Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Отец вопросительно посмотрел на Майлз.

— Как скажете, — пожала плечами та.

— Папа, пожалуйста.

Казалось, он никак не мог решиться.

— Кроме того, — настаивала Джоуди, — здесь для меня безопаснее. Что, если на улице еще один снайпер? Может, и перед домом тоже.

— Если бы он был, наверняка попробовал бы подстрелить Энди, — покачал головой отец.

— Быть может. Только он мог оказаться не готовым. В любом случае я здесь в большей безопасности, чем где бы то ни было: в карете «Скорой помощи» или в больничной палате. Ты так не считаешь?

— Возможно, — согласился он. — О\'кей, ты победила.

Майлз ободряюще стиснула ее плечо.

— Если вы хотите проверить ситуацию снаружи, сержант, я могу позаботиться о Джоуди... перевязать ее.

— Ты не будешь возражать, золотце?

— Нет, все в порядке.

— Держи там, куда я приложил, — приказал он.

Он отвел руку, и Джоуди сама прижала свернутые в подушечку шорты к ране.

Затем отец и Майлз перенесли ее в ванную комнату и посадили на край ванны. Ее ноги при этом касались пола.

— Я скоро вернусь, — сказал он и вышел.

Таких писем, способных навсегда испортить отношения с адресатом, Менделеев написал в своей жизни множество, но почти никогда не отправлял сразу — откладывал, чтобы потом перечитать. А перечитав, часто решал от отсылки отказаться. Вышеприведенное послание тоже до почты не дошло. Дмитрий Иванович сделал на нем надпись: «Это письмо не отправлено», — и просто положил в свой архив. И слава богу, а то ведь отец русской органики мог за эту «веточку химии» обидеться на всю оставшуюся жизнь.

— Ну-ка, посмотрим. — Майлз наклонилась над Джоуди и подняла тампон.



Обе уставились на рану.

Казалось, кровотечение почти прекратилось Теперь, когда Джоуди могла хорошо рассмотреть повреждение, оно действительно показалось ей незначительным. Словно по внутренней поверхности бедра резанули кончиком ножа — тупой кончик оставил широкую, но неглубокую борозду.

В конце марта 1870 года Дмитрий Иванович был привлечен к расследованию сенсационного убийства отставного надворного советника Николая фон Зона. 7 ноября 1869 года фон Зон отправился днем в Благородное собрание и исчез. Разыскные действия полиции результата не дали. И только в середине декабря благодаря явке с повинной одного из участников преступления дело было раскрыто. Организатором и непосредственным исполнителем убийства оказался некий Максим Иванов, содержатель подпольного борделя и химик-любитель. Сферой его естествоиспытательских интересов с некоторого времени стали яды, действенность которых он проверял на кошках и собаках. Как только Иванову удалось разработать «надежный» состав отравы, он решился испытать его на человеке с целью убийства и грабежа. Первой жертвой и стал фон Зон, которого злоумышленник встретил в увеселительном заведении «Эльдорадо». Вместе с сутенером была одна из его барышень по прозвищу Саша Большая. Престарелый сластолюбец охотно согласился продолжить отдых на частной квартире «с женщинами и шампанским». Поехали к Иванову. Выпивка быстро подействовала, фон Зон охмелел. Саша отвела его в спальню, где вытащила все имевшиеся при старике деньги. Не успела она передать их хозяину, как в общую залу вернулся частично протрезвевший фон Зон и потребовал вернуть похищенное. Ему тут же сказали, что над ним просто подшутили, что деньги целы, и предложили выпить на мировую еще одну бутылку вина. Тут-то Иванов и подмешал в него раствор ядовитого вещества. После первого же глотка фон Зон повалился на диван. Остальное бесчувственной жертве влили в рот насильно, потом для верности задушили и несколько раз ударили по голове утюгом. Явившийся с повинной свидетель рассказал также, что труп был уложен в чемодан и отправлен по железной дороге в Москву. И точно — в московском багажном отделении сыщики быстро нашли большой чемодан, ставший гробом для старого петербургского ловеласа. Это убийство получило огромный общественный резонанс, поскольку, с одной стороны, поведало о звериной жестокости городского дна, а с другой — характеризовало моральные устои петербургского дворянства.

— По-моему, тебе повезло, — заметила Майлз.

— Угу.

Имя фон Зона стало нарицательным, символом старческого цинизма и разврата. Этому немало способствовал талант Ф. М. Достоевского, дважды использовавшего в своей прозе образ пресловутого статского советника. В «Подростке» старый князь Сокольский, боясь за себя, говорит Аркадию: «Послушай, ты знаешь историю о фон Зоне — помнишь?.. Как ты думаешь, здесь ничего не может со мной случиться… в таком же роде?» В «Братьях Карамазовых» Федор Павлович Карамазов (чем не духовный брат фон Зона?) интересуется: «Ваше преподобие, знаете вы, что такое фон Зон? Процесс такой уголовный был: его убили в блудилище — так, кажется, у вас сии места именуются, — убили и ограбили и, несмотря на его почтенные лета, вколотили в ящик, закупорили и из Петербурга в Москву отослали в багажном вагоне, за нумером». И еще раз пожилой развратник упоминается в диалоге старика Карамазова с Миусовым у входа в монастырь: ««Преназойливый старичишка», — заметил вслух Миусов, когда помещик Максимов побежал обратно к монастырю. «На фон Зона похож», — проговорил вдруг Федор Павлович. «Вы только это и знаете… С чего он похож на фон Зона? Вы сами-то видели фон Зона?» — «Его карточку видел. Хоть не чертами лица, так, чем-то неизъяснимым. Чистейший второй экземпляр фон Зона. Я этого всегда по одной только физиономии узнаю». — «А, пожалуй; вы в этом знаток»». Творческая судьба Достоевского сделала всё возможное, чтобы он, находясь во время работы над обоими произведениями в Старой Руссе, не забыл использовать историю старого грешника, тем более что последний был однофамильцем еще одного доказанного старорусского прототипа старика Карамазова — Карла Карловича фон Зона 1-го, старого волокиты, плута и жадины, скончавшегося почти одновременно с питерским фон Зоном.[32]

— Посмотрим, можно ли их еще спасти. — Она поднесла шорты к раковине, развернула, смыла кровь, выжала и встряхнула. Потом протяжно свистнула.

— Что?

Для Менделеева это был не первый процесс. К этому времени Дмитрий Иванович был довольно опытным судебным экспертом — начиная с 1866 года его многократно приглашали на предварительное следствие для проведения научных экспертиз в Петербургский окружной, Коммерческий и другие суды. С конца 1867 года Менделеев — член Медицинского совета Министерства внутренних дел, являвшегося высшей судебно-медицинской инстанцией России. Несмотря на занятость, ученый никогда не отказывался от поручений Медицинского совета. Производимые им экспертизы касались самых разных вопросов: восстановления вытравленного текста, выявления подделки денежных купюр, заключений о качестве товаров (включая пищевые продукты, вино и пиво) и, конечно, отравлений.

Повернувшись, Майлз подняла перед собой шорты, чтобы Джоуди могла видеть.

Дыра от пули зияла в дюйме ниже «молнии». На вид она была крупнее той, которую Джоуди успела разглядеть в раме двери. И края были рваные, да и само отверстие было далеко не круглое.

Между тем сотрудничество эксперта с судебными органами было в те годы делом непростым. Порядок следствия в недавно открытых (по реформе 1864 года) судах явно был разработан плохо, а регламент экспертизы — и вовсе никак. На место преступления выезжал приглашенный судебный врач, а после завершения предварительного следствия звали другого эксперта, который, по сути, должен был оценить правильность действий своего коллеги. Менделеев уже вызывался для подобной экспертизы по делу о смерти коллежского асессора Курочкина, где вынужден был давать заключение только на основании ознакомления с результатами исследования, проведенного другим специалистом. Дмитрий Иванович, ценивший прежде всего не чье-то мнение, а факты, анализ и собственноручно поставленный опыт, использовал суд над убийцами фон Зона для объявления своей позиции: на вопрос судьи о точности ранее проведенной экспертизы он ответил: «Для того чтобы быть добросовестным экспертом и сказать правду, химик должен сделать научный опыт». Тем не менее он изложил суду свои предположения.

— А здесь вышла, — пояснила Майлз, повернув к ней шорты задней стороной. Дыра там находилась выше, чем спереди. — Чертовское везение.

В деле фон Зона особенно неясным был эпизод, связанный с отравлением самодельным ядом. По всей видимости, Менделееву удалось доказать, что составленное Ивановым зелье ко времени использования потеряло (или так и не приобрело) убийственную силу. Об этом свидетельствует пассаж, развернутый в суде знаменитым адвокатом Спасовичем, защищавшим участницу преступления Сашу Большую: вещество, приготовленное Ивановым, не имело отравляющих свойств, а поскольку отравление предполагает использование веществ, обладающих отравляющими свойствами, то Иванов его не совершал и, следовательно, не может иметь сообщников отравления. Владимир Данилович Спасович, удивительный судебный оратор, в защитительной речи сумел вызвать жалость к подсудимой, подробно описывая не скрытые достоинства, а всю мерзость ее внутреннего мира вкупе с умственной и душевной неразвитостью. В итоге он, как водится, предложил осудить не свою подзащитную, а те обстоятельства жизни, которые сделали ее таким чудовищем. Благодаря адвокатской речи, вызвавшей полное сочувствие публики, Александра Авдеева (таково имя Саши Большой по «пашпорту») избежала смертной казни. Иванов же повесился в камере, не дожидаясь исполнения смертного приговора.

Вскоре после процесса Дмитрий Иванович выступает в газете «Судебный вестник» со статьей «Об экспертизе в судебных делах», где излагает условия, при которых можно получить действительно объективное заключение эксперта. Читая ее, убеждаешься, насколько он обогнал свое время и в этом деле, которое тоже знал досконально. Большая часть его требований реализована только сегодня, а кое-что и сейчас считается делом будущего. Он же в своей криминалистической работе по собственной воле подчинялся требованиям, которые считал единственно верными, и не упускал возможности отчитать коллег за расхлябанность. Давая заключение о смерти присяжного поверенного Ахочинского, он писал: «Взята была одна из подлинных банок, но она оказалась столь слабо перевязанной, что можно снять ее покрышку, не вредя печати. Таковые обстоятельства, по моему мнению, могут рушить всё значение судебно-химического исследования». По делу об обнаружении мышьяка в олове, используемом для лужения посуды, он буквально обрушивается на эксперта, профессора-фармаколога А. В. Пеля, который ограничился поверхностным изучением вещественных доказательств, зато подкрепил его авторитетом французских коллег: «Мнение французских ученых, высказанное к письме к профессору Пелю, я не могу принять, пока не будут выяснены опытные данные, его подтверждающие и критику выдерживающие». (Кстати, через 20 лет Дмитрий Иванович разразится серией яростных писем в защиту изобретенного Пелем спермина и пойдет на скандал в Медицинском совете.) Возможно, самым показательным в смысле добросовестности и скрупулезности Менделеева-криминалиста было его заключение по делу о загрязнении Невы сточными водами Невской ни точной мануфактуры. Для того чтобы убедиться в правильности предварительных выводов, Менделеев не только произвел химический анализ речной воды возле мануфактуры и собрал данные о количестве сырья и топлива, расходуемых на ней при различных технологических процессах, но и добыл полную информацию о всех промышленных предприятиях, расположенных выше по течению, о размерах всех отстойных колодцев и протяженности их стоков.



Два года, последовавшие за открытием Периодического закона, были у Менделеева, как всегда, насыщены разнообразными занятиями. Он продолжал читать лекции, работал над вторым изданием «Основ химии», выступал с докладами, активно участвовал в жизни научного сообщества. Время, и без того неспокойное, становилось совсем тревожным — Европа скатывалась к новой войне. Германию и Францию всё более накрывало облако едких шовинистических настроений, способных, как оказалось, отравить даже высоколобых естествоиспытателей. Взаимные выпады делались всё оскорбительнее. Русские ученые, с благодарностью хранившие память о немецких и французских университетах, испытывали понятное чувство неловкости и предпочитали не вмешиваться в полемику хорошо им знакомых и вполне ими уважаемых персонажей. Но в какой-то момент они почувствовали себя глубоко оскорбленными.

За две недели до Франко-прусской войны мюнхенский профессор Якоб Фольгард ополчился не на кого-нибудь, а на основателя современной химии великого Антуана Лавуазье, гениального ученого, обезглавленного в 1794 году французскими революционерами.[33] Теперь память о несчастном гении, открывателе кислородной природы горения, была потревожена немецким коллегой, приверженцем опровергнутой Лавуазье теории флогистона — мифической огненной субстанции, якобы наполняющей все горючие вещества: «Лавуазье не открыл ни одного нового тела… Ни один способ получения химического препарата, ни одна химическая реакция не носят его имени… Своим успехом он обязан честолюбию, сообразительности, образованию физика и дилетантской точке зрения, благодаря которой он был свободен от веры во флогистон». Фольгарда поддержал лейпцигский профессор Адольф Вильгёльм Герман Кольбе. «Скорбя» о «глубоком упадке» химии во Франции (и это в то время, когда там в полную мощь работали Дюма, Вертело, Вюрц и десятки других талантливых химиков), Кольбе договорился до того, что «Лавуазье даже не был химиком». Националистические выпады задыхающихся от злобы и зависти Фольгарда и Кольбе были встречены громким протестом Русского химического общества. Зинин, Бутлеров, Менделеев и Энгельгардт незамедлительно опубликовали письмо в «St.-Petersburger Zeitung», в котором дали гневную отповедь обоим клеветникам. «Кольбе написал о Лавуазье и лживо, и гадко, — прокомментировал позже Менделеев, — и потому мы ответили ему». Реакция Дмитрия Ивановича в данном случае была единственно возможной. Престиж науки, ее высокая чистота всегда были, по его твердому внутреннему ощуущению, средством излечения больного человечества, а тут вдруг он увидел, как зараза начинает проникать в лекарство. Нельзя снести, когда ученый ведет себя «и лживо, и гадко»…

Статья в защиту Лавуазье ни в коей мере не являлась политическим документом, а была просто естественной реакцией приличных людей. Менделеев воспринимал войну в Европе, пожалуй, лишь в качестве помехи для поездки за границу. Ему надо было пообщаться с зарубежными коллегами лично, самому рассказать им о Периодическом законе. Он, конечно, писал статьи, отсылал в научные журналы. Там их печатали, кто-то читал… Было не до того. Пруссия во главе стремящихся к объединению германских земель все-таки заставила Францию расчехлить пушки. Французские пушки были бронзовые, а у немцев — стальные и дальнобойные. Те самые крупповские орудия, которые немцы несколько лет назад показывали в Париже на Всемирной выставке и на которые гордые французы, по всей видимости, не обратили внимания. Еще у Пруссии был подробнейший план войны, разработанный начальником Генштаба Мольтке-старшим. У Франции плана не было, зато были скорострельные 25-ствольные митральезы, стрелявшие картечью, и император Наполеон III, лично ставший во главе армии, что, по его мнению, должно было перевесить все прусские пушки и планы. Война продлилась девять месяцев, немцы осадили Париж и взяли в плен императора. Его армия была разбита. Французский народ создал новую миллионную армию, однако переломить ход войны не удалось, поскольку маршал Базен сдал Мец и сложил оружие вместе со своим 170-тысячным войском. Французская империя пала, осажденный Париж слал во все стороны аэростаты, почтовых голубей и сотрясался народными восстаниями. Правительство между тем вступило в тайные переговоры с немцами. В конце февраля Париж капитулировал, немцы демонстративно вошли во французскую столицу и через несколько дней ее покинули. Вслед немцам рвануло еще одно народное восстание и была создана Парижская коммуна. Жизни ей было отмерено 72 дня. Коммунаров расстреляли не немцы, а свои. Франция глотала дым поражения и переживала кровавую обиду. Германия, которой теперь ничто не мешало слиться в единую империю, смотрела свысока.

Мирный договор еще не был заключен, а русский профессор Менделеев уже спешил сесть в берлинский поезд. Он ехал в заграничную поездку по своей надобности, без всяких служебных поручений. В Берлине он попал на заседание Химического общества, членом которого был избран совсем недавно, и пообщался с коллегами Раммельсбергом, Шерингом, Байером и Вихельхаузом. Поговорили о менделеевской классификации элементов и заодно обсудили другие открытия последнего времени. Дмитрий Иванович, почувствовавший, что воспринимается здесь серьезно и уважительно, отписал жене: «Отлично провел время среди берлинских химиков». Затем, наполненный новыми мыслями и свежими научными известиями, он отправился в путь через знакомые города — Герлиц, Лейпциг, Геттинген, Бремен…

В Бремене теперь жила Агнесса Фойхтман с дочерью. Менделеев хотя и сомневался в своем отцовстве, но формально его признавал, выплатил Агнессе при рождении ребенка две тысячи гульденов и до самого замужества Розамунды высылал деньги на ее воспитание. Встреча прошла вежливо и без особых эмоций. Дмитрий Иванович, ценивший каждую минуту, прямо в ходе этого визита уселся за письмо «голубчику Физе», где описал свое впечатление от немецких химических лабораторий в Лейпциге и Геттингене и далее сообщил: «А вчера приехал в Бремен. Роза здорова и выросла, но ее отец (Агнесса вышла замуж. — М. Б.) не отпускает (вероятно, Менделеев приглашал девочку погостить в своей семье. — М. Б.). Он, кажется, хороший человек, но едва ли даст образование ребенку. Сейчас Роза стоит тут, передо мною, и просит поклониться тебе и поцеловать Володю и Лелю. Ей уже 10 лет, она хорошо читает».

Из Бремена Менделеев двинулся в Ганновер, оттуда — в Бонн, где он душевно пообщался со старым знакомцем механиком и стеклодувом Гейслером, тем самым, что когда-то изготовил для него «неподражаемо хорошие приборы». Конечно, он не мог при этом не вспомнить другого мастера — Саллерона, но дорога к старому другу в послевоенный и послереволюционный Париж была всё еще рискованна. Слава богу, многие французские ученые, и среди них Дюма и Мариньяк, пережидали смутные времена в Женеве. Туда он и направился, всего на несколько дней задержавшись в Гейдельберге. Заглянул в Badischer Hof, вспомнил старых друзей и подруг, поел из знакомой посуды, с умилением попил чаю из стаканов в «русских» подстаканниках. Здесь когда-то они сиживали с Сеченовым, Бородиным и Савичем. Савича уже нет, Бородин живет полной жизнью — профессорствует, учит женщин-врачей, пишет музыку. А Сеченову не повезло — после выхода «Рефлексов головного мозга» для него начались плохие времена. Цензурный комитет обвинил автора «в материализме» и всех смертных грехах, вплоть до того, что он, «разрушая моральные основы общества в земной жизни, тем самым уничтожает религиозный догмат жизни будущей». Тираж сожгли. Начальство пригрозило увольнением и даже уголовным преследованием. В конце концов он сам ушел из Медико-хирургической академии — не мог стерпеть, что их общего друга Илью Мечникова забаллотировали при выборах в профессора. За что же травили? Может, за слова: «Смеется ли ребенок при виде игрушки, горько ли улыбается Гарибальди, когда его гонят за излишнюю любовь к родине, дрожит ли девушка при первой мысли о любви, создает ли Ньютон мировые законы и пишет их на бумаге — везде окончательным фактором является рефлекторное мышечное движение — ответ на возбуждение, поступающее в мозг из внешней среды»? Неучи! Взял, конечно, старого друга к себе, в университетскую лабораторию. Жаль, поработать вместе пришлось недолго — уехал Иван Михайлович преподавать в Одесский университет. И Мечников там же, в Одессе…

В Гейдельберге хотелось повидаться с Эрленмейером, но тот, как назло, оказался в отъезде (через неделю Менделеев отыщет его в Мюнхене). Зато Дмитрий Иванович встретился с А. Ладенбургом, с которым когда-то познакомился в лаборатории Р. Бунзена и Г. Кирхгофа. Этому человеку стоило пожать руку — за пару лет до войны он опубликовал «Лекции по истории развития химии от Лавуазье до нашего времени». К тому же Ладенбург оказался горячим сторонником менделеевского открытия и был уверен в его приоритете. В Гейдельберге Менделеев не упустил возможности совершить выгодную сделку — продал местному коллекционеру и торговцу Г. Блатцу 88 граммов привезенного с собой циркона (некоторое его количество он совершенно бесплатно послал английскому ученому Г. Роско), а у того накупил необходимые для работы минералы, в том числе гадолинит, ортит, вольфрам и лейцит.

Наконец он добрался до Женевы. Старик Дюма был полон доброжелательности, и дело было не только в симпатии к молодому русскому химику. Француз очень заинтересовался периодической таблицей и исследованиями Менделеева в области редкоземельных элементов. Говорили много и по существу. Дюма, с ходу вникший в суть вопроса, рассуждал точно и копал глубоко. Расставаясь, он попросил держать его в курсе всего, что происходит вокруг и «внутри» таблицы. Это была серьезная поддержка. Но абсолютное доказательство его правоты могло принести только время. «Из Женевы перебрался сюда, в Веве, чтобы немного свести мысли и вздохнуть… Дела, какие следовало, собственно говоря, все обделал и теперь надо воротить оглобли назад». В середине июня Дмитрий Иванович уже был дома.



Несмотря на привычное обилие петербургских и бобловских занятий, основное внимание Менделеев по-прежнему отдавал разработке своего учения о периодичности. Таблица быстро совершенствовалась. Важным шагом стало исследование форм кислородных и водородных соединений, в ходе которого ученый открыл еще один принцип периодической системы: высшая форма этих соединений характеризует принадлежность элемента к данной группе (сама идея высшей формы родилась у Менделеева еще в ходе его работы над теорией пределов). Далее он приходит к выводу о неправильном размещении в таблице таллия, свинца и висмута. Сопоставив удельные объемы этих элементов, Дмитрий Иванович сдвигает их соответственно в третью, четвертую и пятую группы. Уран, место которого в третьей группе Менделеев с самого начала считал сомнительным, находит надежный приют в шестой группе как аналог хрома, молибдена и вольфрама. В поисках элемента, способного заполнить пустоту в третьей группе, Менделеев обращает внимание на индий. После детального анализа свойств его соединений и проверки атомного веса этот элемент был помещен в эту группу. Результаты проверки атомного веса индия, которую Дмитрий Иванович производил методом измерения теплоемкости на приборе собственной конструкции, вскоре получают подтверждение от его старого знакомого Бунзена, использовавшего для этого совершенно другую аппаратуру.

Уже к 1871 году таблица приобрела многие важнейшие черты своего нынешнего вида. Тем не менее в России и на Западе она часто воспринималась всего лишь в качестве гипотезы. Скепсис со стороны научного сообщества странным образом поддерживался самим Менделеевым, чья вера в открытие была незыблема. Дело в том, что он и сам не понимал, почему Периодический закон действует именно таким образом. Мощная интуиция, безошибочное ощущение научной истины не могли заменить точного физического объяснения. Такое объяснение было невозможно до разработки модели атома. Великий ум, только что совершивший огромный научный прорыв, оказался в ловушке времени. Его удивительное зрение (вспомним, в детстве он был уверен, что видит две составляющие Сириус звезды) не могло заменить собой полвека исканий лучших умов Европы. Кроме этого — главного — вопроса, неподъемной для одинокого исследователя оказалась проблема поиска и размещения в таблице предсказанных им редкоземельных элементов. Он был готов к кропотливой, однообразной работе, но эта работа должна была давать хоть какой-нибудь результат. Вскоре Менделеев понимает, что тратит время зря. Найдя правильное место для лантана и иттрия, для всех остальных он выбирает промежуточное решение — оставляет семейству редкоземельных элементов почти три ряда таблицы. В декабре 1871 года ученый прекращает свои изыскания в этой области и обращается к совершенно новой тематике — исследованию газов. Впрочем, этот шаг был отнюдь не случайным.



В последние годы жизни Д. И. Менделеев внесет в Периодическую систему еще один, нулевой, период и нулевой ряд, куда он намеревался поместить элемент, в миллионы раз более легкий, чем водород. Ученый даже подобрал ему название — ньютоний. Менделеев полагал, что ньютоний — не только наилегчайший, но и химически наиболее инертный элемент, обладающий высочайшей проникающей способностью. Иначе говоря, Дмитрий Иванович был намерен вписать в свою таблицу мировой эфир, неуловимое вещество, через которое, еще по мнению Пифагора, к нам доходят лучи Солнца. Причем мысль об этом элементе начала формироваться в его голове задолго до семидесятых годов XIX века.

Он не был первым, кто после Пифагора вспомнил об эфире. Странную идею древнего идеалиста повторил в свое время материалист Аристотель, веривший, что природа не терпит пустоты. До XVII столетия понятие мирового эфира, будучи пригодным для любой системы взглядов и вообще не обязательным, существовало, не вызывая никаких драм, пока Ньютон не создал теорию тяготения и не исчислил математически его силу. А чем передается эта сила, ни предшественники Ньютона, ни сам сэр Исаак не знали. Кое-кто — например Декарт — предлагал всё тот же эфир — «тонкую материю» пространства, наделяя его совершенно нереальными свойствами; однако Ньютону, создателю опытной физики, этот эфир не подходил совершенно. Да он поначалу и не был ему нужен: к чему какие-то гипотезы, раз без них можно исчислять движение небесных тел? Но затем Ньютону пришло в голову, что, наверное, что-то в этом роде существует и, проникая сквозь небесные тела, постоянно стремится к Земле, увлекая эти тела за собой. Но тогда почему это движение осуществляется только в одну сторону, ведь тяготению подвластны все тела? Значит, эфир, конкретный и материальный носитель притяжения, все-таки существует? И тут началась мука мученическая. Увидеть эту субстанцию, изучить невидимый эфирный механизм тяготения Ньютон не мог, но он уже был уверен в его существовании, тем более что успел убедиться (испытывая огромное внутреннее сопротивление) в волновой природе света. Значит, частица света пересекает пространство на какой-то волне? На какой же, черт побери?! «Предполагается, — писал он, — что существует некая эфирная среда, во многом имеющая то же строение, что и воздух, но значительно более разреженная, тонкая, упругая… Немаловажным аргументом в пользу существования такой среды служит то, что движение маятника в стеклянном сосуде с выкачанным воздухом почти столь же быстро, как и в открытом воздухе». Но это были наблюдения опосредованные. Стоило Ньютону и его коллегам обозначить приблизительные характеристики эфира, как получался, по определению автора книги «Предчувствия и свершения» И. Л. Радунской, «…монстр, сгусток противоречий, соединение несоединимого, объединение необъединимого. Неуловимее привидения, более разрежен и прозрачен, чем воздух, маслянистее масла…». Этот «монстр» будет мучить гениального британца до конца жизни. В итоге сэр Исаак откажется судить об эфире определенным образом, оставит эту проблему другому гению.

Дмитрий Иванович «увяз» в эфире практически еще при написании «Удельных объемов», когда обратил внимание на встречающееся в ряде исследований нарушение законов Бойля — Мариотта и Гей-Люссака, регламентирующих соотношения между давлением, температурой и объемом газов, а потом в Гейдельберге, когда с непонятным упорством искал механизм взаимодействия молекул. Это ощущение всеобщего межмолекулярного поля, по всей видимости, не покидало его никогда, поэтому вполне естественно, что, убедившись в отсутствии прямых путей к физическому обоснованию Периодического закона, он начал искать разгадку в природе сил тяготения и свойствах передающей среды. Менделеев предполагал, что эфир может быть специфическим состоянием газов при большом разрежении или особым газом с очень малым весом.

Вслед за Ньютоном, наблюдавшим за маятником внутри колбы с выкачанным воздухом, Дмитрий Иванович был намерен разгадать тайну вещества в разреженной газовой среде. Возможно, в этих условиях вещество ослабляет маскировку эфира своими свойствами? Потом он изобретет другие способы охоты за эфиром, но сейчас его больше всего интересуют газы.

Не обращая никакого внимания на то, что он снова покидает химию и уходит в область физики («Химик, который не есть также физик, есть ничто»), Менделеев вновь, как когда-то в Гейдельберге, начинает конструировать специальное оборудование. Им разрабатывается программа исследования упругости газов и определения термического коэффициента их расширения в широком интервале давлений. Подобные планы требовали весьма значительного финансирования. Оплатить такую работу могло только государство. И тут блестящим образом проявилась способность Менделеева не просто связывать воедино фундаментальные и прикладные проблемы, а оказываться на стыке теоретических и практических исследований.

В данном случае он, полностью погруженный в размышления об эфире и периодичности, кажется, даже не успел осмыслить прикладную ценность знаний о разреженности и упругости газов. Ее заметил председатель Русского технического общества Петр Аркадьевич Кочубей, очень заметный для своего времени человек, недальний родственник хорошо известного Виктора Павловича Кочубея, в 1800-х годах ближайшего сподвижника Александра I, а в 1830-х — знакомца и соседа Пушкина по Литейному проспекту (поэт дружил с его сыновьями и был влюблен в его дочь Наталью, но она предпочла ему богача-графа А. Г. Строганова). Виктор Павлович был пожалован за службу сначала графом, а потом князем, с него началась княжеская ветвь на родовом дворянском древе Кочубеев. А Петр Аркадьевич происходил из докняжеского побега этого древа, что совсем не мешало ему быть уважаемым при дворе и влиятельным в научной среде человеком. В январе 1872 года тайный советник Кочубей пришел в гости к Менделееву и застал его за «кабинетным штурмом» загадок газовой среды. Стоило искушенному Петру Аркадьевичу узнать, в чем дело, как всё начало устраиваться. В предисловии к книге «Об упругости газов», изложенном в виде письма П. А. Кочубею (ну чем не Сервантес с его посланием к герцогу Бехарскому в начале «Дон Кихота»?), Дмитрий Иванович так описывает эту встречу: «Однажды в январе 1872 года Вы, Петр Аркадьич, застали меня среди таких занятий и пожелали узнать мое мнение и проекты, а узнав их, Вы тогда же внушили мне надежду достать средства для работы, потому что Вы посмотрели на необходимость новых исследований над упругостью газов со стороны применения ее во многих областях техники. Вы припомнили, что пружина газов есть источник силы, действующей не только в разнообразных применениях пороха и других средств для получения сжатых газов, но и во многих, год от года умножающихся газовых двигателях, каковы, например, калорические машины и те, коими сверлят скалы… Таким образом, связав потребности теории и практики, Вы в качестве председателя Императорского Русского технического общества отыскали средства, необходимые для выполнения исследований, мною предположенных…»

Герцог Бехарский, он же маркиз Хибралеонский и прочее — имя вымышленное, оно придумано автором в качестве пародийного «прикрытия» романа. Петр Аркадьевич Кочубей — личность абсолютно реальная: почетный академик, собиратель уникальной коллекции минералов и т. п. Но эта аналогия наводит на некоторые мысли: может быть, Менделеев не хуже Кочубея догадывался о роли сжатых газов в оружейном деле и промышленности? Может быть, непростой Дмитрий Иванович сознательно уступил своему январскому гостю счастье прозрения, которое, как известно, часто вздымает океан созидательной энергии? В пользу этого предположения говорит и тот факт, что Менделеев сделал всё, чтобы не брать на себя единоличную ответственность за проект.

Начатые работы был и переданы под эгиду Русского технического общества, которое избрало специальную комиссию под председательством физика и признанного авторитета в области конструирования, производства и арсенального содержания артиллерийских орудий генерала А. В. Гадолина. Менделееву было поручено то, чего он и добивался: заведование опытами. Средства для работы со сжатыми газами Кочубей, с помощью заинтересовавшегося новой идеей великого князя Константина Николаевича (тот даже сам навестил Дмитрия Ивановича в его лаборатории), добыл из бюджетов военного и морского ведомств — по пять тысяч рублей. В университете было выделено помещение для новой лаборатории и предоставлены средства для ее оборудования. Часть приборов взялся изготовить механик Пулковской обсерватории Георг Константинович Брауэр, но за выполнение остальных, особенно имеющих стеклянные трубки и шары, в России не брались. А еще нужны были точные образцы метра, килограмма и разновесы. В июне 1872 года Менделеев в сопровождении лаборанта Шмидта выехал за границу за оборудованием.

Дмитрий Иванович оставил лаборанта у Гейслера — наблюдать за точностью изготовления стеклянных приборов, а сам направился в Париж. В столице Франции стояла жара. Менделеев поселился в хорошей гостинице возле Люксембургского сада. Вставал рано, пил в бистро вкусный кофе, потом шел заниматься делами. К его удивлению, Париж, пережив осаду, бомбардировку, оккупацию и череду кровавых восстаний, почти не изменился. Кроме ратуши и дворца в Тюильри, всё было целехонько. Саллерон также был жив-здоров, дело его ничуть не пострадало — наоборот, процветало. Большинство ученых уже вернулись из мест, где они пережидали лихие времена. Коллеги были очень любезны с русским другом, но о войне предпочитали не говорить. Пригласили на заседание Академии наук, усадили на почетное место, охотно предоставили возможность работать в Консерватории искусств и ремесел (в России заведение, подобное этому, именовалось глухим словом «депо»), Менделеев сразу же приступил к сличению хранящихся здесь эталонов длины и веса с копиями, которые по его заказу изготавливал Саллерон. Он понимал, что всё идет очень хорошо, лучше, чем можно было предположить. Почему же он чувствует себя таким усталым? Почему так тяжко любит и жалеет детей — Адю, Лелю, Розу, давно ушедшую Машеньку и того мальчика, которого Феозва только что родила раньше срока мертвым?..

Глава седьмая

ЭФИР

Удивительные исследования (их цель можно было понимать по-разному — то ли опровержение открытого европейцами фундаментального закона, то ли качественное улучшение артиллерийского вооружения, то ли и вовсе покушение на мистическую тайну невидимого мира), начатые профессором Менделеевым в 1872 году, получили широкую известность в обществе. Деньги благодаря мощной поддержке влиятельных персон выделялись практически беспрекословно. В одном из писем Кочубей информировал Менделеева: «Согласно Вашему желанию сообщаю Вам, что успех совершенный. Денег 5000 уже собрано, остальные соберу на следующей неделе. Великий князь был великолепен и доказал замечательную память. Он при мне в продолжение ½ часа с чертежом в руках прочел лекцию гг. высшим сановникам морского министерства…» Не остались в стороне и промышленники. Управитель Обуховских заводов А. А. Колокольцев безвозмездно передал лаборатории большое количество ценных приборов, выполненных из литой обуховской стали. Сам Н. И. Путилов пожертвовал стальные рельсы для крепления стенда с манометрами.

«Весна 1872 года прошла в выполнении подробностей проектирования приборов, — писал Менделеев. — Многое пришлось нарочно для этого изучать. Так, например, в это время опытным путем найден был состав мастики или сплава, которым скоро, прочно и герметично соединяются отдельные части приборов, назначенных для опытов при высоких давлениях. Недели, потраченные на эти и ей подобные мелкие подробности, искупаются облегчением и уверенностью, достигнутыми во всех последующих работах. Летом этого года я воспользовался для сличения моих нормальных метров и килограммов с платиновыми прототипами Консерватории Искусств и Ремесел в Париже… Осенью 1872 года при химической лаборатории С. П. Университета, под руководством талантливого архитектора Горностаева, было устроено специальное помещение для производства наблюдений с необходимыми приспособлениями (площадь лаборатории была расширена за счет квартиры жившего через стену экзекутора. — М. Б.). Тогда я приступил к изучению сжимаемости разреженных газов. Опыты с первыми тремя приборами, устроенными для этой цели, дали неожиданный результат, показав, что отступления от Бойль — Мариоттова закона весьма значительны и для разных разреженных газов однообразны по качеству. Не доверяя первым результатам, я видоизменял и улучшал устройство приборов, вводил новые поправки, много времени посвятил на изучение разных способов определения давлений и построил тот прибор, с которым потом делал определения вместе с М. Л. Кирпичевым.[34] Эти работы длились и в 1873, и в 1874 году. Они будут еще продолжаться…»

Как всегда бывает, к живому делу потянулись талантливые люди, ставшие ближайшими помощниками Дмитрия Ивановича. Более всех он выделял и ценил Михаила Львовича Кирпичева, взявшего на себя изучение свойств материалов, из которых создавались приборы. В частности, его опыты над сжимаемостью каучука должны были осветить вопрос об изменении емкостей сосудов, подверженных давлению. Очень много исследований выполнил В. А. Гемилиан, «отличавшийся даровитостью, деятельный и усидчивый». Н. П. Петров сконструировал и построил специальный ртутный насос для нагнетания газов. Г. К. Брауэр изготовил большинство спроектированных Менделеевым измерительных приборов. Сотрудничать в новую лабораторию пришли Г. А. Шмидт, лаборантом ездивший с Менделеевым за границу в послевоенную Европу, будущий университетский профессор А. С. Еленев, Н. Н. Каяндер — акцизный чиновник, профессионально занимавшийся химией,[35] ученики Менделеева Н. Ф. Иорданский и Е. К. Гутковская (неродная внучка сестры Екатерины Ивановны), племянник Дмитрия Ивановича Ф. Я. Капустин, Э. Э. Пратц и другие энтузиасты, получавшие всего по 40–50 рублей в месяц, но готовые работать день и ночь. Уж если их работой был удовлетворен сам Менделеев, которому, казалось, вообще невозможно было угодить (а он был по-настоящему доволен своими помощниками и не раз писал об их великой добросовестности и скромности), то легко можно представить, какие люди собрались вокруг него в этот период. Работалось хорошо, в охотку. Но страсть Менделеева к путешествиям при этом ничуть не ослабела. Он снова ездил в Париж за эталонами и лабораторным оборудованием. И в Вену — на новую Всемирную выставку — Дмитрий Иванович, конечно, тоже поехал. Такое мероприятие было для него почти обязательным.

Австрийская империя, ставшая легкой жертвой Пруссии еще до начала Франко-прусской войны, в 1866 году, и изгнанная из Германского союза, уже несколько лет делала отчаянные попытки выйти из международной изоляции. В послевоенной Европе Австро-Венгрия (с 1868 года) могла бы рассчитывать разве что на Францию, но их сближению препятствовала горькая правда недавних событий. Когда пруссаки пошли на австрийцев, Наполеон III, объявивший себя союзником Вены, многократно грозился выступить на ее защиту, но так и не решился на активные действия. Пруссаки, разобравшись с австрийцами, двинулись на Францию. Австро-Венгрия, отнюдь не стертая с лица земли (европейские конфликты позапрошлого века были лишены тотальности и в этом отношении отличались от войн последующего столетия) и вполне способная оказать помощь галлам, теперь тоже не стала спешить, тем более что Франция была довольно скоро разгромлена. В общем, любить друг друга да и других соседей им было не за что. Международная европейская политика была пронизана злопамятным недоверием.

Но империи обязаны бороться за свое будущее, уныние им противопоказано. В 1873 году австрийцы решили доказать, что Вена может провести Всемирную выставку ничуть не хуже любой другой столицы и уж во всяком случае не хуже Парижа, принимавшего выставку перед самой войной. Однако, несмотря на все усилия, перещеголять «столицу мира» австрийцам не удалось, хотя возведение гигантского выставочного городка в Пратере, самом большом парке Вены на берегу Дуная, патронировал сам император Франц Иосиф. Строительство сопровождалось авариями и пожарами, в довершение всех бед Дунай вышел из берегов и затопил часть выставочной территории, включая огромный аквариум. В результате всего этого невезения к 1 мая, дню открытия выставки, была закончена лишь четвертая часть ее сооружений. Взорам иностранцев предстали обнесенные строительными лесами павильоны. И все-таки открытие состоялось, и предложенная устроителями программа была признана гостями весьма интересной. Венская выставка состояла из двадцати шести вполне традиционных разделов, но главный упор был сделан на горнозаводскую промышленность, сельское и лесное хозяйство. Видимо, выбор именно этих отраслей в качестве основных был очень точным, поскольку на выставку привезли великое множество экспонатов. Пришлось срочно организовывать новые стенды на открытом воздухе. В остальном всё было как всегда: устроители стремились удивить участников, участники — всех на свете.

Россия хотела вписаться в этот парад пышного и тщеславного прогресса. По этой причине ее главный Царский павильон (кроме него, в русском разделе были еще жилой дом усадебной постройки, русская изба и деревенская харчевня) в новом русском стиле, возведенный по проекту архитектора И. А. Монигетти, был еще больше, чем в Лондоне и Париже. Хозяева соседних стендов потирали руки в предвкушении торговых контрактов, а русские устроители с трепетом ожидали своего государя. Августейшее посещение случилось 25 мая. Император вместе с наследником осмотрел коллекцию работ народов Севера, похвалил чеканщиков и ювелиров, одобрил бронзовый фрагмент Царских врат для храма Христа Спасителя… Иностранцы тоже дивились изящным русским экспонатам, щупали изумительные «травчатые» ткани Мозжухина, поглаживали графитовые и нефритовые фигурки, вырезанные иркутскими мастерами, и шли делать дело в другие павильоны.

При этом русским инженерам было чем похвастаться: на выставке были представлены хорошие механизмы, взятые прямо из цехов Нижнетагильских заводов, а также проект грандиозного 50-тонного парового «Царь-молота» горного инженера II. В. Воронцова.[36] Но рабочее оборудование и тем более проект на выставке не продавались — они просто должны были поразить заморскую публику. Таким образом, русский престиж воспринимался отдельно от торговли.

Среди наград, которые вручались на выставке, впервые была медаль «За сотрудничество», которая присуждалась не владельцам предприятий, а их самым заслуженным помощникам — директорам, инженерам, экспертам, мастерам и даже рабочим. Это новшество Дмитрий Иванович наверняка отметил. Он и в этот раз изучал выставку деловито и без излишних восторгов. «Друг Физа. Вот не было никакого от вас известия и беспокоюсь, а время идет у меня незаметно. Не только выставка, но и свидания со многими знакомыми занимают всё время. Сперва Боткин (брат Сергея Петровича) с товарищами, потом Пеликан, а сегодня Пассек с детьми — заставляют забыть, что не в России, не говорю уже о многих других встречных — с этими провожу дни и вечера. Дело кончил, то есть осмотр, и, вероятно, в пятницу еду. Жары, дождь и духота, толкотня и суетня отбили аппетит… Обними деток. Скажи Володе, что Венская выставка есть то же самое, что Московская, только раз в шесть побольше да раз в 100 побогаче, так что он, можно сказать, был здесь, не испытавши духоты и усталости. А Леле скажи, что здесь есть на выставке цветы, сделанные из птичьих перьев с натуральными красками и что я привезу образчик — это из Бразилии. Римской мозаики нет или есть дрянная, я купил тебе флорентийскую брошку…»



Сколь бы сильным ни было увлечение Менделеева газами, он, в силу своих психологических и интеллектуальных особенностей, не мог ограничиться только этим направлением деятельности. Он продолжал много преподавать, часто выступал не только в Русском техническом обществе, но и в химическом и физическом обществах. Неугомонный Дмитрий Иванович мог оторваться от эксперимента или конструирования новой аппаратуры ради того, чтобы вдруг отдаться, например, размышлениям о возможности использования манометра для измерения глубины океана. Или решить проблему хранения куриных яиц и получить за это соответствующее вознаграждение. Или заинтересоваться явлением образования борозд на броневых плитах, прикрывающих подводную часть военных фрегатов. Или уехать в село Нижняя Гостомля для осмотра открытого там железорудного месторождения и проверки им же предложенного «скорого и достаточно точного метода» определения удельного веса руд. Его мозг находился в состоянии непрекращающегося неистового поиска, результаты которого абсолютно невозможно было ограничить каким-либо одним-единственным направлением. Для него был неприемлем даже один выход из рабочего кабинета, поэтому кроме двери, ведущей в квартиру, из него был пробит ход в лабораторию и дальше в университетские помещения, а к окну приставлена легкая, но устойчивая лестница, по которой Менделеев при желании спускался в университетский двор. Естественно, что такой тип ученого с неопределенной научной специализацией воспринимался некоторыми коллегами с большим сомнением. Особенно его не любили в стенах Петербургской академии наук, где в большем почете был тип педантичного, скрупулезного исследователя. Тем более академики не хотели видеть в своих рядах конкретно Дмитрия Ивановича Менделеева с его энергичным стремлением соединить химию с физикой, а науку — с практикой, с ворохом не всегда понятных идей и бесцеремонной манерой отстаивать свои взгляды.

Однако были в академии и те, кто хорошо знал цену научной деятельности Дмитрия Ивановича. В октябре 1874 года академики Н. Н. Зинин (он уже испытал восторг от большой и внятной менделеевской статьи о Периодическом законе), А. М. Бутлеров (он был избран в академию еще в 1870 году), А. Н. Савич и И. И. Сомов внесли в физико-математическое отделение академии представление об избрании профессора Менделеева в адъюнкты академии: «Представляя Менделеева в члены Академии, мы смеем надеяться, что Академия примет во внимание существенное и важное значение физико-химических исследований в кругу наук, составляющих предмет занятий 1 — го отделения, и не откажет отдать справедливость ученым заслугам г. Менделеева избранием его в свою среду». (На представлении не было подписи Ю. Ф. Фрицше — почтенный ученый и надежный друг Менделеева скончался в 1871 году.) Авторы подробно описали и высоко оценили значение совершённых Дмитрием Ивановичем исследований, перечислили список его ученых трудов (35 книг и статей). В таких условиях невозможно было просто отказать хорошо известному и популярному в обществе ученому. Но «немцы» нашли для этого другую возможность.

Академики, поддерживавшие Дмитрия Ивановича, рассчитывали на одно из двух вакантных адъюнктских мест, не «приписанных» к какой-то определенной науке. В прежние годы химия располагала тремя-четырьмя местами, а с 1870-го ей оставили всего два — и это в то время, когда русская химия переживала бурный подъем. Зинин с товарищами имели все основания рассчитывать на место для своего достойного кандидата. Но их правота оказалась бессильной против хитроумных академических интриганов, которые предпочли не баллотировать человека, а перераспределить адъюнктские места. В протоколе заседания зафиксировано: «По производству баллотирования и по счету шаров оказалось: черных шаров 11, белых 8. Таким образом, отделение (физико-математических наук. — М. Б.) признало, что оно не предоставляет для химии ни одного из двух имеющихся нынче вакантными адъюнктских мест». На первый взгляд кажется, что причины случившегося лежат на поверхности. И всё же списать эти неприятности на происки «немецкой партии», закрывшей Менделееву путь в Академию наук, довольно трудно. Достаточно сказать, что «немцев» в ту пору возглавлял всемогущий непременный секретарь академии воспитанник Царскосельского лицея К. С. Веселовский. То, что раньше было «немецкостью», успело переродиться в ретроградство, охранительство и великую осторожность. Но как бы там ни было, происхождение, талант и даже принадлежность к враждебной группе «университетских» сами по себе в ту пору не были непреодолимой помехой для академической карьеры. Ведь был же принят одареннейший А. М. Бутлеров, к 1874 году успевший пройти путь от адъюнкта до ординарного (полного) академика. На тот момент академиками по физико-математическому отделению были известнейшие русские ученые А. С. Фаминцын, Н. Н. Зинин, В. Я. Буняковский, П. Л. Чебышев, И. И. Сомов, Ф. В. Овсянников, Н. И. Кокшаров, А. Н. Савич, К. И. Максимович, Н. И. Железнов… Почему же Менделеев был отвергнут?

Наверное, будет правильным сказать, что академическая «партия власти» не была принципиальной противницей приема в академию нового русского ученого, но ее никак не устраивала кандидатура настолько русского ученого. Сторонники тихой академической науки в своих коридорах всё еще шарахались от грозной тени Михаилы Васильевича Ломоносова с его предсказанием о пришествии природных русских «платонов и быстрых разумом невтонов». Приход в академию Менделеева — мятущегося, взыскующего научной истины сильнее Града Небесного — угрожал ее основам. Поэтому академические чиновники ловчили и лицемерили изо всех сил. Секретарь академии даже отчитал Бутлерова за то, что вопрос о месте не был возбужден отдельно от вопроса о кандидате: «Ведь вы могли привести нас к необходимости забаллотировать достойное лицо». Сами эти увертки свидетельствовали о масштабе личности Менделеева, ведь во многих других случаях Веселовский изъяснялся не в пример откровеннее. Он однажды выпалил в лицо Бутлерову: «Мы не хотим университетских. Если они и лучше нас, то нам все-таки их не нужно. Покамест мы живы — мы станем бороться!»

Менделеев не мог не чувствовать себя оскорбленным. Он, конечно, знал о нравах, царящих в академической верхушке, и хорошо помнил длинную, мучительную и бесплодную историю с избранием в адъюнкты И. М. Сеченова: сначала в ходе выборов в мае 1868 года ему не хватило всего одного голоса, затем в ноябре 1873 года при голосовании в отделе физико-математических наук он получил 14 шаров за и всего семь против, а на общем собрании академии в начале 1874 года ему опять не хватило двух голосов. Но Сеченов был из «неблагонадежных», а Менделеев являлся абсолютно добропорядочным, хотя и очень беспокойным членом общества. Было здесь, правда, еще одно обстоятельство, сыгравшее в ходе выборов довольно негативную роль.

За полгода до выдвижения Менделеев через Зинина представил в академию написанную в соавторстве с М. Л. Кирпичевым заметку об упругости разреженного воздуха. Физико-математическое отделение назначило того же Зинина и академика Г. И. Вильда рецензентами этого материала, суть которого состояла в том, что при низких давлениях в газах наблюдается отступление от закона Бойля — Мариотта. Вильд был очень опытным конструктором экспериментальной аппаратуры и после знакомства с менделеевской лабораторией сразу же нашел в применявшейся там методике слабые места. Рецензенты все-таки предложили напечатать статью Менделеева и Кирпичева, но «под ответственность авторов за ее содержание». Эта предосторожность, которая в тот момент могла выглядеть как придирка, в дальнейшем себя полностью оправдала, поскольку отмеченные менделеевской группой «отступления» от закона Бойля — Мариотта были связаны единственно с неточностью измерения. И. С. Дмитриев, описывая эту ситуацию в контексте неизбрания Менделеева в адъюнкты, приводит интереснейшую характеристику, данную Дмитрию Ивановичу членом русской академии значительно более позднего поколения П. И. Вальденом (родился в 1863 году): «У него было слишком много идей; его живой ум увлекал его всё к новым проблемам; его научная фантазия была неисчерпаема, но для узко ограниченных вопросов у него не хватало выдержки, а может быть и школы (тренировки), так как в свое время он отказался от представлявшейся возможности пройти эту школу у старого маэстро Бунзена. Как экспериментатор он был, как говорят американцы, self made man, самоучка, со всеми его достоинствами и недостатками; он видел трудности там, где их не было, при этом мог игнорировать действительные ошибки. И, тем не менее, он был на редкость точный и осторожный наблюдатель».

В ноябре 1876 года Академия наук всё же изберет Дмитрия Ивановича членом-корреспондентом, каковое звание никакого жалованья не предусматривало и, по сути, ничего не давало, кроме возможности печататься в академических изданиях (он и так в них печатался — друзья-академики охотнейшим образом представляли там его труды). Кроме того, это звание давалось обычно молодым ученым, а Менделееву ко времени его получения исполнится 42 года, будут уже получены неоспоримые доказательства верности его Периодического закона. Извещение об избрании его на одну из вакансий «частью открывшихся ныне, а частью предоставленных нашему отделу по поводу имеющегося быть 150-летнего юбилея» будет встречено им с горькой усмешкой. Эта бумага, как и все исходящие из академии «парадные» документы, будет написана на ненавидимой им с детства латыни. Перевод гласит: «Императорская Санкт-Петербургская Академия наук, согласно установленному порядку, избрала своим членом-корреспондентом по разряду физики (Менделеева все-таки «сдвинули» с химии. — М. Б.) славнейшего мужа Дмитрия Ивановича Менделеева, ординарного профессора химии Санкт-Петербургского университета за исключительные заслуги в развитии наук и публично утвердила избрание декабря 29 дня 1876 г.». «Славнейший муж» поблагодарил «за высокую честь, какая не соответствует моей скромной деятельности на поприще наук». История взаимоотношений Менделеева с академией растянется еще на годы и в конце концов получит оглушительный резонанс в русском обществе.



В начале 1870-х годов Менделеев начинает всё глубже и внимательнее искать общие начала, связывающие естествознание и изобразительное искусство. Со времен Гейдельберга он собирал репродукции, которые бережно помещал в альбомы. В иной год его коллекция могла увеличиться на тысячу и более копий. По мере того как рос его достаток, Дмитрий Иванович начал приобретать и подлинники картин русских художников, всё теснее общался с петербургскими живописцами. Несомненно, он и сам обладал недюжинными способностями рисовальщика, о чем свидетельствуют студенческие зарисовки насекомых, личинок, листьев растений. И в дальнейшем он часто брался за карандаш, чтобы изобразить летящие дирижабли, различного рода приборы или технические установки.

Очевидно, что интерес ученого к миру живописцев был взаимным. В 1874 году он был приглашен собранием петербургских художников для чтения цикла лекций по естественным наукам. Его внимательно слушали Н. А. Ярошенко, И. Е. Репин, А. И. Куинджи, Г. Г. Мясоедов, Н. Д. Кузнецов, К. А. Савицкий, К. Е. Маковский, В. М. Васнецов, И. И. Шишкин. Вместе с художником И. Н. Крамским Менделеев становится распорядителем Общества для единения ученых, художников и литераторов. Там бывали М. Е. Салтыков-Щедрин, И. С. Тургенев, Ф. М. Достоевский (Дмитрий Иванович сам ездил его приглашать), естествоиспытатель и социолог Н. Я. Данилевский, музыкант А. Г. Рубинштейн. Как-то раз заглянул на огонек и Л. Н. Толстой (правда, Менделеев на том вечере отсутствовал). Приходили университетские профессора. И все-таки более всего Дмитрий Иванович тянулся к художникам. Отныне художественное окружение становится частью его образа жизни. С кем-то он крепко подружится, а с кем-то и вовсе породнится. Через пару лет эти собрания, которые вошли в историю как «менделеевские среды», перебрались к нему на квартиру. А пока, в 1875 году, в университетской квартире профессора Менделеева, как и во многих других квартирах, представители научной и творческой интеллигенции жарко спорили по поводу, весьма далекому от проблемы единения науки и искусства. В России начался бум спиритизма.

Предтеча спиритизма, магнетизм (точнее, одна из его разновидностей — магнетический сомнамбулизм) проник в Россию еще во времена Екатерины П. Серьезные исследователи, например, академик А. А. Панченко, считают, что генетически спиритизм представляет собой драматизацию и ритуализацию нескольких фольклорных мотивов, широко распространенных в Западной Европы и США: «Шумящий дух» (poltergeist), «Дом с привидениями» и «Беспокойная могила», — и что его развитие также непосредственно обусловлено медицинскими теориями начала XIX века, прежде всего «магнетической» терапией Франца Месмера и его последователей. Спиритизм-месмеризм оказался не только притягательной темой для бесед в аристократических салонах — в него искренне верили декабрист Ф. Н. Глинка и лексикограф В. И. Даль, о нем в своих произведениях писали А. Погорельский, Н. И. Греч, В. Ф. Одоевский и даже А. С. Пушкин. Очень любопытным представляется тот факт, что в начале 1850-х годов XIX века многие люди жаждали поговорить с духом Александра Сергеевича. В доме П. В. Нащокина, московского друга Пушкина, регулярно собирался спиритический кружок, устраивали сеансы столоверчения и стремились проникнуть в загробную тайну ушедшего гения. Поэт, художник и историк Н. В. Берг предавал рассказ самого хозяина: «У меня собиралось (говорил мне Нащокин) большое общество чуть не всякий день… Мы беседовали с духами посредством столиков и тарелок, с укрепленными в них карандашами. <…> На вопрос: «Кто пишет?» было обыкновенно отвечаемо: «Дух такого-то» — большею частию наших умерших знакомых, известных в обществе. Довольно часто писали Пушкин, Брюллов и другие близкие мне литераторы и артисты». Согласно Нащокину, во время этих сеансов были исписаны «горы бумаги». Однако после таинственного случая, произошедшего на Страстной неделе 1854 года и очень похожего на завязку романтической новеллы (дух Пушкина обещает явиться на следующем сеансе, не выполняет обещания, но той же ночью сталкивается с Нащокиным на улице в обличье «мужичка в нагольном полушубке»), Нащокин решил «сжечь всё написанное духами и прекратить дальнейшие греховодные сборища». «Нащокин уверял меня, что сделал это честно: не оставил ни единого листка. Сжег даже стихи, написанные духом Пушкина, и рисунок италианского бандита на скале, набросанный духом Брюллова… Потом служили в доме молебен. «Когда я просил Брюллова начертить мне портрет Сатаны (добавил Нащокин в заключение рассказа), явились на бумаге слова: \'велик, велик, велик\' — крупно, во весь лист. И точно, батюшка, велик!.. Я бедный, очень бедный человек, но я не возьму греха на душу с ними знаться, ничего мне от них не нужно!»».[37]

Главной интригой сложившейся в 1875 году ситуации было то, что в центре ее стоял не какой-то изнеженный и пресыщенный аристократ, а славный петербургский ученый, профессор-химик Александр Михайлович Бутлеров. Он стал адептом спиритизма вскоре после переезда из Казани. Большую роль в приобщении могучего естественника к миру медиумических явлений сыграл его друг, двоюродный брат его жены Александр Николаевич Аксаков, племянник известного писателя. Аксаков был богатым, хорошо образованным человеком и убежденным сторонником Месмера. Он даже издавал в Лейпциге на свои деньги журнал «Psychische Studien», посвященный пропаганде его учения. Видимо, Аксаков познакомил Бутлерова с какими-то на редкость удачными (или ловкими) медиумическими опытами, потому что ученый, какое-то время отказывавшийся верить в то, что отрицалось здравым рассудком, в конце концов сдался, поскольку «с фактами не спорят». Судьба распорядилась таким образом, что среди его родственников (опять же со стороны жены) оказался самый настоящий «практикующий» спирит — англичанин Дуглас В. Юм. Этот человек не раз посещал Петербург и по нескольку месяцев жил в казенной квартире Бутлерова. Юм читал лекции о спиритизме в частных домах русской столицы, а для своих родственников устраивал столь поразительные сеансы, что Александр Михайлович отбросил последние сомнения в реальности спиритизма. Более того, благодаря своему положению в научном мире Бутлеров становится лидером петербургских сторонников спиритизма. Он представляет Юма в университете небольшой комиссии во главе с П. Л. Чебышевым. Англичанин провел перед русскими профессорами два сеанса, оба совершенно неудачные. Но Бутлеров продолжал пропагандировать открывшееся ему тайное знание. Он приглашал в Петербург всё новых медиумов и пытался показать их коллегам. Они, в большинстве, присутствовать отказывались — кто вежливо, а кто (например, учитель Бутлерова Н. Н. Зинин) чуть ли не враждебно. Те же, кто не мог отказаться, честно называли увиденные опыты неубедительными. Единственным профессором, который не устоял перед Бутлеровым, Аксаковым и их медиумами, оказался зоолог и писатель, автор «Сказок Кота-Мурлыки» Н, П. Вагнер, тоже приехавший из Казани и поселившийся одновременно с Юмом на квартире у Александра Михайловича. Его-то, в целом безобидный, поступок и привел к тому, что в тихий круг спиритов ворвался разъяренный Дмитрий Иванович Менделеев.

В конце 1874 года в Петербург приехал, как писали газеты, «очень сильный медиум» француз Бредиф. На его сеансах, при соблюдении всех мер против возможного обмана, происходили совершенные чудеса материализации: из тьмы являлась рука и даже целая человеческая фигура. Правда, несколько раз материализация не удавалась. Например, в том случае, когда на одном из частных вечеров юркий лаборант физического кабинета (и будущий ректор Санкт-Петербургского университета) И. И. Боргман с помощью гальванической цепи лишил руку медиума всякой возможности движения без того, чтобы о том не оповестили звонок и стрелка гальванометра. Как только способ «закрепления» спирита был «упрощен», опыт тотчас же состоялся. Правда, неугомонный Боргман после сеанса закрепил сам себя по «упрощенному» методу и продемонстрировал, как легко он может высвободить руку и производить ею всякие действия. Но это ничуть не убавило славы французского мага. Бутлеров с Аксаковым, естественно, не раз принимали Бредифа в квартире в доме 17 по 8-й линии Васильевского острова. На домашних сеансах приезжей знаменитости присутствовал и Вагнер. То, что он увидел, поразило его настолько, что руки сами собой потянулись к перу и бумаге. Вскоре его впечатления от чудес, показанных Юмом и Бредифом, были опубликованы в журнале «Вестник Европы». Вагнер взволнованно писал о том, как из-за занавески явилась рука некой покойной китаянки Жеке, которую участники сеанса не только видели, но и трогали и даже пожимали. Рука, в свою очередь, схватывала их руки, стремясь утащить зрителей внутрь темного помещения. Сам Вагнер сжимал ее пальцы, ощупывал на них ногти. Особенно впечатлило его, как эта рука пыталась стащить кольцо с пальца Николая Петровича и ощутимо зацепила его ногтем. Статья буквально всколыхнула образованную публику, ведь ее написал серьезный человек, уважаемый профессор университета. В редакцию посыпались письма с просьбой допустить на сеансы Бредифа, а также с требованием их разоблачить. Общественность взволновалась. Интерес к спиритизму рос как на дрожжах.

У Менделеева, который терпеть не мог ничего суеверного и потустороннего, было множество причин выступить против распространения «мистицизма, могущего оторвать многих от здравого взгляда на предметы и усилить суеверие, потому что сложилась гипотеза о духах». Его до глубины души огорчило, что коллега-ученый (Вагнер был очень талантливым зоологом, первооткрывателем педогенеза — бесполого размножения у некоторых насекомых) опубликовал свою статью в литературном журнале, минуя научное сообщество;[38] таким образом, на «газетную арену» был выставлен его чрезвычайно высоко ценимый товарищ, профессор Бутлеров. Он считал: «…если есть в спиритических сеансах проявления новой силы, ничего не сделают для узнания ее те лица, которые станут ждать, сидя за столом, ее движения или, перед занавеской, появления руки». Главное же, с чем Менделеев не мог согласиться, состояло в том, что спириты посягали на его понимание мирового эфира, поскольку, по их представлениям, околоземное и всё прочее пространство было населено «духами» — отпечатками ушедших из жизни людей. Для ученого, ощущавшего загадочную эфирную субстанцию, что называется, на кончиках пальцев, искавшего неуловимые частицы в разреженной газовой среде и уже задумавшего для этого атмосферно-метеорологические исследования, такие представления казались просто возмутительными.

Он обратился в физическое общество с предложением создать комиссию для рассмотрения медиумических явлений, чтобы узнать, «что в них принадлежит к области всем известных естественных явлений, что к вымыслам и галлюцинации, что к числу постыдных обманов и, наконец, не принадлежит ли что-либо к разряду ныне необъяснимых явлений, совершающихся по неизвестным законам природы…». Уже на второе заседание комиссии были приглашены Аксаков, Бутлеров и Вагнер, которых попросили описать то, что они считают медиумическими явлениями. Таковыми оказались движения неодушевленных тел при прикосновении человеческих рук (особенно поднятие предметов и изменение их веса); то же без всякого прикосновения; движения и звуки при прикосновении к предметам, имеющие характер осмысленных явлений; движение предметов в заданном направлении; диалогические явления — ответы на вопросы, писание неодушевленными предметами; медиумо-пластические явления — образование и появление частей человеческого тела, а также полных человеческих фигур. Комиссия определила сроком своей работы весь 1875/76 учебный год.

Первыми медиумами, которых Аксаков, Бутлеров и Вагнер представили комиссии, были три мальчика — братья Петти из Англии. Их сверхъестественные способности были проверены и письменно удостоверены лично Аксаковым. Способности эти состояли в том, что, во-первых, когда старшие впадали в транс, перед младшим возникали некие «медиумические капли»; во-вторых, старший, Джон, заставлял звучать колокольчик, помещенный в висящую над столом клетку, а также проникал сквозь остающийся неповрежденным занавес. В течение восьми заседаний, проходивших на квартире Менделеева, комиссия внимательно изучала всё, что делалось братьями Петти, и в конечном итоге постановила: «Принимая во внимание, что во всех случаях, когда были соблюдаемы предосторожности, никаких так называемых медиумических явлений в присутствии медиумов Петти в заседаниях комиссии не происходило и что, напротив, когда медиумы были предоставлены сами себе, без всякого контроля, такие явления наблюдались, комиссия приходит к тому заключению, что медиумы Петти постоянно стремились обмануть ее, а потому считает этих лиц обманщиками». Что касается «медиумических капель», то они оказались брызгами слюны. А о сверхъестественном умении Джона Петти проникать сквозь занавеску, не повреждая ее, можно прочитать в воспоминаниях дочери Менделеева Ольги: «Помню, как Дм. Ив. горячился и громким голосом спорил с Бутлеровым и Вагнером по поводу спиритизма, сеансы которого в присутствии иностранного медиума происходили у нас в квартире. Много неприятных минут имел этот медиум, несколько раз уличенный Дм. Ив. во время сеансов. Я, тогда десятилетний ребенок, помню только один случай, про который отец на другой день рассказывал нам за обедом. В комнате, где происходил сеанс, было темно, играл орган, приобретенный для этого по требованию медиума. Медиум, сидевший со связанными руками и привязанный к стулу, должен был очутиться в алькове, затянутом от потолка до полу материей, прибитой по краям гвоздями. В этой темноте и сравнительной тишине отцу послышался подозрительный шорох и звук распарываемой ножом материи. Недолго думая, Дм. Ив. зажег спичку, и все увидели медиума, находившегося уже в алькове вместе со стулом и преспокойно зашивающего материю по шву. Конечно, произошло смятение среди увлеченных спиритизмом и обморок медиума».

Несмотря на то что работа продолжалась и комиссия была далека от окончательных выводов, Вагнер и Бутлеров опубликовали по большой статье во враждебном университету катковском «Русском вестнике». Борьба разгоралась не на шутку. В ответ Дмитрий Иванович, с согласия комиссии, выступил с публичной лекцией на эту тему в аудитории Русского технического общества в здании Соляного городка (ранее здесь находились склады соли и вина, а теперь располагались выставочные павильоны). Это была, наверное, единственная лекция, прочитанная им с листа (готовый текст должен был уберечь оратора от излишней горячности). Он рассказал собравшимся о ходе работы комиссии и о позиции сторонников спиритизма, считавших, что непосвященные, неспособные увидеть то, что видят они, должны молчать до тех пор, пока увидят и уверуют. «…Я бы, признаюсь, и молчал, мне бы это было спокойнее, если бы спириты сами молчали. Нет, они разжигали в обществе и литературе интерес к своему учению. Публичное чтение назначалось для того, чтобы охладить пыл спиритов и публики, ими заинтересовавшейся, показать им, что в среде, где нет предубеждения ни в пользу духов, ни в пользу спиритов, ничего пока спиритического не происходит, хотя для показания этого выписаны заморские духи».

Тем временем полемика начала переходить в настоящий скандал с обвинениями и разоблачениями. К театру военных действий подтянулись литераторы. Ф. М. Достоевский, с интересом следивший за сеансами спиритов и настойчиво просивший своего приятеля Вагнера (их познакомил поэт Я. П. Полонский) добыть ему приглашение на медиумическую демонстрацию («Что у Аксакова? Будут ли, наконец, сеансы? Я готов обратиться к нему сам…: не допустит ли он меня к себе хоть на один сеанс?»), в январском выпуске «Дневника писателя» за 1876 год пометил: «Спиритизм. Нечто о чертях. Чрезвычайная хитрость чертей, если только это черти». Далее он писал: «В самом деле, что-то происходит удивительное: пишут мне, например, что молодой человек садится на кресло, поджав ноги, и кресло начинает скакать по комнате, — и это в Петербурге, в столице! Да почему же прежде никто не скакал, поджав ноги в креслах, а все служили и скромно получали чины свои?..» По Достоевскому, спиритизм — это проделки чертей, вечно готовых одурачивать людей и сеять между ними раздор. В романе «Братья Карамазовы» он выскажется об этом совершенно конкретно: «Вот уже сколько у нас обидели людей, из поверивших спиритизму. На них кричат и над ними смеются за то, что они верят столам, как будто они сделали или замыслили что-либо бесчестное, но те продолжают упорно исследовать свое дело, несмотря на раздор… Ну что, например, если у нас произойдет такое событие: только что ученая комиссия, кончив дело и обличив жалкие фокусы, отвернется, как черти схватят кого-либо из упорнейших членов ее, ну хоть самого г-на Менделеева, обличавшего спиритизм… и вдруг разом уловят его в свои сети… — отведут его в сторонку, подымут его на пять минут на воздух, оматерьялизуют ему знакомых покойников, и всё в таком виде, что уже нельзя усумниться, — ну, что тогда произойдет?» «Странный был человек, — говорил впоследствии Дмитрий Иванович о Достоевском, — уверяет: «одновременно верю и не верю в духов». Когда говорит — сам не то смеется, не то серьезно относится — сам притом не знает, как именно. Запутанное сознание; тут и глубина, и величайшая наивность сплетаются. Нельзя никак осуждать, но и дорогу с помощью таких людей найти трудно!»

Следующим медиумом, которого Аксаков привез из дальних краев, была некая мадам Клайер. Ее добросовестность гарантировалась не только репутацией «сильного» медиума, но и тем обстоятельством, что она, получив богатое наследство, отошла от публичных показов, а в Петербург прибыла исключительно с целью помочь работе комиссии. Мадам Клайер прославилась своей способностью заставлять столы двигаться, бить ножками и даже подпрыгивать. К ее приезду научный Петербург приготовился со всей основательностью. Во-первых, был изготовлен манометрический стол с чуткой к любому физическому усилию столешницей — малейшее давление на нее снизу или сверху отмечалось приборами. Во-вторых, профессор Н. П. Петров сконструировал стол со столешницей, вообще не имеющей свесов (то есть его нельзя было приподнять, наклонить или раскачать за столешницу), и расходящимися далеко в стороны ножками, чтобы медиум не смог подсунуть под них ступню. В-третьих, решили применить прибор для улавливания медиумических стуков и звуков, а в-четвертых — весы для проверки увеличения и уменьшения веса.

Примерно в это же время в рядах сторонников спиритизма произошло некоторое волнение: Вагнер, хотя и не перестал верить в него, всё более склонялся к необходимости его физического изучения, а Бутлеров с Аксаковым продолжали доказывать, что демонстрация сама по себе должна служить свидетельством реальности медиумических эффектов. «Явления непостоянны, капризны, — говорил Бутлеров, — нужно долго трудиться, чтобы случайно попадать на факты. Здесь нельзя ставить опыты так, как мы ставим их в наших лабораториях».

К началу серии опытов с мадам Клайер ситуация буквально накалилась. Спириты готовились торжествовать победу, антиспириты собирались ни в коем случае не допустить мошенничества. 13 февраля 1876 года на сеансе в доме Аксакова помимо медиума и обычных участников присутствовали писатели Ф. М. Достоевский, Н. С. Лесков и П. Д. Боборыкин. С самого начала «секунданты» Клайер стали настаивать на использовании простого стола. Кроме того, лишь трем членам комиссии разрешено было находиться в одной комнате с медиумом, остальных не только выдворили в соседнее помещение, но и запретили им даже оттуда делать наблюдения. И во всём остальном, как писалось в протоколе заседания, «сеансы… обставляли условиями, устраняющими удобства наблюдения, ставя медиума в условия полной свободы бесконтрольных действий». Тем не менее «один раз было прямо замечено, что госпожа Клайер подвела свою ногу под ножку стола». С большим трудом стоило усадить мадам медиума за манометрический стол, «при этом не было замечено ни качания, ни поднятия этого стола». Во время сеанса за столом конструкции профессора Петрова «этот последний ни разу не качался и не поднимался». До остальных приборов дело вообще не дошло.

Вскоре Бутлеров, Вагнер и Аксаков отказались посещать заседания комиссии (они, правда, сделали еще одну попытку сотрудничества, прислав описание и даже фотоснимки массового явления человеческих фигур среди бела дня, случившегося на американском континенте, на ферме братьев Эдди, но комиссия сочла их обманом), а состоятельная мадам Клайер перестала участвовать в споре русских ученых, найдя себе в Петербурге более приятные занятия. Бутлеров чувствовал себя униженным и подавленным, члены же противоположного лагеря были возмущены нетерпимостью спиритов к любой попытке объективно исследовать предъявленные чудеса. Комиссия завершила свою работу, придя к заключению: «…спиритические явления происходят от бессознательных движений или от сознательного обмана, а спиритическое учение — есть суеверие». Председатель комиссии, мягкий и деликатный профессор Ф. Ф. Петрушевский (впрочем, ничуть не более мягкий и деликатный, чем оказавшийся его противником профессор А. М. Бутлеров), не выдержал и дописал от себя: «…я не мог бы еще раз приступить к занятиям такого рода без чувства отвращения и даже унижения; так вся требуемая сторонниками спиритизма обстановка этих занятий странна, деспотически подавляет свободную пытливость и вообще бесконечно далека от того, чего требует точная и гласная наука».

Писатели и журналисты, втянутые в эту скандальную историю, писали о спиритизме довольно скептически, избегая категорических утверждений, но при этом весьма недвусмысленно обвиняли Менделеева и его товарищей в предвзятости и разжигании вражды к спиритам. «…В нашем молодом спиритизме, — высказался Достоевский в мартовском выпуске «Дневника», — заметны сильные элементы к восполнению и без того уже всё сильнее и прогрессивнее идущего разъединения русских людей». Взяв спиритов под условную защиту, Федор Михайлович не находил никакого оправдания Менделееву и его товарищам, заявив (чуть раньше, по следам сеанса 13 февраля): «Я думаю, что кто захочет уверовать в спиритизм, того ничем не остановишь, ни лекциями, ни даже целыми комиссиями, а неверующего, если он только вполне не желает поверить, — ничем не соблазнишь…»

Менделеев также очень энергично выступал устно и в печати по поводу завершения работы комиссии, но, читая его тексты сегодня, за их всегдашней сложностью и многословностью явственно ощущаешь некоторую растерянность автора от того громадного и непредсказуемого резонанса, который получила эта история. Он хотел помочь близкому человеку, «поскользнувшемуся» на мистицизме, а вместо этого нанес ему тяжелую обиду. Он хотел выполнить свой долг ученого и показать обществу мошенническую сущность медиумов, а вместо этого довел до истерики их поклонников и возбудил к мошенникам еще большее сочувствие. Но самое главное, он обнаружил, с какой легкостью русское образованное общество готово безоглядно идти на раскол, даже по такому далекому от политики и вообще от жизни поводу, и что доводы науки в ряде случаев не имеют никакого значения — недаром же подходящие случаю стихи Якова Полонского с одинаковой горячностью цитировали обе стороны. И он тоже их цитировал:



Но никаких задач науки
Всех этих душ безличный рой,
Ни их сомнительные стуки,
Ни их мелькающие руки,
Своей таинственной игрой
Не разрешат…



И еще Менделеев увидел, каким огромным может быть число заблуждающихся.

Подписанный всеми членами комиссии текст заключения, протоколы заседаний и вообще все материалы комиссии были переданы Дмитрию Ивановичу с правом распоряжаться ими по своему усмотрению. Он прочел по итогам работы комиссии еще две лекции, а затем издал книгу «Материалы для суждения о спиритизме». Треть сборов за лекции, которые были организованы Славянским комитетом, пошла в пользу славян, пострадавших при восстании в Боснии и Герцеговине, треть — на помощь пьющим литераторам, треть — в фонд постройки дирижабля, с помощью которого Менделеев намеревался внести бóльшую ясность в данную проблему. В суете полемики как-то само собой проявилось и его новое отношение к религии. Среди писем, которые Дмитрий Иванович получал от своих сторонников и противников, сохранилось послание некоего преподобного отца Иоанна, который, совершенно не беря во внимание то обстоятельство, что общение с духами предков суть язычество и не к лицу православному священнику, писал: «Как бы Вы ни опровергали спиритические явления, господин Менделеев, я всё равно буду в них верить, ибо святые Божий человека учили в древние времена, что души умерших людей приходят с того света к боголюбцам и духознатцам. Не трогайте мою веру, родную мать христианской религии! Пусть наука идет своим путем, а вера — другим!» На обороте письма Дмитрий Иванович написал черновик ответа: «Не трогать веру нельзя. Она — основа религии, а любая религия в наши дни — грубое и примитивное суеверие. Суеверие есть уверенность, на знании не основанная. Наука борется с суевериями, как свет с потемками…»

Менделеев был уверен, что после опубликования выводов комиссии болезненный интерес к спиритизму утих. Он говорил потом сыну Ивану: «Наше расследование, как его ни ругали, произвело в обществе решительное впечатление. С тех пор спиритизм как рукой сняло». Тут мы, возможно, имеем дело с некоей формой самовнушения, связанного с чувством научной правоты и необходимостью обретения душевного равновесия, потому что факты, о которых пишут исследователи этого вопроса, свидетельствуют: утихли разве что шумиха в печати и разговоры в университетской среде, в прочих же слоях именно с этого времени русский спиритизм начинает превращаться в массовую практику и в салонную игру. Но этого Дмитрий Иванович мог и не знать. Он сделал всё, что должен был сделать, и для себя со спиритизмом покончил.



К 1877 году изучение упругости газов застопорилось, поскольку Дмитрий Иванович остался без соратников. В 1875 году умер его ближайший помощник и единомышленник М. Л. Кирпичев, несший на себе огромную часть работы. Его в какой-то степени заменил В. А. Гемилиан, которого Менделеев высоко ценил как за научный талант, так и за обязательность, великую усидчивость и аккуратность в работе — качества, которых сам он был лишен. Однако через небольшой срок Гемилиан обратился к Менделееву с просьбой помочь ему занять вакантную должность профессора химии в Варшавском университете. «А он — в опытах характера чисто физического — только что взошел в силу, ведя работу, подготовился к дальнейшему делу. Но упустить случай такой, какой представлялся ему для дальнейшей судьбы, — значило испортить ему жизнь. Рад тому, что в действительности всё, что слышу из Варшавы о В. А. Гемильяне, всё оправдывает мое отличное о нем мнение». Дмитрий Иванович начал сотрудничать с Н. Н. Каяндером, пришедшим в его лабораторию еще студентом. Два года Каяндер весьма успешно вел работу по изучению расширения газов — до тех пор, пока ему не была предложена штатная должность в Киеве. Его место на полтора года занял И. Г. Богусский, приглашенный Дмитрием Ивановичем из Варшавы. Богусскому было поручено исследование упругости газов при давлении выше одной атмосферы, чем он с усердием занимался, пока не вернулся на родину.

Несмотря на частую смену помощников, Менделеев смог добиться серьезных результатов. В первую очередь специалисты называют выведение уравнения состояния идеального газа, содержащего универсальную газовую постоянную, что сыграло большую роль в дальнейшем развитии физики газов и термодинамики. (Впрочем, другие, не менее уважаемые специалисты утверждают, что данное уравнение к тому моменту уже пару лет использовалось в специальной литературе. В этом случае можно говорить о самостоятельном подтверждении полученного ранее результата.) Кроме того, Менделеев нащупал верный путь к известным в настоящее время уравнениям для реальных газов. И всё время он продолжал искать эфир. В том, что эфир существует, его убеждало, например, то обстоятельство, что у воздуха при нулевом давлении есть некоторая плотность. Что же это может быть, кроме эфира?

Под руководством Дмитрия Ивановича было создано большое количество совершенно нового оборудования, включая, например, дифференциальный барометр, пригодный не только для лабораторных исследований, но и для метеорологических целей, а также в качестве высотомера для нивелирования. Для этого прибора, выпускавшегося серийно, Менделеев написал специальное пособие, содержащее не только практическое руководство, но и большое введение с изложением теории изменения давления с высотой.

Вообще он всё больше интересовался метеорологией и атмосферным пространством, что ощущалось уже в ходе изучения спиритических сеансов: каждый раз Менделеев не забывал обратить внимание на то, какая за окнами облачность. Для него было вполне логичным, не оставляя экспериментов с газами, вплотную заняться метеорологией. А еще Дмитрию Ивановичу было важно знать, верен ли закон тяготения для малых расстояний. В этой связи он высказывает идею о влиянии химической природы вещества на гравитацию. Одновременно Менделеев продолжал заниматься проблемой соотношения атмосферного давления и высоты, для чего перелопатил большое количество данных о температуре воздуха, полученных с помощью аэростатов, пытаясь вывести эмпирическую формулу ее линейной зависимости от давления. И как всегда, он не мог чувствовать себя удовлетворенным, если общественность была не вполне информирована относительно его интересов. С целью пропаганды метеорологических знаний ученый отредактировал русский перевод известной книги по метеорологии Г. Мона, снабдив ее обширным предисловием и большим количеством собственных комментариев. Само собой, его работы порождали горячую полемику, чему он был только рад: «Я счастлив был тем, что на многие мои работы являлась критика, — значит, там было новое и внимания достойное». Особенно важной он считал проблему изучения верхних слоев атмосферы, в связи с чем начал разработку конструкции высотных летательных аппаратов, открывая для себя еще одну область деятельности — воздухоплавание.

Даже эта глыба занятий не мешала ему заниматься главными своими детищами — Периодическим законом и «Основами химии». В 1875 году Лекок де Буободран на основе собственной таблицы для группы элементов открыл галлий. Не обладая целостной системой химической классификации, француз сделал вполне понятную ошибку: сопоставляя новый элемент только по ряду алюминий — галлий — индий, он определяет его плотность в 4,7. Менделеев, располагая большим числом соотношений элементов, сразу же указал Буободрану на эту ошибку. Учитывая свойства элементов еще и по ряду медь — цинк-мышьяк — селен, русский ученый предположил, что плотность галлия (экаалюминия) должна быть значительно больше. Так оно и вышло: в сентябре 1876 года в «Докладах Парижской академии наук» появилось сообщение Буободрана о том, что, улучшив технику эксперимента, он получил значение плотности галлия, практически совпадающее с предсказанным Менделеевым: 5,94.

Открывался новый этап в развитии Периодического закона, и Дмитрий Иванович уверенной рукой приступает к переработке своего учебника. Третье издание «Основ химии» (вышло в свет в 1877 году) содержит не только полное изложение нового закона, но и приобретает более совершенную структуру. Особенным изменениям подверглась вторая часть, которая получила новые главы: 27-ю, ставшую ключевой, под названием «Сходство элементов и их система», и 31-ю, посвященную свойствам галлия, индия, таллия, церитовых и гадолинитовых металлов. Изменился, стал более логичным и сам порядок изложения тем второй части. Закон помогал заполнять пустоты и выстраивать материал с невиданной по тем временам логикой.



В 1876 году Русским техническим обществом была учреждена специальная особая комиссия для рассмотрения нефтяного вопроса в России, в которую конечно же был включен профессор Менделеев (как он сам себя называл, «волонтер нефтяного дела»), в свое время много писавший о вреде откупов, то есть передачи за определенную плату государственных промыслов в частные руки. Положение на российском нефтяном рынке в то время действительно нуждалось в коренном исправлении. В 1872 году был отменен нефтяной откуп, а нефтеносные участки распроданы В. А. Кокореву, П. И. Губонину, И. М. Мирзоеву и другим таким же вчерашним откупщикам. Производство керосина тогда же было обложено акцизом по 15 копеек с пуда. Одновременно привозной керосин придавили пошлиной в 55 копеек с пуда, чтобы не мешал развиваться внутреннему производству. Менделеев в ту пору был категорически против акциза, но был вполне согласен с мерами, сокращающими ввоз керосина в страну, и считал, что, став свободным, нефтяное дело пойдет в гору. И действительно, в первые же годы после отмены откупов заработало столько новых (и старых, прежде не используемых) месторождений, забило столько фонтанов, заполнилось столько колодцев, копанок и ям, что нефть стало некуда девать. По соседству с Баку возникла сотня новых перегонных заводов. Город стал перерабатывать четыре с половиной миллиона пудов нефти, что давало рынку полтора миллиона пудов русского керосина. Но прошло совсем немного времени, и заводы стали закрываться — в начале 1876 года их осталось всего 14. Свою роль в этом сыграли акцизные формальности, не дававшие переводить предприятия на безостановочную технологию (как тогда акцизные чиновники уследят за объемами производства?); но главная причина состояла в том, что «изничтоженный» было непомерной пошлиной американский керосин всё равно начал забивать русский по соотношению цены и качества. К 1875 году американский керосин подешевел вдвое — с четырех до двух рублей за пуд; бакинский стоил 1 рубль 75 копеек, но был хуже.

Комиссии предстояло выработать рекомендации правительству. Но что, собственно, она могла рекомендовать? Убрать лет на десять акцизы? При ближайшем рассмотрении данного варианта вскрылось столько неясностей, что решено было командировать профессора Менделеева в Америку, чтобы он там выяснил, наконец, почему у них такой дешевый и качественный керосин. Тем более что в Филадельфии в это время проходила Всемирная выставка — мероприятие из разряда тех, которые он посещал с удовольствием. Дмитрий Иванович испытывает трудности с английским языком? Значит, нужно отправить с ним толкового переводчика. Кого бы вы, господин Менделеев, предложили? Он выбрал Гемилиана, который в ту пору еще был его сотрудником.

В мае Менделеев и его спутник доехали поездом до Парижа, оттуда добрались до Гавра, где сели на большой комфортабельный пароход «Лабрадор», направлявшийся в Нью-Йорк. Десятидневное плавание при хорошей погоде не могло не подействовать на Дмитрия Ивановича благотворно, но оно же и сыграло с ним недобрую шутку: после райского путешествия было очень трудно привыкнуть к адской жаре, которой их встретила Америка. Два дня они пробыли в Нью-Йорке, потом еще три дня в Вашингтоне, собирая с помощью русского посла Н. П. Шишкина статистику и прочую информацию, касающуюся нефтяной промышленности, затем отправились на выставку в Филадельфию. Это была первая Всемирная выставка на американском континенте, и посвящалась она столетию независимости Северо-Американских Штатов.

На семнадцати гектарах среди густой зелени свободно, без всякой симметрии, были разбросаны здания выставочных павильонов, пышный вид которых вызывал улыбки у европейцев. Тем не менее в организации выставки было очень много нового. Всеобщее внимание привлекал павильон Департамента общественных работ, построенный усилиями ряда частных компаний. В нем были устроены банкетные залы, помещение для прессы, почтовый офис, киоски с буклетами. Начиная с этого времени уже ни одна Всемирная выставка не сможет обходиться без такого павильона, объединившего в себе прообразы современных пресс- и бизнес-центров. Отдельный павильон был посвящен теме женского труда, его стенды демонстрировали борьбу (и победы) американских женщин в отстаивании своих прав. Впрочем, там же можно было умилиться рукодельным работам самой английской королевы Виктории. На самом высоком месте выставочного парка была воздвигнута 46-метровая колонна с площадкой для желающих осмотреть выставку с высоты птичьего полета. Как писала пресса, по сравнению с Венской выставкой «здесь был неизвестен раздражающий денежный прессинг. Вы можете сесть и отдохнуть везде, вас обеспечат желаемой информацией без немедленного протягивания руки». Филадельфийская выставка демонстрировала миру результаты первых шагов невиданной технической революции — рядом с мощнейшими паровыми машинами, грузокатами, молотами и пушками[39] впервые были показаны телефон Александра Белла и телеграф Томаса Эдисона, пишущая и швейная машинки, быстродействующие американские вязальная и штопальная машины (последняя всего за две минуты приводила дырявые носки в полный порядок). Новое монументальное искусство представляла огромная рука с факелом — часть гигантской статуи Свободы, подаренной французами к юбилею Американских Штатов.[40] Но никакой технический и художественный прогресс не мог победить жару, которая сильно ограничила число посетителей (связанный с этим убыток, по подсчетам организаторов выставки, составил около 1,9 миллиона долларов). Один из очевидцев писал о том, что «выставочные здания становились подобны жаровне и толпы посетителей устремлялись в специальный зал, в который насосы подавали раздававшуюся бесплатно охлажденную воду».

Российские корабли с экспонатами опоздали на неделю, поэтому в организации русского раздела было много беспорядка и неразберихи, часть экспонатов была выставлена без подписей. Несмотря на это и на построение русской экспозиции по уже обкатанному принципу — богатства недр, оружие, ремесла и промыслы, чугунное литье, выполненные в одном экземпляре поразительные механизмы, ювелирные изделия, макеты будущих кораблей, — она была самой посещаемой на выставке. Американцы буквально ломились к ее стендам. Золотые и серебряные изделия московских и петербургских мастерских Хлебникова, Овчинникова, Сазикова, Чичелева, а также работы из папье-маше А. Лакутина, бронзовые вещи Феликса Шопена, мозаики Адлера, эмалированные изразцы и блюда с заливной живописью в русском и восточном стиле Л. П. Бонафеде, жостовские подносы Егора Беляева — всё это, несмотря на высокую цену, раскупалось нарасхват. Менделеев потом напишет: «Россию знать желают. Верят, что так или иначе она не одною своей физической силой, а своими народными идеалами окажет, рано или поздно, свою долю влияния на судьбы цивилизации…»

На выставке он пробыл девять дней, после чего отправился осматривать нефтяные и газовые месторождения, а также предприятия по переработке углеводородов. Собранная информация позволила ему не только выяснить причины дешевизны американского керосина (в 1870 году в Северо-Американских Штатах были отменены акцизный сбор с сырой и переработанной нефти и подоходный налог с нефтяных предприятий), но и точно предсказать скорое падение его производства. Этого не могло не произойти при объемах производства, превышающих потребление. Склады были забиты под завязку. Число нефтепромышленников становилось всё меньше, а цена, пока еще сбивавшая с ног русских торговцев нефтью, неизбежно должна была поползти вверх. К тому же Дмитрий Иванович сделал вывод о том, что большое количество американских скважин находится на грани истощения, а разведка и освоение новых месторождений тем более удорожат нефтепродукты, и этим надо непременно воспользоваться русскому правительству, потому что России выпадает шанс обойти пенсильванские скважины размерами добычи кавказской нефти: «При развитии же у нас нефтяного дела керосин внутри России естественно достигнет возможно низких цен (вероятно, до 1 р. 30 к. — 1 р. 50 к. за пуд). Затем должен родиться вывоз в Европу, и в этом последнем отношении, если устроятся, как в Америке, железные трубы и особые баржи и вагоны для передвижения нефти, нам можно будет с выгодою соперничать с Америкою».

В записке, которую Менделеев сразу же по приезде подаст министру финансов Михаилу Рейтерну, в докладе на заседании Русского технического общества и в появившейся на следующий год книге «Нефтяная промышленность в североамериканском штате Пенсильвания и на Кавказе» Менделеев будет настаивать не только на отмене акциза на фотонафтиль (одно из названий русского керосина) и сохранении протекционистского таможенного налога на привозной керосин, но и на других срочных мерах. Во-первых, он потребует, чтобы были пересмотрены правила пожарной безопасности, которые должны «по возможности не стеснять торговлю и промышленность, а помогать ей». Во-вторых, он считал необходимым «особенно настоятельно подвергнуть технически-химическому исследованию нашу нефть для определения правильных условий производства из нее смазочных масел. Сжигание на пароходах… нефтяных остатков доставляет ныне нефтепромышленникам сбыт и содействует экономии дровяного топлива, но производство смазочных масел из нашей нефти обещает несравненно важнейшее применение, особенно как предмет для отпускной торговли». В-третьих, надлежало разработать правила отчетности для нефтепромышленников, «потому что нефтяное дело при своем развитии регулируется только одними статистическими данными. Охота рыть новые колодцы и ценность нефти и разных из нее продуктов определяются выходами нефти из имеющихся колодцев, качеством добываемой нефти, количеством спроса, запасов и предложений». Он настаивал также на том, чтобы качество русского керосина не уступало американскому. В-четвертых, в-пятых, в-десятых…

Детальный разбор перспектив нефтяного рынка включал и условие, которое Менделеев выдвигал еще в 1863 году: «Заводы для переработки нефти в керосин и тяжелые масла, по моему мнению, следует иметь не только в Баку, а преимущественно на Волге и, вообще, в центрах торговли и потребления, вблизи тех мест, где бочки дешевы и где их возврат возможен. Это важный вопрос относительно стоимости. До заводов нефть может идти трубами, водяными и железными путями, укупоренною в большие резервуары, а не в тяжелые бочки». Пройдет несколько лет, и эта оставшаяся неизменной позиция станет причиной появления у Дмитрия Ивановича могущественных и непримиримых врагов. Пока же он со своими единомышленниками мог праздновать победу — в сентябре 1877 года акциз на нефть был отменен.



Знакомство с американской практикой бурения, свидетельствующей, что нефтяные горизонты расположены параллельно горным хребтам, неожиданно заставляет Менделеева пересмотреть свои взгляды на происхождение нефти. До тех пор он был сторонником мнения, что нефть образовалась из остатков доисторических организмов. Теперь же он полагает, что при образовании хребтов вода сквозь сопутствующие этому процессу разломы уходила в глубокие недра планеты, проникала до раскаленных слоев углеродистого железа — так образовывались пары нефти, которые поднимались в более холодные слои, где сгущались в жидкую нефть или оставались в виде сдавленных земельными пустотами газов. Выдвинутая Менделеевым парадоксальная теория минерального происхождения нефти до сих пор вызывает споры и рождает всё новых последователей. Несмотря на то, что сторонников органического происхождения углеводородов значительно больше, минеральная теория до сих пор не опровергнута. В ее пользу косвенно свидетельствуют не только лабораторные опыты, но следы метана и некоторых нефтяных углеводородов в глубинных кристаллических породах, в газах и магме, извергающихся из вулканов. Эта гипотеза Менделеева не оказалась столь же бесспорной, как его Периодический закон, но она тем не менее внесла свежую струю в геологию и предложила человечеству еще один «рецепт» рождения нефти.



Менделеев привезет из командировки, кроме научных, экономических и технических выкладок, и свое личное впечатление об Америке, которое также найдет место в его книге «Нефтяная промышленность в североамериканском штате Пенсильвания и на Кавказе». Соединенные Штаты ему не понравились, и дело тут было не только в жаре. Он, конечно, вполне оценил организацию промыслов в Карн-Сити, высокий уровень технической мысли на нефтеперерабатывающем заводе «Атлантик», эффективную технологию производства смазочных масел, парафина, керосина и удивительного, неизвестного в России вещества под названием петроцен (Менделеев поручил Гемилиану исследовать это «особенное вещество желтого цвета, твердое, порошкообразное, плавящееся выше 300 °C»), которую применял питсбургский заводчик Тведдль на своем предприятии «Аладдин».

Он был восхищен американскими инженерами и рабочими. «От лиц отдельных, как и от американской природы (Дмитрий Иванович специально ездил на Ниагарский водопад и даже сфотографировался там на память вместе с Гемилйаном. — М. Б.) да от заморского искусства обделывать сложные практические задачи — я просто в восторге». Но в целом он был разочарован: «…того, что думал встретить — в хорошем виде, — не нашел. В Новом Свете людские порядки и за сто лет остались те же — старосветские. Соленые воды океанов и свободные учреждения штатов, видно, не обновляют людей, не освежают их мысли. Там не решат задач, обновляющих умы, там просто повторяют на новый лад ту же латинскую историю, на которой воспиталась западная мысль…» Самая главная претензия Менделеева к Америке состояла в том, что «новая заря не видна по ту сторону океана». Все остальные сделанные им выводы, как совершенно точные (например, предсказание скорого нефтяного кризиса), так и поразительно ошибочные (вроде предсказания, что борьба между демократами и республиканцами рано или поздно приведет к новой гражданской войне), вытекали из убеждения: Америка пошла старой разбитой дорогой. «Отсутствие каких-либо идеальных стремлений, совершенно непривлекательная и ник чему не ведущая политическая неурядица… взаимная вражда партий», «пресловутая всеобщая подача голосов, стремление политикой, компанейскими приемами и всякими неправдами нажить и нажиться» — всё это воспринималось русским мыслителем с болезненным разочарованием.

Будем, однако, иметь в виду, что, ругая американскую политическую систему, он долго и с удивлением вспоминал, что власть может быть довольно простым инструментом для удовлетворения гражданских потребностей. Даже в старости он пересказывал разговор, который состоялся у него с каким-то влиятельным американцем. Дмитрий Иванович поинтересовался, к какой из партий тот принадлежит. Его собеседник ответил, что не желает заниматься вывозом дерьма, поскольку для этого есть свои специалисты. Пораженный Менделеев решил уточнить: «То есть вы сравниваете ваших политиков с золотых дел мастерами?» — «Вот именно, — подтвердил тот. — До тех пор, пока в моей квартире не завоняет». Но по свидетельству Ивана Дмитриевича, эту историю отец воспринимал скорее как анекдот о несуразности американской действительности.

Растаявшая в считаные дни надежда увидеть за океаном зарю новой правильной жизни немедленно укрепила в Менделееве давнюю уверенность, что эта заря непременно взойдет над его родиной. И вот уже ему казалось, будто все головы повернуты в сторону России. «Видят, что в ней нет ни зла организованного аристократизма, ни бедственной вражды политических партий, что в ней капитал не забрал всего в свои руки, что в ней есть в высших, духовных сферах смелость удовлетворять правдивым требованиям народа и времени, видят, что, идя так, Россия, при ее свободе расширяться и расти, достигнет высшего положения среди других народов…» По мысли Менделеева, Россия, слава богу, выросла из западноевропейских пеленок и не пойдет латинской дорогой, ее спасут община, земство и разумные реформы государя Александра II.



Читая письма Менделеева из американской командировки, нельзя не заметить в них некоторого внутреннего напряжения. Почти все его послания семье лишены какого-либо обращения. Нет и в помине привычного «голубчик Фаза», всего пару раз в десятке писем встречается «друг Физа и милые детки». Кажется, автор с трудом подыскивает темы для описания и вообще едва сдерживает раздражение. Он сообщает о расписании движения «Лабрадора», о прогнозе погоды, о технических характеристиках корабля, количестве кают в разных классах, даже вычерчивает план своей каюты. Сойдя на сушу, он в том же ключе описывает устройство американского железнодорожного вагона… Всё отражается в письмах настолько тускло и безлико, что даже редкие яркие события — например, посещение Итальянской оперы в Париже, где он слушал «Реквием» (дирижировал сам автор, Джузеппе Верди), или обед у русского комиссара выставки с участием бразильского императора — кажутся столь же тоскливыми и безрадостными, как и всё остальное. И никакой речи о подарках, разве что самому себе — магазинное ружье и духовой пистолет. Очевидно, что супружеская жизнь Дмитрия Ивановича претерпевает в это время серьезный кризис, а сам он изо всех сил пытается избежать решительного разрыва.

И все-таки этот разрыв произойдет. В конце 1876 года семья разъедется — Феозва Никитична с Ольгой поселятся в Боблове, а Дмитрий Иванович с Володей останутся в университетской квартире. Теперь его письма в Боблово — разверстая душевная рана. «Физа, ты и теперь не перестала требовать, учить и попрекать»; «Мне бы радостно Лелю было иметь около себя, и знаю, что ей было бы ладно и мне. Но прибавить сюда тебя — значит, всем сделать одно худое и вредное»; «Уйдет Володя, возьму из Германии дочку, и будет хоть она, быть может, не требовательна»; «У меня уж всё перекипело. Зову по душам — живи, только не кори за себя. Мне нелегко и самому. Ведь я человек — не бог, и ты не ангел»; «С тебя я ничего не требую, тебе даю, что могу — тем обязанности относительно тебя и считаю конченными. Я не считаю обязанностью своею терпеть с тобой всякие муки». Он то с умилением пишет дочери, просит понять и поддержать его, то описывает ей, как покойно они с Володей живут и как хорошо развлекаются, а то вдруг начинает желчно отчитывать ее за то, что она вместе с матерью думает, будто они с Володей только и делают что веселятся.

Почти в каждом письме он требует, объясняет, уговаривает Феозву Никитичну не отдавать Лелю в гимназию Спешневой: там учат плохо и не тому. Может создаться впечатление, что именно из-за этого разногласия и разрушилась семья профессора Менделеева. Он никак не может допустить, чтобы дочь отдали к Спешневой, — ведь ясно же, что лучше в институт или пансион, — и снова убеждает, просит, даже угрожает… Всё бесполезно. Оля Менделеева пойдет в гимназию Спешневой. В конце концов бурная неприязнь к супруге в душе Дмитрия Ивановича сменится опустошением и полной апатией: «Приезжайте все, коли хотите. Вот, Физа, мое состояние: ехать к тебе хотел, и радехонек, что не поехал. Лелю хочу от тебя взять, думаю — портишь, и в то же время думаю — делай с ней что знаешь — может, и лучше будет. Ничего не делаю, хоть и могу делать. Противны мне все ваши ходячие понятия… Надо уехать, надо оторваться ото всех вас. Либо вы уроды, либо я. А жаль Володи и не могу. Таково-то мне. До того довела меня обстановка, в которую себя поставил…»



После возвращения Феозвы Никитичны с дочерью из Боблова казалось, что жизнь в квартире Менделеевых вошла в привычное русло. Внешне ничего не изменилось. С полок в длинном и широком коридоре всё так же строго и взыскательно смотрели на посетителей ученые сочинения хозяина. Большие ковры приглушали шаги, а персонажи картин и гравюр будто бы стояли на страже, готовые предупредить малейшую попытку помешать его работе. Особенно загадочно и тревожно смотрелись рыжеволосая женская головка (некоторым казалось, что они угадывают край рукоятки кинжала, которую за рамками картины сжимает прелестная ручка) и потрясающая колокольчиком Фортуна с завязанными глазами. Богиня удачи мчалась вперед, а люди стояли перед ней на коленях. Впрочем, дети, попадая в эту квартиру, обращали внимание не на книги и картины, а на большой стоячий стереоскоп. Вертя ручку этого чуда, можно было увидеть голубые ледники и бездонные пропасти Швейцарских Альп. Хозяин — если он не был в поездке, или на лекции, или в лаборатории, или на каком-то из своих бесчисленных выступлений — писал что-то, важный и нахмуренный, стоя за своей любимой конторкой возле газового рожка, или работал с книгой, сидя в уголке дивана, обитого серым с красным тиком. Когда одолевала усталость, он переключался на свое любимое занятие — делал коробки и альбомы. Сам варил клей, сам наклеивал репродукции, а коробки мастерил столь отменно, так ловко обтягивал их кожей, что получались они не хуже магазинных чемоданов. Свои изделия Менделеев охотно дарил, но не терпел, чтобы ими пользовались без спроса. Он вообще предпочитал сам делать подарки и, хотя благодарности обычно пресекал, был доволен, если видел ответную радость. Всегда держал у себя в кабинете сладости, орехи и фрукты для маленьких и взрослых гостей (в Боблове посреди его кабинета часто была насыпана горка отборных яблок). Любил принести с прогулки отличной рыбы или еще чего-нибудь к семейному столу.

В квартире старались не шуметь. Там, в огромных комнатах с полукруглыми окнами, идет своя жизнь: суетится прислуга, сервируя стол к обеду, занимаются своими делами подросшие, посерьезневшие дети. Володя готовится в Морское училище, посещает частный пансион Ремберовича, а дома много занимается с приглашенными Дмитрием Ивановичем учителями. Оля — гимназистка, к тому же учится музыке под руководством некрасивой консерваторки по фамилии Синегуб. А раньше за ними был нужен глаз да глаз. Дмитрий Иванович всегда боялся, что с детьми, не дай бог, что-то случится. Бывало, нянька приведет к нему дитя — сказать спасибо после обеда (он же никогда до конца трапезы недосиживал) или пожелать спокойной ночи, так хозяин первым делом, не отрываясь от работы, кричал нервно: «Угол!» — и тут же руку протягивал, чтобы ребенок не ушиб голову об угол стола. Детей он любил нежно, болезненно. Хоть был с ними строг и, чуть что, отчитывал за шум, но всегда ждал, что кто-то из них вспомнит о нем и заглянет в кабинет. Говаривал: «Чем бы и как бы серьезно я ни был занят, но я всегда радуюсь, когда кто-нибудь из них войдет ко мне»; «Много я в моей жизни испытал, но лучшего счастья не знаю, как видеть около себя своих детей». Он и к чужим детям относился по-особому. Бывало, услышит в Боблове, как у какой-нибудь женщины из прислуги ребенок плачет, тотчас строго прикажет ей всё бросить и идти покормить и успокоить свое чадо. Его же собственные дети хотя и любили отца, но привыкли считать его человеком, обитающим где-то в высоких, далеких и непонятных сферах. Они были рады, когда он к ним спускался, сами же избегали его тревожить… А у Феозвы Никитичны бывали свои гости, чаще всех — ее двоюродные братья Александр и Николай, очень к ней привязанные, оба красивые, воспитанные и прекрасно одетые. Александр был чиновником Министерства внутренних дел, Николай служил в Министерстве государственных имуществ. С Дмитрием Ивановичем они предпочитали не встречаться. Да тот мог и не знать, кто посетил его квартиру: проводил время в кабинете и лаборатории, из-за обеденного стола выскакивал сразу после второго блюда, а на ночь уходил в самую маленькую комнатку, где спал на тонком твердом тюфячке.



Тяжелые душевные переживания Менделеева были связаны не только с кризисом в супружеских отношениях, но и с сильнейшим любовным увлечением, о котором пойдет речь в следующей главе. (Это ведь только Дмитрий Иванович мог испытать в короткий, немыслимо бурный период конца 1870-х годов сразу и великое душевное неустройство, и великие труды, и великую страсть. Наше же изложение подобной плотности письма вместить не в состоянии.) Но даже в этих условиях Менделеев продолжал работать в полную силу. Помимо главных занятий, связанных с университетом, исследованием газов, метеорологией, воздухоплаванием (он активно участвовал в обсуждении предложения А. Ф. Можайского о создании воздухоплавательного снаряда тяжелее воздуха), перестройкой нефтяного дела (снова ездил на бакинские промыслы), Менделеев откликался на всё, что волновало в ту пору русское общество. Началась война на Балканах — он предложил свои услуги военному ведомству (министр официально принял это предложение). Шел спор об отмене университетского устава 1863 года — он категорично выступил против отмены студенческих и профессорских свобод (включая свободу заниматься наукой). Обсуждался вопрос об учреждении Томского университета — Дмитрий Иванович активно поддержал этот проект не только от себя, но и от имени сибиряков, писавших знаменитому земляку о необходимости создания высшего учебного заведения в Сибири.

Среди работ, вышедших из-под его пера в конце 1870-х годов, особенно обращает на себя внимание удивительная и до сих пор не вполне понятная статья «О единице». Ученый свежим взглядом рассматривает логический феномен единицы, способной выступать в качестве определения как общего, так и частного: один атом, одна молекула, один элемент, один человек, одна семья, одно общество, государство, человечество… Но ведь в этом таится и жесткое противоречие. Как его смягчить в отношении человека и общества? Менделеев видит здесь один путь: человек должен отказаться от крайнего индивидуализма, осознать себя в качестве маленькой клетки единого общественного организма. В этом же тексте, переходы которого достаточно темны для обычного читателя, автор рассматривает соотношение формы и содержания природных процессов, приходит к выводу о примате содержания над формой и далее переходит к интересовавшему его с юности изоморфизму: «Изоморфизм, в тесном смысле, есть сходство форм по причине подобия состава». И далее: «…соединения одинакового числа атомов, подобным образом расположенных, образуют тела тождественных кристаллических форм». Чувствуется, что ученый находится в предощущении неких невыразимых откровений, мысль его стремится выйти за пределы возможностей человеческого разума. Недаром в это же время он пишет статьи о родстве естествознания и живописи. Недаром так внимательно рассматривает новые картины передвижников. Недаром готов ехать в любую сторону света.

Осенью 1877 года Менделеев снова отправляется в заграничную командировку — представителем Санкт-Петербургского университета на празднование четырехсотлетия университета Упсалы. Его приветствие шведским коллегам было встречено рукоплесканиями: «… Великая мысль легла четыре века тому назад в колыбель Упсальского университета. Упования Стен Туре (представителя влиятельного шведского дворянского рода, регента, а по сути правителя Швеции, формально находившейся в составе Кальмарской унии. — М. Б.) оправданны. Швеция покрылась народными школами, наука сделалась шведам любезна, имена Линнеев и Берцелиусов — слава человечества… Яркий свет Упсалы да светит и впредь на родном нам севере. От успехов науки крепнет братство университетов и народов…» Менделеев не просто ощутил уважение хозяев — он был буквально ими обласкан. Шведы знали и высоко ценили своего гостя. Профессор П. Т. Клеве, хорошо знакомый с исследованиями русских химиков, лично встретил Дмитрия Ивановича на вокзале и по университетской традиции отвез к себе домой, запретив даже думать о гостинице. Встречи с Менделеевым ждали не только шведские ученые, но и приехавшие на юбилей соседей норвежцы — термохимик Ю. Томсен, метеоролог Г. Мон, книгу которого он недавно отредактировал и прокомментировал, и физикохимик К. М. Гульберг, один из соавторов закона действия масс. Все, включая шведского короля, интересовались его работой и расспрашивали о России. Праздник продлился несколько дней, но связь Менделеева со шведскими коллегами на этом не прервалась. По удивительному стечению обстоятельств именно Упсальский университет сыграет неоценимую роль в становлении Периодического закона. В 1879 году тамошний профессор аналитической химии Ларе Фредерик Нильсон откроет новый элемент, скандий, а другой профессор-химик, добрый друг Менделеева П. Т. Клеве, тут же отметит идентичность скандия с экабором, чьи свойства были предсказаны автором Периодического закона. После этого новый элемент навсегда займет в таблице место, указанное Дмитрием Ивановичем.



Петербургский университет довольно часто (значительно чаще, чем другим профессорам) поручал Менделееву такого рода представительские поездки. Дело было не только в том, что Дмитрий Иванович был хорошо известен за границей, поддерживал множество личных контактов с коллегами и совершенно свободно чувствовал себя в любом ученом сообществе. Он был еще и златоустом, автором великолепных по настроению, содержанию и литературным качествам приветственных речей. Первое поздравление он прочел на столетнем юбилее Петербургского Горного института, и уже начальные слова его речи представили это событие удивительно значительным: «Юбилейное торжество Горного института есть торжество науки, ибо она светит в подземных глубинах…» А закончил ее Менделеев, перефразировав слова из университетского устава: «Где высоко стоит наука, там не только стоит высоко человек, но там рано или поздно накопляются и сила, и богатство». В начале 1875 года Менделеев вместе с профессором И. В. Помяловским представлял Санкт-Петербургский университет на праздновании четырехсотлетия Лейденского университета в Голландии. Текст поздравления не сохранился, но зато известно, как его автор был принят голландцами. После торжественного акта в сенате университета русских гостей затаскали по приемам; их желали видеть на обеде у короля, где Менделеева посадили между принцами, потом на приеме в замке принца Фридриха, в городской ратуше, в лейденском театре, на собрании кураторов, в «студенческом сборище», не говоря уже о множестве частных приглашений коллег, посещений учебных кабинетов, лабораторий и музеев. «Все были до крайности любезны, всё шло хорошо до конца, но только устаток одолел».

Во время поездки в Лейден Менделеев познакомился с Жозефом Эрнстом Ренаном, целую ночь беседовал с ним в поезде и запомнил эту беседу на всю жизнь. Великий европейский мыслитель, порвавший с католицизмом ради изучения иврита и библейской истории, философ, мысливший художественными образами, произвел на Менделеева неизгладимое впечатление. Тому способствовало и дорожное происшествие: жители одного клерикального городка, мимо которого двигался поезд, устроили Ренану и его спутникам протестную демонстрацию. Иван Дмитриевич Менделеев вспоминал, что отец очень часто возвращался к содержанию бесед с Ренаном: «Ренан — замечательный деятель. Он смотрит глубже всех. Его идеи имеют бесспорное будущее. Он делает из науки религию и думает, что с помощью сознания идеала наука преобразит существо человека и осуществит на деле выдвинутые религиозной фантазией мечты». Менделеев говорил: «В этой среде я чувствовал себя как бы членом какого-то высшего совета культуры, где определялось ее глубокое будущее, то, о чем еще не говорят, но что внутренне действует и вызывает движение вперед».



В конце 1877-го — начале 1878 года душевный дискомфорт и ухудшение здоровья (он всю зиму болел плевритом, что очень тревожило его друга С. П. Боткина) заставляют Дмитрия Ивановича задуматься о длительной поездке за границу. По сути, это была попытка бегства от невыносимой семейной обстановки, от страсти, которую он считал преступной, от самого себя. Но даже горя в пламени чувств, Менделеев не мог просто бросить всё и уехать. Во-первых, он не привык путешествовать бесцельно. К тому же в сложившейся ситуации он не считал для себя возможным брать деньги из семейного бюджета. Университет, заботясь о здоровье своего профессора, освободил его на год от лекций, но не смог оставить ему на это время жалованье. Времена наступали суровые, врагов у университета было предостаточно, и ректорат ограничился пособием в 700 рублей. О том, чтобы на эти деньги прожить год в Ницце, как настаивал Боткин, не могло быть и речи. И тогда Дмитрий Иванович нашел очень интересную для него самого и важную для России цель поездки.

Он предложил взять на себя сбор в Европе сведений, относящихся к военному воздухоплаванию, чтобы на их основе разработать проект простого в управлении русского аэростата, а также издать на эту тему книгу. Для этого, писал он, необходимо: на его содержание за границей в течение года, на разъезды и предварительные опыты — четыре тысячи рублей; на издание книги — 1650 рублей; на заказ двигателя для большого аэростата и моделей — 6800 рублей; общая сумма составляла 12 650 рублей. Как всегда, он сразу же нашел поддержку у великого князя Константина Николаевича, вслед за которым предложением профессора Менделеева заинтересовался цесаревич Александр Александрович — будущий император Александр III. Небезынтересно, что до его императорского высочества менделеевскую идею донес не кто иной, как К. П. Победоносцев. Правда, в письменном обращении Константина Петровича к наследнику престола всё выглядит как свидетельство его личной заботы о военной мощи страны и, в частности, о возможности нанести воздушный удар по Британским островам: «…Нынешнее политическое состояние, вместе с глубоким раздражением противу коварной английской политики, заставляет многих старательно вдумываться в изыскание средств к нанесению вреда государству, которое по своему положению так недоступно для внешнего неприятеля. Есть серьезные люди, специалисты минного дела, которые останавливаются на мысли о применении к военному делу воздухоплавательных снарядов. Эту задачу, по мнению их, весьма возможно разрешить, но необходимо приняться за дело серьезно, с помощью научного исследования, и притом как можно скорее, чтобы предупредить Англию в решении той же задачи. Нам могло бы дать огромную силу нравственную то обстоятельство, что первый воздушный корабль поднялся бы именно у нас, а не в Англии. Начальник минной части в Кронштадте сошелся по этому поводу с известным профессором здешнего Университета Менделеевым, который давно занимается этим предметом, знаком со всей его литературой и убежден в разрешимости на практике задачи воздухоплавания. В прилагаемом листе изложен взгляд Менделеева на этот предмет, которому он обещает посвятить себя во время пребывания за границей, если получит на то средства. Всего, по расчету его, требуется около 12 000 руб. серебром…»

Престолонаследник дал добро, и тут же началась переписка между важными государственными лицами: управляющий Морским министерством адмирал С. С. Лесовский снесся с морским и военным министрами, а также с товарищем министра народного просвещения князем А. П. Ширинским-Ших-матовым. Последний от имени всех ранее названных обратился с письмом к министру финансов. А тот ответил отказом. Возможно, он был наслышан о том, что профессор Менделеев не отличается абсолютной обязательностью, а может, просто не понял затеи и пожалел казенные средства. Министры финансов, как известно, иногда позволяют себе бесстрашные поступки. Кончилось тем, что Дмитрий Иванович получил в долг от оборонных ведомств на всё про всё четыре тысячи рублей, причем из сумм, отпущенных на устройство и содержание лаборатории по исследованию упругости газов. Конечно, построить дирижабль на эти деньги было нереально, но можно было уехать на год.



В октябре Менделеев уже был в Париже. Наверное, он так и планировал — попасть в Париж в разгар очередной, самой крупной в XIX веке, Всемирной выставки, тем более что в ее программу были впервые включены несколько научных конгрессов и конференций. Ярко раскрашенный русский павильон, выполненный по проекту архитектора И. П. Ропета в сказочном стиле, с множеством башен и башенок, с «князьками» и «кокошниками», с фронтоном, неожиданно украшенным чернильницей с гусиными перьями, а также клеймами-печатями и диковинными птицами, воспринимался французами и прочими гостями выставки действительно сказочным, поскольку внутри него светили электродуговые лампы Яблочкова, сразу же окрещенные «русским светом». Через год они осветят улицы Лондона, Парижа и даже появятся в Петербурге. Но Дмитрий Иванович уже был знаком с этим изобретением Яблочкова.

Экспонат, который в то время больше всего его интересовал, был виден издалека, особенно во время демонстрационных полетов. Французы, имевшие за плечами почти столетний опыт строительства монгольфьеров, показывали на выставке привязной аэростат системы Анри Жиффара — воздушный шар объемом три с половиной тысячи кубических метров. Менделеев начал изучение порученного ему предмета именно с этого образца: «Друг Володя! В пятницу 4-го октября я поднимался на большом привязанном аэростате. Погода была тихая, вид на Париж большой, но мало остается в высоте, не успели оглядеться, как уже тянут вниз…» Тогда же он посетил известного изобретателя Дюпюи де Лома и механика Соберта. И к ним, и к другим инженерам дорогу находил запросто, да и они чаще всего о нем что-нибудь слышали. Говорили об оптимальной конструкции летательных аппаратов, обсуждали форму крыльев. (Стало быть, не об одних аэростатах и дирижаблях он в ту пору думал. Впрочем, пару эскизных набросков разных дирижаблей он тоже сделал.)

На выставке, как всегда, собралось большое русское общество. Было много знакомых художников: И. Н. Крамской, И. И. Шишкин, А. Д. Литовченко и др. Они экспонировали в художественном разделе свои картины. Среди русских гостей присутствовал и И. С. Тургенев. Они с Менделеевым были уже давно знакомы, впервые их представили друг другу в Германии года через два после Гейдельберга. Тогда они подолгу сидели в кафе, толковали о русской жизни. Сын ученого, Иван Дмитриевич, предполагал, что некоторые черты, свойственные в те годы Менделееву, стали объектом «насмешливой реминисценции» писателя и нашли отражение в образе Базарова в «Отцах и детях» и дяди Менделея в «Дыме». В нынешнюю встречу они говорили о том, что на родине вот-вот может случиться революция. Менделеев рассказывал Ивану Сергеевичу свои идеи относительно эволюционного развития России, доказывал, что только в осторожных, щадящих реформах благо и само спасение страны. Либерал Тургенев слушал внимательно, но не верил. В конце беседы он улыбнулся и назвал Дмитрия Ивановича «постепеновцем». Менделеев в ответ довольно хохотнул. Иван Дмитриевич запомнил, как отец по этому поводу не раз говорил: «Я это название принял и от него не отказываюсь». Менделеев чувствовал в Тургеневе талант, но не чувствовал глубины. Для него Тургенев, как и Достоевский, не был учителем жизни. Менделеев был сам себе учитель. Поэтому эти встречи он запомнил, но особого влияния на него они не оказали.

В декабре Дмитрий Иванович завершает предварительный сбор информации по воздухоплаванию и уезжает в Ниццу. «Тут я узнал необыкновенно много важного и нового для дела, перезнакомился со всеми деятелями этого дела и получил столько материала печатного и письменного, что теперь достанет на месяц или два только разбираться и приводить в стройный порядок узнанное».

Со времени отъезда из Петербурга Менделеев с каждым днем всё сильнее беспокоится о детях. Он пишет им очень часто, ответы же получает редко. «Милый мой голубчик Володя. Как же это нет от тебя письма? — волнуется отец. — Получил ли ты моих два?.. Пиши мне чаще, хоть по одной строчке. Ведь я живу мыслью о вас — тебе и Леле. Ведь мне тяжело без вас и всё чаще мне хотелось бы знать как верному другу…» Он будто что-то предчувствует. И действительно, в начале 1879 года приходит сообщение о болезни Володи. Менделеев немедленно возвращается в Петербург. Болезнь оказывается неопасной, юноша быстро выздоравливает, но Менделеев задерживается дома до конца января: не может оторваться от детей — и от новой идеи — сходства сопротивления воздушной и водной сред. Он знакомится с исследованиями в этой области и даже ставит вместе с Каяндером несколько опытов.

Наконец, Дмитрий Иванович вернулся в Ниццу, но усидел там только до марта. Вместе со своим знакомым, химиком-самоучкой и промышленником П. К. Ушковым, владельцем, возможно, самых передовых в России химических предприятий и просто очень приятным Менделееву человеком, он едет в Рим на Второй международный метеорологический съезд. Оказавшись там раньше открытия, они, чтобы не терять время, едут на Сицилию любоваться Этной и осматривать серные месторождения. Предприятие им предстояло рискованное. Народ там обитал отчаянный, и чужаков сицилийцы не любили. Помог старый знакомый Станислао Канниццаро. Он сам был родом из Палермо и хорошо знал сицилийское подполье (одно время даже состоял его активным участником, из-за чего какой-то срок должен был прожить в эмиграции). Канниццаро дал Менделееву и его спутнику несколько писем к нужным людям. Благодаря этим письмам они нашли помощь у местных профессоров и инженеров, которые показали русским коллегам всё, что они хотели увидеть: Джирженти, Кальтанизетту, Катанию…


«Какое богатство серы — сказать нельзя. Из печей, где ее выплавляют, она течет, что твоя вода, а под землей, в рудниках, можно сказать, идешь по галерее из серы. Лесов нет, а всё горы, плодородная почва, море, Этна, покрытая еще и теперь, когда уже жара, наполовину снегом; местами целые рощи лимонов и апельсинов, кактусов. Среди этой обстановки живут люди с оттенком арабской крови, непохожие на остальных итальянцев, готовые на разбойничество (и теперь еще все почти сидят здесь с ружьями), но милые и обходительные…» — это из письма, тогда же написанного детям. На самом же деле помощь Канниццаро отнюдь не могла обеспечить им полную охрану, и путешествие оказалось значительно более авантюрным и опасным, нежели предполагалось. Об этом свидетельствует позднейший рассказ Менделеева, записанный Иваном Дмитриевичем: «Страна кишела разбойниками, проехать в те места нам, иностранцам, было бы невозможно, если бы нам не удалось познакомиться случайно с крупным членом бандитской организации «Мафии». Это был человек, занимавший хорошее общественное положение, что, по странным местным нравам, не мешало ему одновременно принадлежать и к своеобразной разбойничьей шайке. Он дал нам пропуск и рекомендацию к своим товарищам. Приехав на место, у одного из них мы и остановились. Вечером, ложась спать, поднимаю случайно край полога над моей постелью и вижу: оттуда начинается потайной ход. Это была лазейка на случай облавы и, может быть, и приспособление для каких-то ночных преступлений. Ни разу во всё время нашего путешествия нас не тревожили. Нам помогло также то, что меня часто принимали за едущего инкогнито Гарибальди: итальянцы вообще находили между мной и Гарибальди большое сходство».


Потом они вернулись в Рим на Метеорологический съезд, после закрытия которого Менделеев успел еще поработать и съездить в Венецию — полюбоваться Дворцом дожей и заглянуть в Академию искусств. В конце мая он уже был дома и сразу, не отвлекаясь, начал заниматься конструированием воздушных винтов. Потом перенес эту работу в бобловский сарай, где с помощью Володи производил что-то вроде стендовых испытаний. Между тем на родине его ждали новые неприятности.



Являясь противником революционного движения, Менделеев тем не менее ни при каких обстоятельствах не опускался до одобрения низких мер, осуществляемых правительством. Немудрено, что, откровенно выступая против жестокой, глупой и недальновидной внутренней политики, он в глазах высокого начальства часто оказывался ближе к противникам режима, нежели к его сторонникам. Тем более что его обычай не сразу отсылать «горячие» письма адресатам, а перечитывать их в более спокойном состоянии практически не распространялся на тексты, предназначенные для печати. Его громкий, не сдерживаемый политесом голос звучал каждый раз, когда из катковского лагеря (а там собрались очень важные, знаковые персоны уровня министра просвещения и обер-прокурора Синода графа Д. А. Толстого и будущего начальника Главного управления по делам печати, а пока редактора «Русской речи» и «Журнала Министерства народного просвещения» Е. М. Феоктистова) раздавались нападки на либеральный устав университета, неспособный, по мнению реакционеров, сдержать студенческие волнения и вообще дающий много воли профессорам и студентам. Власть и публицистов-охранителей типа П. М. Леонтьева никак не устраивала позиция Петербургского университета, совет которого единогласно признал, что действующий устав полностью отвечает современным требованиям, поскольку с момента его принятия начался период расцвета университетской науки. Начиная с января 1877 года катковские «Московские ведомости» обрушивают на Санкт-Петербургский университет и его профессоров шквал грязных наветов.

Пытаясь хоть как-то защитить честь мундира, профессор права А. Д. Градовский публикует в газете «Голос» сатирический «Проект преобразования российских университетов, представленный российскому обществу штык-юнкером Михаилом Простаковым». «Проект» доводил до полной ясности намерения реакционного лагеря и прямо предлагал сделать из университетов корпуса, студентов переименовать в кадетов, выборное начало, как и науки, отменить, а из учебных предметов оставить «добронравие, смирение и благочестие». В ответ Катков со товарищи перешли к новым нападкам. Самым «ярким» произведением в этом потоке злобного шипения была анонимная публикация под заголовком «Из Петербурга» в «Московских ведомостях» (автор ее скрылся под псевдонимом Homo novus). Там не только обливались грязью университетские порядки в Северной столице, но и обвинялись профессора (фамилии не назывались, но указывались их начальные буквы) в различных злоупотреблениях, включая присвоение казенных денег для издания собственных учебных пособий. В архиве Дмитрия Ивановича названная статья хранится с его припиской: «Это есть та гадкая статья, о которой дальше речь».

Дальше — в том же «Голосе» вышло в свет письмо профессора Менделеева, который взял на себя «защиту» Homo novus\'а от критики и, как теперь говорят, оттянулся по этому поводу как хотел, да еще и сатиры подбавил. Письмо называлось «В защиту Антошки — Homo novus». В нем говорилось, что напрасно Градовский обвиняет анонима в клевете, ведь клевета — это то, чего не было. A Homo novus описывает то, что было, правда, не указывает, что всё делалось в соответствии со статьей 105 университетского устава. Менделеев раскрывает все фамилии, на которые «намекал» аноним, включая свою, и все факты, которые автор облыжно называет преступными. Но обвинять его Дмитрий Иванович не торопится. Московская статья-то, пишет ученый, шуточная. Ведь всерьез такое мог бы написать только щедринский персонаж Антошка Стрелов, герой очерка «Отец и сын» из серии «Благонамеренные речи», — тот самый «Антошка прасол, Антошка закладчик, словом, Антошка — Homo novus, выброшенный волнами современной русской цивилизации на поверхность житейского моря» (кроме всего прочего, такое сравнение свидетельствует о том, что Салтыкова-Щедрина Менделеев читал внимательно и с удовольствием). После выхода этой статьи Менделеев, как это с ним часто бывало, оказался в центре журналистского и политического скандала, поскольку прочие бойцы с обеих сторон предпочли обменяться ударами анонимно.



Вызов, брошенный профессорами в адрес проправительственного лагеря, был тем более опасным, что революционная ситуация в стране действительно находилась на грани взрыва. Сходки и демонстрации становились всё активнее и организованнее. По рукам студентов, а от них дальше в читающие массы вовсю ходила призывающая к бунту газета «Земля и воля». Революционеры, чутко улавливавшие общественные настроения, уже решили для себя вопрос о возможности террора. 24 января 1878 года Вера Засулич выстрелила в петербургского градоначальника генерала Ф. Ф. Трепова и вскоре была оправдана судом присяжных в составе девяти чиновников, дворянина, купца, свободного художника. Летом того же года бывший подпоручик С. М. Кравчинский, только что вернувшийся из итальянской провинции Беневенто, где едва избежал казни за участие в восстании бакунистов, среди бела дня зарезал (кинжалом, в итальянской манере) в центре Петербурга начальника Третьего отделения и шефа жандармов генерала Н. В. Мезенцова, после чего спокойно покинул место преступления и уехал в Швейцарию, предварительно написав брошюру о мотивах своего поступка.[41] Агенты охранного отделения доносили, что революционеры уже вовсю готовят покушение на самого государя императора. Правительство было на грани паники и в этом состоянии опубликовало призыв к русскому народу помочь в борьбе с революционным движением.

Этот беспомощный шаг, способный вызвать лишь волну доносительства, самосуда и, в ответ, дальнейший рост радикальных настроений, возмутил Менделеева глупостью и слепотой тех, кто призывал к борьбе со злом, не видя и не понимая его истинных корней. Особенно ненормальным ему показалось намерение правительства бороться с революцией при помощи запретов, цензуры и «тайных мер». Не желая сознавать, что он и так ходит по лезвию ножа, Менделеев послал в «Голос» статью «Отклик на призыв», с помощью которой попытался искренне и терпеливо объяснить правительству его заблуждения. Но в результате из-под его пера появился текст более оглушительный, чем любая прокламация. Правда, никакая партия и даже заметная группа людей за этой прокламацией не стояли — за ней был один Дмитрий Иванович Менделеев: «Если бы мне захотелось вступить в борьбу с учением, породившим зло, я бы должен был узнать сущность этого учения. Но книги, излагающие его, — тайны запрещенные. Чтение этих книг ведет в тюрьму… Так устраняются здоровые, преобладающие, явные и действительные силы русского общества. Пора заменить тайное расследование явным общественным судом и гласностью. Доверие к этим силам неизбежно для правильности дальнейшего роста общественного и государственного сознания в русском народе. Судят за чтение тайных книжек. А судить следует только за неправые дела. Верования, понятия, книжки и слова должны быть свободны, как воздух. Иначе всё может расшататься, и тайные меры тогда не помогут…» Редактор «Голоса» А. А. Краевский совсем уж готов был напечатать этот материал, но в последний момент снял с полосы — послушался внутреннего цензора. Однако «где следует» статью конечно же прочли. Наверное, с этого времени Менделеев становится объектом секретного наблюдения, которое продолжалось до самого конца его университетской деятельности. Слежка в ту пору была установлена за многими профессорами, но компромат на Менделеева искали с особым рвением.



В то время когда Дмитрий Иванович собирал в Европе материал по воздухоплаванию, в России произошла череда покушений на императора и в университетский устав все-таки были внесены поправки, ужесточающие правила внутренней жизни высших учебных заведений: университетский суд был «усилен» инспектором; кроме него, появились субинспекторы, обязанные знать каждого студента по фамилии и в лицо, быть в курсе его личной жизни, посещать его на квартире и проводить регулярные беседы. Стипендии, как и разрешение на частные уроки, теперь мог выдавать только инспектор, и на эту должность вместо добрейшего старика Н. В. Озерецкого заступил отставной полковник Антропов — бестактный и необразованный человек, ужасно раздражавший студентов и преподавателей. Естественно, первым по поводу нового инспектора высказался несдержанный профессор Менделеев: «Он имеет такое же отношение к университету, какое имеют трубочисты, чистившие в университете трубы». О попечителе университета князе Волконском Дмитрий Иванович сказал, что тот «принадлежит к числу самых фальшивых людей». Когда же Менделеева вызвал к себе временный петербургский генерал-губернатор генерал И. В. Гурко (тот самый герой Балкан) и поинтересовался причинами революционных настроений среди студентов, Дмитрий Иванович воспользовался этим, чтобы нанести еще один удар по государственному классическому образованию. Он не без удовольствия сообщил, что неблагонадежность насаждается еще в гимназиях, «ибо ведь на гимназических скамьях они только и изучают Римскую республику».

Всё это — доклады начальства, доносы и донесения, цитаты из писем и вырезки из статей — ложилось в толстое секретное дело в синей обложке, то самое, которое Менделееву потом покажет градоначальник П. А. Грессер: «У меня уже вот какое дело за два года набралось на вас. Тут всё есть, все ваши разговоры, действия и т. п. Теперь мне нужно составить доклад». Пока же папка пухла, а ситуация вокруг Дмитрия Ивановича всё более накалялась. Генерал-адъютант Гурко объявил профессорам Менделееву и Меншуткину, которые, по агентурным сведениям, относились к инспекции наиболее неуважительно, что в случае любых студенческих демонстраций они будут немедленно высланы из Петербурга. О «подрывной» деятельности профессора Менделеева в общем контексте тайной войны с революционной гидрой самому государю докладывал новый начальник Третьего отделения А. Р. Дрентельн. Всё это было крайне непоследовательно и отдавало неким помешательством властей: с одной стороны, Менделеев пользуется доверием великих князей, включая наследника трона, а также его всемогущего воспитателя Победоносцева, без пяти минут обер-прокурора Святейшего синода, выполняет особые поручения военного и морского министров, а с другой — аттестуется шефом жандармов императору в качестве смутьяна и подстрекателя.

В агентурной папке с материалами на Менделеева наверняка нашлось местечко и для тирады, которую уважаемый профессор высказал в адрес руководителя Святейшего синода и министра народного просвещения графа Д. А. Толстого. С этим вельможей у Дмитрия Ивановича была давняя и упорная борьба. С момента своего назначения министром граф с огромной энергией пробивал (и пробил-таки в 1871 году) реформу гимназического образования в России. Поскольку он признавал гимназиями только классические заведения с двумя древними языками, которым министр придавал ведущее образовательное и воспитательное значение, реальные гимназии были переименованы в реальные училища, а их выпускникам доступ в университет был закрыт. В гимназиях было полностью прекращено преподавание естественной истории и космографии, сокращены программы по русскому языку, истории, рисованию и черчению.

Все те годы, когда Толстой пробивал свою реформу, Менделеев не менее энергично выступал против новой системы гимназического образования. Он считал, что все средние учебные заведения должны открывать молодежи дорогу к высшему образованию, и доказывал, что в первом ряду учебных предметов должны быть русский и европейские языки, естественные и математические науки: «Усиливая же изучение мертвых языков за счет других общеобразовательных предметов, можно совершенно остановить развитие образованности в России и подготовить таких деятелей, часть которых, пожалуй, увлечется политическими и эротическими бреднями классиков, другая часть будет писать и говорить по-русски хуже, чем по-гречески, а третья, одна из лучших, будет в состоянии узнать, и действительно узнает, что писал Аристотель, но не поймет того, что пишут ныне европейцы». Естественно, такая нелицеприятная критика любимого детища графа Толстого оскорбляла того до глубины души, тем более что Менделеев беспокоил своими письмами не только общественное мнение, но и высокое начальство, вплоть до министра внутренних дел графа М. Т. Лорис-Меликова, к которому Дмитрий Иванович обратился с требованием (!) искоренить пороки среднего образования. Толстой пытался запугать Менделеева дисциплинарными методами, но это было бесполезно — тот и сам ни Бога, ни черта не боялся да и заступников имел весьма могущественных. Расправившись с уставом гимназий (отныне обучение в них современники начали сравнивать с тяжелым кошмаром), Толстой и его соратники взялись за устав университетский. И снова самой заметной фигурой на их пути стал Дмитрий Иванович Менделеев. Поняв, что угрозами здесь ничего не добьешься, министр делает неуклюжую попытку подружиться со своим врагом. Раз шесть или семь он посылал ему приглашения на домашний обед, но Менделеев каждый раз отказывался, ссылаясь на здоровье. После этого их взаимная неприязнь дошла до открытой вражды.

Перепалка, о которой идет речь, произошла во время подготовки петербургского университета к посещению бразильского императора Педру II. Граф Толстой, проверявший готовность помещений к осмотру высоким гостем, зашел в химическую лабораторию к Менделееву, чтобы поговорить с Дмитрием Ивановичем по поводу возможной встречи с бразильским монархом — тот мог пожелать увидеть своего старого знакомого по Филадельфийской выставке. Неизвестно, в каких тонах этот разговор начался, но вскоре он перешел пределы не только субординации, но и приличий. «В науке, да, вы, возможно, всемирно известный профессор, но, знаете, — «задушевно» сказал Толстой, — в политическом отношении вы никуда не годный человек». — «Вы сами тоже никуда не годитесь! — ответил Дмитрий Иванович. — Вы слепой, понимаете ли — слепой! Ну, вот теперь, например, всё покушения на государя, а вы ведь взялись охранять его. Зачем вы беретесь не за свое дело? Я, например, не берусь за санскритские надписи, потому что не знаю этого предмета. А вы беретесь за то, чего не понимаете, и не умеете охранять!» По одному из источников, передающих содержание этого разговора, получившего широкую известность, Толстой и Менделеев употребляют слово, значительно более крепкое, нежели «не годный». Дмитрий Андреевич Толстой действительно был неважной защитой царю, потому что более всего боялся покушения на собственную персону. Выходя в залу, где его ожидали просители, он всегда имел при себе заряженный револьвер и старался встать подальше отдам с муфтами. Неизвестно, до чего могло бы довести «министра народного помрачения» его угрюмое усердие, если бы в апреле 1880 года сей персонаж не был убран с должности.[42]

Толстой был настолько непопулярен в обществе, что провернувший его отставку хитроумный М. Т. Лорис-Меликов даже заработал на этом кратковременную симпатию прогрессивного лагеря. Временные правила, принятые в дополнение к уставу университета по настоянию Толстого, будут отменены. Студенты и профессора переведут дыхание. Дальше случатся убийство Царя-освободителя и коронация Александра III, который хотя и не станет публиковать проект отцовской реформы, предполагавшей предварительное обсуждение законопроектов в назначаемых царем комиссиях, но и не решится с первых же шагов спугнуть встрепенувшиеся либеральные ожидания. И народовольцы поумерят свою активность в Северной столице, вслед за чем генерала Гурко отправят временным генерал-губернатором и командующим округом в Одессу, а А. Р. Дрентельна — на киевское генерал-губернаторство, где он, в частности, прославится «открытием», что виновниками еврейских погромов являются сами евреи и что всё дело «в самом еврействе, в его национальных свойствах, племенной и религиозной обособленности». А что же зловещая синяя папка? Она достанется в наследство обер-полицмейстеру и градоначальнику П. А. Грессеру, который вступит в должность в 1882 году. Ему нужно будет подвести некий итог агентурной разработки Менделеева в последние годы. Петр Аполлонович прочтет дело, вызовет к себе на грозный разговор Дмитрия Ивановича, а потом напишет заключение, что ничего опасного со стороны объекта наблюдения не обнаружено. Пока.

Всё это произойдет позднее, а теперь, в 1880 году, Александр II еще жив, министр просвещения Толстой на месте, секретное дело на Дмитрия Ивановича растет день ото дня. Сам же он кроме преподавания занимается воздушными и водяными винтами, приборами для исследования сопротивления среды, выступает по вопросу естественно-научного изучения окраин России, пополняет свою коллекцию живописи (купил, в частности, три этюда своего любимого А. А. Иванова), но главным образом продолжает работу над книгой «О сопротивлении жидкостей и о воздухоплавании», первый выпуск которой с двенадцатью чертежами выйдет в том же году. Этим трудом Менделеев должен был рассчитаться с двумя министерствами, оплатившими его почти годичное пребывание в Европе. Первоначально он взялся за статью, обобщающую европейский опыт воздухоплавания (в средствах на конструирование и строительство аппарата ему, как мы помним, было отказано). Однако, начав работу, он столкнулся с полной неразберихой и «сбивчивостью суждений» в области сопротивления сред: «Поразительно почти совершенное отсутствие сколько-либо точных и обширных опытных данных о движении в воде и в воздухе тел, ограниченных кривыми плоскостями». Поэтому вместо статьи он пишет монографию, в первой части которой объединяет вопросы сопротивления жидких и газообразных сред, обобщает собранные материалы и подвергает анализу главные проблемы.

Вторая часть, по его замыслу, должна была быть посвящена результатам его собственных исследований. Она так и не выйдет в свет, оставшись в разрозненных рукописях и текстах выступлений. Тем не менее эта книга и связанные с ней работы Менделеева занимают важное место в истории русской науки и техники. Как считают авторы «Летописи жизни и деятельности Д. И. Менделеева», его главной заслугой является вывод уравнения аналитической зависимости между высотой и временем падения, которое давало возможность вычислить величину коэффициента сопротивления среды. Менделеев пришел к мысли, что аэростаты падают из-за недостаточной газонепроницаемости оболочки, в первую очередь из-за слабости швов, и предложил отказаться от сферической формы аппарата, заменив ее двойным конусом высотой в 1,73 раза больше радиуса, что позволило бы сократить общую длину швов. Вместо открытой корзины ученый предложил использовать герметичную гондолу, приспособленную для поддержания необходимого атмосферного давления. Исследование «О сопротивлении жидкостей и о воздухоплавании» будет не первым и не последним в ряду менделеевских работ по аэронавтике. Агитируя за сбор средств для строительства русского стратостата (сам он предназначил на эти цели прибыль от продажи тиражей пяти своих книг) и уговаривая богатых сограждан не скупиться, Дмитрий Иванович в одной из последующих работ приведет совершенно неожиданный довод: «Бывают условия, когда ищут здоровья или наслаждения — тогда не торгуются… Кроме законов атмосферы и бурь, можно многое получить и узнать со стороны воздуха. В свободном воздухе можно черпать наслаждение и силу…» Думается, Менделеев, хотя и обращался в данном случае к людям типа Кокорева, но описывал собственную жажду полета…

В начале 1880 года один за другим уходят из жизни А. А. Воскресенский и Н. Н. Зинин. «Воскресенскому и Зинину, его сверстнику, принадлежит честь быть зачинателями самостоятельного русского направления в химии», — написал о них Менделеев. Если смерть дорогого учителя и покровителя Александра Абрамовича Воскресенского была для него горестным переживанием, то кончина Николая Николаевича Зинина стала еще и поводом к новой мучительной истории в отношениях с Петербургской академией наук. Поскольку в литературе накопились самые разные, иногда явно идеологизированные трактовки этого события, а наше повествование не замысливалось как поле боя между представителями внушительного отряда менделеевских биографов, остановимся на точке зрения директора Музея-архива Д. И. Менделеева Санкт-Петербургского государственного университета И. С. Дмитриева, как представляется, наиболее аргументированной и трезвой.

Со смертью Н. Н. Зинина на кафедре «технологии и химии, приспособленной к искусствам и ремеслам» освободилась вакансия экстраординарного академика. Как водится, для выдвижения кандидатов на нее была создана комиссия в составе Бутлерова, Кокшарова, Вильда и Гадолина. Бутлеров на этот раз предложил двоих — Менделеева и профессора Харьковского университета Н. Н. Бекетова (того самого, который когда-то очаровал Дмитрия Менделеева во время его первого посещения Парижа). Оба кандидата повели себя не очень решительно. Бекетов вначале дал согласие, хотя прямо писал Бутлерову, что хотел бы сразу получить ординарного академика, поскольку у того зарплата будет побольше, а он очень боится потерять в материальном отношении. Он также не стеснялся предлагать устраивавшие его комбинации. Например, поскольку Менделеев и так «очень хорошо» устроен в научном и материальном отношении, то «не может ли Академия выбрать нас обоих: Менделеева сверхштатным ординарным, а меня экстраординарным»? И вообще ему бы хотелось стать академиком по «чистой» химии. В конце концов Бекетов решит вообще не рисковать и снимет свою кандидатуру. Менделеев же на предложение Бутлерова согласиться на баллотировку ответил неопределенно, у него было ощущение, будто академики, получив согласие от Бекетова, от него теперь ждали отказа. Нужно сказать, что тут интуиция его не обманывала.

Однако Бутлеров, после «спиритического» скандала находившийся с Менделеевым в сложных отношениях, всё равно следовал принципам научной честности. В этом, конечно, проявилось его подлинное благородство, поскольку двух ученых разделяло не только отношение к спиритизму. Менделеев не принимал бутлеровскую теорию химического строения. Бутлеров же, в свою очередь, не мог забыть, что Менделеев, когда-то обративший внимание Петербурга на его научные и человеческие достоинства, совсем не жаждал его перевода из Казани. Дмитрий Иванович, с 1865 года державший за собой две кафедры, не хотел уступать ни одной из них Бутлерову и лишь в 1868 году, после избрания того ординарным профессором физико-математического факультета Петербургского университета без указания кафедры (потом для него была создана кафедра органической химии), выступил в совете университета с ярким панегириком в адрес нового коллеги. Важно также отметить, что Бутлеров, мягко говоря, не был активным пропагандистом Периодического закона. Тем не менее он пытается с боем провести Менделеева в академию. После отказа Бекетова от баллотировки Менделеев остается единственным кандидатом. В октябре того же года Бутлеров, Чебышев, Овсянников и Кокшаров вносят представление об избрании его в экстраординарные академики.

И. С. Дмитриев очень точно и объективно расценивает шансы Дмитрия Ивановича быть избранным в Санкт-Петербургскую академию наук. В представлении, которое составили выдвигавшие его академики, было три главных раздела: открытие Периодического закона —59,4 процента текста, вклад в развитие технологии и технической химии (в том числе ранние работы прикладного характера, «Технология по Вагнеру», техника и экономика нефтяного дела, гипотеза минерального происхождения нефти) — 29 процентов, сельскохозяйственные опыты — 5,6 процента (остальное место было отдано вводным констатациям и комплиментам). В силу академических правил, а также прочих обстоятельств ничего не было сказано об открытии «абсолютной температуры кипения», об «Органической химии», «Основах химии», метеорологии, воздухоплавании и работе с газами.

Итак, главной заслугой признавалось открытие Периодического закона. Но в течение 1880 года в зарубежной литературе закон Менделеева был упомянут всего 13 раз, включая опубликованные за границей менделеевские работы (в заграничных учебниках это открытие в течение того же года вообще не упоминалось), а в России и того меньше. Большинство химиков всё еще были равнодушны к проблеме классификации элементов. Менделеев хотя и боролся за признание своего открытия, но не мог сократить время, необходимое для естественного усвоения Периодического закона научным сообществом. В 1889 году в предисловии к пятому изданию «Основ химии» Дмитрий Иванович напишет об этом периоде: «Но тогда единоличное убеждение не позволяло ставить его столь твердо, как это можно сделать ныне, после того как труды многих химиков, особенно же Роско, Лекока де Буабодрана, Нильсона, Браунера, Торпе, Карнелли, Лаури, Винклера и др. оправдали множество следствий этого закона».

Что же касается соответствия натуры Менделеева образу ученого-академика, то здесь отторжение представлялось совершенно неизбежным. Несдержанный, приходящий в ярость по малейшему поводу, не терпящий возражений и готовый подвергнуть словесной выволочке кого угодно, он, по множеству свидетельств, был трудным человеком. Крик или, в лучшем случае, затяжное неумолчное ворчание делали общение с ним чрезвычайно затруднительным. Он сам не раз говорил, что считает полезным для здоровья не держать раздражение в себе, а выплескивать его наружу. Что из того, что он легко отходил, не держал ни на кого зла и, разрядившись, приходил в прекрасное расположение духа? В университете Дмитрия Ивановича знали и любили таким, каков он был. Но в академии такой персонаж был просто невозможен. Санкт-Петербургская академия наук была не просто корпоративным учреждением — она была чем-то вроде многопрофильного научно-исследовательского института, в котором приглашенные на хороших условиях специалисты занимались коллективным трудом. Менделеев же был, по собственному определению, вольный казак и таковое качество в себе очень ценил: «Ни важности заморской, ни солидной устойчивости в объекте занятий, ни напускного священнодействия в храме науки — ничего-то этого во мне быть не может». Несколько академиков, например, Вильд и Гадолин, сотрудничая с Менделеевым в Комиссии Русского технического общества по газам, видели, с какой легкостью он может отсрочить, а то и вовсе бросить начатые дорогостоящие исследования ради новых научных увлечений. 11 ноября 1880 года случилось то, что должно было случиться: Менделеева забаллотировали Всего было опущено 19 шаров. Голосование было тайным, но Бутлеров легко расшифровал его результаты. За — В. Я. Буняковский, Н. И. Кокшаров, А. М. Бутлеров, А. С. Фаминцын, Ф. В. Овсянников, П. Л. Чебышев, Н. Н. Алексеев, О. В. Струве, А. Н. Савич. Против — Ф. П. Литке (президент — два шара), К. С. Веселовский, Г. П. Гельмерсен, Л. И. Шренк, К. И. Максимович, А. А. Штраух, Ф. Б. Шмидт, Г. И. Вильд, А. В. Гадолин.

Поднявшаяся вслед за этим волна протестов против происков «научных тевтонов», не пустивших русского гения в Академию наук, по своему накалу могла соперничать с газетной шумихой, сопровождавшей охоту бомбистов на самодержца. Между тем разделение голосовавших по национальному принципу выглядит не очень убедительно, стоит лишь посмотреть на выбор Веселовского и Струве. Да и позицию самого Бутлерова в таком случае трудно понять, поскольку он был родом из курляндских немцев. Академики с немецкими фамилиями большей частью были урожденными русскими подданными, выпускниками Петербургского, Московского и Дерптского (самого лучшего в первой половине века) университетов, и вряд ли можно поставить им в вину по-своему серьезное и заинтересованное отношение к подбору новых членов сообщества. Большинство академиков, независимо от национальности, считали долгом хранить ту атмосферу, которая существовала в академии долгие годы. И. С. Дмитриев отмечает другое важное отличие противников и сторонников избрания Менделеева: среди опустивших черные шары большинство (за исключением Вильда и Гадолина) принадлежало к администраторам либо к ученым, по тем или иным причинам (временно или уже навсегда) отошедшим от реальной научной деятельности. Кроме того, недоброжелатели Менделеева оказались более далекими от полноценной преподавательской работы.

Дмитрию Ивановичу конечно же хотелось получить место в академии, чтобы, с одной стороны, ощутить признание своих заслуг, а с другой — снять с себя многолетнюю лекционную нагрузку. Но он не мог не понимать, что «солидно устойчивые в объекте занятий» академики совсем не жаждут заполучить его в свои ряды, а если вдруг и впустят его в стены академии, то ему там нечем будет дышать. С этим и была связана его несколько двусмысленная реакция на предложение баллотироваться: не отказываясь официально от предложения Бутлерова, Менделеев в то же время не демонстрировал явной в нем заинтересованности. Будучи способным расстроиться по малейшему поводу, он обладал также умением сбалансировать свое душевное состояние. В этот раз его точкой опоры стало сформированное постфактум убеждение, что он и не хотел в академики. Но отделаться от чувства неловкости ему все равно не удавалось, поскольку чуть ли не вся ученая, а пуще того неученая публика бросилась с сочувствием влагать персты в его свежую душевную рану. 5 декабря коллеги по университету дали Менделееву «утешительный» обед в ресторане «Эрмитаж» на Васильевском острове. Этим можно было и ограничиться, но нет — пошла губерния писать, жалеть и негодовать. Количество писем и телеграмм с выражением сочувствия Менделееву и гнева в адрес «тевтонов» превысило все мыслимые пределы. Направлялись они главным образом в адрес Русского физико-химического общества (с января 1876 года химическое и физическое общества были по предложению Менделеева объединены), которое и само готовило в это время протест, подписанный почти всеми его петербургскими и иногородними членами, за исключением Ф. Ф. Бейльштейна — того самого, которому Дмитрий Иванович в свое время передал свое место в Технологическом институте. «Все мы чувствуем потребность, — написал по этому поводу Бейльштейн, — высказать нашему товарищу уважение и сочувствие. Для этого самая удобная форма — адрес, в котором глухо говорится, что хотя нашлись лица, которые считают Д. И. недостойным высшего научного положения, но мы — химики, и потому более компетентные судьи, нежели кто-либо, находим, что Д. И. между нами есть передовой ученый». Впрочем, эти строки не были выражением трезвого взгляда на поднятый шум. Всё объяснялось тем, что Бейльштейн в скором времени был намерен сам выступить в роли кандидата в академики.

Д. И. Менделеев 18 декабря 1880 года был единогласно избран почетным членом Российского физико-химического общества. Взволнованное письмо пришло от группы профессоров Московского университета. «Ваши «Основы химии», — писали они, — стали настольного книгою всякого русского химика, и русская нация гордится трактатом, не имеющим себе равного даже в богатой западной литературе».

Но если коллеги Менделеева хотя бы знали, что и почему их не устраивает в решении академии, то выступления в стиле «доколе?!» и фельетонная пальба, задавшие тон большой и длительной газетной кампании, носили, увы, обиженно-националистический характер: «Поневоле является догадка, что неизбрание г. Менделеева, как и г. Сеченова, было обусловлено просто их национальностью»; «…Русское общество вправе спросить: для чего существует русская Академия наук? Для того ли, чтобы быть местопомещением выписных бездарностей, о существовании которых не подозревает ни один образованный русский человек?»; «Нужно постановить, что академиками могут быть только русские ученые. Зачем нам, русским, нерусские академики?» и т. п. Ф. М. Достоевский предлагал создать на пожертвования «вольную Академию наук для русских ученых». Газета «Голос» выступила с немедленно подхваченным почином собрать деньги на премию имени Д. И. Менделеева. Дмитрий Иванович тут же попросил отложить подписку или хотя бы присуждение премии его имени до его смерти. На февральском заседании физико-химического общества редакция «Голоса» передала обществу 3565 рублей.[43]

Несложно предположить, что Дмитрий Иванович в этой ситуации просто изнемогал под грузом душевных переживаний. Националистическая окраска общественного резонанса по поводу его личной неудачи заставляла его реагировать в том же тоне, тем более что мысль о том, что он был отвергнут академией по национальному признаку, была более щадящей для его самолюбия. Но ситуация все равно оставалась мучительной. Он понимал, что своей персоной вызвал новое обострение между традиционными русскими политическими лагерями. Участники скандала уже были готовы перешагнуть через всякие нравственные ограничения. Доведенный до исступления А. М. Бутлеров написал огромную статью о своей борьбе с академическими реакционерами и отдал ее своему родственнику А. Н. Аксакову, который с радостью опубликовал ее в московской славянофильской газете «Русь». Статья, в которой сплелись обида и злость, правда и неправда, личная неприязнь к оппонентам и восхищение собой, выставляла многих вполне достойных и приличных людей в образе врагов русской науки. Само собой, попал туда и Менделеев со своей обидой. В некотором смысле выступление Бутлерова уравновешивало появившуюся ранее анонимную публикацию в немецкоязычной петербургской «St.-Peterburger Zeitung» с хладнокровным перечислением ошибок и непоследовательных действий Менделеева с самых первых шагов его научной деятельности, но такого рода «равновесие» только добавляло горечи в душу Дмитрия Ивановича. Пытаясь перевести проблему в русло научного строительства, Менделеев начал было диктовать статью «Какая же Академия нужна в России?», но эта тема даже в теоретическом плане оказалась неподъемной, решение проблемы упрямо уходило в область словесных конструкций. Диктовка была прекращена…

Несколько лет место в Академии наук, освободившееся после смерти Зинина, оставалось вакантным, но Бутлеров, продолжавший громогласную схватку с «академическими немцами», вскоре прекратил попытки выдвинуть в академики Д. И. Менделеева. Дело в том, что начиная с 1882 года «немцы» превратились в несокрушимый лагерь благодаря новому президенту академии, министру внутренних дел и шефу жандармов графу Д. А. Толстому, который сохранил «теплые» чувства к Менделееву до самого конца жизни. Завет, который граф прошептал на ухо Веселовскому в 1889 году на смертном одре — «Только помни, Менделеева в Академию ни под каким видом…», — будет исполнен. А вот Бейльштейна в конце концов изберут в академики — в 1886 году, сразу после смерти Бутлерова, который всегда был против его кандидатуры. И Бекетов дождется, пока его академические претензии осуществятся в полном объеме — он займет-таки в академии бутлеровское место по «чистой» химии.



А как же мировой эфир? В опытах с газом Менделеев его не нашел. Да ему и не дали возможности как следует утолить исследовательскую страсть в экспериментах с разреженными газами. Военных и членов комиссии Русского технического общества интересовали процессы, связанные с работой сжатых газов в пушках и силовых механизмах, а не поиски вселенского вещества. Отдав столько лет конструированию и испытанию уникального оборудования, Менделеев так и не получил возможности заглянуть внутрь вещества с ослабленными молекулярными связями. Снова, в который раз, он стал жертвой несовпадения — на этот раз между собственными научными интересами и вполне законными желаниями заказчиков исследования. Последние требовали не только сосредоточиться на упругих газах, но и ускорить работу с ними, не отвлекаясь ни на какие другие занятия.

Невозможность утолить научный интерес и явилась основной причиной болезненных разногласий Менделеева с руководством общества, которому было поручено курировать работу с газами. Зимой 1875 года Менделеев представил председателю общества П. А. Кочубею объемистый труд, содержавший отчет о проделанной им и его помощниками подготовительной работе и результатах предварительных исследований. Пытаясь адаптировать ситуацию под себя, он начал исследования с самых малых давлений и, естественно, старался задержаться на этом этапе подольше. «Вы знаете, Петр Аркадиевич, с какими подробностями, неудачами и препятствиями разного рода сопряжена всякая научная работа. А моя, сверх того, представляла неоднократно и неожиданные трудности. Поэтому Вы поймете, что скорых результатов ждать нельзя, что полученное надо проверить, прежде чем публиковать, и что во всем этом проходит много времени. Однако теперь самая медленная подготовительная работа сделана. И если я буду вновь так же счастлив, как был до сих пор, в отношении сотрудников, то надеюсь идти без уклонения по начертанному выше плану. Один я, конечно, немного могу успеть».

К 1877 году, как известно, счастье Менделеева в отношении сотрудников окончательно его покидает. Дмитрий Иванович остается практически без помощников, один на один с недовольными генералами и коллегами по комиссии (часто это были одни и те же люди, например, «отец русской пушки» генерал-майор, академик и профессор Аксель Вильгельмович Гадолин). Ясное дело, терпения у Менделеева в такой ситуации хватило ненадолго. Заметно полыхнуло, когда кому-то из служителей его лаборатории не выдали жалованье по первому требованию. Менделеев тут же написал довольно резкие и раздраженные письма Кочубею и секретарю общества Ф. Н. Львову, в которых вообще отказался от получения средств на опыты: «…Пусть процентами пользуется само Техническое общество. Служителю я отыщу какие-нибудь свои средства. Так мне покойнее и лучше. А в этом деле мой покой и мое «лучше» я считаю важнее и существеннее не только приличий или огорчения… других, но даже и того обстоятельства, что Вы сочтете мое письмо и мой отказ за повод к какому-нибудь недоразумению. У меня такового нет, или мое действие определяется лишь тем, что я вольный казак — хочу остаться вольным и им останусь во всяком случае». Очевидно, что он уже рвался прочь из этого неудачно сложившегося проекта, как и из всей своей прошлой жизни. Тем не менее работы с газами по намеченному Менделеевым плану продолжались, с разной степенью интенсивности, вплоть до 1877 года (сам Менделеев считал, что главная заслуга в этом принадлежит его племяннику, лаборанту Ф. Я. Капустину).

В январе 1881 года (всего через два месяца после провала на выборах в академию и в разгар связанного с этим скандала) Менделеев выступил перед собранием членов технического общества с отчетом о проделанных исследованиях упругости газов, а в конце выступления решительно отказался от дальнейшей работы. Причина — объем прямых профессорских обязанностей, ухудшение здоровья, трудности в оплате труда сотрудников лаборатории и необходимость возврата средств, полученных из фонда комиссии для длительной поездки за границу (он считал их своим личным долгом). Руководство опытами Дмитрий Иванович настоятельно рекомендовал поручить Гадолину. Это заявление первоначально даже не было воспринято всерьез. А затем его начали просить остаться, обещая выполнить все его условия. Готовы были смириться с частым отвлечением Менделеева от опытов, с избирательной их направленностью, освобождали «почтенного профессора» от любого вмешательства в его работу со стороны членов комиссии. Говорили о том, что средства на опыты с газами были получены именно под его имя, что сами опыты носят название «менделеевских», что, кроме него самого, сейчас никто не в состоянии продолжить работу с уникальной аппаратурой. Призывали Менделеева принять во внимание, что его отказ губит одобренную правительством оборонную программу… Дмитрий Иванович был непоколебим, и в ответ на призывы Кочубея повторял одно и то же: поручите Гадолину! Он, дескать, вам еще больше денег соберет. Как это — кроме меня некому? А если бы я умер? Кочубей закрыл собрание, обратившись напоследок к Менделееву (в третьем лице) с просьбой не отказываться от продолжения опытов: «Он может не работать лично, но, по крайней мере, руководить исполнителями, которых нужно будет приискать». Через неделю Русское техническое общество, несмотря ни на что, избирает Д. И. Менделеева своим почетным членом, присоединяясь, таким образом, к общему протесту против Академии наук, отвергнувшей профессора Менделеева.

Но даже и после этого Дмитрий Иванович остается тверд в своем решении. «В Вашем (Кочубея. — М. Б.) письме Вы пишете далее, что ввиду «выраженного сочувствия» Вы надеетесь, что я возьму назад свой отказ в продлении опытов над упругостью газов. К великому моему сожалению, я на этот раз не могу оправдать Ваши ожидания… Думаю, что в этом смысле всякий поймет мое предложение передать дела опытов такому уважаемому ученому, как Аксель Вилъгелъмович Гадолин». Гадолин конечно же попался Менделееву под руку не случайно. Он, скорее всего, голосовал против его кандидатуры на недавних выборах в академии. С ним, в частности, молва связывала и появление упомянутого анонимного письма. И хотя объективно горячий Дмитрий Иванович ни в чем не мог упрекнуть невозмутимого Акселя Вильгельмовича, он все-таки нашел возможность выплеснуть гнев в его сторону: «Пусть Гадолин попробует!»

С этого момента началось разрушение брошенной Менделеевым лаборатории. Сначала Русское техническое общество обратилось к университету с предложением взять себе оборудование и денежные средства лаборатории с целью завершить начатые исследования. Университет отказался, сославшись на отсутствие физика, способного возглавить дело. Для решения судьбы лаборатории и связанного с ней проекта общество создало комиссию, которая постановила использовать оборудование для создания новой физической станции в принадлежащем обществу помещении и наметила кандидатуры специалистов для продолжения опытов над упругостью газов исключительно при высоких давлениях (Гадолина среди них не было). Но намерение это осталось только на бумаге. Менделеевская аппаратура (за исключением небольшой части приборов, оставшихся в университетской лаборатории и впоследствии частью проданных с аукционного торга, а частью переданных в университетский музей) вплоть до Октябрьской революции хранилась в музее Русского технического общества. Затем забота о них была возложена на Институт научной педагогики. В 1929 году по просьбе Главной палаты мер и весов приборы были переданы в ее Менделеевский музей. В описи числилось 32 прибора, помнивших прикосновение рук их создателя, но на деле какие-то уже исчезли безвозвратно, а те, что были в наличии, растеряли свою комплектность: три отсчетные трубки оказались без объективов, фонарь с конденсатором — без свечи, хрустальный набор с разновесами — без двух гирек… До конца 1930-х годов менделеевские приборы можно было встретить на питерской барахолке. Именно там кто-то из знающих людей купил и принес в Палату мер и весов «нормальный» метр, сконструированный Менделеевым по принципу уравнительного маятника, — биметаллический стержень, сводящий к нулю разнонаправленную внутреннюю деформацию. При любых перепадах температур он до сих пор «держит» одну и ту же длину.

В заключение этой главы можно, конечно, привести шутку советских ученых, что наука есть не что иное, как способ удовлетворить собственное любопытство за счет государства. Но здесь смысла в ней мало, поскольку Дмитрий Иванович Менделеев в глазах потомков ни в каких, тем более шуточных, оправданиях не нуждается. Вещество «мирового эфира» от него ускользнуло, и нужно было искать новый путь к обнаружению неуловимой субстанции. И всё же почему он повел себя столь категорично? Бурный, полный драматизма разрыв с Русским техническим обществом не просто совпал с напряженным моментом в его личной жизни — он был частью этой жизни, поскольку всё, им пережитое, было его личной жизнью, и другой жизни у этого удивительного человека не было. Через 18 лет он назовет причину, по которой бросил работу с упругими газами: «…я тогда решил жениться во второй раз, и времени было мало».

Глава восьмая

ЛЮБОВЬ

Всю жизнь, начиная со студенческих лет, Менделеев был нескладен и даже стариковат, а супруга его Феозва Никитична, даром что на шесть лет старше мужа, на вид была значительно его моложе — всегда стройна, миловидна и свежа. Но через 15 лет брака, после смерти девочки-первенца, благополучных и неудачных родов, болезней и великого множества переживаний, которые она делила с мужем, иногда не понимая их причину, всё как-то резко переменилось. Она располнела, стала меньше плакать, не старалась, как прежде, угодить супругу и уже не пыталась исправить его нервную, безудержную натуру своей кроткой любовью, а более всего теперь думала о детях, о доме. Дмитрий Иванович же вдруг оказался моложавым, видным и очень известным человеком. Она научилась настаивать и часто поступала по своему разумению. Менделеев, и без того вечно раздраженный и мятущийся, от этих перемен и вовсе начинал ненавидеть свой брак, и тут только дети, безумно и нежно любимые дети, всякий раз заставляли его идти на примирение. Но однажды всё треснуло окончательно. Ольга Дмитриевна, дочь от первого брака, в своих записках рассказывает, что после одного случая, поставившего супружескую верность Дмитрия Ивановича под сомнение, Феозва Никитична предоставила ему полную свободу, надеясь, что это поможет сохранить семью.

Правда, Иван Дмитриевич Менделеев в мемуарах, ссылаясь на слова отца, утверждает, что никакой измены не было, и категорически опровергает слова сестры, называя их «обычной злостной клеветой заинтересованной стороны», каковая обычно сопровождает многие бракоразводные процессы. Сын Дмитрия Ивановича пишет, что всё случилось из-за того, что отца неудачно женила старшая сестра, Ольга Ивановна Менделеева, «но вскоре слишком резкое различие моральных и интеллектуальных уровней между супругами дало себя знать, а специфическая болезнь жены и нравственная рознь прекратили брак фактически». И все-таки слова Ольги Дмитриевны об этом романе отца представляются более достоверными. Во-первых, они принадлежат очевидцу. Во-вторых, эта часть ее мемуаров столь лирична и столь уважительна ко всем участникам старой любовной драмы, что совершенно не хочется оскорблять автора недоверием. В-третьих, исповедь Дмитрия Ивановича сыну вряд ли могла содержать полное перечисление всех его грехов. К тому же Менделеев до конца жизни относился к Феозве Никитичне с такой заботой и почтением, что просто невозможно представить его говорящим Ивану о «разнице уровней» и «специфической болезни» первой супруги. Думается, он не вдавался в подробности. Остальное, не в обиду светлой памяти Ивана Дмитриевича, могло просто со временем нарасти, тем более что он взялся писать воспоминания через 20 лет после смерти отца. Так что мы воспользуемся этими соображениями и включим еще одно имя — Александры Голоперовой — в «донжуанский список» нашего героя.

Вообще-то Дмитрий Иванович, несмотря на пылкость натуры и несомненный интерес к женщинам, ни в коей мере не был искателем любовных приключений. (Тут, конечно, надо сделать существенную поправку: сам он сравнивал творческое вдохновение с объятиями страстной любовницы, которая, как мы помним, «обнимет, когда хочет». С этой «любовницей» он грешил где только мог.) В Петербурге средой его обитания, кроме квартиры, были места преимущественно мужских собраний: лекционные залы, лаборатории, аудитории ученых собраний типа Русского технического или Русского физико-химического обществ, художественные выставки… Изредка он выезжал в оперу, но мог покинуть ложу раньше, чем опускался занавес. Были, правда, еще Высшие женские курсы, в создании и становлении которых он принимал активное участие, но в общем объеме его занятий они занимали очень скромное место.

Менделеева было почти невозможно представить где-нибудь на приеме или в салоне, среди нарядных дам. Он совершенно не умел носить красивую одежду, мог надеть фрак к серым домашним брюкам, а костюмы заказывал у одного и того же портного, причем не подпускал его к себе для снятия размеров — требовал, чтобы шилось из одного и того же сукна, по старой мерке и фасону. Стригся он раз в год — после окончания холодов, не делая исключения ни при каких обстоятельствах, даже если надо было представляться государю императору Александру III, который терпеть не мог неряшливого вида у своих подданных. Можно сказать, что Дмитрий Иванович ничего не делал для того, чтобы обратить на себя внимание противоположного пола, — скорее, неосознанным образом делал всё, чтобы от него ускользнуть. Все его романы (по крайней мере, наиболее известные из них) вспыхивали лишь в тех случаях, когда потенциальный предмет интереса волей случая или при помощи близких людей оказывался рядом с ним — на расстоянии протянутой руки или, еще лучше, взмаха ресниц. Так было подстроено неожиданное знакомство с Софьей Каш, так сестра Ольга Ивановна подтолкнула его совсем близко к Феозве Лещовой. Мы ничего не знаем о моменте знакомства Менделеева с Агнессой Фойхтман, но легко можем предположить, что произошло оно не у служебного входа в театр, где наш одинокий герой дожидался взволновавшую его певицу, а на какой-то тесной дружеской вечеринке, где вино лилось рекой и веселый Бородин выстукивал на пианино какую-нибудь шуточную пьеску не только руками, но и носом… Что же касается связи Менделеева с Александрой Николаевной Голоперовой, случившейся года за четыре до развода, то она возникла после появления ее в семье Менделеевых в качестве воспитательницы Ольги. До того семилетней профессорской дочерью занималась в основном любимая нянька, но пришла пора учить девочку по-настоящему, и решено было пригласить для этой цели молоденькую выпускницу Николаевского сиротского института.

«Няня осталась тоже со мной, ревнуя к новой учительнице, — пишет Ольга Дмитриевна Менделеева, в замужестве Трирогова, — но та так скоро завладела нашими общими симпатиями и я так искренно полюбила ее за милый нрав, привлекательную наружность, чудные волосы, спадавшие ниже колен, и за ее любовь ко мне, что дело быстро наладилось, и мы все трое мирно зажили в наших комнатах. Александра Николаевна была чуть ниже среднего роста, довольно полная. Свои чудные каштановые волосы она носила гладко причесанными и уложенными на небольшой головке двумя толстыми косами. Она имела всегда веселый и довольный вид, одевалась скромно и к лицу. Белые воротнички и рукавчики довершали ее очарование. Она говорила на трех языках. В ту же зиму отец стал часто заходить в наши комнаты и подолгу оставался с нами, читая стихи Пушкина и былины. Читал он с большим выражением. Я любила эти вечера. Мы все садились за круглый стол и с интересом слушали его чтение. Александра Николаевна всецело отдавалась мне, она научила меня читать и писать, она дала первое понятие обо всём нас окружающем, она научила меня понимать красоту в природе, научила работать. Я всем своим детским сердцем полюбила Александру Николаевну и стала звать ее Клая. А отец всё чаще и чаще бывал у нас и всё чаще задерживался на нашей половине. Я, конечно, не понимала, почему это было. Прошло около двух лет, как Александра Николаевна пришла к нам в дом. К матери она относилась, как и все, с большим уважением, но близости у них не было. И вот мы с ранней весны в Боблове, Александра Николаевна с нами. Летом у нас гостила Надя Капустина… и на стрелице жила большая семья сестры моего отца Марии Ивановны Поповой… Жили все весело и общительно. Отец в это время тоже был в Боблове. Устраивались пикники, прогулки, проводы по вечерам при луне запоздавших со стрелицы. Постоянно пение, шум, веселье. И вдруг Александра Николаевна, центр этой молодежи, душа этого молодого общества, всеобщая любимица, решила уехать в Петербург, навсегда оставляя наш дом. Все как-то вдруг стихли, всё веселье кончилось. Отец был у себя наверху, не спускаясь вниз, мать в своей комнате. Няня молча вздыхала, а я была в первый раз в жизни огорчена и как-то забита. Я ее удержать у нас не могла. За день до своего отъезда Александра Николаевна взяла меня к себе на колени, нервно и горячо целуя, говорила: «Так надо, так надо», и мы обе плакали. Она уехала, и я осталась без Клаи. Больше я никогда не видела ее, и долго мое детское сердце тосковало, и в нем была пустота. Ни мать, ни няня не могли заменить мне ее, с ее молодостью, мягкостью и необыкновенной, чистой любовью ко мне, ее — передавшую мне свои первые познания жизни и любившую во мне «его дочь». Когда я выросла, двоюродная сестра Надя Капустина, бывшая лет на 15 старше меня, рассказала мне, что Александра Николаевна уехала от нас, не желая лишать нас отца, так как он предлагал ей свою любовь и свою руку на дальнейшую жизнь, полюбив эту действительно необыкновенную девушку… Таких героинь, конечно, немного. Любовь такого человека, как Менделеев, не могла не льстить, но Александра Николаевна, повторяю, была необыкновенной честности девушка. Сама она, конечно, не могла не увлечься гениальным, добрейшим, прямым и честным Менделеевым, подчинявшим своей сильной личности всякого человека. Дм. Ив. был детски доверчив, порывист и горяч во всех своих чувствах, которые всегда прямо, честно и решительно проводил в жизнь. За его резкость и вспыльчивость на него нельзя было сердиться: ведь это был клубок нервов — этот большой, согбенный, сильный и совершенно одинокий в жизни человек». Удивительно, что все эти слова принадлежат дочери, которая вскоре после описываемого события была отцом оставлена…

Следующий роман Менделеева, повлекший за собой второй его брак, также завязался после того, как будущий объект страсти оказался прямо перед его глазами, поселившись в стенах его университетской квартиры. Случилось это вскоре после тяжко пережитой истории с Александрой Голоперовой, в то лето, когда Менделеев, «выслав» жену с дочкой в Боблово, вел с ними бесполезно-мучительную переписку и считал свою семейную жизнь конченой… Его огромная квартира в это время практически пустовала, чем в очередной раз не преминула воспользоваться многодетная вдова Екатерина Ивановна Капустина. Надо сказать, что ее родные и неродные дети и внуки находили себе в Петербурге самые разные, порой удивительные поприща. Например, вполне взрослый, даже пожилой ее пасынок Семен Яковлевич Капустин жил в семье Ф. А. Юрковско-го (сценический псевдоним Федоров) — режиссера Александрийского театра, и его жены — водевильной актрисы Лелевой. Он принимал участие во всех семейных делах Юрковских, включая воспитание пятерых детей. Об этом стоит упомянуть хотя бы потому, что старшая дочь Юрковских, Маня, впоследствии получила известность как актриса Мария Андреева, супруга Максима Горького. Взрослые дети Екатерины Ивановны сами зарабатывали и жили отдельно, с ней оставались только младшие, включая дочь Надю, поступившую в школу рисования при Академии художеств. Желая перебраться поближе к Академии художеств, Екатерина Ивановна подобрала хорошую квартиру на 4-й линии Васильевского острова, но вот беда — нужно было ждать до осени, пока она освободится. Дело было в апреле, и любимой племяннице Д. И. Менделеева предстояло полгода добираться на учебу издалека. Этого, конечно, он допустить не мог и, как всегда охотно, пригласил Капустиных пожить к себе. Это давало Екатерине Ивановне еще и отличную возможность сэкономить средства из небогатой пенсии. Вскоре они переехали, да не одни — с ними оказалась Надина подруга Аня Попова, тоже студентка Академии художеств (тогда в нее только-только начали принимать девушек).

Аня уже год жила в семье Капустиных в качестве квартирантки (пансионерки?). Впрочем, отношение к ней было совершенно родственное, а Надя свою подругу просто обожала. Родственники (с Екатериной Ивановной, кроме Нади и Ани, въехали еще сын-студент и внучка-гимназистка) удобно разместились в примыкающих к прихожей зале и гостиной. Для Нади поставили большой диван, а кровать Анюты отгородили от общего пространства ширмой. Аня уже была однажды в доме Менделеевых — ее приводила подруга А. В. Синегуб, консерваторка, учившая Олю музыке; но хозяина она тогда не видела. После ее переселения в профессорскую квартиру они долго не встречались, поскольку Менделеев почти не заглядывал вглубь квартиры — из его кабинета и так были выходы во все стороны. Между тем Аня много знала о Дмитрии Ивановиче от Нади и даже как-то раз наблюдала его на публике.

Надя Капустина не пропускала ни одного события в культурной жизни Петербурга и обладала способностью проникать в самые переполненные залы. Благодаря Наде скромная провинциалка (Аня Попова была родом из донской станицы Урюпинской, выросла в семье отставного казачьего офицера и дочери русского инженера и шведки с Аландских островов) смогла побывать там, куда сама попасть и не мечтала. Приехала знаменитая оперная дива Нельсон — и вот уже подруги стоят в проходе зала оперы, где передние зрители, чтобы не мешать задним, опускаются на колени (Аня тогда слушала примадонну тоже на коленях). Благотворительный вечер в пользу Литфонда, в программе имена Тургенева, Достоевского, Щедрина, дорогие, как водится, билеты, а у девушек только по рублю — значит, надо подстеречь у входа распорядителя вечера Д. В. Григоровича, разжалобить его, чтобы он сразу отвел подруг прямо в артистическую, где властители русских дум курили и ждали вечно опаздывавшего Достоевского, а потом стоять прямо возле эстрады и отчетливо слышать, как Федор Михайлович читает сцену Екатерины с Дмитрием Карамазовым, а Иван Сергеевич — «Касьяна с Красивой Мечи».

Надя брала с собой подругу в гости к удивительным людям, например, к Юрковским, у которых жил ее брат. Вскоре Аня освоилась в доме режиссера Александрийского театра настолько, что совсем перестала стесняться и охотно исполняла русскую пляску в собственной постановке: «Русскую я исполняла по-своему. Усвоив pas и движения, общепринятые для русской, я с помощью их изображала целую поэму. Вот Россия задумчиво-вопросительно идет к своей судьбе, трагедия — татарское иго. Торжество. Успокоение. Конечно, я никому не говорила содержание моего танца, да и меняла его по вдохновению, но успех был всегда большой».[44] В этой артистической семье часто устраивались костюмированные праздники, и однажды Анне для ее наряда понадобились бусы из горного хрусталя — Надя помчалась к Феозве Никитичне и выпросила для подруги великолепные и очень дорогие бусы. Костюм и весь номер получились на славу.

Как-то подруга и ее брат-студент повели Аню на ежегодный торжественный акт в университете. Молодые люди сидели на хорах, и брат с сестрой показывали восхищенной невиданным зрелищем Ане входящих в зал университетских светил: вот с огромной шапкой седых волос ректор Андрей Николаевич Бекетов (не путать с харьковским братом. — М. Б.), вот Меншуткин, Бутлеров, Иностранцев, Докучаев, Овсянников, Советов, Вагнер (тот самый Кот-Мурлыка?)… «Вдруг какой-то шепот и легкий гул. Лица оживились. Что такое? Кто идет? «Менделеев, Менделеев», — громко шептали на хорах. В проходе между стульями шел совершенно особого вида человек. Довольно высокого роста, несколько приподнятые плечи, большая развевающаяся грива пушистых русых волос, блестящие синие глаза, прямой нос, красиво очерченные губы, серьезное выразительное лицо, быстрые движения. Он шел скоро, всей фигурой вперед, как бы рассекая волны, волосы от быстрого движения колыхались. Вид внушительный и величественный, а между тем все улыбались. Такой улыбкой встречают очень популярных людей… Неужели это ваш дядя?.. А он там внизу что-то живо говорил, делая выразительные жесты. Предмет всеобщего внимания, сам не обращал никакого внимания на окружающее. Он так отличался от остальных, как если бы в птичий двор домашних птиц влетел орел, или если в домашнее стадо вбежал дикий олень».

Однако человек, которого Аня Попова в конце концов увидела в его собственной квартире, оказался совершенно не похож на этого триумфатора и любимца публики. Новое наблюдение могло кого угодно повергнуть в смятение: «Раз как-то Екатерина Ивановна позвала меня и попросила что-то подержать и помочь в работе. Вдруг послышались раскаты громкого мужского баритона, легкие шаги, и в следующей комнате, в двери, куда, оставив меня, Екатерина Ивановна вышла, я увидела Дмитрия Ивановича, страшно возбужденного, и Екатерину Ивановну, спокойно отвечавшую. Вид Дмитрия Ивановича меня поразил; он меня не видал, я же хотела исчезнуть, хотя бы сквозь землю, так я была испугана. Дмитрий Иванович убежал к себе, а Екатерина Ивановна возвратилась к своей работе и, видя мой испуг, засмеялась: «Ничего нет особенного, Митенька всегда так»». В квартире даже в отсутствие Феозвы Никитичны продолжал царить культ Дмитрия Ивановича — все знали, что ему нельзя мешать, что его нельзя отвлекать, что на его рабочем столе всегда должна стоять чашка свежего чая… Квартирантка тоже усвоила это обстоятельство и старалась ничем не беспокоить хозяина. И за рояль садилась очень редко, только когда попросят — Капустины любили ее игру, поскольку Аня была музыкально одарена и до академии успела поучиться в консерватории. Однажды Менделеев зашел к сестре и услышал за стеной звуки фортепиано. Возможно, он тогда в первый раз узнал, что в его квартире живет еще кто-то, кроме родственников. Он сел и надолго замолк — слушал музыку. Екатерина Ивановна заметила, что Анина игра хорошо действует на брата, и с этого времени, когда видела, что Дмитрий Иванович особенно не в духе, сразу же просила девушку сесть за рояль. Увиделись они в одно из воскресений, когда все были дома и Дмитрий Иванович вышел к обеду. Их познакомили. Анна была очень смущена, а Дмитрий Иванович, наоборот, пребывал в хорошем настроении и был весьма разговорчив. Какой он ее увидел? Судя по нескольким словесным портретам Анны Поповой, в 19 лет она была невысокой белокурой девушкой цветущего провинциального вида. Она была молчалива, лицо ее то и дело заливалось краской, что свидетельствовало о стеснительности.

С некоторого времени Дмитрий Иванович и сам стал просить Анну сыграть его любимого Бетховена. А вскоре у них появилось еще одно совместное занятие — шахматы. Менделеев очень любил и понимал шахматы, и хотя импульсивность и нетерпение мешали ему стать мастером, игра помогала отдыхать и приводить в порядок мысли. Обычно он играл с сыном Екатерины Ивановны, но тот сдал экзамены и куда-то уехал. Родственники стали говорить Анне, что Дмитрий Иванович устал и ему необходимо отдохнуть привычным способом, но она смущалась и боялась садиться играть со знаменитым ученым. Тогда Екатерина Ивановна повернула дело так, что, дескать, надо пожалеть бедных студентов — у них сейчас экзамены, а Менделеев, поиграв в шахматы, будет малость подобрее. В конце концов, ее уговорили. Дмитрий Иванович неожиданно повел себя терпеливым и спокойным образом — он сам указывал противнице на ошибки и просил их исправить. После этого Менделеев еще чаще стал захаживать на гостевую сторону с шахматной доской под мышкой. Потом вместе с доской появился томик Байрона. Дмитрий Иванович, начав читать стихи вслух, уже не мог остановиться, так что вскоре весь Байрон был прочитан.

Чувствовалось, что хозяину квартиры всё труднее возвращаться к своим одиноким ученым занятиям и он ищет всё новые поводы для общения. Однажды Менделеев повез сына Володю (мальчик подружился с Аней, показывал ей университетский сад, доставал с полок разные интересные книги, рассказывал о море, которому решил посвятить свою жизнь) на пароходе в Кронштадт и заодно пригласил на прогулку всех своих гостей. Анна, никогда не видевшая моря, была в восторге. И Менделеев тоже был очень оживленным и радостным…




Д. И. Менделеев в традиционном облачении доктора Эдинбургского университета. И. Е. Репин. 1885 г.



Фасад Главной палаты мер и весов



Д. И. Менделеев и Д. П. Коновалов на закладке химической лаборатории Санкт-Петербургского университета. 13 сентября 1892 г.



Д. И. Менделеев с ближайшим помощником по работе с газами В. А. Гемилианом у Ниагарского водопада. 1887 г.





Д. И. Менделеев, Г. С. Ченей и Ф. И. Блюмбах на Эйфелевой башне. Сентябрь 1895 г.



Пикнометры конструкции Д. И. Менделеева



Двухъярусные весы для взвешивания газов конструкции Д. И. Менделеева



Труды Д. И. Менделеева



Д. И. Менделеев с сыном Владимиром на борту крейсера «Память Азова». Прощание перед долгим плаванием. 22 августа 1890 г.



Японская жена Владимира Менделеева Така Хидесима с их дочерью Офудзи. 1894 г.


Д. И. Менделеев у окна своего кабинета в университетской квартире. 1880-е гг.

Карикатура из журнала «Стрекоза» по поводу забаллотирования Д. И. Менделеева на выборах в Санкт-Петербургскую академию наук. Декабрь 1880 г.


Д. И. Менделеев играет в шахматы с художником А. И. Куинджи. За игрой наблюдает А. И. Менделеева. 1904 г.



Вице-адмирал С. О. Макаров.



Ледокол «Ермак»



Сотрудники Главной палаты мер и весов перед торжественной церемонией замуровывания русских эталонов в стену Сената.
 Слева направо: А. И. Кузнецов, Ф. П. Завадский, Д. И. Менделеев, Н. Г. Егоров, Ф. И. Блюмбах. 19 февраля 1901 г.



Электрические часы Главной палаты мер и весов в арке Главного штаба в Санкт-Петербурге



Д. И. Менделеев. И. Е. Репин



Участники экспедиции на Урал. Слева направо: Н К. Н. Егоров, С. П. Вуколов, Д. И. Менделеев, П. А. Земятченский. 1899 г.



Д. И. Менделеев с друзьями детства и местным священником на ступенях Аремзянской церкви, построенной его матерью. 1899 г.



Д. И. Менделеев в своем кабинете в Главной палате мер и весов. Фото Ф. И. Блюмбаха. 1904 г.



Часы, остановленные в момент смерти Д. И. Менделеева.



Могила Д. И. Менделеева на Волковском кладбище



Научно-исследовательское судно «Дмитрий Менделеев» в Тихом океане. 1978 г.



Действующий вулкан Менделеева на курильском острове Кунашир



Один из последних снимков Д. И. Менделеева. Фото Ф. И. Блюмбаха. 1904 г.


То, что хозяин увлекся, поняли сразу все три женщины — сама Анна, тоже начавшая чувствовать нежность к этому странному человеку, Екатерина Ивановна и Надежда. Но ситуация пока вызывала только улыбку — пару называли Фаустом и Маргаритой, — и никто еще не мог представить, что 43-летний профессор влюбится настолько, что это чувство станет угрожать его жизни. Между тем время шло, приближался последний экзамен в Академии художеств, после которого Анна Попова собиралась ехать домой, на Дон. «В памятный мне вечер, — вспоминала она, — Дмитрий Иванович пришел с шахматами и сел со мной играть. Надежды Яковлевны не было дома. Мы с Дмитрием Ивановичем были одни. Я задумалась над своим ходом. Желая что-то спросить, я взглянула на Дмитрия Ивановича и окаменела — он сидел, закрыв рукой глаза, и плакал. Плакал настоящими слезами; потом сказал незабываемым голосом: «Я так одинок, так одинок». Мне было невыразимо жаль его. «Я одинок всегда, всю жизнь, но никогда я этого не чувствовал так болезненно, как сейчас». Видя мою растерянность: «Простите, — продолжал он, — простите, вас я смущать не должен». Он вышел».

Ни у Менделеева, ни у Анны пока не было и мысли, что они когда-нибудь могут стать мужем и женой. Однако, приехав домой к родителям, она поспешила встретиться с молодым человеком, который считался ее женихом, объявила ему, что между ними всё кончено, и вернула когда-то полученный от него подарок. Когда Анна возвратилась в Петербург, Феозва Никитична с Ольгой всё еще были в Боблове, и семья Капустиных продолжала жить в менделеевской квартире. Она снова вернулась за свою ширму, снова стала ходить по утрам на лекции, а вечером — в рисовальные классы, «но всё изменилось, как меняется природа, когда налетает буря, сгустятся тучи и сверкнет молния». Дмитрий Иванович уже не мог скрывать своих чувств. Анне казалось, что она утопает в их потоке. Екатерина Ивановна поняла, что дело зашло слишком далеко, и, махнув рукой на упущенную экономию, срочно увезла семью вместе с Аней на 4-ю линию… Но это уже ничего не может изменить. Менделеев находит возможность видеть Аню и там, приходя в гости чуть ли не ежедневно, а у себя в квартире, что ни пятница, начинает устраивать вечера для молодых художников — для нее, конечно, для нее одной; но ведь одна она не придет, а так — придет, ей тут будет и хорошо, и полезно… Она приходила с Надей, и еще какие-то студенты приходили, а Дмитрий Иванович заранее всё узнавал о выставках и о том, что новенького в мастерских его друзей-художников, и всегда рассказывал своим юным гостям что-то важное и интересное — он называл это «служить ступенью». И в этом молодом кругу он был моложе всех, поражая гостей своей энергией и непрекращающейся душевной бурей.

Потом эти пятницы станут средами, и к Менделееву потянутся лучшие русские художники всех, даже враждующих, направлений. Но никаких споров среди них не будет, поскольку ссоры сгорали, едва начавшись, в огне, который исходил от хозяина. А если какая-то вражда все-таки прорывалась сквозь огненную преграду, то вид приобретала жалкий, ненужный и некрасивый. Зато хорошие разговоры тянулись ввысь, и мысли рождались на удивление точные. Здесь обсуждались художественные новинки, сюда из художественных магазинов доставлялись самые последние издания, здесь великолепно дурачились, и Анна уже почти перестала смущаться, когда Менделеев говорил, что всё это — для нее. И все вокруг понимали, что он делает это для нее.

А как она могла ответить на эти дары? Что она могла дать ему в ответ на пожиравшую его страсть? Она решилась лишь позволить ему написать обо всем ее отцу, спросить у него разрешение. На что? На брак, на адюльтер, на сожительство? Они не знали на что. Отец, урядник Иван Евстафьевич Попов, конечно, немедленно приехал. Он был чувствительным и довольно образованным человеком (хотя так и не осуществил мечту своей молодости стать врачом), очень любил своих дочерей и ничего для них не жалел. Отец разобрался в деле спокойно и сердечно. После долгого разговора с Дмитрием Ивановичем, откровенных бесед с дочерью и Екатериной Ивановной он решил забрать Аню из семьи Капустиных (причем сделал это без всякой для госпожи Капустиной обиды). Менделеева же он сумел убедить в необходимости справиться со своим чувством и не искать больше встреч с Анной. Дмитрий Иванович дал слово. Иван Евстафьевич также пообщался с подругой дочери Александрой Синегуб и предложил ей снять квартиру на двоих, чтобы она могла поселиться вместе с Аней. Добрейшая Синегуб сразу согласилась и, более того, взяла на себя все хозяйственные заботы, а Аня была тем более согласна на всё, потому что до того момента была уверена, что отец заберет ее домой.

Всё было решено умно и правильно, да только ничего из этого не получилось. Какое-то время Анна жила спокойно, если не считать чувства вины по отношению к Дмитрию Ивановичу и семье Капустиных. Особенно она скучала по Наде, которая, будучи девушкой современной, конечно, ожидала другой развязки этой истории, а потому стала относиться к своей подруге с подчеркнутой холодностью. Синегуб опекала Аню как могла, старалась не оставлять одну и даже повезла на Рождество на свой родной хутор в Полтавскую губернию. Там гостью ожидала настоящая зимняя Малороссия, с поющими дивчинами и парубками, колядками и тихими снежными полями. Отец Александры — седой как лунь старик в бархатном синем халате с белым воротником из ангорской козьей шерсти, с длинной-длинной трубкой, большую часть времени проводивший в большом кресле возле камелька, — был настоящим, «щирым» украинцем. После приезда гостей он буквально расцвел, к тому же девушки охотно рассказывали ему о Петербурге, об Академии художеств и консерватории, о спорах студентов и чудачествах художников… Старик не смеялся и не хмурился, знай покуривал свою трубку и едва заметно улыбался.

Через две недели, вернувшись в Петербург, Аня убедилась в том, что Дмитрий Иванович не в состоянии сдержать данного ее отцу слова. Он почти открыто, иногда неловко прячась за колоннами, искал ее в академии или на глазах у всех ожидал у входа после занятий… Его здесь многие узнавали, вокруг раздавались смешки, потом слухи дошли до университета. Но Менделеев был словно не в себе. Ему казалось: если он немедленно ее не увидит, то дальше никакая жизнь невозможна. Желая помочь девушке материально, а может быть, чтобы просто протянуть к ней хоть какую-нибудь связующую нить, он через ее педагога Павла Петровича Чистякова анонимно заказывает Анне Поповой копию картины Карла Брюллова «Последний день Помпеи». Анна выполнила работу, но Чистяков остался недоволен и заставил начать всё заново. Менделеев понял, что вместо помощи и духовной связи получается еще одна неприятность. Пришлось сказать Анне, что это он заказал «для кого-то» и этот «кто-то» картиной доволен и готов сию минуту расплатиться… Однако художница, уже получившая указание мастера, все равно выполнила новую копию.

Всё получалось нескладно, глупо и плохо. От долгого пребывания на зимнем воздухе у Менделеева развился плеврит, который испугал Боткина. Но Анна еще владела собой и продолжала держать слово — за себя и за него, хотя ситуация измучила ее настолько, что девушка мечтала лишь о том, чтобы закончить занятия, перейти в следующий, натурный, класс и сбежать домой, к отцу. Она еле дождалась конца той зимы. Прошло лето, а осенью всё началось сызнова и продолжалось до тех пор, пока Дмитрий Иванович не уехал во Францию лечиться и собирать материалы по аэронавтике. Анна, оставшись без своего преследователя, вздохнула свободно и решила дальше строить свою жизнь по-другому. Она записалась на философские лекции на Высших женских курсах, снова стала ходить по театрам, музицировать, заводить новых друзей. Но чем больше она себя занимала и развлекала, тем более страдала от пустоты, которая явилась вдруг в ее душе. Только когда Менделеев уехал далеко и надолго, она почувствовала, какой огромный человек мучился рядом с ней. Но выхода не было никакого. Он вернулся в Петербург весной, а она в это время снова сбежала до осени в родную станицу.

Когда они встретились в следующий раз, Анна уже пылала не меньше, чем он, но по совету любящего отца сделала еще одну попытку освободиться. Иван Евстафьевич считал, что дочь должна сделать перерыв в учебе, бросить всё и скрыться от Менделеева в Риме в колонии русских художников. Верная Александра взялась было ее сопровождать, но в последний момент получила из дома сообщение, что отец при смерти. Менделеев, который теперь ежедневно и совершенно открыто бывал у них в гостях, сам уложил вещи Анны в кофр, проводил к поезду и вручил ей рекомендательные письма к знакомым живописцам. Он принес также кипу путеводителей, не забыв отметить приличные, с его точки зрения, отели. Был он то бодр, то растерян. Говорил о том, что они обязательно поженятся. Она уехала, а он остался. Ему предстояли выборы в академию и отчет по упругим газам в Русском техническом обществе.



Душевное напряжение, не оставлявшее Менделеева во время всех испытаний этого времени, было таково, что он неизбежно должен был сорваться. Случилось это через пару недель после того, как он бросил на произвол судьбы лабораторию Технического общества в разгар всероссийского скандала, связанного с провалом его кандидатуры на выборах в Академии наук. Срыв, едва не стоивший ему потери лица, случился у всех на глазах, по следам и без того громкой и позорной истории. Речь идет об инциденте, произошедшем во время университетского акта, посвященного юбилею университета, который впервые посетил новый министр народного просвещения А. А. Сабуров.

К этому времени «Народная воля» уже располагала в Петербургском университете мощными позициями. Здесь действовала самая крупная в городе «Центральная студенческая группа», возглавляемая А. И. Желябовым и С. Л. Перовской. В стенах университета руководство осуществлялось двумя друзьями — Папием Подбельским и Львом Коганом-Бернштейном. Именно очередной торжественный акт был выбран Желябовым для акции, спланированной таким образом, чтобы сорвать всякую возможность примирения студентов с начальством. Он сам, пренебрегая опасностью, пришел в университет, чтобы видеть, как всё пройдет. Надо сказать, что Сабурова — порядочного человека, сына декабриста, искренне желавшего договориться со студенчеством, — народовольцы ненавидели значительно больше, чем его предшественника графа Толстого, хотя единственное обвинение в его адрес могло состоять разве что в том, что он не пришел на похороны недавно скончавшегося Ф. М. Достоевского. Но за это он, что называется, уже претерпел от прессы и просвещенной публики (хотя, возможно, он просто не хотел идти рядом с обер-прокурором Святейшего синода «лапушкой» К. П. Победоносцевым). Тогда за что же? Газета «Народная воля» (1881. № 35) отвечает на этот вопрос совершенно откровенно: «Система Сабурова, постоянно рекомендующая «погодить», «выждать», «быть благоразумными» и проч., начала деморализовывать студентов, выдвигая в их среде на видное место разных молодых стариков, карьеристов, вообще тот тип, который окрещен в студенческой среде кличкой «бонапартистов». Масса студенчества, разумеется, не имеет и не имела ничего общего с «бонапартистами», но, с другой стороны, они, как всякая масса, не отличаются и безусловным радикализмом». А народовольцам именно этот радикализм и был нужен.

В акции, которая не имела точного сценария и должна была развиваться спонтанно, главная — по сути самоубийственная — роль отводилась Подбельскому и Когану-Бернштейну, которых должны были немедленно поддержать 300–400 добровольцев (больше не стали привлекать из соображений конспирации). Вслед за этим ожидалось активное участие тысяч студентов, сочувствующих радикальным идеям. Расчет оказался верным. Процитированный нами источник описал случившееся довольно точно и с удовольствием:


«Акт 8 февраля, по обыкновению, собрал в университет значительную публику. Тысячи четыре человек присутствовали в зале. По прочтении проф. Градовским университетского отчета раздались рукоплескания. Но в это время с стороны хор послышался голос (по всей видимости, Когана-Бернштейна. — М. Б.), Приводим эту речь целиком: «Господа! Из отчета ясно: единодушные требования всех университетов оставлены без внимания. Нас выслушали для того, чтобы посмеяться над нами?! Вместе с насилием нас хотят подавить хитростью. Но мы понимаем лживую политику правительства; ему не удастся остановить движение русской мысли обманом! Мы не позволим издеваться над собой: лживый и подлый Сабуров найдет в рядах интеллигенции своего мстителя!» 4000 голосов, — говорит очевидец-студент, — слились в оглушительный рев, в котором только и можно было расслышать брань да протяжное «во-о-н». С правой и с левой стороны хор полетели прокламации, которыми Цент. унив. кружок обличает лицемерие Сабурова. Ректору удалось восстановить на минуту тишину; он пользуется этим, чтобы обратиться к «благоразумным студентам» с просьбой… выдать бунтовщиков. «Не приучайте студентов к шпионству», — закричали протестанты. Поднявшийся шум мешал расслышать слова говорившего. Крики: «тише», «слушай», «молчать», наполнявшие залу, приводили публику в смущение: не известно было, к кому они относились — к говорившему студенту или к тем лицам, которые мешали ему говорить. В это же время из толпы товарищей выделяется студент I курса Подбельский, подходит к Сабурову и дает ему затрещину. Несмотря на то, что внимание публики было отвлечено шумом на хорах, слух о пощечине разносится по зале. Подымается ужасный шум, раздаются крики: «вон наглого лицемера», «вон мерзавца Сабурова», «вон негодяев». Несколько человек юристов кидаются на хоры, с целью схватить оратора. Происходит кое-где свалка… Ни Бернштейн, ни Подбельский, однако, не были арестованы…[45]»


Менделеева на акте не было. По свидетельствам всех его биографов, он был в это время смертельно измучен своими неприятностями (к которым можно добавить твердый отказ Феозвы Никитичны дать ему развод) и вообще плохо собой владел. О случившемся он узнал от других, и к следующему дню, когда у него была лекция, Менделеев уже был доведен до последней крайности. Нападение на почетного гостя университета во время торжественного акта шло вразрез со всеми его нравственными установками и представлялось совершенно вопиющим злодеянием. Придя в аудиторию, он разразился бурным осуждением виновников события, в ходе которого, возможно, незаметно для себя, но очень заметно для студентов сделал крен в национальную сторону — имеется в виду конечно же национальность Когана-Бернштейна (Подбельский был сыном священника). В каком-то месте своей речи он вдруг без видимой логики рассказал присутствующим то ли байку, то ли действительный случай времен его учебы в институте: о том, как в театре у однофамильца смутьяна расстроился желудок, но он не мог уйти, поскольку жалел денег, истраченных на билет, и мучился до тех пор, пока соседи не собрали ему ровно такую же сумму. В завершение Менделеев произнес пословицу, которую, похоже, сам же сию минуту и сочинил: «Коганы нам не коханы».

Значительная часть аудитории тут же встретила речь профессора свистом. Студенты физико-математического факультета сочувствовали народовольцам не слабее, чем студенты остальных факультетов; кроме того, интеллигентные молодые люди меньше всего ожидали услышать такое из уст Менделеева. Другая часть слушателей восприняла сказанное с полным одобрением и пыталась заглушить этот несмолкаемый свист аплодисментами. Менделеев немедленно понял, что совершил непростительную ошибку. Будто бы очнувшись, он нашел в себе силы, кое-как успокоив бушующих студентов, обратиться к теме лекции. Но было уже поздно: злополучная речь была кем-то из студентов дословно записана и почти немедленно разошлась по городу. После этого ему на квартиру в течение нескольких дней поступала доселе совершенно невозможная корреспонденция: некие анонимы его ругательски ругали и называли «добровольцем Третьего отделения», а авторы, полностью указывающие свои имена-чины-титулы, сердечно благодарили за наставление их сыновей на путь истинный. Жизнь превратилась в невыносимую муку, и профессор решил с ней покончить. Он думал лишь о том, как это сделать.