несколько месяцев эти трусы проявляли на поле боя чудеса героизма), то все равно факт остается фактом: люди с большим энтузиазмом приветствуют мир, чем войну. Пусть Гитлер — кровожадное чудовище, каким его называют, однако немцы точно так же обожествляли его и в мирное время. Даже у этого воинственного народа его популярность не возросла, когда он напал на Европу. По иронии судьбы именно в демократических странах лидер становится популярнее с объявлением войны. На это часто ссылаются, когда хотят отметить единодушие граждан демократической нации. Парадоксально, но Линкольна гневно осуждали, когда он мирно проповедовал свои идеалы, и вознесли до небес, назвав «великим вождем», после того, как он вверг нацию в самую кровопролитную из всех выпавших на ее долю войн. Стоит заметить, что хотя Линкольна и назвали Великим Освободителем, на Юге его по-прежнему не считают героем. Нам так и не удалось убедить Юг в своей правоте — они просто подчинились силе. Что касается освобождения рабов (а мы делаем вид, что именно это было главной причиной войны между штатами), то достигнуто только одно: закабалили и белых. Мы вышли из Гражданской войны, утратив часть тех самых свобод, за которые боролись. Спасая союз штатов во имя интересов крупных промышленников Севера, мы обрекли наших белых братьев на еще большее рабство, чем знали наши чернокожие братья. В настоящее время никто не свободен, если у него нет больших денег или он не владеет орудиями труда. По меньшей мере 80% мировых запасов золота находится в нашей земле — в нашем Кентукки. Англии, чья империя занимает две трети земного шара, пришлось попросить Америку ссудить ей деньги для продолжения войны. И эти две великие нации, самые богатые в мире (но не по продукту на душу населения!), были вынуждены тянуть в виде налогов из бедных деньги, которые, потребуй бедняки их в мирное время у своего правительства на пищу и кров, вернулись бы в виде пуль.
Известно, что Первая мировая война обошлась ее участникам в двести пятьдесят миллиардов долларов. «Этой астрономической суммы, — говорит подсчитавший ее американский специалист (кстати, совсем не большевик), — хватило бы на то, чтобы построить дома стоимостью в две с половиной тысячи долларов каждый на пятиакровых участках по сто долларов за каждый акр. Такой дом мы могли бы обставить мебелью на тысячу долларов и вручить от него ключи каждой семье в России, Италии, Франции, Бельгии, Германии, Уэльсе, Шотландии, Ирландии, Англии, Австралии, Голландии и Соединенных Штатах». Что говорят милитаристы? Лучше потерять все, чем мы дорожим, но сохранить независимость и не сдаться врагу. Но что это за независимость, если ради нее человек жертвует самым необходимым? Кому нужна такая независимость? Тому, кто наверху, тому, кто будет жить в комфорте, даже если страна будет лежать в руинах? Я бы ничего не сказал, если бы люди, призывающие нас к войне, первыми пожертвовали бы всем, первыми хлебнули горя, вернувшись домой израненными и сломленными. И не возражал бы против армейской дисциплины, если бы офицеры первыми принимали огонь на себя. И тем более не возражал бы, веди генералы и адмиралы войну исключительно между собой. Я бы и не пикнул, если бы лидеры воюющих стран принесли себя в жертву. Мне также нечего сказать человеку, который добровольно идет сражаться за свою страну или за принципы, в которые верит. Такой человек — герой, или дурак, или и то и другое. Но я решительно протестую и никогда не признаю правильность того, что человека заставляют против его воли и совести приносить в жертву собственную жизнь ради дела, в которое он не верит. Пусть такой один на миллион — для меня это не важно, — он все равно должен быть защищен. Проверять, до какой степени этот человек искренен (что в наше время вменяется в обязанность офицерам-вербовщикам), на мой взгляд, не только глупо и бесполезно, но и подло. Очевидно, что чувство долга, которое предположительно должно присутствовать у всех добропорядочных граждан Республики, расценивается сейчас как крайне низкое, на него не могут положиться. Мы не решаемся спросить у каждого, готов он исполнить свой долг или нет. Ведь в большинстве случаев ответ будет: НЕТ! В вопросах долга те, кто стоят над нами и должны учить своим примером, показывают весьма плачевные результаты. Долг, служба, жертва — это слова, которыми дрессируют собак. Если бы наверху находились люди с развитым чувством долга, верные служаки, готовые, если надо, принести себя в жертву, тогда не приходилось бы требовать этих качеств от простых смертных. Но люди у власти обладают прямо противоположными свойствами: алчностью, трусостью, эгоизмом. Сейчас, когда их безопасность под угрозой, они щеголяют благородными словами и просто замучили ими простых людей. Что я буду делать, если нападут на мою мать? Прежде всего это мое личное дело, но что бы я ни делал, это не имеет никакого отношения к тому, пойду я на войну или нет. А где был ты, спрошу я у своего собеседника, когда моя мать голодала и не имела крыши над головой, когда ей нечем было накормить голодных детей, когда она умирала не в своей постели, а все потому, что у нее не было денег? Где был ты, когда в самом хлебе, который ей давали, отсутствовали жизненно важные вещества? Где был ты, когда ее выселили из квартиры и выбросили на улицу? Где был ты, когда ее, заявившую о своем праве на прожиточный минимум, полицейские избили дубинкой, применив еще и слезоточивый газ, и бросили в тюрьму, как преступницу? Можно продолжать и дальше ad nauseam*. Долг — замечательная вещь, когда исполняется молча и по доброй воле; когда же воры и мерзавцы требуют от нас, чтобы мы его исполнили, это отвратительно. Лично я скорее пойму человека, уклоняющегося от долга, чем тех, кто угрозами и силой заставляет его подчиниться. Мой долг касается только меня, к долгу соседа я отношения не имею. Нужно просто относиться к нему по-человечески, а не судить или чего-то требовать. Если я выполню свои обязанности должным образом — больше шансов, что и он выполнит свои. Правильной жизни лучше всего учить на примере. А постыднее всего, на мой взгляд, проповедовать подчинение долгу, а самому уклоняться от него.
* До отвращения (лат.).
Что касается долга, я прекрасно помню реакцию французской аудитории, когда в киноновостях показывали немецких солдат, марширующих гусиным шагом перед фюрером или Муссолини, обращавшимся с балкона с пламенной речью к своим сторонникам. Реакция зала напрямую зависела от района, где показывали фильм. На Елисейских Полях зал всегда взрывался негодованием, там долго не стихали язвительные насмешки, шиканье и свист; в бедных кварталах тоже иногда возникали вспышки гнева, но в основном атмосфера оставалась мрачно-настороженной. Временами кто-нибудь говорил: «Да этот парень псих», имея в виду Гитлера или Муссолини. Иногда, выходя на улицу после вечернего сеанса, я испытывал чувство нереальности происходящего; даже если бы я не читал «Майн кампф» и не следил за новостями в газетах, увиденное собственными глазами было настолько очевидным, что только оторванные от жизни люди не сделали бы ясных выводов. В разговорах на эту тему вы обязательно услышали бы, что французы не дремлют, — просто не в их характере затевать такие устрашающие военные парады. «Когда придет время, мы им покажем!» — вот обычная реакция. Не скажу, что поделывали военные, но что касается рядовых людей, то в их поведении я не заметил особых изменений. Каждый, как обычно, занимался своим делом, ворча, что бизнес идет из рук вон плохо. А насчет ситуации за границей, что ж, об этом должно думать правительство. Как тебе известно, правительство менялось так часто, что никто и не помнил, кто и когда в нем работал. Такое положение было почти повсюду за пределами стран Оси вплоть до начала войны. Сейчас оно существует и у нас, несмотря на то, что ведется огромная работа по созданию национальной обороны. Мы готовимся к войне и в то же время пытаемся, как обычно, заниматься бизнесом. Люди, которые смотрят антигитлеровские ролики, яростно демонстрируя свое неодобрение, потом спокойно ложатся спать и на следующее утро приступают к своим обычным делам. Ворчат, когда растут налоги, и впадают в панику при получении призывной повестки в армию. Они хотят, чтобы свергли Гитлера и Муссолини, но предпочтут отдать Англии деньги и оружие, чтобы англичане сделали всю работу сами. Еще несколько недель назад лозунгом дня было: если возникнет необходимость, мы пойдем на войну. Если возникнет необходимость. Будто раньше она не возникала.
Иногда я думаю: а что, если бы люди по-настоящему стремились к войне с Гитлером? Предположим, нашелся бы оратор-златоуст, которому удалось бы так воспламенить народ, что тот взял бы ситуацию в свои руки. Вдруг угроза утраты независимости стала бы такой реальной перспективой, что людям ничего не осталось бы, кроме как сосредоточить всю свою энергию на том, чтобы остановить врага. Можешь вообразить, что тотчас бы произошло? Прежде всего нынешнее правительство тут же бы прогнали, военное руководство тоже, сместили бы адмиралов и генералов, а сенаторов и конгрессменов бросили в тюрьму. Опустошили бы банки, упразднили страховые компании, сняли бы с работы руководителей промышленных предприятий. Все работало бы только на войну — никакого другого бизнеса. Исчезла бы потребность в деньгах — ведь прибыль стала бы невозможна; жалованья бы никому не платили, исчез бы смысл в сбережениях. Излишки продовольствия, одежды и прочих жизненно важных вещей распределили бы между нуждающимися. Каждый работал бы ради свободы и поэтому должен быть сыт и одет. Стал бы важен каждый человек, независимо от выполняемой роли. Школы закрылись бы, а детей тоже привлекли бы к работе. Я так и слышу слова Генералиссимуса: «Нам нужна помощь каждого мужчины, женщины и ребенка; нам нужна помощь стариков, больных, сумасшедших и преступников». На больных будут смотреть с предубеждением, как на зло, а на преступников — как на больных или людей с патологией. Но трудиться заставят всех — даже паралитиков, даже людей, прикованных к постели. Если нужно пятьдесят тысяч самолетов — получим пятьсот тысяч, если нужно пятьсот военных кораблей — делаем пять тысяч. Мы увидим мощный взрыв активности: ведь не только независимость, но и сама жизнь окажется под угрозой. Если эта картина выглядит абсурдной, стоит вспомнить поразительный размах походов крестоносцев, завоевания Магомета, ратные подвиги Тамерлана. Если жизнь и свободу надо отстаивать с мечом в руках, тогда наш долг — выковать самый могучий на свете меч. Если это единственный выход — так станем же карающим бичом земли. И не остановимся до тех пор, пока не будут уничтожены все мужчины, женщины и дети, которые думают не так, как мы.
Такой мне представляется война, если уж ей суждено быть. Никаких полумер, никаких колебаний, никакого джентльменства, никаких компромиссов, никакого снисхождения. Если те, кто противостоит нам, угрожают самим основам нашего существования, тогда да поможет им Бог, потому что мы истребим их до последнего человека. Так я представляю себе тотальную войну. Никаких пленных, никаких миссий Красного Креста, никакой Армии спасения, никаких представителей от Христианского Союза молодежи. Абсолютная лояльность, жертвенность и полная преданность делу — не больше и не меньше. Не отступать и не сдаваться. Не хватит оружия — кусайтесь и царапайтесь. Не хороните мертвых — пусть гниют и разносят заразу. Поставьте на карту все, ибо есть только одна цель, и если ее не достигнуть, пропади тогда все пропадом! Если мистер Рузвельт или другой представитель власти может сказать: «Теперь никакого мира!» — тогда ему ничего не остается, как довести дело до конца. Более того, это его долг, потому что каждое промедление, каждый компромисс, каждое проявление нерешительности и недостаточно энергичные усилия каждого мужчины, женщины или ребенка приближают сумерки окончательного поражения. А по логике войны поражение — единственная вещь, которую нельзя допустить. Если наше поражение означает конец жизни, свободы и счастья для всего мира, если такая мысль прочно засядет в сознании американцев, мысль, которую они сами станут считать жгучей реальностью, тогда от нас можно ждать всего. Если Гитлеру удалось добиться удивительных результатов за семь-восемь лет, то мы сделаем даже больше всего за один-два года. Но, как я говорил, при одном условии: идея должна стать реальностью.
Лично я не верю, что такое произойдет. Думаю, будет еще несколько войн, каждая ужаснее и разрушительнее предыдущей, прежде чем произойдет такая разительная перемена. С окончанием каждой новой войны надежд на лучшее будет все меньше. Когда развеется последняя иллюзия, вот тогда, возможно, и произойдет чудо. Оно может принять совсем другое обличье по сравнению с тем, что описал я. Ведь единственное чудо, на которое может надеяться человек, состоит в том, что изменится он сам, познав наконец мирную жизнь, которой будет дорожить больше всего на свете.
Сейчас у нас нет почти никаких признаков того, что это действительно может произойти. Возможно, самый обнадеживающий симптом, пусть и со знаком минус и сопровождающийся достаточным лицемерием, заключается в том, что (как я говорил выше) ни одно правительство мира не способно заручиться поддержкой своего народа, затевая неприкрытую агрессию против другого народа. Каждая война в наши дни выдается за оборонительную. Трудно сказать, сколько времени потребуется жителям Земли, чтобы понять: война не может ни от чего защитить; однако даже в наши дни часть особенно прозорливых англичан выступает против ведения войны только ради защиты Британской империи. Медленно, но верно люди должны осознать: единственная империя, за которую стоит сражаться, — это Империя Человека, то есть сама Земля и ее обитатели. А для того, чтобы спасти эту империю, бессмысленно убивать друг друга: ведь единственный враг человека — он сам. Серьезные возражения вызывает теперь лицемерная позиция, которую занимают последние две тысячи лет демократические страны, исповедующие в большинстве своем христианство. Только на днях я видел в новостях, как группу лиц, отказывающихся идти на войну по религиозным соображениям (они принадлежат к той заслуживающей особого внимания ветви христианства, которая буквально придерживается заповеди: «Не убий!»), освободили от воинской повинности. Им предложили разные виды нестроевой службы, в том числе оказание помощи раненым на поле боя. Предположим теперь, что в будущем все больше и больше людей захочет присоединиться к этой законно освобожденной от участия в военных действиях группе — пусть даже с целью избежать призыва в солдаты, что тогда? Что произойдет, если санитаров будет больше, чем солдат? В Китае на протяжении многих столетий армия состояла только из наемников — они и отражали натиск врагов. В Индии долгое время был мир, установившийся после того, как один воинственный правитель, победив всех врагов, обуздал в конце концов свою воинственную природу. История не раз доказывала: люди могут жить в мире. Однако существует разница между Pax Romana (который возрождают немцы), или тем миром, что предлагает Британская империя с искусным, лицемерным дележом и методом правления, или русско-американской политикой изоляционизма, или миром народа, у которого нет никакой склонности к войне, какой бы при этом ни возникал повод. Возможно, когда-нибудь на вопрос: «Что вы будете делать, когда на вашу страну нападут?» — последует ответ: «Захотим узнать, почему на нашу страну напали?» (Что касается Америки, то разрешите заметить, что на нее пока еще никто не нападал. Нам приводят убедительный список подвергшихся агрессии стран — Австрии, Финляндии, Чехословакии, Польши, Норвегии, Дании и других, как бы говоря: теперь ваша очередь! Через двадцать лет, когда будут опубликованы все правительственные документы, отношение к этим не спровоцированным нападениям будет совсем иным.) Большинство живущих на земле людей не только верит, но и знает, что единственной причиной войн в наше время является экономическая конкуренция. И, зная это, они тем не менее позволяют увлечь себя дешевыми и порочными лозунгами, которые искажают суть дела. Я сказал: они позволяют увлечь себя, но будет точнее употребить другое выражение: они бессильны поступить иначе! Они невинны и виновны одновременно. Они загоняют себя в угол, каждый день своей жизни молчаливо соглашаясь на то лживое и гибельное существование, которое им навязывают.
Мне только сорок девять лет, но сколько же войн и революций прошло за этот небольшой срок! А еще считается, что мы живем в просвещенный век! Бросая взгляд на короткую историю нашей цивилизации, видишь, как одна война вызывает другую. Ни у кого нет сомнений в том, что настоящая война — порождение предыдущей. И не получим ли мы завтра новую войну, зерно которой посеяно сейчас? Чего мы можем достичь, если (каким бы благородным и героическим ни был порыв) результатом всегда является война, война, война? Когда я вижу ситуацию в этом свете, мне припоминается то место из «Жизни, полной риска» Блеза Сандрара, где он рассказывает о простом французском солдате, чье тело было так страшно изранено и изувечено, что потребовалось несколько часов на обработку его жутких ран. Я вспоминаю эту сцену потому, что та драма, которая развертывается вокруг издающего пронзительные вопли куска человеческой плоти, символизирует вечную драму человека. Возможно, ты помнишь, что, несмотря на все мольбы несчастного о смерти, Мать-настоятельница нечеловеческими усилиями спасает ему жизнь. А затем главный врач французской армии, приехавший проверить работу своих мясников, решает продемонстрировать свое мастерство на все том же жалком, вопящем солдатике, подвешенном в корзине к потолку. Быстро и безжалостно вскрывает он, одну за другой, его многочисленные раны, а тем временем маленький человечек, помешавшийся от боли, лежит, распластавшись, как устрица, в которую втыкают раскаленные докрасна зубцы вилки. Спустя час после успешной демонстрации великим хирургом своего нового метода солдатик умирает. Все многочасовые, сверхчеловеческие усилия Матери-настоятельницы пошли прахом. Молитвы солдата услышаны: его во имя прогресса и развития хирургии распотрошил главный мясник. Именно так поступают и поджигатели войны. Они берут окровавленное, трепещущее, агонизирующее тело человечества и во имя прогресса и дальнейшего процветания вскрывают на нем раны, а когда тело перестает наконец содрогаться от страха и боли, когда его сковывает смертельный холод, они объявляют, что эксперимент прошел успешно. Каждый военный успех отбрасывает человечество на миллион лет назад. Для умирающего человека милосердная работа ангелов — как трепет крыл в темноте. У нас едва ли есть время, чтобы открыть глаза и посмотреть ввысь до того, как нас пронзят тысячи мечей. Сострадательная Мать-настоятельница у Сандрара отдает последние силы, чтобы утешить страдальца, который уже обречен. Она знает, что не сможет спасти этого человека, но все равно не прекращает усилий. А затем является хирург, которому безразлично, жив этот человек или умер: его занимает только одна мысль — продемонстрировать успешность своего метода. Отличный пример. Те, кто затевает войну, хотя и делают это во имя Господа, в глубине души равнодушны к страданиям соотечественников. Их разговоры о будущем безрассудны, потому что они не усвоили уроков прошлого. Чтобы сделать свое дело, они закрывают глаза, затыкают уши, ожесточают сердца. Для меня крики умирающего звучат пронзительнее и призывнее всех увещеваний праведников. Я скорее соглашусь, чтобы меня называли трусом и предателем, чем оставлю без внимания мольбу беспомощного человека. Если задуматься поглубже над этим столкновением интересов, то поймешь: не важно, с какой стороны доносится крик о помощи. Мы одновременно находимся на обеих сторонах: в каждом из нас есть победитель и побежденный. Минута — и крик может раздаться уже с другой стороны. Зачем ждать, пока смертельный ужас не остановит меч? Неужели у нас нет воображения? Неужели мы не можем заглянуть в будущее и увидеть, как братаемся с врагом? Почему не замириться сразу же, прямо сейчас! Или за нас думает меч? Разве один только он может решить наши проблемы? Мы что, только с мертвыми считаемся или и с живыми тоже? Разве понять, кто прав, а кто виноват, важнее самой жизни? Или сама жизнь рождает знание? И если мы правы, но мертвы, или правы, но сломлены духом, какая тогда польза в нашей правоте? Кто может быть до такой степени в ней уверен, что ради этого обречет на смерть соотечественников? Мы, народ, почти истребивший коренных жителей континента, индейцев, у которых отняли их землю. А сегодня мы, потомки людей, грабивших, сжигавших, насиловавших, убивавших, травивших наших врагов, американских индейцев, почитаем их и тщетно пытаемся загладить свою вину перед ними. Сейчас мы хвастливо заявляем, что в наших жилах течет индейская кровь.
Какая насмешка! Какой цинизм! В самой кровопролитной из всех наших войн, в Гражданской, мы, жители Севера, огнем и мечом подчинили себе наших братьев на Юге. Теперь же, когда мы смотрим фильм под названием «Унесенные ветром» у себя на Севере, мы освистываем солдат из армии северян и вместе с южанами с ненавистью и отвращением произносим имя генерала, нанесшего Югу смертельный удар. Все это мы делаем из мучительного сознания вины, признавая ту вопиющую несправедливость, какую совершили против своих братьев. Ошибки мы осознаем пятьдесят, сто, пятьсот лет спустя. Понимая, как надо было поступить в прошлом, мы не знаем, как вести себя в будущем. Надо понимать это сейчас, говорю я. Будущее в наших руках. Сегодняшний день готовит его. Люди, требующие от нас, чтобы мы убивали, принадлежат не будущему, а прошлому.
Я не берусь утверждать, что люди, видящие в войне последнюю надежду, обязательно плохие, хуже всех остальных, но заявляю, что они глупы, страдают недостатком воображения, великодушия и мудрости. Когда они говорят о войне как о последней надежде, можем ли мы быть уверены, что для сохранения мира испробованы все средства? Боюсь, что нет. Боюсь, такой жалкий миротворец, как Чемберлен, сделал крайне мало, чтобы отвратить неизбежное. Какая заслуга в том, чтобы притворяться, будто стремишься к миру, если не хочешь пойти на уступки и сгладить конфликт? Легко говорить, что хочешь мира, когда ты сильнее, когда у тебя есть все необходимое, чего нет у других. Тот, кто доведен до такого отчаянного положения, что решается на открытый конфликт, не станет играть по правилам. Естественно, что именно он возмутитель спокойствия. Но что заставило его нарушить мир? Одна лишь злая воля? Дьявольская алчность, зависть, ненависть? Даже тот, кто считает, что немцы отравлены злобой, должен признать, что и мы, противостоящие им, не пылаем к ним любовью. Ненависть не приходит ниоткуда, она не зародится у народа, окруженного любящими, доброжелательными соседями. В психозе немецкого народа нет никакой тайны. Нет тайны и в нежелании британских империалистов расстаться с незаконно обретенной собственностью. Нет ничего таинственного и в отсутствии у американского народа желания вступить в войну за судьбу империи, которая всегда была враждебна к нашим насущным интересам...
Мой дорогой Фред, прошло добрых три года с момента написания этого письма. Война все еще продолжается, и никто не знает, когда она закончится и чем. На днях я получил письмо от нашего друга Клода Хоктона, где он пишет: «Относительно этой войны у меня два предчувствия (думать о ней, конечно, нельзя). Первое — то, что закончится она каким-то немыслимым образом; а второе — то, что она только эпизод в чем-то большем, что нам трудно вообразить».
Ты, наверное, удивлен, почему я так долго не обнародовал свой ответ на твое письмо. Я сознательно ждал, когда исход войны будет очевиден. Когда на горизонте маячит победа, люди начинают вновь думать о мире. Каким он будет? Вечным? Военачальники уже заняты подготовкой переговоров: они собираются подписать новый мирный договор. По поводу него у меня нет сомнений: это будет самый дорогостоящий договор в истории человечества, а действовать он будет только до очередной войны. Так что, да пребудет с тобой мир — до следующей войны!
Генри
Июнь 25, 1944
Убей убийцу! Часть 2
В мире воцарился мрак. Похоже, человечество намерено решить свои проблемы силой. Никто не может остановить волну ненависти. Мы во власти космических сил, и каждый делает что может или должен.
Каждому человеку эта война принесет свое. Жизни миллионов мужчин и женщин принесут в жертву; миллионы других получат тяжелые увечья. Одинаково пострадают невинные и виновные, мудрецы и глупцы. Ситуация вышла из-под контроля — теперь мы в руках Судьбы.
Бесполезно говорить, что это не должно было случиться. Нам надо не спрашивать, что происходит, а примириться с этим. Однако существует тысяча способов принять неизбежное. От того, как именно мы его примем, зависит, сможем ли мы потом что-либо изменить. Нет ничего такого, чего нельзя было бы исправить. Все значение жизни умещается в слове «страдание». То, что весь мир страдает одновременно, — чрезвычайно важный факт*. Такого раньше никогда не было. Это дает нам шанс, и в нашей воле воспользоваться им или нет.
* Не весь мир — преимущественно «цивилизованные» народы. — Примеч. авт.
Я хочу высказать свое личное мнение по поводу того, как можно распорядиться такой возможностью. Мы, американский народ, до последнего не вступавшие в этот международный конфликт, теперь тоже втянуты в него. Признаем мы это или нет, верим ли в себя так, как верят в нас другие народы, — в любом случае мы сейчас надежда человечества. Это как раз то, на чем созидалась Америка. Так пусть же и теперь это будет нашим оплотом.
Для чего мы вступили в войну? Чтобы расширить нашу империю, увеличить владения, добиться господства над другими нациями? Думаю, преобладающая часть американцев на это твердо ответит: нет! Как и другие народы, нас ввели в заблуждение. Кроме того, мы стали черствыми и равнодушными. В этом — наш грех. Сейчас мы готовы испить чашу уготованных нам страданий вместе с праведниками и грешниками. Более того, мы намерены вынести то, чего никогда не выносили прежде. Это стало очевидно в день объявления войны. Что мы как народ можем сделать помимо того, чего ждут от нас союзники? Мы можем быть великодушными и дальнозоркими, можем быть твердыми, как сталь, и в то же время мудрыми и чуткими, когда придет время. Для нас нет ничего невозможного, потому что мы — избранный народ. Когда наши предки впервые высадились на этой земле, их приветствовали, как богов. Но, к нашему стыду, они вели себя как дьяволы. Они искали не дружбы, а золота. Теперь мы отвечаем за их грехи. Мы расплачиваемся за то, что совершили наши предки. Они бежали из тюрем, в которые заключили себя сами, потому что им привиделся Рай. Если бы они вели себя как боги, за которых их приняли коренные жители континента, они обрели бы тот Рай, который искали. Но они были людьми и забыли свою мечту о Рае. Мечту трудно убить: она витает неподалеку, даже если воспоминание о ней уже стерлось в памяти. Эта прекрасная мечта по-прежнему ассоциируется с Америкой во всех уголках света. Жаль, что мы, американцы, способствовали укоренению ложного толкования этой мечты и, таким образом, принесли миру еще больше вреда. Мы создали впечатление, что Америка — место, где богатеешь. Мы сделали упор на богатстве, а не на возможностях. Из-за своей алчности мы убили курицу, несущую золотые яйца. И все же, несмотря на нашу трагическую ошибку, мы знаем, что эта «курица» была. Теперь мы подошли к моменту, когда просто обязаны вразумительно растолковать эту легенду.
Какая же прекрасная возможность была у американских колонистов? Служить человечеству, принести в мир просвещение и справедливость. Со времени создания республики у нас не было врагов, за исключением метрополии, то бишь Англии. Нас окружали друзья. Единственная большая война была междоусобной. Но в предыдущей войне нас втянули в мировой конфликт, суть которого мы понимали лишь частично. Когда война закончилась, мы вновь постарались укрыться в нашей удобной раковине, не желая нести ответственность, которую возложили на себя, оказавшись среди участников масштабного конфликта. Мы отклонили предложение заседать в Гаагском трибунале и принимать участие в разработке первого, чернового варианта международных законов и правил. В течение ряда лет мы отказывались признать единственное правительство, которое извлекло уроки из войны и стремилось создать более разумный и справедливый порядок на земле. С появлением диктаторов мы палец о палец не ударили, только сидели и смотрели, как они проглатывают и порабощают маленькие страны, одну за другой. Когда пала Франция, мы почувствовали горечь и боль. Мы кричали: «Позор!» — хотя ничем не помогли ей. Мы позволили бы и Англии пережить ту же участь, но англичане вылеплены из другого теста. Вплоть до предательского нападения японцев, которое можно было, учитывая полученные уроки, предвидеть, мы размышляли, какой курс избрать. И вот теперь внезапно объединились и, как и в предыдущей войне, делаем вид, что сражаемся за свободу человечества. Журналисты делают все возможное, чтобы заставить американский народ поверить в эту прекрасную легенду, хорошо зная, что в основе психологии американцев лежит иллюзорное представление о мире: в нас хватает ярости и деловитости, чтобы убивать, но только в том случае, если мы видим в себе спасителей мира и современных крестоносцев. «Наконец-то, — прочитал я в газете, — нация охвачена единым порывом; настал великий момент, и Америка шагает в такт героическому маршу. Мы отказались от пустяков, равнодушия и страха, взяли на себя ответственность за судьбу мира и все, как один, повернулись к сияющей звезде». Дальше в том же духе — говорильня и трескотня до заключительной фразы: «Никаких компромиссов — вплоть до победы»*.
* «Нью-Йорк пост», декабрь, 13, 1941. — Примеч. авт.
Невозможно, чтобы мы проиграли войну. Но что мы надеемся выиграть? Или лучше поставим вопрос так: для чего? Этот вопрос господа редакторы умело обходят, отделываясь фразами типа: «Навсегда освободим мир от нацистской заразы» и так далее. Мы что, микробиологи и дизенсекторы? Или пытаемся оберегать гроб Христа от грязных лап неверных? В течение двух тысяч лет мир спорит по поводу мертвого тела Христа. Сами христиане утверждают, что Бог послал своего сына, живого Христа, чтобы спасти мир. Ведь не труп же он нам послал, чтобы из-за него велись войны. А в действительности именно это и делают христиане, приветствуя любую возможность повоевать во имя Христа, который принес на землю мир. И этому не будет конца до тех пор, пока каждый из нас не станет таким, как Христос, пока вера и любовь не преобразят наши слова в дела, сделав легенду реальностью.
«На войну — и дальше» — гласит заголовок редакционной статьи, которую я только что цитировал. Нам всем интересно, что ждет нас после окончания войны. Сама по себе война уже никому не интересна. А вот что наступит после нее, зависит от того, с какой целью мы ее ведем. Мы получим именно то, что хотели получить, и ничего больше. В этом отношении война ничем не отличается от мира. Не имеет никакого значения, пылаем ли мы ненавистью или вялы и апатичны, если не знаем, чего хотим. Победить Гитлера и его банду — не слишком высокая цель. С ними можно было бы справиться и без войны, имей мы достаточно ума, воли и чистоты, чтобы взять на себя решение этой задачи. Гитлер появляется там, где есть нерешительность, сомнение, праздность и оторванность от жизни. Как был необходим Иуда, чтобы Христос сыграл драму, предначертанную ему судьбой, так и Гитлер необходим нашему веку, чтобы мир мог сыграть драму объединения и возрождения. Христос выбрал в предатели Иуду, мы — Гитлера. Все сверхштатные лица, так сказать, даже если и были честными, порядочными джентльменами, терялись на фоне этой громадной дьявольской фигуры. Ни Черчилль, ни Рузвельт, ни Сталин не смогли бы в одиночку справиться с этим монстром. И хорошо, что не смогли, потому что теперь маленькие люди, жалкие безвестные человечки, составляющие громадную массу человечества, сами ответят на вызов. Христос выбрал себе двенадцать учеников не из сильных мира сего, а из числа ничем не примечательных людей.
Я вновь возвращаюсь к идее, которую Америка сумела заронить в сознание других народов: даже самый ничтожный из ничтожных может чего-то добиться и «занять свое место» в этом мире. (Лучше бы мы внушали необходимость «найти свое место»!) Повторяю, что своей практикой американский народ исказил эту идею. Мы слишком часто демонстрировали, что подменили концепцию свободы и служения человечеству убогим стремлением к власти и богатству. Но к власти и богатству не для всех американцев — это было бы слишком! — а для избранных. Наша демократия — самая худшая из всех существующих на земле. У нее никогда не было ничего общего со свободой — не демократия, а одно название. Испытаний она никогда не выдерживает, что показала война между Севером и Югом. Если что-то пойдет не так, она в очередной раз подведет, потому что в ее основе не лежит уважение к индивидууму, к священной человеческой личности, которая в массе своей составляет народ, а в идеале — божество. Мы были демократическим обществом только в грубом политическом смысле, но в сути дела никогда не обманывались. Наши шутники, карикатуристы, мультипликаторы отражали сознательное и бессознательное разочарование народа.
Что же может сделать американский народ во время этого великого мирового катаклизма — за рамками намерений своих подозрительно бескорыстных лидеров? Как могут американцы победить в войне, в которой у них не было никакого желания участвовать и которую противостоящие им народы явно не хотели затевать? Мне вспоминается фильм «Хуарес», а именно тот его момент, когда Хуарес рассказывает на ассамблее представителей европейских правительств о тех страданиях, которые мексиканский народ претерпел от европейской «цивилизации». Как же похожи на шакалов эти вальяжные и ироничные полномочные европейские представители! Испокон веку так выглядели важные шишки Государства и Церкви. А народ всегда был безмолвным и безучастным, скованным по рукам и ногам собственными представителями. То же самое в наши дни происходит в лейбористском движении. Линкольн, Ленин, Хуарес не рождаются каждый день. У человечества был только один Будда, один Христос, один Магомет, один Рамакришна. Только один наш соотечественник смог произнести следующее: «Пока на свете есть бедные, я — с ними, пока есть изгои, я — среди них, пока хоть один человек находится за решеткой, я не могу чувствовать себя свободным». Может американский народ подписаться под этими бесхитростными, простыми, как у Христа, словами? Захочет ли? Если нет, тогда другие люди присвоят себе лидерство. Русские уже далеко обошли нас в осознании своих целей. Завтра нас обойдет Китай и, возможно, Индия. Мы уже не идем впереди — нас тащат за собой, привязав за скальпы.
В чем наша роль? Как мы поступим? Какой пример дадим?
Начнем с самого начала. Надень шляпу и ступай на улицу. Неторопливо пройдись, заглядывая в витрины. Возьми блокнот и карандаш и запиши все те вещи — из одежды, еды, мебели, медикаментов, ювелирных изделий, технических новинок, безделушек, которые, на твой взгляд, необходимо продолжать производить, пока мы воюем. Пошли список президенту Рузвельту с пометкой «лично».
Это первый шаг. Дальше иди домой, спокойно сядь и подумай. Попытайся представить жизнь без этих ненужных вещей. Спроси себя, смог бы ты обойтись самым необходимым. Считай, что президент внимательно отнесется к твоим предложениям.
Затем поразмышляй о заработной плате. Ты действительно думаешь, что можешь претендовать на большее, чем человек в военной форме, у которого нет права голосовать и которому приказали пожертвовать жизнью ради тебя? Видишь ли ты какую-то разумную причину, по какой сержант должен получать более высокое жалованье, чем рядовой, а младший лейтенант — более высокое, чем сержант? Понимаешь ли, почему президент Соединенных Штатов должен получать деньги за оказанную ему честь вести свой народ к победе? Понимаешь ли, почему все мы должны думать о деньгах в то время, как в руках правительства сосредоточены средства, которых хватит на то, чтобы обеспечить нас всем необходимым? Мы больше не расплачиваемся золотом, как прежде, мы храним его в земле, где ему и место. Теперь у нас звонкие монеты, которые доставили бы большую радость дикарю, и небольшие бумажки, говорящие о нашем доверии к Богу и друг другу. Однако завтра, если решит правительство, они могут стать пустым местом. В этих денежных символах нет ничего сакраментального. Сами по себе они не имеют цены: это просто пережиток древнего образа мыслей.
Что такое паника? Разве она не свидетельствует об утрате веры? Панику порождает осознание того, что отсутствует нечто, в наличии чего мы не сомневались. Сегодня паникой охвачены все и вся. В этом основной признак войны: утрата веры во все. Отсутствие веры, разума, доброй воли мы ощущаем как брешь и пытаемся заполнить ее орудиями, танками, военными кораблями, бомбардировщиками, взрывчаткой. Даже ребенок поймет, что нельзя внушить веру и доверие с помощью пуль и отравляющих веществ. Теория, стоящая за философией войны, состоит в том, что враг должен согласиться на наши условия. Только тогда мы можем говорить начистоту.
В наши дни эта идея, как и другие атавистические понятия, подвергается сомнению. Людям надоело, что прямой разговор ведется только после основательной резни и разрушения. Если бы на людоедстве не лежало строжайшее табу — все было бы не так уж плохо: поел человечины и живи до следующего боя. Но превращать людскую плоть и кровь в навоз — довольно дорогой способ удобрять землю. Человеческое тело годится и на лучшее — так по крайней мере думают некоторые люди.
Давайте вернемся немного назад. Мы ставили под вопрос разумность сохранения маленьких круглых кусочков металла и небольших продолговатых листков бумаги. Металл сейчас на вес золота, да и бумага тоже. И так как эти пережитки прошлого есть символы нашего взаимного доверия, почему бы не порвать их или не переплавить на нужды войны? А на что завтра я куплю сандвич с ветчиной?
Все очень просто. Завтра не будет купли-продажи, завтра будут все раздавать бесплатно. Если у тебя большой желудок, ты съешь три сандвича против моего одного. А если захочешь двадцать сандвичей за один присест, что ж, пожалуйста, но тогда пожинай и последствия этого безумства. Человек, который требует себе три пальто, пять шляп и семь пар туфель, должен будет носить все сразу, иначе их лишится. У кого есть лишние пожитки, тому придется распределить их между нуждающимися. В военное время люди не должны беспокоиться о ненужных вещах — это отвлекает от основного. Что нам нужно, если мы хотим избавить мир от бесполезных паразитов (то есть немцев, японцев, итальянцев, венгров, румын — список еще не закончен), так это много мужчин и женщин, объединенных одной целью: уничтожить врага. Нам не нужны бойцы, чьи мысли поглощены акциями и облигациями, колебаниями заработной платы, прибылью и убытками, духами, патентованными лекарствами, туалетной бумагой, платиновой посудой, обезьяньим мехом, шелковыми купальными халатами, воротничками, галстуками и будильниками. Особенно будильниками! Нам нужна армия мужчин и женщин, солдат и рабочих, киллеров и товаропроизводителей, просыпающихся без будильника, — людей, которые не могут спать от зуда: так им не терпится освободить мир от паразитов. Людей таких неугомонных, бурлящих энтузиазмом, пылких и преданных делу, что, покончив с иноземными паразитами, они доберутся и до своих. Людей, которые будут уничтожать друг друга, пока в мире не останется ни одного паразита. Разве не так? Или я преувеличиваю?
Люди, бурлящие энтузиазмом...
Например: предположим, завтра благодаря исключительно умелой пропаганде начнется ажиотаж в связи с повальной записью добровольцев в разные рода войск, и все здоровые работяги от десяти до семидесяти пяти лет, включая восемь или девять миллионов безработных, нагрянут разом на призывные пункты и потребуют удовлетворить их право участвовать в войне. Начнется чудовищный беспорядок, в результате которого все вернутся обратно на работу. Прекрасно. Все вернутся на свои рабочие места, возбужденные, все еще рвущиеся в бой, все еще горящие желанием геройски послужить родине. С каждым днем по мере того, как они осознают, что производят далеко не самые нужные вещи, у них нарастает отвращение. Можно предположить, что они решат положить конец этой бессмысленной трате времени. Можно также предположить, что они устроят забастовку, стремясь производить только те вещи, что нужны фронту. Предположим, они добьются своего. Теперь уже не производится ничего, кроме самого необходимого. Происходит нечто новое: рабочего человека переполняет энтузиазм. Ему ничего не нужно, кроме работы, работы и работы. Поэтому вместо шести или восьми часов в день американские труженики работают по двенадцать, шестнадцать, двадцать часов; детей забирают из школ, преступников — из тюрем, безумцев — из сумасшедших домов. Все, без исключения, вовлечены в работу. Работа идет днем и ночью, непрерывно, изо дня вдень — никаких воскресных дней, праздников, отпусков. Все работают на износ с единственной целью — ускорить победу. Одновременно в патентных бюро и секретных архивах проводятся поиски скрытых от общественности изобретений. Создаются новые машины, высвобождающие несметное количество энергии — природной, человеческой и божественной. За пять месяцев изобретено, создано и произведено больше, чем раньше за пять лет. Организованы суицидные бригады из рабочих и хозяев. Они быстро доводят до смерти бывших эксплуататоров, помогают больным и старикам поскорее отправиться на тот свет, а детям — стать взрослыми — так растения быстрее расцветают в теплице. «Работать! Больше работать!» — слышится повсюду. Президент призывает проявить осмотрительность, но темп нарастает. Скорей, скорей! Быстрее и яростнее, без помех и остановок! Такого увлечения работой еще не было ни на одной планете со времени сотворения мира. Президент, смущенный таким необъяснимым усердием, делает слабую попытку увещевать сограждан: «Прошу вас, мои дорогие соотечественники, не изнуряйте себя работой!» Но азарт уже проник в кровь, никто не может остановиться. Сам Господь ничего тут не сделает — так глубоко укоренилась опасная мания.
Принято решение скинуть президента — его называют лодырем. Этот пост занимает вице-президент. Через сорок восемь часов его также смещают. Возникает новая партия, ее члены называют себя «Пчелы и муравьи». Оппозиции больше нет — теперь есть только одна партия. Избран новый президент — самый неутомимый и быстрый работник в Соединенных Штатах. Он будет трудиться, пока не рухнет от изнеможения.
Среди всего этого трудового бума то и дело сообщают о новых изобретениях. И вот наконец становится известно об изобретении века, так называемом «Флите». Этот аппарат мгновенно и повсюду уничтожает врагов. Он так оригинально и просто сконструирован, что достаточно произнести одно слово: японец, немец, болгарин, итальянец, и он идет по следу, находя и убивая жертву. Полное уничтожение врага! Подумать только, на что он способен! Наконец-то идеальная победа! Изобретено то, чем могут гордиться ученые этого века, полного великих научных открытий! Власть! Полная власть! Теперь никаких мирных конференций! Не надо затевать эту канитель с компромиссами, софистикой, интригами, как в прошлом. Все наши враги мертвы. Стерты с лица земли. Теперь мы достаточно сильны, чтобы управлять миром по-своему. Кто теперь осмелится пойти против нас? Великолепно, не так ли?
Найдутся, конечно, такие, которые немедленно закричат: «Абсурд! Фантастика! Это невозможно. Такого аппарата не может быть!» А разве не то же самое говорилось не так давно о пароходе, железной дороге, электричестве, рентгене? Если нужно, можно продолжить список того, что в свое время называлось фантастическим и невозможным, а также нецелесообразным, невыгодным, демоническим и дьявольским. Что человек задумает сделать, то сделает. Ужасное и прекрасное свойство человека — заключенные в нем мощь и умение, которые позволяют осуществиться его мечтам.
У природы тоже есть силы, с которыми человек при всем своем превосходстве не может соперничать. Время от времени ему приходится признавать, что есть силы, неподвластные ему. В течение четырех долгих столетий в Европе и даже за ее пределами свирепствовала чума, которую звали Черной Смертью. Ни одному человеку, жившему в то страшное время, не удалось найти средство против этой смертоносной лавины. Смерть распоряжалась как безумный правитель, перевернувший все вверх дном, включая законы и мораль. Сегодня все это представляется невероятным. Но так было. Это действительно происходило. Черная Смерть перестала быть хозяйкой Европы, только когда природа устала и создала противоядие.
Будем ли мы когда-нибудь равняться на природу? Создадим ли мы, устав от кровопролития, средство от саморазрушения? Возможно, когда напьемся вдоволь кровушки. Никак не раньше. Нам нужно убивать легко и в любом количестве. Рискуя уничтожить все живое, мы должны исчерпать нашу страсть к убийству. Мы должны представить себе конечный результат наших действий прежде, чем сумеем победить непреодолимый инстинкт. Нам нужно стать сначала черными магами, а потом уже — белыми. Мы должны обладать абсолютной властью (не просто обожествлять ее) прежде, чем поймем, в чем ее выгода.
Одна старая история рассказывает о человеке, совершившем пятьдесят два убийства. Ее стоит пересказать...
Как там говорится, после пятьдесят второго убийства преступника стала мучить совесть, и он решил отыскать человека святой жизни, чтобы тот помог ему исправиться. В течение нескольких лет он жил подле праведника, делал все, что тот ему говорил, всем сердцем желая победить живущее в нем зло. И вот однажды праведник сказал, что пришло время ему вернуться в мир — отныне он может не страшиться, что снова совершит убийство. Сначала человек чуть с ума не сошел от радости, но вскоре радостное возбуждение сменилось страхом и сомнением. Как может он быть уверен, что больше не согрешит? Он просил у праведника, чтобы тот дал ему какой-нибудь знак, вещественное подтверждение того, что он действительно освободился от греха. Тогда праведник вынес кусок черной ткани и сказал, что, когда та станет белой, он полностью очистится от прошлого. Человек ушел и начал снова жить среди людей. По десять раз на дню смотрел он на черную ткань: не стала ли она белой? Ни о чем больше не мог он думать — это стало его наваждением. Со временем он стал спрашивать других людей: что бы ему совершить, чтобы приблизить чудо? Каждый советовал свое. Человек пробовал все, но безрезультатно. Ткань оставалась черной. В конце концов он отправился в долгое паломничество к берегам Ганга: ему сказали, что священные воды реки превратят черную ткань в белую, но и тут его ждала неудача. Наконец, впав в отчаяние, человек решил вернуться к праведнику и прожить подле него все оставшиеся годы. Он подумал, что, живя со святым человеком, по крайней мере сумеет удержаться от соблазна. И потому пустился в долгое обратное путешествие. Он уже приближался к месту назначения, когда увидел мужчину, избивавшего женщину. Женские крики разрывали сердце. Человек схватил мужчину, умоляя прекратить избиение. Но тот только отмахнулся и принялся избивать женщину с новой силой. Было ясно, что он убьет ее. Человек понимал: надо что-то сделать, и быстро, если он не хочет, чтобы убийство совершилось прямо на его глазах. Бывший убийца мгновенно оценил ситуацию. Пятьдесят два убийства были на его совести. Одним больше, одним меньше — не так уж важно. Раз он до сих пор не искупил своей вины за те, предыдущие, пусть тогда их будет пятьдесят три. Не может он просто так стоять и смотреть, как на его глазах убивают женщину, — лучше уж вечно гореть в аду. И с этими мыслями он набросился на мужчину и убил его. Придя к праведнику, человек все ему рассказал. Выслушав его, праведник улыбнулся и спросил: «А ты давно не смотрел на ту ткань, что я дал тебе?» Совершив пятьдесят третье убийство, человек совсем забыл про кусок ткани. Дрожа от страха, вытащил он его. И что же? Ткань стала белой...
Итак, существуют убийства и убийства. Одни закабаляют, другие освобождают. Конечная цель — убить убийцу. Заключительное действие в драме «эго и его владения» — убить убийцу в себе. Человек, который с пятьдесят третьим убийством теряет всякую надежду на прощение, оказывается спасенным. Совершить убийство, сознавая всю безмерность такого преступления, есть акт освобождения. Это героический поступок, на который способен только тот, кто изгнал убийство из своего сердца. Убийство, разрешенное церковью, государством или обществом, все равно остается убийством. Любой авторитет вносит в душу путаницу. Человеку указ — только собственная совесть. Убийство из страха или из любви к стране — так же отвратительно, как убийство в порыве гнева или из алчности. Чтобы убить само убийство, надо иметь чистые руки и чистое сердце.
Люди часто задаются вопросом: если Создатель так всемогущ, мудр и добр, почему Он позволяет нам убивать друг друга? Существует много ответов на этот вопрос, но человек, высоко ценящий свободу, понимает, что путь к райскому блаженству проходит через ад. Как можем мы исключить из своей жизни то, чего мы просто не понимаем из-за недостатка опыта? Убийство — конфликт на низшем уровне; и если оно происходит в массовом порядке, то не становится от этого более простительным, чем совершаемое в одиночку. Человек, достигающий власти и превосходства над остальными, — подлинной власти и подлинного превосходства, — никогда не пользуется своим исключительным положением в эгоистических целях. Заметьте, волшебник всегда ломает свою волшебную палочку. Шекспир понимал это, когда писал «Бурю». Уитмен сделал то же самое, когда предпочел вести жизнь обычного человека. Бодхисаттва осуществляет это, отказываясь от блаженства нирваны. Со временем эту простую истину поймет и станет применять на практике весь мир; это будет происходить постепенно: один за другим, спотыкаясь и набивая шишки, человечество пойдет по новому пути. Чудодейственную природу могущества показали нам те, кто от него отказался. Сила — в существовании, не в обладании. Она повсюду—в мельчайшем атоме и в динамо-машине. Тот, кто познал ее секрет, понимает, что она свободна и разрушит тех, кто, обладая ею, станет использовать ее в корыстных целях.
Убийство — наигрубейшее проявление силы. Убийство — это страх на службе у призрака.
С демократических войн, начало которым положил Наполеон, страсть к войнам поутихла. В этом смысле показательно вступление Америки в войну в 1917 году. Никогда прежде в истории не было такого лозунга: «Война ради прекращения войны». Мы не осуществили нашу высокую цель, потому что не захотели возложить на себя ответственность, заявленную в этом великолепном жесте. У нас были свои эгоистические интересы, хотя мы и притворялись, что это не так. Рядом с желанием положить конец войнам присутствовало желание «подготовить мир к демократии». Не к настоящей демократии, а к демократии по-американски. Мы не открыли путь к дискуссиям и эксперименту, а всего лишь предоставили возможность нашим союзникам установить контроль над побежденными. Мы спокойно наблюдали, как они заковывают в кандалы свои жертвы. Война дала шанс провести многообещающий эксперимент, но мы сделали все, чтобы он не состоялся.
Теперь та же самая задача вновь встает перед нами, только за ее решение придется больше заплатить, большим пожертвовать и большим рисковать. За двадцать лет духовной спячки, последовавшей за предыдущей войной, большинство американцев полностью разочаровалось в войнах. Мы ждали, чтобы на нас напали. Мы знали, что на нас нападут. Мы приветствовали это. Только так мы могли успокоить свою совесть. Последняя война ничего не принесла нам — даже благодарности от тех, кого мы спасли от уничтожения. На этот раз мы в большем смятении вступили в войну; по общему признанию вступили, чтобы спасти свою шкуру, а спасение мира отступило на второй план. Давайте наконец скажем прямо: мы не спасем мир. Если самому Господу, пославшему нам своего единородного Сына, это не удалось, куда уж нам, чванливым и самодовольным? Не важно, верите вы в легенду о Христе или нет. Она глубока и трагически прекрасна. В ней есть правда. Сын Божий пришел, чтобы разбудить мир своим примером.
Важно — как он жил, а не как умер. Нас всех распинают, осознаем мы это или нет.
Нации отражают трусость и эгоизм представляющих их народов. Возможно, когда-то можно было служить Богу и стране одновременно. Теперь нельзя. Народы, населяющие землю, испытывают непреодолимое стремление к объединению. Границы, возведенные национализмом, больше не эффективны. Люди убивают друг друга в неосознанном порыве уничтожить эти границы. Те, кто понимает истинную природу конфликтов, не воюют, даже если у них есть оружие.
Свобода без умения владеть собой — ловушка и иллюзия. Чего мы хотим — власти над другими или освобождения?
Истинные освободители хотят создать мир, где нет ни хозяев, ни рабов, ту демократию, какую отстаивал Линкольн. Воин будущего будет убивать открыто, без приказаний сверху. Он будет уничтожать кровожадное начало в человеческой природе. Он будет не мстителем, а освободителем. Он будет стремиться разрушить не очередной «изм», а уничтожить самих разрушителей, кем бы они ни были и где бы ни находились. Он будет сражаться и тогда, когда объявят мир. Он сложит оружие лишь после того, как война станет мертвым понятием, каким она всегда по сути и была.
Убийство, убийство! Волнующая тема. И конца-края ей нет. Известно, что такое — убить паука, муравья, муху, комара. Это делается автоматически, без сожаления. Не так легко выработать такое же отношение к убийству человеческого существа — даже если оно раздражает или опасно. На войне, подобной теперешней, с людьми расправляются быстро, как с блохами. Если прикинуть, как будут обстоять дела в будущем, то создание аппарата типа «Флит», о котором я говорил, представляется вполне вероятным. В этот момент трудно сказать, будет ли изобретатель подобного аппарата назван спасителем человечества или его врагом. Появись он на нашей стороне, думаю, на него смотрели бы как на спасителя; ну а если он объявится у противника, то — как на дьявола во плоти. Так или не так? Тут мы имеем дело с самой настоящей этической дилеммой. Так называемый честный гражданин, отдав свой голос за Твидлдама или Твидлди, чувствует, что исполнил долг перед государством и, несомненно, откажется забивать себе голову подобной моральной проблемой. Слишком уж она фантастична, слишком далека от действительности. Он ходил на прошлые выборы, где обе партии обещали не допустить войны, и отдал свой решающий голос за одну из них. Затем грязные япошки всадили нам нож в спину. Конечно же, ни Твидлдам, ни Твидлди не ожидали такого поворота событий. Оба пришли в ужас от подобного вероломства. В результате была торжественно объявлена война. Коварный враг напал на нас, наша гордость уязвлена. Только вчера я видел, как Рузвельт и Черчилль позируют фотографам. Они сидели рядышком, и Рузвельт улыбался во весь рот. А Черчилль выглядел как двойник бравого солдата Швейка. Эта святая парочка собирается спасти наш мир. Ангельские душки, скажу я вам. Но учтите, сначала будет нелегкое времечко. Придется принести в жертву двадцать пять или тридцать миллионов человек, не говоря уже о потерях противника. Но с окончанием войны придет конец и Гитлеру с Муссолини, и, возможно, слабоумному, желтопузому императору Хирохито. И поделом! А через год, или через два, или через пять, или через десять, или двадцать мы снова будем иметь удовольствие созерцать двух наших лидеров рука об руку, — когда придет время посещать могилы погибших. Им придется много поездить, чтобы воздать почести всем убитым. Впрочем, благодаря новым изобретениям они, возможно, уложатся в самое короткое время. Если кто-то из читающих эти строки решит, что не было никакой необходимости жертвовать этими жизнями, я советую ему попридержать язычок. Ну, не было другого выхода, поймите вы. Более двухсот миллионов человек, находясь под гипнозом безумных вождей, отказались признать наш демократический способ существования лучшим. Почему-то, может, из-за нашего дурного примера, их так и не удалось убедить в обратном. А может, они просто плохо соображают и потому решили, что если уж надо сражаться, то не лучше ли за свой образ жизни. Такое тоже возможно! Как бы то ни было, теперь под божественным руководством Рузвельта и Черчилля мы намерены убедить их, истребив с корнем. Не забывайте, что и Сталину будет что сказать: ведь в настоящий момент он тоже причислен к демократам. Старина Сталин! Всего только несколько месяцев назад его объявили убийцей, врагом рода человеческого, потому что он обрек на гибель такую беззащитную маленькую страну, как Финляндия*. Некоторые утверждают, что Сталин — еще больший демократ, чем Рузвельт или Черчилль; хотите — верьте, хотите — нет. Говорят, он не доверяет полностью демократическим союзникам. Не понимаю почему: ведь мы такие честные и всегда действуем открыто. Мы никогда не оказываем помощь небольшим странам, если они не находятся в одном лагере с нами. И всегда выдерживаем строгий нейтралитет — пока не становимся жертвами нападения и наши права не оказываются под угрозой! Испания, Греция, Голландия, Дания, Бельгия, Норвегия — они всегда получали от нас слова одобрения, разве не так? Вполне по-джентльменски. Даже по отношению к такой крупной стране, как Китай, мы держались корректно — вплоть до Перл-Харбора. Теперь никакого черного лома грязным япошкам: мы разорвали с ними. Подожди, Китай, мы и к тебе придем на помощь! А Индия?Что ж, это совсем другое дело. Не проявляй нетерпения, милая Индия. В свое время и тебя освободим — подожди чуток. Рузвельт и Черчилль все сделают за милую душу, когда наступит подходящий момент. Сначала надо разделаться с Гитлером — он в ответе за эту ужасную заваруху. Пока он не уничтожен, трудно даже соображать правильно. Думаю, понятно, а? Прояви благоразумие.
* Сейчас он возобновил свои усилия в этом направлении. Но теперь порядок — Финляндия это заслужила. — Примеч. авт.
Предположим, что мы победим в этой войне, а это произойдет непременно, потому что мы должные выиграть, разве не ясно? Каждый получит по заслугам, в том числе Гитлер, Муссолини и желтопузый недоумок Хирохито. Австрия вновь станет австрийской, Чехословакия — чехословацкой, Польша — польской, Дания — датской, Франция — французской, Венгрия — венгерской, Греция — греческой, Китай — китайским, Финляндия — финской, Латвия — латышской, Испания — испанской. И так далее, так далее, так далее. Все снова встанет на свои места, как было до Гитлера. Для мира начнется новая эра, только на этот раз всем придется быть довольными. Мы не потерпим никаких обид. Вильгельмина должна быть возвращена на свой трон. Хокон — на свай. (Естественно, если они еще живы и мечтают об этом.) Хирохито должен умереть, равно как Гитлер и Муссолини. Хватит с нас этих выблядков — они, черт бы их побрал, чуть не разрушили наш мир. Сметем их с лица земли, но и революций нам не надо. На этот раз хватит с нас этой чепухи. Революции — это совсем не демократично: они просто нарушают равновесие, вот и все. Русская революция — совсем другое дело. Теперь, двадцать лет спустя, видно, что работа проделана хорошая. Естественно, есть и просчеты. Но все это в прошлом. Последнее время Россия ведет себя хорошо — как любое другое демократическое государство. На самом деле даже слишком хорошо. Когда все закончится, хотелось бы, чтобы она держалась благоразумно. Смотри, Сталин, никаких сомнительных штучек! Да, когда наступит час передела мира, вести себя надо предельно осторожно. Небольшие страны, вроде Боснии или Хорватии, — мы их зовем «анклавами», — могут принести нам много хлопот. И потом не забывайте, есть еще Франция. Сейчас она наполовину вишистская, а наполовину ушла в подполье. Нам надо объединить, слить воедино несовместимое и сделать это тонко и искусно. Если понадобится, при помощи ацетиленовой сварки. Нельзя позволить Франции снова скатиться в монархию. Это будет несчастьем. Монархия хороша для Норвегии, Бельгии, Голландии и подобных стран или для Англии. Но не для Франции. Почему? Ну, потому что...
Как видно, небольшие проблемы будут. Мы должны быть терпеливы и готовы к сотрудничеству. То есть это они должны, все остальные. Ведь не стали бы мы жертвовать жизнью и счастьем наших честных граждан, если бы не знали, чего хотим. Мы как могли долго избегали прямого столкновения, разве не так? Как только Гитлер начал выкидывать свои номера, мы сразу же забеспокоились о судьбах мира, о его будущем. Однако пока на нас не напали, унизив наше достоинство, — и кто? — желтопузый недоумок, — мы не вмешивались в события. Последнее, однако, переполнило чашу нашего терпения. И все же, не плюнь он нам в лицо, кто знает, может, мы и не возложили бы на себя трудную задачу привести мир в порядок. От этого конфликта мы ничего не выиграли. Надеюсь, это понятно каждому. Все, чего мы добивались, — это восстановления прежнего статус-кво. У нас есть старые карты, мы знаем, что кому принадлежало, и проследим, чтобы каждый получил что положено. И на этот раз, дорогие собратья-европейцы, дорогие китайцы, дорогие индусы, дорогие патагонцы, дорогие эскимосы, дорогие зулусы, дорогие зомби, мы хотели бы избежать унижения и не схлопотать поддых за все наши труды. Пусть нам пришлось ждать, пока на нас не напал вероломно этот дегенеративный сын Солнца, теперь мы не намерены прекращать военных действий, пока не прогоним захватчика с наших колониальных земель. Нам влепили пощечину, но это только нам на пользу: мы должным образом отреагировали на беду, постигшую мир. Когда про нас говорят «мировой арсенал», мы понимаем это как политическую пропаганду: ведь в основе своей мы ненавидим войну и испытываем к ней глубокое отвращение; однако теперь, когда сами взялись за оружие, положение изменилось. Взирать на войну со стороны — ужасно, но когда сам ввязываешься в нее, появляются совсем другие чувства. Если хочешь увидеть настоящую войну, парень, не спускай с нас глаз! Мы зажарим их живьем — каждого мужчину, каждую женщину, каждого ребенка — всех, кто выступит против нас. Да уж, сэр, если мы закусим удила, нас не остановить. Когда мы займемся Нагасаки, город будет похож на пылающий омлет с ромом. И Берлин тоже, поверьте. И если бы в Риме не было Папы и его дорогого Ватикана, то же самое было бы и с Римом. Ватикан — камень преткновения. Не хочется, чтобы Его Святейшество случайно взлетел на воздух. Это понятно? Папа выступает за мир — мир любой ценой. Откровенно говоря, мы все за мир — только в цене расходимся. Даже крестоносцы были миролюбивыми людьми. Они всего лишь хотели, чтобы останки Христа лежали неприкосновенными в христианской земле. И потому сражались не на жизнь, а на смерть с неверными. Некоторые вернулись, награбив редкостные сокровища, но это уже другая история. Я чуть не сказал, что европейская цивилизация началась с победоносного возвращения крестоносцев — сам понимаешь, Шартр, Амьен, Бове, Нотр-Дам. Было бы странно, не правда ли, если б наши современные крестоносцы вернулись из Москвы и Ленинграда после подписания мирного договора и обнаружили, что прониклись духом коллективного правления. Это придало бы особую пикантность ситуации. Но будем надеяться, что наша демократическая натура справится со всеми искушениями. В конце концов, мы ведь спасаем христианский мир, не так ли? Завтра Рождество, и христиане всей земли сольются в единой молитве, как делается почти две тысячи лет. Немного обескураживает то, что спустя две тысячи лет мы молимся в военной форме, но это не наша вина. Если бы не Гитлер и не желтолицый нехристь Хирохито, мы молились бы в гражданской одежде, ведь правда? Прямо на пороге нового тысячелетия вперед выступают поджигатели войны и нарушают равновесие сил. К счастью, у нас есть наша собственная диалектика. Она учит нас, как построить прочный мир и в то же время, оставаясь реалистами, быть всегда начеку и при первой необходимости объявлять войну. Мы знаем свою цель, чего нельзя сказать про Гитлера и его приспешников. Наша цель — мир, но, чтобы его обрести, надо не быть дураком, а держать револьвер или хотя бы ручную гранату наготове в заднем кармане. В мире всегда было два типа людей: те, кто хочет мира, и те, кто хочет войны. Логически рассуждая, именно миролюбивые люди должны истребить воинственных. Другими словами, если любишь мир, то должен быть лучшим воином, чем тот, кто любит войну. Это звучит абсурдно, но история человечества подтверждает эту простую истину. Войны теперь случаются все реже. За мою жизнь их было шесть или восемь, но по сравнению с прошлым это немного. До Наполеона в сражениях участвовали только армии, состоящие из профессионалов. Сегодня воюют все, кому не лень, — во имя мира. Я не сомневаюсь, что последняя битва будет величественным зрелищем. Как говорится, мы только входим во вкус. Чем мы миролюбивее — тем лучше воюем. Если воевать только ради войны, может упасть дисциплина: ведь даже война, если нет других целей, способна превратиться в скучное и однообразное занятие. Но воевать ради мира — чудесно. Это дает дополнительные силы. К наступлению нового тысячелетия все мы будем крепки, как сталь. Мы узнаем, что такое — наслаждение миром: это похоже на то, как убийца приучается любить электрический стул. В ненасытном стремлении убивать убийца забывает про электрический стул, но тот всегда неподалеку и ждет его. Он и есть его счастье, и когда убийца с шипением поджаривается на стуле, то прозревает это и возносит хвалу Создателю за то, что тот сотворил его убийцей. Так и мы. В нашем стремлении уничтожить врагов мирной жизни мы забываем, что война приносит с собой смерть и разрушение всего человечного и святого. Да, конечно, после войны нас ждет мир и покой, но это могильный покой. Похоже, мы только и способны понять мир в смерти. Мы совершаем поход за походом, чтобы освободить гроб Христа из рук неверных, сохраняя мертвого, а не живого Христа. Счастливого Рождества, говорю я, и да пребудет мир на земле! Я не пойду в собор Св. Патрика и не стану возносить молитвы. Я не буду просить у бессильного Бога прекратить кровавую бойню. Я не уподоблюсь дикарю, стоящему перед жертвенником с копьем в руке и бормочущему заклинания. Я не буду просить Создателя благословить только Америку, исключив из молитвы Японию, Германию, Италию, Румынию, Болгарию, Венгрию и другие страны мира. Я не могу считать себя невиновным, а всех других виноватыми. Я не лицемер и не невежда, хотя общество, которое меня растило, сделало все, чтобы я стал и тем и другим. Утверждаю, что мир может воцариться на земле в любой момент — стоит этого только захотеть! У нас хватило смекалки и изобретательности для создания чудовищных орудий разрушения. Мы преуспели в военном искусстве, как никто до нас. Войну — вот чего мы хотим, а вовсе не мира! И сейчас, когда мы получили ее, я еще раз провозглашаю: «Счастливого Рождества! С Новым годом!»
Сняв написанное с машинки, я отправился на ленч (сегодня рождественский сочельник), купив по дороге «Нью-Йорк пост». В итальянском ресторане, где обычно ем, я раскрыл газету и — вдруг! На глаза мне попалась статья...
Рождество в Москве
А. Т. Стил
На самом деле статья совсем не о Рождестве: ведь, как объясняет корреспондент, 25 декабря — у русского народа обычный рабочий день. Рождество отмечают в Москве 7 января. В статье говорится о срыве немецких планов отпраздновать в этом году Рождество в Москве, и попутно затрагиваются два вопроса, имеющие мало общего с рождественским настроением. Вот один из них:
«У меня не идет из головы этот совсем еще зеленый юнец с нежным пушком на щеках, оставшийся лежать под засыпанной снегом елью на поле битвы под Клином, где я побывал на днях. Там было еще много убитых немцев, но этот запомнился из-за своей молодости, марлевой повязки на голове и еще из-за устремленного вверх взгляда застывших глаз. Очевидно, его ранили, и он замерз.
В гитлеровских списках юный Отто Зайтер скорее всего будет числиться „без вести пропавшим“. Но я знаю, что он мертв. Он не проведет дома ни это Рождество, ни все остальные. И таких, как он, много».
Журналист рассказывает дальше о письмах, которые нашел на поле боя, письмах немецких жен и матерей их мужьям и сыновьям.
«Это подходящее чтение под Рождество, — говорит он. — Оно напоминает о том, о чем можно забыть в жаркой схватке: вражеские солдаты не звери, не чудовища, а человеческие существа, которые находятся под гипнотическим влиянием полусумасшедшего фюрера и слепо повинуются его воле. Почти ни в одном из писем не говорится о политике, и только одно заканчивается приветствием: „Хайль Гитлер!“... В тех письмах, которые я прочитал, не было ни одного плохого слова о русских».
Я согласен, это действительно подходящее чтение в рождественский сочельник. И весьма поучительное, если можно так выразиться. Перечитайте его снова.
На первой странице той же самой газеты Папа приводит пять аргументов в защиту мира. Тоже очень поучительно. Плохо только то, что никто не обращает на Папу ни малейшего внимания. Он всего лишь символ духовной власти. Кстати, среди всего прочего он говорит: «Надо проявлять подлинное уважение к договорам; в основе нашего будущего должны лежать принципы свободы и равенства для всех людей». Очевидно, что Его Святейшество смотрит вперед. Его обращение звучит так мягко, так ненавязчиво, так цивилизованно, что под ним мог бы подписаться сам Вудро Вильсон. Я помечаю себе: надо, чтобы «Викинг-пресс» послал ему экземпляр «Дела Бертрана Рассела». За усердной мольбой о мире от его внимания ускользнула незначительная драма духовного саботажа со стороны добрых американских католиков.
Если бы к нашим ногам сейчас пали поверженные Германия и Япония, мы были бы настолько озадачены этим, что вряд ли знали бы, что делать или говорить... У нас нет ни малейшего представления о том, как поступать в случае победы. Мы безнадежно не готовы к ней... Посмотрим правде в глаза. Самым страшным ударом для нас сейчас была бы победа. Перекидывали бы ее с руки на руку, как горячий пирожок, не зная, что с ней делать. Наш конгресс когда-то провел замечательную дискуссию на тему, как поступать с новыми территориями при переходе в систему демократических отношений. Обсуждалось даже, быть в новых штатах рабству или нет. Сейчас же все молчат, воздерживаясь от комментариев. Не быть в состоянии изложить в конкретных, взвешенных словах то, за что умирают Колины Келли, — свидетельство собственной, инертности.
Это не я сказал, дорогой читатель. Эти слова дошли до вас в рождественский сочельник благодаря любезности редакции «Нью-Йорк пост». А написал их Сэмюэль Графтон, и взяты они из его колонки под постоянным названием «Лучше я буду прав». И надо отдать ему должное, он почти всегда прав. Иногда — до такой степени, что попахивает чуть ли не изменой. Но известно, что Сэм всегда на нужной стороне: ему даже убийство сойдет с рук.
Хотелось бы сейчас рассказать какой-нибудь забавный случай. Наступил такой важный момент — мы не раз бывали прежде в таком положении. «Пришло время, — говорит Дороти Томпсон, — Соединенным Штатам провести блестящую психологическую войну против Германии и Италии и спровоцировать ее между европейскими народами». (Интересно, почему пощадили японцев?) «Но, — прибавляет она, — стратегия психологической войны еще не разработана, нет ни командования, ни штаба, способного ее создать».
Итак, как указывает Дороти, «этот просчет затянет войну, и его надо ликвидировать как можно скорее». Но, если прислушаться к аргументам Сэма Графтона, приведенным на той же странице, понимаешь, что для этого потребуется некоторое время: ведь у нас нет ни малейших соображений по поводу программы действий в случае победы. Это по меньшей мере вызывает недоумение.
Впрочем, я ведь обещал рассказать анекдот. Он о Линкольне, который хорошо пошутил, прежде чем прочесть Манифест об освобождении рабов. Если вы не специалист по истории, то, возможно, думаете, что сначала был Манифест, а потом уже нападение на форт Самтер. Однако все было наоборот. Совсем как в случае с Папой, который говорит о справедливых и честных мирных договорах, о недопустимости гонений на церковь и так далее, еще не зная, как закончится война. Но вернемся к нашей истории. Линкольн созвал кабинет министров на экстренное совещание. Война уже некоторое время длилась, поступали сообщения о большом количестве убитых, не говоря уже о потерявших конечности или зрение, израненных и изувеченных. Перед Линкольном лежала раскрытая книга Артемуса Уорда. Он прочитал собравшимся «пугалам» из нее отрывок, от души смеясь над прочитанным. Никто из министров даже не улыбнулся. Он еще раз прочел отрывок. И хохотал при этом до упаду. Но эти могильщики по-прежнему смотрели на него недоверчиво, не в состоянии понять его неуместной веселости. Может, он свихнулся, думали министры. Линкольну стало их жаль: совсем плохо у его министров с чувством юмора. Это замечательная книга, говорит он, вам следует ее прочесть. Получите массу удовольствия. Что-то вроде этого говорит, а сам запускает руку в боковой карман свободного пиджака, вытаскивает оттуда Манифест и читает его спокойно и торжественно... Не знаю, правда это или нет, но история чертовски хороша. Как говорится, Линкольн прочно стоял на земле. Но голова у него витала в облаках. Он обладал спокойной уверенностью, что правое дело победит — в конце концов победит. И чтобы достичь победы, был готов пожертвовать множеством жизней — своей в том числе. «Я не хочу быть рабом, но я не хочу быть и рабовладельцем. Вот мое представление о демократии. Все остальное, то, что этому противоречит, — не демократия». Это слова Линкольна. Жаль, что мы никогда хорошо их не обдумывали. Мы освободили черных невольников или решили, что освободили, но забыли освободить белых рабов. Мы освободили филиппинцев, кубинцев и пуэрториканцев, но не освободили себя. Мы спасли Францию и Бельгию от ига германского милитаризма, зато закабалили немцев. Сейчас, когда Россия наносит Германии смертельный удар, мы готовы уничтожить гитлеризм и все остальные «измы», как и этого дегенеративного желтопузого Хирохито.
Никто не станет отрицать, что мы самая филантропическая нация в мире. Несколько месяцев назад в нашей Стране Чудес было восемь или девять миллионов безработных. Сейчас их число снизилось до миллиона — ниже не бывает. И все потому, что слабоумный Хирохито всадил нам нож в спину. Кое-кто говорит, что мы не должны были этого допускать; это, дескать, преступная небрежность. Другим такой вариант даже нравится, он показывает нас в виде ангелочков с крылышками, которые вовсе не собирались воевать с Японией: наш флот и укрепления должны были только отпугнуть противника. Что в лоб — что по лбу. Я всегда придерживался такого мнения: если уж делаешь пушку, то обязательно, рано или поздно, воспользуешься ею. Я никогда не удивляюсь, если ружье вдруг стреляет. Жду неожиданного, так сказать. А вот что меня удивляет, так это люди, верящие в необходимость изготовлять оружие и расстраивающиеся, когда оно эффективно используется. «В дни мира готовься к войне», — произнес Отец нашей благословенной страны. Он был реалистом, как Сталин сегодня. И не стал избираться в третий раз, пообещав не допустить войны. Он не был дураком. Нет, сэр, он был аристократом, крупным землевладельцем, у него были рабы, а в погребе — портвейн и херес. Народ был так благодарен ему за демократию, что чуть не провозгласил королем. А спустя семьдесят лет в штате Массачусетс, уже тогда славившемся ханжеством, репрессиями и беззаконием, объявился беспокойный субъект, который смекнул, что не все в порядке с правительством Соединенных Штатов. Более того, он имел смелость сказать об этом вслух. Он написал брошюру под названием «О гражданском неповиновении», на которую мы сегодня смотрим как на памятник демократии. Привожу цитату из этого не утратившего своего значения документа:
«Движение вперед — от абсолютной к ограниченной монархии, от ограниченной монархии к демократии — это свидетельство возрастающего уважения к личности. Даже китайский философ был настолько мудр, что рассматривал личность как основу империи. Но разве та демократия, что мы знаем, — высшее достижение в управлении? Разве нельзя сделать еще шаг вперед к признанию и осуществлению на деле прав человека? Государство никогда не станет истинно свободным и просвещенным, пока не научится считать личность высшей и независимой ценностью, откуда черпается сила и мощь самого государства, и не станет относиться к ней соответствующим образом. Я с удовольствием представляю себе государство, которое в состоянии позволить себе быть равно справедливым со всеми гражданами и относиться к каждой личности с тем же уважением, с каким надо относиться к ближнему своему; такое государство не сочтет за труд опекать и тех, кто живет в отдалении и выполняет все обязанности человека и гражданина. Государство, взрастившее такие плоды и собравшее такой урожай, готовит почву для еще более совершенного и славного государства, которое тоже витает в моем воображении, но которое пока не существует».
Это слова Генри Дейвида Торо, автора «Уолдена» и защитника Джона Брауна. Без сомнения, единственным оправданием этого изменнического, анархического высказывания является то, что его автора можно причислить к чокнутым сторонникам существовавшей тогда трансценденталистской школы философии. Думаю, лишь один человек осмелился бы защитить Торо, если бы тот и в наше время открыто выражал желание жить независимо от священного и неприкосновенного Государства, и этот человек — недавно ушедший от нас судья Верховного суда Луис Д. Брандейс. В процессе «Уитни против штата Калифорния» Брандейс, к голосу которого не прислушались, написал резюме, в котором было сказано следующее:
«Люди, которые в ходе революции принесли нам независимость, не были трусами. Они не боялись политических перемен и не ратовали за порядок в ущерб свободе. Храбрые, уверенные в себе мужчины, верящие в силу свободного и неустрашимого разума, который демонстрирует в своих действиях народное правительство, не видели никакой открытой опасности в речах, если только зло, которое предположительно могут они принести, не обрушится на людей прежде, чем осуществится полная дискуссия по этому вопросу. Если же время позволит выявить в ходе дискуссии ложь и ошибки и отвратить зло через процесс воспитания, то подвергшиеся критике речи станут большим лекарством, чем их замалчивание. Только чрезвычайные обстоятельства могут оправдать какие-либо репрессии. У власти, не противоречащей свободе, это должно стать правилом. Мне кажется, того же требует и Конституция. Так что в том случае, когда обстоятельства вовсе не чрезвычайные, американцы, видя нарушения свободы слова и собраний, могут всегда спорить и доказывать неправомерность действий властей».
Тем не менее, когда хороший башмачник и бедный торговец рыбой всего несколько лет назад оказались в зале суда штата Массачусетс, пребывающего во мраке невежества и предрассудков, они не смогли добиться справедливого, честного ведения дела. Несмотря на все благородные слова, выходящие из уст членов суда, а они были из самых велеречивых людей, какие только рождались на нашей грешной земле, Сакко и Ванцетти были подло умерщвлены. Незадолго до казни на электрическом стуле Ванцетти произнес несколько фраз, которые так же, как слова Линкольна или Джефферсона, обречены на бессмертие:
«Если бы не случившееся, я мог бы прожить жизнь, болтая на углу с жалкими людьми. Я мог бы умереть незамеченным, никому не известным, полным неудачником. А теперь мы не неудачники. В этом наш успех, в этом наша победа. Мы даже и надеяться не могли, что так много сделаем для дела справедливости, для понимания одного человека другим.
Наши слова, наши жизни, наша боль — ничто! А вот то, что наши жизни, жизни хорошего сапожника и бедного торговца рыбой, отнимают у нас — это все! Этот последний момент принадлежит нам, эта агония — наша победа!»
Несколько дней тому назад, после объявления президентом войны, газеты напечатали отклик на это событие Джона Хейнса Холмса, священника нью-йоркской церкви, подавшего в отставку. Эти слова он произнес после окончания службы в день сто пятидесятой годовщины принятия первых десяти поправок к Конституции США. Мистер Холмс сказал, что «не стал бы участвовать в войне ни как священнослужитель, ни как гражданин», прибавив, однако, что «не станет противостоять, чинить препятствия или мешать чиновникам, солдатам или просто гражданам в исполнении того, что они считают своим патриотическим долгом». А затем он взрывает бомбу:
«Я хочу быть предан и верен своему правительству, и я хочу быть предан и верен своему Богу; когда же эти два желания вступают в противоречие, я выбираю, как в свое время апостолы, „повиновение Богу, а не людям“».
Я жду, не приговорят ли после такого заявления мистера Холмса к тюремному заключению. Во время предыдущей войны так поступили с тремя выдающимися людьми, которые из-за своего открытого противостояния войне подвергались жестоким преследованиям. Этими людьми были Ромен Роллан, Бертран Рассел и Юджин В. Дебс. Все трое безупречные люди. Я приведу целиком речь Дебса, произнесенную им после того, как его приговорили к тюремному заключению, но прежде мне хотелось бы повторить высказывание Его Высокопреподобия декана Инджа о немецком теологе Гарнаке. «Война, — пишет угрюмый декан, — ужасная вещь, зло в чистом виде, такой же возврат к варварству, как каннибализм, человеческое жертвоприношение и пытки. Большинство из нас думает, что мы обязаны противостоять германской агрессии, которая угрожает уничтожить свободу во всей Европе, а со свободой и все то, из-за чего стоит жить. Но война не может принести ничего хорошего. Она прямое отрицание христианских идеалов. Даже Гарнак, прусский теолог, самый эрудированный ученый в Европе, сказал: бессмысленно отрицать, что Христос осуждал войну». Индж прибавляет, что квакеры считают себя единственно последовательными христианами. Какова же история квакерского движения? Согласно последним исследованиям по этому вопросу, движение квакеров сразу же после его возникновения стало подвергаться жестоким гонениям: сначала их преследовали разъяренные толпы, а затем начались и судебные процессы. Сам Джордж Фокс восемь раз сидел в тюрьме. В Англии до наступления периода терпимости более пятнадцати тысяч квакеров были заключены под стражу, из них триста шестьдесят шесть скончались, не выдержав мук. Четырех квакеров повесили на Бостон-Коммон, а многие другие были изувечены и избиты в американских колониях.
В наши дни квакеры, живущие в Соединенных Штатах, освобождены от несения военной службы. Но какую битву пришлось им выдержать! Человеку же, не являющемуся квакером, вроде Юджина В. Дебса, приходится туго. И все же никто из квакеров не смог так просто, честно и достойно изложить свои взгляды, как сделал это Юджин В. Дебс. Привожу его прекрасные, берущие за душу слова:
«Господа судьи, меня обвиняют в том, что я выступаю против войны. Я признаю это. Я ненавижу войну. Я выступал бы против нее даже в одиночку. Когда я представляю себе, как холодная, сверкающая сталь штыка вонзается в белую, трепещущую человеческую плоть, я содрогаюсь от ужаса.
Говорят, что бывают священные войны. Это неправда. Война — занятие нечестивых дикарей и варваров...
Господа судьи, меня обвиняют в отсутствии патриотизма. Я не согласен с таким обвинением. Это не соответствует истине. Я верю в патриотизм. Никогда я не произнес ничего против нашего флага. Я люблю его как символ свободы...
Однако я верю и в патриотизм в более широком смысле. Томас Пейн сказал: „Моя родина — весь мир. Творить добро — моя религия“. Вот в такой патриотизм я верю. Я интернационалист. Я считаю, что одни народы слишком долго натравливают на другие, подталкивают к ненависти, спорам, войне. Я верю, что между всеми народами должна быть дружественная связь. Я верю, что человечество — одна большая семья. Я люблю наш народ, но не стану ненавидеть другого человека только потому, что он родился не в моей стране. А почему я должен его ненавидеть? Так же, как и я, он подобие нашего Создателя. Скорее я буду помогать ему и любить, чем ненавидеть и убивать...
Да, я против того, чтобы его убивали. Я против войны. Пусть меня считают за это предателем. И если по американскому закону отказываться проливать человеческую кровь считается преступлением, пусть меня признают преступником и обрекут на тюремное заключение до конца моих дней.
Теперь, господа судьи, я готов выслушать любое ваше решение. Как повернется ко мне судьба, меня не очень волнует. Я давно уже осознал свое кровное родство с миром и решил, что ничем не лучше последнего из смертных. Я сказал тогда и повторяю теперь: пока на свете есть бедные, я — с ними, пока есть изгои, я — среди них, пока хоть один человек находится за решеткой, я не могу чувствовать себя свободным».
«Если от нас не идет дорога в будущее, значит, мы всего лишь мертвецы», — сказал Д. Г. Лоуренс. Монументальное высказывание. А тем временем нас все более плотным кольцом окружает смерть. Политические лидеры и военачальники не очень-то верят в ее истинность, как если бы она была слишком поспешно оплаченным счетом. А счетом здесь является победа, и наши вожди готовы оплатить его заранее, не очень вникая, сколько миллионов жизней придется принести в жертву. Они даже готовы отдать и свои жизни в придачу, но, к счастью, при их положении риск тут минимальный. После окончания войны они присвоят победу себе — это не подлежит сомнению. Мертвые не в счет — не в счет и миллионы калек, которые будут влачить жалкое существование до тех пор, пока сама смерть не отнимет у них плоды победы.
Смерть, особенно в массовом масштабе, может вызывать невыносимое зловоние. На переднем крае иногда объявляют перемирие, чтобы каждая из сторон могла захоронить своих мертвецов. Однако в политических и военных кругах никогда не зарождалась мысль, что в правила цивилизованного ведения войн можно внести новый замечательный пункт, предлагающий каждые тридцать или шестьдесят дней устраивать перемирия (скажем, на двадцать четыре часа) и за это время пересматривать проблему, лежащую в основе конфликта. Что было бы, задаюсь я вопросом, если бы противостоящие друг другу армии всего мира, а также друзья и родственники тех, кто воюет, получали бы передышку в кровопролитии и искренне вопрошали свою совесть? Предположим далее — и тут уж пойдем на фантастический вариант, — что во время этих перерывов по обе стороны линии фронта устраивается голосование — продолжать воевать или нет? Нетрудно представить, что только высший командный состав армии и флота, а также конгрессмены и диктаторы всех мастей выскажутся за продолжение бойни. А подавляющее большинство мужчин и женщин, те, от кого требуют наибольших жертв, будут вопить, требуя мира. Возможно, даже «мира любой ценой»! Если бы им только дали шанс!
Трупное зловоние... Однажды мы читаем, что четыре тысячи немцев убиты на Восточном фронте. На другой день потери могут достигнуть шестнадцати тысяч или двадцати трех. Отлично! Какой прогресс, скажем мы. Будет еще лучше, если мы сотрем с лица земли базу грязных япошек... браво!Следуя такой логике, самым удачным следующим шагом будет их полное уничтожение. (Давайте постараемся и устроим показательную демонстрацию «Флита», о котором говорилось ранее.) Но тут военные вам скажут, и причем совершенно искренне, что полное уничтожение врага совсем не является их целью. Главная задача, согласно военным экспертам, заключается в том, чтобы обеспечить hors de combat* вражеской армии или флота. Когда эта задача решена, война выиграна. Если этого можно добиться без человеческих потерь, тем лучше. С точки зрения все тех же экспертов, самой блистательной победой стала бы та, ради которой вообще не пролилась бы кровь. Такой победе обеспечили бы особое место в анналах истории! А сама война в этом случае стала бы приятным развлечением для разнообразия. В высшей степени впечатляюще: сказка, а не победа. Некоторые считают, что Гитлер планировал как раз такую победу. Он все просчитал — думал, как говорится, что это плевое дело.
* Выход из строя (фр.).
Однако, вспомнив все, что мы знаем о войнах, признаем, что ничего подобного в наши дни не происходит. Война и сейчас такая же, какой была в прошлом: «кровь, пот и слезы» — и всего этого в избытке. Впрочем, те, кто развязывает войну, обходят стороной кровь, пот и слезы — они достаются тем, кто непосредственно воюет. А таких подавляющее большинство — только те немногие избранные, кто руководит спектаклем, остаются в стороне. Не подумайте ничего дурного, они тоже рвутся принести себя в жертву, как и простые люди. Однако из-за специфической организации этих баталий им никак не удается заполучить привилегию принести эту высшую жертву. Их нужно оберегать, чтобы другие могли беспрепятственно и с большей пользой пожертвовать собой. Можно представить, какую муку испытывают из-за такого положения вещей политики и военачальники. (И все же мало кто из них чахнет и изнывает по этой причине. Напротив, они становятся тверды, как сталь.) Если удалось бы застать их врасплох, ошарашить вопросом, пообещав, что никто не узнает их настоящие мысли, возможно, мы услышали бы, что и им все это чертовски надоело. Однако через минуту они стали бы все отрицать, раскаявшись в собственной слабости. «Что подумают люди?» — скажут они. Всегда одна и та же отговорка. Люди! Это же люди хотели войны. Естественно. Когда наносится удар в спину, люди с криками требуют ответного удара, но — почему этот удар в спину наносится в такой подходящий момент? И тогда уже, правильно это или неправильно, хочешь — не хочешь, «война должна продолжаться до победного конца». С незапамятных времен каждый вождь провозглашал эту высокую и величественную истину. Вот почему будущее всегда пахнет смертью. Как бы то ни было, война должна вечно продолжаться. Не оглядываться! Не забегать вперед! Наклони голову и — в атаку! Это приказ. Победа? Она за углом. А если не победа, то смерть. Смерть, смерть, смерть. Всегда смерть. А если очень повезет, то — прежняя работа на шахте. Будущее? Оно никогда не приходит. Будущее у тебя было вчера, разве не помнишь? Существует только настоящее, а настоящее никогда не бывает приятным. Только будущее замечательно. Но оно никогда не наступает. Будущее постоянно отдаляется — это закон. Когда исчезнут или будут уничтожены все теперешние фашисты, мы сами станем фашистами — вот что сулит будущее, если оно все-таки существует. А это означает опять смерть, кровь, пот и слезы, появление новых Черчиллей, Гитлеров, Сталиных. Возможно, не будет новых Муссолини, потому что он-то полностью лопнул. Но другой Хирохито скорее всего объявится и, поверьте мне, тоже будет желтопузым.
Завтра, когда все будет должным образом организовано, чтобы катиться как по маслу, мир станет прекрасным. Это может наступить и через сто лет, ну и что из того (человек, когда он действительно живет, живет в вечности). За это время может случиться еще одна война или даже несколько, но это не должно нас беспокоить. Мы ведь пережили эту, разве не так? Вам понятна логика?.. Она плавно выдавливается, как паста из старомодного тюбика. Между прочим, вам не придется беспокоиться о пасте, когда придет Новый День, — нам всем будут обеспечены прекрасные и легкие платиновые зубы от доктора Кауэна. В будущем только коровы станут жевать собственными зубами. Все будет тогда под контролем, ясно? Если все же объявится новый враг (хотя откуда он возьмется, когда Утопия маячит на горизонте), мы будем знать, что с ним сделать. Ничто не должно помешать (и не помешает) осуществлению наших планов относительно всемирного улучшения человечества. Тут надо уточнить: в понятие человечества мы отнюдь не включаем зулусов и готтентотов, к примеру. Нет уж, сэр, не станем мы совершать эту большую ошибку. Только люди, разгуливающие в брюках, с Библией в руках, платиновыми зубами во рту и желательно общающиеся между собой на английском языке, будут считаться принадлежащими к человеческому роду.
Утопия, следовательно, будет миром, в котором у представителей белой расы (наполовину славян, наполовину англосаксов) не будет врагов, а их соседями станут такие безобидные народы, как яванцы, индусы, малайцы и, возможно, арабы — если будут хорошо себя вести. На самом краю наших огромных колониальных владений станут проживать не вполне полноценные, но не представляющие более никакой угрозы особи... другими словами, примитивные народы. Постепенно цивилизация будет вбирать их в себя через образование. Они станут «нашими смуглыми меньшими братьями» и будут работать на нас (конечно, добровольно), как пчелки или муравьи. Иначе как еще сумеют они приобщиться к плодам цивилизации и насладиться ими?
Начать с того, что на земле будут только два языка: русский и английский. Через какое-то время русские добровольно откажутся от родного языка и перейдут на английский. На каком языке станут объясняться китайцы и индусы, нас вряд ли заинтересует: хоть числом они и поболе и, возможно, нравственно и духовно выше, но в управлении миром Утопии роли играть не будут. Что же касается примитивных народов, то они прожили последние пятьдесят — сто тысяч лет, не зная английского, проживут и дальше.
Денег, конечно, не будет. Даже прибавок к фрахту. Как написано на серебряном долларе: еpluribus unum*. Исчезнет профессия бухгалтера, а также и юриста: ведь большинство процессов велись из-за денег. Отсутствие денег также решит проблему долгов, которая всякий раз возникает после окончания войны. Нет денег — нет долгов! Все за одного, и один за всех — как раньше писали на серебряном долларе. Новым Курсом пойдет весь многонациональный мир. Конечно, потребуется новый флаг — флаг Утопии. Он представляется мне полностью белым: «мир, чистота и прошение грехов». Не нужно никаких эмблем — даже серпа с молотом... не нужно даже пластикового серпа и молота. Только белое полотно — самого высшего качества. Под этим знаменем, впервые за всю историю человечества, каждый получит свой шанс, даже зулус и готтентот. Война останется в прошлом, все наши враги будут мертвы или лишены боеспособности. А если появятся новые — добро пожаловать, «Флит»! Неплохо, а? Никаких тебе армий! Только множество «Флитов» — и большой водяной пистолет. Для верности, возможно, потребуется сначала немного поубивать — так сказать, прибраться в собственном доме, чтобы врагами в нем и не пахло. Чтобы добить всех японцев, немцев, болгар, румын, венгров, финнов и прочие человеческие отбросы, может понадобиться десять или двадцать лет, но мы это доведем до конца и уничтожим их, как последних гадов. Проблема может возникнуть с полукровками. Тут не помешала бы помощь самого Соломона. Однако с помощью образовательных и воспитательных методик, которые прежде применялись для подготовки адмиралов, генералов, фельдмаршалов, мы сумеем возделать почву для появления Соломонов. А потребуется, выпишем нескольких из Индии или Китая.
* Из многих единственный (лат.).
После того как прекратятся войны и исчезнут деньги, не станет бухгалтеров и адвокатов, политику перекроят в искусство управления, а Соломоны будут решать все трудные проблемы по мере их возникновения, может ли кто-нибудь из разумных людей представить себе хотя бы возможность неудачи? Под лозунгом «Все за одного, и один за всех» Земля медленно, но верно превратится в Рай. Никакой борьбы — разве только чтобы превзойти другого в добродетели. Никакой боли — разве только при посещении дантиста. Будем любить друг друга до смерти.
Если бы люди могли вообразить, что за прекрасное будущее ждет их, разве не пали бы они сей момент на колени и не возблагодарили своих великих благодетелей — Сталина, Черчилля, Рузвельта и мадам Чан Кайши? А если хорошенько вдуматься, то стоило бы поблагодарить также Гитлера и Муссолини, а также желтопузого Хирохито, ведь если бы эти небесные монстры не развязали страшную войну, мы никогда бы не подумали возвестить начало новой эры. Правильно говорят: нет худа без добра. Все прочие войны по своему значению уступают этой. Конечно, жаль, что Ирландия, Швеция, Испания, Португалия, Швейцария, Индия и Аргентина не продемонстрировали дух крестоносцев, но, когда мы сделаем жизнь для них более удобной, они проникнутся мудростью этой героической схватки. В Утопии — порождении этой войны — нейтральные страны получат те же привилегии и преимущества, что и участники заварухи.
Может возникнуть вопрос: а что станет с извечным инстинктом убивать, прочно укоренившимся в человеке? Можно ли с ним совладать? Ответ и «да», и «нет», какой обычно и бывает на все фундаментальные вопросы. Люди по-прежнему будут убивать животных, птах небесных, а также насекомых, змей и микробов. К тому времени, когда минет сто лет, появятся новые, более неуловимые и еще более нематериальные существа (если можно их так назвать), и их тоже можно будет убивать. Не беспокойтесь, пройдут еще тысячелетия, прежде чем убийство станет полностью невозможным. Но если мы перестанем убивать себе подобных — это будет уже большой шаг вперед. И это все, что интересует нас в преддверии Утопии. Просто прекратить массовые убийства. Мы долго шли к этому. Каннибализм изжил себя — по крайней мере среди цивилизованных народов. А для этого потребовалось много времени. Инцест тоже нынче не в моде — так же, как и обычай сати, практически исчезнувший благодаря гуманным завоевателям Индии. Нет, не стоит отчаиваться. Каждые две-три тысячи лет мы действительно делаем шаг вперед. Главное — не делать один шаг вперед и три назад — как обычно поступают люди. Но с возможностями, предоставляемыми высшим образованием, снижается опасность повторения прошлых ошибок.
Если бы мы сейчас оказались в Утопии, к которой так стремимся и которую никто из ныне живущих никогда не увидит, если бы оказались там хоть на миг и бросили мимолетный взгляд в прошлое, где осталась наша кровожадная сущность, делавшая историю такой захватывающей, каким странным показалось бы нам все! Вот стоит мужчина с копьем в руке, готовый вонзить его в грудь такого же человека, как он. Вот еще один, у него в руке граната, которую он вот-вот бросит. Поразив цель, она взорвется и разорвет на куски другого человека, «врага». Почему они так поступают? Да потому, что верят, что, убивая сородичей, делают мир лучше. Но почему они так боятся и ненавидят друг друга? Потому что верят в Бога милосердного и всеблагого. Разве не чувствуют они здесь некоторого несоответствия своим поступкам? Чувствуют, но их спасает логика, с помощью которой можно привести к согласию все несоответствия. С помощью такой логики они доказывают, что начать новую жизнь, создать на земле Царствие небесное можно, лишь предварительно уничтожив всех врагов Человечества. А кто эти враги? Вы, мы, все — в зависимости от того, куда ветер дует...
Если смотреть из будущего, то весь этот временной период, длившийся от десяти до двадцати тысяч лет и зовущийся цивилизацией, покажется одной темной ночью, полной хаоса и смятения. Первобытные люди, напротив, жили среди света и солнца. Цивилизация, по сравнению с другими этапами человеческой истории, как вставной эпизод в преамбуле к новой жизни. Потому что новая жизнь обязательно будет — не важно, сколько еще войн придется пережить и сколькими жизнями пожертвовать.
Нет вероятности, что с окончанием этой войны исчезнут национальные границы. Трудно сказать, сколько еще придется пережить войн, чтобы покончить с расовыми предрассудками. Существуют тысячи проблем, которые человек умеет разрешать только с помощью войны. Никакие нынешние системы правления не дают надежды на прекращение войн. Единственными средствами борьбы с инакомыслием остаются, как и прежде, полное подчинение или уничтожение. Такого правительства, которое признавало бы свободу и равенство всех людей, никогда не существовало. Что касается свободы мысли, свободы открыто выражать свое мнение, не говоря уже о том, чтобы осуществлять свои идеи на практике, то где вы видели правительство, которое позволяло бы это? Конформизм — вот железное правило, и оно будет царить столько времени, сколько человечество будет верить, что один человек может управлять другим.
Людям доброй воли для ведения дел не требуется правительство. Во все времена тех, кто жил без оглядки на власть и совсем не жаждал ее иметь, было очень мало. Такие люди никогда не являются причиной войн. Пока существует цивилизация, это меньшинство, возможно, не будет существенно увеличиваться. Эти люди не являются порождением религиозных организаций или нашей образовательной системы — они существуют вне культурной среды всех времен. Самое большее, что мы можем сказать, объясняя появление и существование таких людей, — что они продукты эволюции. И здесь нам придется поговорить о недостатках всех планов (утопических или других) по улучшению человеческого общества — присущая им всем ошибка заключается в том, что они не учитывают одного: человечество не эволюционирует с одной и той же скоростью и в одном и том же ритме. Там, где присутствует лишь мечта и жажда осуществления подсознательных желаний (а что может быть еще, если сосредоточен на обществе, а не на личности?), там всегда — смятение и разочарование. Нельзя всех людей одновременно загнать в Рай — даже докрасна раскаленными штыками, упирающимися в спины. Именно за этот факт с мрачным удовольствием хватаются так называемые реалисты (а они всегда пораженцы), чтобы оправдать и увековечить узаконенный вид убийства. С началом каждой войны они притворяются, что оберегают общество от страшной участи или что спасают слабых и беспомощных. Мудрецы, которые на самом деле являются людьми доброй воли и которые есть в каждом слое общества, а не в каком-то одном классе, никогда не делают таких заявлений. Поэтому их часто обвиняют в том, что они держатся в стороне, на отшибе от остальных. Однако именно к ним обращаются люди за советом и утешением в трудную минуту. Ведь даже круглый болван чувствует: искреннее бескорыстие говорит о большой силе.
Если так сложилось, что кто-то должен управлять миром, было бы логично, чтобы это делали мудрые люди. Но этого нет, и тому есть причины. На самом деле ни один человек или группа людей не могут управлять миром: им управляют его собственные, внутренние, мистические законы. Он эволюционирует согласно логике, которая игнорирует нашу человеческую логику. Что касается людей, — чем выше тип человека, тем менее он склонен руководить другими; он живет в гармонии с миром, несмотря на то что большинство людей его не понимает, в том числе и сильные мира сего. Если бы в убийстве был какой-то смысл, такой человек нашел бы ему тысячу оправданий против одного — у обычного человека. Однако главная причина его невовлеченности в мировые конфликты — отсутствие у него страха. Он привык жить в мире идей, и его совсем не пугает известие, что сосед думает иначе, чем он. На самом деле его скорее испугало бы, узнай он, что у соседа те же самые мысли, что и у него. Обычный человек, напротив, чужих идей боится больше, чем холодной стали или огнеметов. Большую часть своей однообразной жизни он провел, имея за душой несколько простеньких мыслишек, вбитых в него старшими родственниками или начальством. Все, что угрожает этой ненадежной адаптации, каковую он величает свободой, приводит его в панику. А стоит чужеродной идее активизироваться, и переход от страха к ненависти свершается в доли секунды. Крикните «враг», и все это проклятое племя так и взовьется. Недоумки, которые и с собой не умеют совладать, вдруг решат, что для них нет ничего важнее на этом свете, как научить противника управлять государством. Безразлично, кто этот недоумок — коммунист, фашист или демократ, — реакция всегда одна. Только скажите, что кто-то угрожает его свободе, и он автоматически схватит ружье.
А что это за крошечный пучок идей, который образует драгоценное понятие «свобода»? Частная собственность, неприкосновенность жилища, церковь, к которой он принадлежит, политическая партия или система, которая дает ему возможность всю жизнь «ишачить», как каторжному. Если бы он мог окинуть взглядом нашу планету, увидеть, какие разные вещи подразумеваются под одинаковыми словами, понять что все люди, даже самые примитивные, верят в правильность, справедливость и чрезвычайную разумность своих взглядов, — может, тогда он не так быстро выхватил бы свой меч или пистолет? Нет, пожалуй, ничего бы не изменилось: ведь его учили понимать головой, а не всем его существом. Будучи цивилизованным созданием, человек способен изучить и узнать привычки и обычаи тысячи разных народов и все же продолжает отстаивать свои собственные, даже если считает их глупыми, не соответствующими истине или вредными. Он будет с иронией и легким презрением описывать причины, почему другие народы затевают войны, но, когда придет время, сам отправится на войну, даже если не одобряет убийство. Но он предпочтет скорее убивать, чем испытать презрение своего народа.
В скольких войнах участвовали люди, у которых не было никакого желания убивать? Многие, убивавшие друг друга, имели между собой больше общего, чем со своими соотечественниками. Если бы люди хотели найти настоящих врагов, им нужно было бы только обернуться и посмотреть, кто находится за спиною. Если бы они осознали, кто их действительные враги, какая бы завязалась потасовка! Но один из недостатков существования по демократическим законам заключается в том, что врагом может быть только тот (и его можно убить или поработить), кого таковым сочтет правительство. Каким бы злейшим врагом тебе, например, ни был твой старший офицер, убить его нельзя. Это табу. Вот и выходит, что ученые убивают ученых, поэты убивают поэтов, рабочие убивают рабочих, учителя убивают учителей, и никто не убивает производителей оружия, политиков, священников, военных психопатов или прочих преступников, которые развязали войну и подбивают людей на взаимное истребление.
Возьмем, к примеру, только одну группу — торговцев оружием: ни у кого нет таких обширных международных интересов, как у них. Как только где-нибудь начинается война, они тут как тут и продают оружие любой стороне, которая в состоянии платить. Они придерживаются строгого нейтралитета, пока не ясно, куда ветер дует. Их не разорят никакие налоги: чем дольше длится война, чем больше убитых, тем толще накапливается жирок. Только вообразите неимоверную абсурдность того, что мы поддерживаем людей, дело жизни которых — снабжать нас орудиями саморазрушения. (А ведь посягательство на собственную жизнь, какой бы невыносимой она ни была, считается грехом!) Никто не видит в торговце оружием (даже коммунисты, заметьте!) врага. А он-то как раз и есть самый злейший враг. Он сидит и, как стервятник, ждет того дня, когда мы в очередной раз потеряем голову и обратимся к нему с просьбой продать нам самое дорогое смертельное оружие. Вместо того чтобы смотреть на него как на прокаженного, мы окружаем его почетом; иногда за эти сомнительные услуги ему даже присваивают дворянское звание. С другой стороны, от monsieur le Paris*, который действительно оказывает услугу обществу, хотя и не из приятных, шарахаются как от парии. Странный парадокс. Ну, какая тут логика? Тот, кто с нашего согласия и по закону удаляет из общества убийцу, — презренный изгой, а тот, кто производит орудия массового убийства, не озадачиваясь, в каких оно используется целях, занимает в наших рядах почетное место. Железная логика: убийства в большом масштабе всегда оправданны, но вот рядовое убийство — не важно, по страсти или из корысти, — так постыдно, что даже человек, чьей обязанностью является покарать преступника, воспринимается нами как сомнительная личность.
* Парижский палач.
А как насчет планов, которые любящие родители строят для своих детей? К чему все эти хлопоты, если точно известно, что за жизнь поколения обязательно бывает одна или несколько войн? Почему совсем не отказаться от планов на будущее и не влачить растительное существование, пока не протрубит рог? Зачем тратить время, деньги и силы и учить сына на священника, адвоката или еще кого-то, если знаешь, что его все равно захомутает армия или флот, а если не то и не другое, то морская пехота? Зачем думать о том, чтобы учить сына бизнесу, если единственно важный бизнес каждого поколения — это война? Поговорим о здравом смысле... какой смысл в том, чтобы притворяться, будто станешь заниматься мирным делом, когда единственное занятие, которому мы отдаемся всем своим существом, с энергией и страстью, — это война? Почему в таком случае не растить сына с самого рождения как будущего убийцу — убийцу-профессионала? Зачем обманывать себя и его? Рано или поздно вашему мальчику придется научиться убивать, и чем быстрее он освоит эту науку, тем меньше у него будет разочарований и боли. Не учите его, как жить, — учите, как умирать! Не готовьте его к радостям этого мира: может случиться, он их никогда не изведает, — готовьте к радостям загробного. А если увидите, что он слишком чувствительный, убейте его, пока он мал. Лучше убить его собственными руками, чем позволить умереть от рук безжалостных врагов. Если возможно, убейте всех мальчиков — оставьте только девочек. А если есть шанс, что те подрастут и станут воевать, тогда и их надо уничтожать при рождении. Как бы то ни было, не верьте никому, кто обещает вам мир и благоденствие: его не будет, пока по земле ходит хотя бы один торговец оружием.
Если вам претит сама мысль, что ваш сын станет убийцей или торговцем оружием, если вы убеждены, что смертоносное оружие нельзя производить, даже если оно не используется, тогда стройте новый мир, в котором не будет потребности в убийстве. Сосредоточьте всю свою энергию на этом, и только на этом. Если у вас есть дом, который вы любите, и он неожиданно подвергся нашествию крыс, разве вы не отставите все остальные дела и не займетесь уничтожением этой нечисти? Война — самое страшное бедствие, которое приходится выносить человеку нашей цивилизации. А что он сделал за все эти тысячи лет, чтобы с ней покончить? Да практически ничего. Разве что тратил все больше сил, выдумки и денег, чтобы сделать ее еще более ужасной — будто обманывал себя, считая, что в этом случае она перестанет существовать сама собой. Величайшие нации рухнули в результате войн. И тем не менее цивилизованный мир обманывает себя, веря (какой поразительный самогипноз!), что люди становятся лучше, гуманнее, умнее, внимательнее друг к другу. А истина заключается в том, что чем дальше продвигаемся мы по пути цивилизации, тем более жестокими становимся. Пытки, принятые у дикарей, — ничто по сравнению с теми муками, которым мы подвергаем друг друга. (Не только в дни войны, но и мира.) Добавим, что, завоевывая так называемые низшие народы Земли и перекраивая их на свой манер, мы требуем от них за это плату — быть послушными солдатами в наших армиях. Когда предстоит выполнить особенно грязную работу, мы бросаем туда колониальные войска. Прогресс! Прогресс!
Более того, зададим вопрос, который еще более усугубит и без того нелогичную, непоследовательную и парадоксальную ситуацию: поверит ли кто-нибудь из серьезных людей хоть на мгновение, что страны-победители — Китай, Россия, Америка, Англия — не станут теперь еще более воинственными, еще более настроенными на войну, еще более подготовленными к ней и не будут стремиться найти новые спорные вопросы? Германию и Японию можно не принимать во внимание. Решено. Ну и что тогда? Разве они единственные враги, которых может или будет иметь человек? Когда это было, чтобы великие державы договорились между собой или сложили оружие и стали кроткими, как ягнята? Когда это было, чтобы великие державы вели себя с малыми с тактом и уважением? А что малые державы, как они почувствовали себя, когда мы их освободили во время нашей победоносной и разрушительной кампании? Будут ли они благодарны нам и готовы принять наш образ жизни, когда народ вернется на свою разоренную, заброшенную землю, превращенную нами в огромный полигон? Возможно, они разойдутся с нами во мнении, как в будущем защищать жизнь и свободу?
Кто будет управлять миром после войны? Сильные. А кто сильный? Америка, Россия, Англия, Китай. (Еще не решен вопрос с Японией. Еще неясно, будет ли она полностью порабощена и лишена всех прав или же какая-нибудь из великих держав вступит с ней в преступный сговор, чтобы быть во всеоружии к следующей войне, которая уже надвигается.) Понятно, что Англия не откажется добровольно от своей империи. Франция потребует возврата колоний. И Голландия тоже. Возможно, и Италия. Германии, естественно, никогда уже ничего не позволят — разве что оставят воздух. Что касается Америки, то она откажется от всего, на что не сможет наложить лапу. Сохранится только одна великая империя — Британская, которой давно уже пора пасть. То, что она останется, впрочем, вполне справедливо, потому что Четыре Свободы, демонстрирующие англосаксонское представление о законности, ничего не имеют против империй. Хотя Франция — тоже империя, но ей дадут возможность подняться и снова стать сильной: ведь это свободолюбивая нация. Сильной, да не очень, потому что тогда она будет представлять угрозу английской свободе и безопасности, в основе которых лежит неслыханная алчность и желание как можно больше нахапать. Все эти отношения должны сохраняться в идеальном равновесии механизма швейцарских часов. Однако лучшие умы этого нового Entente Cordiale* легко и быстро справятся со всеми этими сложными проблемами. Нет никакой опасности, что они снова перегрызутся между собой. Ни малейшей! Россия останется коммунистической, Англия сохранит империю, Америка пребудет демократической страной, щедро раздающей подачки (с Рузвельтом у руля до конца его дней), а Франция — республикой. В Китае же, как всегда, будет царить полнейший хаос. Для обсуждения крупных проблем лидеры всех стран будут встречаться лично; что же касается более мелких, то они уладятся сами собой.
* Сердечное согласие, сердечный союз (отношения между государствами — фр.).
Как только закончится война, тут же встанет принципиальный вопрос: кто у кого будет покупать товары и на каких условиях. Что же касается проблемы долгов, то она решается просто. Долги заплатит простой народ. Он всегда платит. Хотя войны развязывает не народ, как, впрочем, и революции, правительству каким-то образом удается убедить людей, что именно они должны платить за все эти авантюры — причем и до них, и после. Ведь войны ведутся во благо народа. Но ко времени окончания войны никаких благ нет — только долги, смерть и разруха. И за все это надо платить.
На этот раз народы-победители не возражают против платежа: ведь они получат Четыре Свободы. А также разные новые машины и приспособления, повышающие производительность труда и превращающие работу в удовольствие. (Чем лучше трудишься, тем быстрее государство выплатит долги и скорее подготовится к новой войне.) Да, будет много разных новых изобретений, которые, если их не использовать в разрушительных целях, могут принести много радости. Среди прочего, появятся самолеты, которые смогут доставить нас в Китай и обратно за двадцать четыре часа — и за бесценок! В выходные дни рабочие всего мира будут летать из конца в конец земного шара, встречаясь со своими друзьями-рабочими на Яве, Борнео, в Мозамбике, Саскачеване, на Огненной Земле и в прочих местах. К чему теперь ездить на Кони-Айленд, в Довиль или Брайтон — провести выходные можно в местах и поинтереснее. Будет еще и телевидение — не забывайте! Если нет желания в свободное время летать по свету, вы сможете спокойно сидеть у камелька и смотреть, как эскимосы взбираются, скользя, на айсберги, или как примитивные народы собирают в джунглях рис, бивни, кофе, чай, каучук, чикл* и прочие полезные вещи для нашего удовольствия. Все будут работать с радостью — даже китайские кули. Потому что к этому времени многочисленная и могущественная династия Чан Кайши станет функционировать отлажено, как мощная динамо-машина. Будет положен конец торговле наркотиками, а прежде невежественные кули смогут смотреть и понимать американские фильмы, которые прекрасно заменят опиум. Возможно, для них нам придется выпускать фильмы класса «D» и продавать так дешево, что даже наибеднейший из кули сможет купить билет в кино. Для «наших смуглых братьев» мы создадим также фильмы «К» и «J». В еще больших количествах станем производить жевательную резинку, мороженое «Эскимо» и молочные коктейли «с градусом», а также открывалки, консервные ножи и прочие прибамбасы, чтобы простые люди всего мира могли наслаждаться некоторыми из предметов комфорта, сопутствующего нашему экономическому чуду.
* Растительная камедь.
Но за малыми народами следует постоянно присматривать, дабы они не подхватили коммунистическую заразу. Довольно с России Сибири, Монголии, ну и, возможно, Японии. Только не Китай! И не Малайский архипелаг, не Африка и не Южная Америка. Южная Америка может вообще стать проблемой, особенно когда в результате смешанных браков резко возрастет население. Что до Северной Америки, где перемешались многие национальности, то белые там вряд ли станут смешиваться с африканцами, меланезийцами и монголоидами. Другое дело — индейцы, они ведь стопроцентные американцы, а в этом случае можно закрыть глаза на цвет кожи. Однако не следует думать, особенно к югу от линии Мейсона-Диксона, что Четыре Свободы предполагают свободу браков между белыми и черными! Это уже относится к «пятой» или «шестой» «свободе», для осуществления которых потребуется, вероятно, еще одна война.
С появлением на рынке множества приспособлений, облегчающих труд, отпадает вопрос: кому выполнять черную работу? Конечно, машине/ Никому больше не придется пачкать руки. Механизмы будут работать эффективно, и не исключено, что рабочие могут заскучать. Разве только хозяева не будут возражать против разновидностей творческого труда. Вполне вероятно, что в последующие столетия все станут творческими людьми. Час или два проводишь у машины, а остальное время отдаешь искусству! Возможно, именно это будет положено в основу нового порядка в мире. Как замечательно! Радость творчества — то, чего человек никогда не знал раньше, — по крайней мере в цивилизованных странах. И вдруг неожиданно благодаря вездесущей машине мы станем снова как первобытные люди, — только мудрее, счастливее, осознав наконец глубину нашего счастья. Все танцуют, поют, рисуют, вырезают, играют на скрипках, бьют в барабаны, бренчат на гитарах... чудесно! И все благодаря машине! Как просто!
В конце концов, когда каждый достигнет гениальности, когда быть гением станет нормой, тогда не останется причин для зависти или соперничества. Искусство будет по-настоящему массовым. Не будет нужды в критиках и интерпретаторах, исчезнут дилеры и редакторы, юристы, бухгалтеры, политики — возможно, даже полиция. У каждого будет дом по душе — с холодильником, радио, телефоном, пылесосом, стиральной машиной, автомобилем, самолетом, парашютом и легкой вставной платиновой челюстью от доктора Коуэна. У инвалидов будут самые замечательные, самые великолепные и легкие искусственные конечности, которые дадут им возможность бегать, прыгать, танцевать и ходить без труда. У психически больных людей будут лучшие клиники и более гуманные и умелые санитары. Тюрьмы будут просторнее, чище, удобнее во всех отношениях. Будет много больниц — на каждой улице, и машин «скорой помощи», оборудованных не хуже пульмановских вагонов. Появится столько обезболивающих средств, что страдания исчезнут, не будет даже смертных мук. И еще — после того, как весь мир выучит английский, — что неизбежно случится, — пропадет всякая вероятность взаимного непонимания. Один язык, один флаг, один образ жизни. Машины делают всю грязную работу, выдающиеся умы осуществляют всю умственную деятельность — самый настоящий Entente Cordiale.
Вот такие перспективы на ближайшие пятьсот лет. Или нет ?Во всяком случае, так может быть — этого нельзя не признать. А что может этому воспрепятствовать? Трудно сказать, но, без сомнения, появится какой-нибудь идиот, какой-нибудь фанатик, который решит, что лучше знает, как нам жить. И это породит беды. Они всегда возникают, когда кто-то знает, как «лучше» жить. Пока еще невозможно предсказать, каков будет этот разводной ключ, который испортит хорошо отлаженный механизм Утопии, но у нас нет никаких сомнений, что таковой обязательно найдется. Это судьба.
Так что на всякий случай не расставайтесь со своими военными кораблями, танками, огнеметами, бомбардировщиками и прочими восхитительными штучками по части разрушения — они нам еще могут пригодиться. Однажды, как гром среди ясного неба — это всегда бывает неожиданно, обратите внимание! — какой-нибудь фанатик создаст проблему из незначительного инцидента, раздует его до колоссальных размеров, — и вот уже новая катастрофа стучится в двери. Но если мы вооружены до зубов, если готовы к войне лучше, чем в предыдущий раз, то, возможно, быстрее победим. Мы не должны утратить Четыре Свободы, помните! И не упустить возможность подготовить почву для пятой и шестой. Ведь чем больше «свобод» мы наберем, тем ближе окажемся к свободе как таковой.
Каждая новая «свобода», несомненно, вызовет гибель нескольких миллионов человеческих жизней и разрушение ряда крупных городов. Но если мы доберемся до десятой или одиннадцатой «свободы», нам будет уже безразлично, сколькими жизнями и городами придется за это пожертвовать. В конце концов, в нашей власти наделать еще детей и построить новые города — лучших детей и лучшие города. Если мы сумели гомогенизировать и иррадиировать коровье молоко, то, уж конечно, сумеем обработать и мозги наш их детей. Даже если нам придется разрушить все, что есть сегодня на земле, включая Ватикан, игра все равно стоит свеч. Нам ведь нужен мир, в котором война будет невозможна. И, ей-богу, если для достижения этой цели придется пожертвовать человечеством, мы пойдем и на это. Mieux vaut reveni en fantome que jamais*, как говорят французы.
* Лучше вернуться в виде призрака, чем не вернуться вообще (фр.).
А пока это благословенное время не пришло, пожалуйста, продолжайте убивать друг друга. Убивайте с еще большим азартом. Убивайте убийц, убивайте самоубийство, но, главное, убивайте! убивайте! убивайте! Убивайте во имя Бога и Отечества! Убивайте во имя мира! Убивайте ради самого наслаждения убивать! Никогда не прекращайте убивать! Убивать! Убивать! Убейте свою мать! Убейте брата! Убивайте лесных животных, убивайте насекомых, птиц, цветы, траву! Убивайте микробов! Убивайте молекулы и атомы! Убейте звезды, солнце и луну, если сумеете! Убивайте все, чтобы у нас наконец был светлый, чистый, открытый мир, в котором мы бы жили в покое, счастье и безопасности до конца наших дней.
Астрологическое фрикасе
Я познакомился с Джеральдом в фойе театра во время антракта. Не успели нас представить друг другу, как он поинтересовался, когда я родился.
«Двадцать шестого декабря 1891 года... В двенадцать тридцать дня... В Нью-Йорке... Марс, Уран и Луна — в восьмом доме. Этого достаточно?»
Джеральд пришел в восторг.
«Выходит, вы кое-что смыслите в астрологии», — сказал он, улыбаясь мне ласково, словно преданному ученику.
В этот момент к нам подошла элегантная молодая женщина и тепло приветствовала Джеральда. Тот быстро представил нас друг другу.
«Двадцать шестое декабря — четвертое апреля... Козерог — Овен... Вы должны прекрасно ладить».
Я так и не узнал имени элегантной женщины — впрочем, как и она — моего. Для Джеральда это не имело ни малейшего значения. Люди существовали для него только как подтверждение его небесных теорем. Он знал заранее сущность каждого из нас. В чем-то он походил на рентгенолога: ему был виден твой астральный скелет. Где непосвященному открывался только Млечный Путь, Джеральд видел созвездия, планеты, астероиды, падающие звезды, туманности и тому подобное.
«Не строй никаких важных планов на ближайшие дни, — говорил он. — Затаись. Твой Марс вступил в конфликт с Меркурием. Сейчас из твоих планов ничего хорошего не выйдет. Дождись полнолуния... Ты ведь склонен к импульсивным решениям, не так ли?» И он бросал на свою жертву лукавый и пытливый взгляд, словно говоря: «Меня не одурачишь. Я тебя насквозь вижу».
В тот антракт в фойе состоялось много знакомств. Каждого представляли по знаку зодиака. Преобладали Рыбы — холодноватые, мягкие, невыразительные создания — по большей части флегматичные и пучеглазые. Когда на горизонте возникал Скорпион или Лев, особенно женского пола, я настораживался; от знакомств с Водолеями старался уклониться.
Позже, уже в ресторане, мы с Джеральдом подробнее обо всем поговорили. Не помню, к какому знаку принадлежал он сам, — то ли к Деве, то ли к Близнецам, — но как бы то ни было, а производил он довольно сомнительное впечатление. В нем было что-то от гермафродита. Казалось, его «достали» Весы, Лев и Стрелец. Время от времени он делал иносказательные замечания по поводу Козерога — осторожно, осмотрительно, будто сыпал соль на птичий хвост.
Он много говорил о различных внутренних органах, а также о суставах, мышцах, слизистой оболочке и прочих частях тела. Хозяину стола, который не так давно попал под грузовик, он посоветовал в следующем месяце обратить особое внимание на коленные чашечки. А молодой женщине, сидевшей слева от меня, беречь почки: только что один из «домов», связанных с почками и железами внутренней секреции, оказался под отрицательным воздействием. Мне было интересно, какое звездное тело в ответе за желчный цвет его лица и почему он ничего не предпринимает по этому поводу — хотя бы с помощью местного фармацевта.
После трех бокалов крюшона в голове у меня все смешалось. Я не помнил — то ли следующая неделя будет удачна для меня в финансовом отношении, то ли я переломаю себе все кости. И что удивительно — мне было все равно. Дурное влияние Сатурна на мой гороскоп компенсировалось благотворным воздействием Юпитера. Я обратил внимание, что Джеральд ни разу не упомянул Венеру. Было похоже, что ему вообще наплевать на личную жизнь. Его коньком были несчастные случаи, повышения жалованья и путешествия. Разговор становился таким же пресным, как холодный омлет в клинике по лечению суставов. Я пытался вывести разговор на Плутона: эта загадочная планета интересовала меня больше других, но такая тема явно была Джеральду неприятна — он сразу мрачнел и замыкался. Ему нравились земные вопросы, вроде: «Как вы думаете, спагетти соответствуют моему темпераменту?» — или «Полезен ли мне в это время года спорт?» — или «Как быть с работой в Сан-Франциско — подходящее ли время для переезда туда?». На такие вопросы у него всегда был готов ответ. Поразительно, какую уверенность он при этом излучал. Иногда, чтобы его ответ прозвучал более драматично, он закрывал глаза, как бы мгновенно обозревая карту небесных светил. Он мог предсказывать будущее в любом порядке и, однако, как ни странно, так же, как и все остальные, покупал утреннюю газету, чтобы узнать, что произошло (во время нашей беседы) на Восточном фронте. Произойди ночью крах фондовой биржи, уверен, Джеральд и о нем узнал бы из газет. Когда несколько недель назад случилось лунное затмение, он ждал землетрясений и обвалов; к счастью, подземные толчки зафиксировали в пяти или шести тысячах миль от нас, в Тихом океане. Никто не пострадал, разве только морские чудища...
Спустя неделю или около того Джеральд позвонил мне и пригласил на новоселье, пообещав, что там я познакомлюсь с прекрасной женщиной-Стрельцом, чья грудь подобна спелым яблокам, а губы цвета раздавленной малины. «Ты скоро разовьешь бурную деятельность», — сказал он на прощание. Тон, каким он это сообщил, звучал очень обнадеживающе — по крайней мере по телефону. Однако по здравом размышлении я пришел к выводу, что «бурная деятельность» сама по себе довольно бессмысленна. Пчелы и муравьи постоянно деятельны, всегда активны, ну и что из того? К тому же мне претила сама идея бурной деятельности. Я находился в мире с собой и хотел пребывать в таком состоянии хотя бы еще некоторое время.