Пэт КЭДИГАН
Встреча
Побудь со мной еще, Ангел, сказал я, и он ответил, что побудет. Этим он и был мне приятен, Ангел – с ним хорошо в холодную ночь, когда некуда идти. Мы стояли на углу улицы и смотрели на проезжающие машины, на людей и вообще на все. Улицы были освещены, как на Рождество, мигали и вспыхивали фонари, огни в витринах, вывески ночных киношек и книжных магазинов – начало вечера в центре города. Ангел пообвыкся со здешними делами и с тем, как я живу по вечерам. Стою на улице, потому как больше делать нечего. Теперь он был моим ангелом, стал моим с того холодного вечера – другого вечера, – когда я пошел домой, потому что больше некуда пойти, наткнулся на него и взял с собой. Хорошо иметь человека, которого можно взять с собой, за которым можно приглядывать. Ангел понял это. Тоже стал за мной приглядывать.
Так и сейчас. Мы стояли, я смотрел по сторонам: и ни на что, и на все – смотрел на проезжающие машины, иногда они останавливались рядом со шлюхами, фигуряющими на тротуаре, и тут я увидел это, заметил краем глаза. Штуковину, исходившую от ангела; она сверкала вроде искорок, но перетекала, как жидкость. Серебристый фейерверк. Я повернулся и стал смотреть прямо на него, и это ушло. А он чуть ухмыльнулся, словно смутился из-за того, что я это видел. Никто другой не видел; ни коротышка, приостановившийся рядом с ангелом, дожидаясь зеленого света; ни иссохший алкаш с динамиком на плече – пьяница хотел его продать; ни мамкин сын, гулявший, задрав нос, с двумя подружками. Никто не видел, кроме меня.
Ангел спросил: ты голоден? Конечно, сказал я.
Ангел посмотрел мне за спину. Сказал: все в порядке. Я обернулся – здрассьте, вот они, трое деляг в коже – шапки с козырьком, пояса, сапоги, цепочки. Шатаются по кабакам компанией. Жуткая свора, даже если знаешь, что ты им ни к чему. Я спросил: ты о них? О них?
Ангел не ответил. Один из них прошел мимо, потом второй. Ангел остановил третьего, взяв за руку. Привет.
Парень кивнул. Голова у него была бритая. Ниже кепки виднеется короткая черно-серая щетина. Бровей нет, глаза равнодушные. Все же он посмотрел на Ангела.
Я бы потратил немного денег, говорит Ангел. Мы с другом голодны.
Парень сунул руку в карман, выудил несколько бумажек, протянул Ангелу. Тот выбрал двадцатку и сжал в кулак руку парня с остальными бумажками.
Этого нам хватит, спасибо.
Парень спрятал деньги, но не ушел.
Надеюсь, что вы хорошо проведете вечер, сказал Ангел.
Тот кивнул и направился через улицу на угол, где его ждали приятели. Никто не увидел в этом ничего странного.
Юлиан Семенов
Ангел посмотрел на меня и ухмыльнулся. Временами он был настоящим Ангелом, когда что-то делал, иногда – просто ангелом, когда просто шагал со мной. Сейчас он таким и был. Мы прошли по улице к закусочной и сели у окна, чтобы видеть прохожих.
Чизбургер с картошкой, сказал я, не взглянув в меню. Ангел кивнул.
Отчаяние
Так я и думал, сказал он. Мне то же самое.
Подошла официантка с крошечным блокнотиком – принять заказ. Я прокашлялся. Было так, словно я ничего не говорил сотню лет.
– Два чизбургера и два картофеля фри, – сказал я. – И две чашки... – Посмотрел на нее и застыл. У нее не было лица. Ровно ничего, от края волос до подбородка пусто, только маленькие ямки там, где должны быть глаза, нос и рот. Ангел толкнул меня под столом, но не сильно.
– И две чашки кофе, – договорил я.
Светлой памяти моего друга Шандора Радо («Дора») посвящаю
Она ничего не сказала – а чем ей было говорить? – записала заказ и ушла. Я был удивлен, дальше некуда, посмотрел на Ангела, но он был спокоен, как всегда.
Она только что прибыла, объяснил он и откинулся на спинку стула. Не хватило времени отрастить лицо.
И Аверелл Гарриман, посол Соединенных Штатов, работавший в Москве в самые сложные годы великого противостояния, и сменивший его герой сражений в Европе генерал Бэддл Смит передавали в государственный департамент сообщения, которые никак нельзя было считать сбалансированными.
Но как она дышит? – спросил я.
Через поры. Пока что ей не нужно много воздуха.
Вольно или невольно они исходили в своем анализе русской ситуации из тех норм и законов, которые были записаны в их конституции и охранялись их прессой, конгрессом, сенатом, общественным мнением. Американские дипломаты, посещавшие редкие приемы в Кремле, не отрывали глаз от того стола, за которым стоял Сталин и его коллеги: они старались не пропустить ни единого перемещения, ни единого контакта членов Политбюро друг с другом; однако налицо было дружество и доброжелательная монолитность.
Ага, но как насчет... вроде бы люди должны замечать, что у нее там нет ничего?
Нет. Это не такое уж необычное явление. Ты заметил по единственной причине: ты со мной. Кое в чем это на тебе сказалось. Но другие люди не замечают. Они видят такое лицо, какое ожидают увидеть у человека вроде нее. Со временем она получит лицо.
Шок, вызванный смещением маршала Жукова, которого западные эксперты прочили в члены Политбюро, прошел за год: сенсация на Западе недолговечна — их там каждый день подбрасывают, успевай глотать. Постепенно Жукова забыли, ибо он остался жив и даже продолжал командовать военным округом.
Но у тебя есть лицо, возразил я. У тебя всегда оно было.
Я другой, ответил ангел.
…Главная ошибка американцев — после забвения «Дела» Жукова — заключалась в том, что они по-прежнему считали всех тех людей, которые выходили в кургузых пальто и кепках (кроме, пожалуй, Молотова и Вышинского) следом за Сталиным на Мавзолей первого мая и Седьмого ноября, единым, сконцентрированным целым, командой, подобной тому штабу, который собирал вокруг себя каждый президент Соединенных Штатов Америки.
Это уж точно, подумал я, глядя на ангела. У него было прекрасное лицо. Красота, какую мы считаем мужской: чистые линии, глубоко посаженные глаза, возраста нет. Похоже, описать его можно только так: взгляни на него и забудешь все, кроме того, что он прекрасен. Но у него всегда было лицо. Было!
Ангел приподнялся на стуле – здесь стулья вроде старых кухонных, удобно не посидишь, – и покачал головой, потому как знал, что у меня тревожные мысли. Иногда думаешь о чем-то, и в этом нет тревоги, а потом думаешь о том же самом и тревожишься. Ангел не любил, чтобы я из-за него беспокоился. Он спросил:
Они считали, что после краха Троцкого и Бухарина (обоих терпеть не могли в Нью-Йорке за их революционную деятельность) Сталин остался с теми, кому верит беззаветно, как и они ему.
У тебя есть сигарета?
Кажется, есть.
Они привыкли к тому, что рядом со Сталиным всегда стояли Молотов и Ворошилов, дальше — Жданов, Микоян, Каганович, Вознесенский, Маленков, Берия и Суслов.
Я похлопал по карманам, добыл почти полную пачку и дал ему. Он закурил и удивил меня: дым пошел из ушей, показался из глаз, словно слезы призрака. Из-за его глаз мои стали мокрыми, я их вытер, и тут снова началась эта штуковина, но теперь со мной. Я плакал серебряными вспышками. Ронял их на стол и смотрел, как они пыхают и исчезают.
Это значит, я начинаю быть тобой? – спросил я.
Когда же однажды Георгий Маленков не появился на трибуне Мавзолея, часть дипломатов предположила, что аппаратчик переброшен на высший пост в Узбекистан, потому что, видимо, оттуда идет главный поток военной помощи отрядам Мао Цзэдуна. Вопрос о том, кто победит в Китае, — вопрос вопросов для Сталина; не кто иной, как Троцкий, обвинял Сталина в том, что его политика привела к путчу Чан Кайши и разгрому коммунистов в этой пятисотмиллионной стране…
Ангел покачал головой. Дым заструился из его волос.
И лишь один человек — корреспондент британской газеты, никогда не рекламировавший то, что его дед был русским и заставил его выучить этот язык, — сделал довольно серьезный анализ глубинных явлений, происходивших в Кремле.
Просто на тебе сказывается. Потому что мы рядом, и ты... восприимчив. Но у тебя все по-другому.
Именно он пришел к выводу, что «старая гвардия», окружавшая Сталина на Мавзолее, свои позиции теряет — это «мертвые души», хотя Сталин подчеркнуто дружески переговаривался с ними на трибуне, внимательно их выслушивал и улыбчиво соглашался со всем тем, что они ему говорили.
Тут официантка принесла еду, и мы предались другому занятию, как сказал бы Ангел. У девчонки все еще не было лица, но наверное, она довольно хорошо видела, потому что поставила все тарелки как раз туда, куда они должны были попасть, и положила крошечный счетик посреди стола.
Она из... я о том, знал ли ты ее там, у себя...
Ангел коротко, чуть-чуть мотнул головой. Нет. Она еще откуда-то. Не из моего... народа. Он передвинул свой чизбургер и картофель на мою сторону стола. Так мы и делали: я наедался за двоих, и ангела это устраивало.
Именно этот журналист определил для себя группу молодых лидеров, которые шли за своим ледоколом — будущим преемником генералиссимуса Андреем Ждановым. Этими «младотурками» он считал члена Политбюро, заместителя Сталина в правительстве, председателя всемогущего Госплана Вознесенского, великолепно проявившего себя как член Государственного Комитета Обороны, и нового секретаря ЦК Кузнецова, героя ленинградской блокады, занявшего ключевой пост Маленкова: кадры, армия, государственная безопасность. Им, этим ленинградцам, противостоял Берия, введенный в Политбюро вместе с Маленковым лишь в сорок шестом году. Теперь, однако, когда Маленков отправился в тот регион, куда в свое время был сослан бывший вождь Рабоче-Крестьянской Красной Армии Троцкий, маршал Берия остался один на один в своем противостоянии могущественной ленинградской троице.
Я поднял свой чизбургер, но когда подносил его ко рту, выкатил глаза, увидав, что поднимается целая цепочка чизбургеров – шлеп-шлеп, – киношный фокус, но в жизни. Я закрыл глаза, запихнул в рот свой чизбургер и сжал зубы, боясь, что остальные его догонят.
Все будет в порядке, сказал ангел. Ты успокойся.
Версия, что Маленков руководил помощью Мао Цзэдуну, отвергалась англичанином; если такая помощь и существовала, то шла она через Алма-Ату, Монголию и Хабаровск.
Я выговорил набитым ртом: это было... это было странно. Я когда-нибудь привыкну к таким вещам?
Англичанин, все еще имевший как журналист определенные выходы на русских, узнал, что Ворошилов теперь руководил в Совете Министров культурой; это смехотворно — культурой в стране руководил Жданов; в Министерстве иностранных дел все большую силу набирал Вышинский; постепенно и аккуратно Молотова отводили в тень. Почему?
Сомневаюсь. Но сделаю все возможное, чтобы тебе помочь.
И британский журналист пришел к выводу: предстоит очередная схватка. Жданов, нынешний «человек №2», начал проводить свою русификаторскую политику. По Москве пошли шутки, произносимые, впрочем, шепотом: «Россия — родина слонов». Действительно, из установок Жданова следовало, что все важнейшие изобретения в мире принадлежат Советам, время преклонения перед «гнилым буржуазным Западом» прошло; два грузина в Политбюро — слишком много, Сталин, постоянно подчеркивавший примат русского, — с ноября сорок первого, — мог пойти на то, чтобы пожертвовать Берия, вернув его в Грузию.
Ну да, верно, ангел должен это понимать. Насчет всего, что на мне сказывается, он должен лучше понимать. Ведь именно от него это исходит – то, что на мне сказывается.
Опасаясь публиковать свой прогноз, чтобы не быть в тот же день выкинутым из Москвы, англичанин ограничился туманным комментарием по поводу того, что, видимо, в Узбекистане, да и вообще в Азии, предстоят серьезные перемены, если туда направлен такой авторитетный член Политбюро, каким по праву считается Маленков, постоянно стоявший на трибуне Мавзолея вместе с Лаврентием Берия.
Я смолотил свой чизбургер, половину порции ангела, и управлялся с обеими порциями картошки, когда заметил, что он эдак сурово, напряженно смотрит в окно.
Что там? – спросил я.
…На самом же деле ситуация была куда более сложной и напряженной, чем мог предполагать англичанин, верно почувствовавший нечто, но незнакомый с великим таинством византийской интриги…
Ты занимайся едой, сказал он.
1
Я занялся едой, но стал наблюдать. Ангел уставился на большую голубую машину, стоявшую у тротуара совсем рядом с закусочной. Серебристо-голубая машина, модель типа «у меня куча денег», а в ней – женщина перегнулась с водительского места, чтобы посмотреть в правое окно. Она была красавица, тоже типа «у меня куча денег», вьющиеся рыжеватые волосы откинуты назад, и даже отсюда я видел, что у нее бирюзовые глаза. По-настоящему прекрасная женщина. Такое ощущение, словно смотришь и плачешь. Я о том, что люди живут вот так, а меня жизнь бьет и колотит.
Все те дни, пока Исаев лежал в трюме и слышал над собою постоянный, изматывающий грохот двигателей, он видел только одно лицо — человека, который приносил миску ухи и, сняв наручники, бесстрастно следил за тем, чтобы все было съедено. Возможно, в уху мешали снотворное, потому что сразу после этого Исаев погружался в тупое и бессильное забытье; противиться судьбе он был не в силах уже, воспринимая происходящее отстранение, равнодушно.
Однако ангел и на каплю не обрадовался, увидев ее. Я понимал, он не хочет, чтобы я спрашивал, но не сумел удержаться.
Однажды, правда, сказал:
— Я все время потный… Очень жарко… Можно принять душ?
Кто она?
— Никc фарштеен, — ответил человек, и тогда Исаев понял, что все эти дни уху ему приносил русский.
Ты ешь, сказал ангел. Нам нужны протеины, как их здесь ни мало.
Не может быть, сказал он себе, чтобы наши проломили мне голову в порту; это какой-нибудь власовец; я не имею права ему открываться; какое же это было счастье, когда я добрел до нашего торгпредства, и открылся, и слышал своих, ел щи и картошечку с селедкой, и постоянно торопил товарищей, чтобы они выехали туда, где ждал помощи Роумэн с запеленутым Мюллером, а они успокаивали меня, говорили, чтоб я не волновался, уже, мол, поехали; хотите еще рюмашку; надо расслабиться; вы ж дома, сейчас мы вас довезем до порта, тут оставаться рискованно, знаете ситуацию лучше нас, пойдете по седьмому причалу, там вас встретят, угощайтесь, дорогой…
Я ел, наблюдал за женщиной и ангелом, за обоими, и началось что-то очень... не знаю, очень особенное между ними, даже сквозь стекло. Потом рядом с ее машиной притормозили полицейские, и я понял: они говорят, чтобы она проезжала. Она проехала.
Ангел обмяк, прислонившись к спинке стула, и закурил новую сигарету.
Как же лихо меня перехватили, сонно думал он; стоило нашим отстать на сто метров всего, стоило мне остаться одному — и все! Я ж знал, что меня пасут, постоянно, каждодневно, ежечасно пасут, надо было бежать сквозь этот масляный, липкий провал портовой затаенной темноты и очутиться возле сходен нашего корабля, а я не бежал, у меня сил не было бежать, и какой-то вялый туман в голове до того мгновения, пока я не ощутил раскалывающий треск в темечке, и это было последнее, что я ощутил тогда, на берегу Атлантики, в душных тропиках, пропахших рыбой, мазутом и канатами, — у каждого каната в порту свой особый запах, странно, почему так?
Что будем делать вечером? – спросил я, когда мы выходили из закусочной.
…Утром тот же человек поднимал его, снимая с ног веревки, и вел в туалет; дверь закрывать не разрешал, внимательно смотрел, как он корчился над узкой горловиной гальюна; на корточках долго сидеть не мог: снова ломило в позвоночнике, как до того дня, пока его не вылечила индианка, когда ж это было? Как ее звали. Кыбывирахи? Или это вождь, ее муж? Ее звали Канксерихи, кажется, так…
…На гвозде висел один лист белой бумаги, его приходилось долго разминать, потому что бумага была канцелярская, твердая, чуть ли не картон.
Избегать неприятностей, сказал он. Это был новый ответ. Почти все вечера мы проводили, гуляя по улицам и впитывая все вокруг. В основном впитывал ангел. Что-то вместе с ним получал и я, но не так, как он. Иногда он использовал меня вроде фильтра. Иногда впитывал напрямую. Однажды вечером было дорожное происшествие, прямо на моем обычном углу – большой старый «бьюик» газанул на красный свет и вмазал в чей-то хорошенький «линкольн». Ангелу пришлось самому это впитать, я таких вещей не переношу. Не знаю, как он сумел впитать, но как-то сумел. Это поддерживало его несколько дней. Я должен был есть только для себя.
— Слушайте, — сказал как-то бессловесному человеку Исаев, — неужели на судне нет пипифакса?
Это – интенсивность, дружок, сказал он мне, словно был обязан что-то объяснять.
— Никс фарштеен, — заученно ответил тот, надевая на запястья Исаева наручники.
Это интенсивность, неважно, хорошо там или плохо. Вселенная не знает, что лучше, что хуже, знает только «меньше» или «больше». Многим из вас, людей, трудно с этим смириться. И для тебя это было трудно, дружок, но ты справился лучше, чем другие. Может, потому, что у тебя такая жизнь. Ты выжатый, пустой, у тебя никогда не было шансов в жизни. Как и я, ты в изгнании, только в собственной стране.
…Он мог осознанно, поэтапно думать лишь утром, перед походом в гальюн — до ухи и перед ухой-ужином; все остальное время лежал в мокром беспамятстве, руки в наручниках, ноги повязаны, словно у коня в ночном, тело задеревеневшее, лишь изредка сведет судорогой икры, но он воспринимал эту судорогу как благо, свидетельство того, что жив, что происходящее не бред, а явь, самая что ни на есть реальность…
Может, это была и правда, но я хотя бы здешний, по этой части мне легче. Но я ничего не сказал Ангелу. По-моему, ему нравилось думать, будто он может управляться так же хорошо, как я, или даже лучше – я о том, что не могу взглянуть на парня в кожанке так, чтобы он отстегнул бумажку в двадцать долларов. Мне бы он отстегнул кулаком в лицо или чего похуже.
Он потерял счет дням, но понял, что плавание длится долго, потому что брюки не держались на нем — от жары похудел; попросил дать ремень.
Этим вечером, однако, он действовал не так хорошо, и все из-за женщины в автомобиле. Она его вышибла из колеи, что-то вроде этого.
— Никс фарштеен…
Не думай о ней, сказал ангел. Не думай о ней больше.
Через несколько дней он сказал:
Ладно, ответил я. Мне было жутковато. Не очень приятно, когда ангел заглядывает тебе в голову. Но после этого, конечно, я не мог ни о чем всерьез думать. И спросил:
— Переверните матрац, он мокрый, вы меня так живым не довезете, накажут…
Хочешь пойти домой?
— Никс фарштеен, — ответил человек, и в глазах у него сверкнуло ледяным, искристым холодом.
Нет. Сейчас не могу быть в доме. Мы сделаем все, что сумеем, но сегодня я должен быть очень осторожен с трюками. Они вытягивают из меня слишком много, и если мы будем избегать опасностей, я могу не справиться со многими трюками.
Однако назавтра, когда его повели в гальюн, матрац заменили: вместо того, который превратился в мокрую, пропахшую потом и мочой труху, бросили пару байковых одеял. На одном из них он обнаружил выцветшее клеймо: «т/х Валериан Куйбышев».
Я сказал: все в порядке. Я уже поел. Сегодня мне больше ничего не нужно, тебе не надо делать еще чего-нибудь.
…Значит, правда, сказал он себе; значит, все, что я гнал от себя все эти годы, чему запрещал себе верить, что постоянно рвало сердце, — правда.
У Ангела было выражение лица, которое я знал: он хочет дать мне много всякого, вроде чувств, которых у меня теперь не было. Щедрый он был, Ангел. Но мне не нужны были эти чувства, не то что другим людям. Покамест Ангел этого не понимал, однако оставлял меня в покое.
С мучительным стыдом он явственно увидел лица Каменева, Кедрова и Рыкова, когда семнадцатилетним впервые переступил порог Смольного в Октябре. Он в три дня легко освоил вождение «мотора» и попеременно возил на французском авто Антонова-Овсеенко и Подвойского.
Дружок, сказал он и почти дотронулся до меня. Ангел нечасто прикасался к кому-нибудь. Я мог к нему прикоснуться, и все было в порядке, но если он сам прикасался, то с человеком что-нибудь делалось, вроде как с парнем, который дал нам денег. Это было неслучайно. Если бы крутой парень сам дотронулся до ангела, вышло бы по-другому, ничего бы не случилось – если бы только ангел тоже не дотронулся. Любое прикосновение для ангела значило что-то, не понятное для меня. А еще были прикосновения без прикосновений. Вроде вещей, которые на мне сказывались. И иногда, когда я это делал – прикасался к Ангелу, – было ощущение, что он сам этого захотел, но я не обращал внимания. Ведь сколько людей бредет по жизни и им ни разу не случается прикоснуться к Ангелу, верно?
Отец проводил дни и ночи вместе с Мартовым и Либером; встречались редко, ночью, чаще всего под утро.
— Севушка, — говорил тогда отец, — ты с теми, кто не хочет думать о реальностях. Нельзя удержать власть в одиночку! Нельзя отбрасывать всех, кто начинал революцию в этой стране, сие чревато…
Мы шли, вокруг начиналась настоящая жизнь улицы. И становилось холодно. Я попробовал получше закутаться в куртку. Ангел холода не чувствовал. Ему было все равно, жара или холод. Мы снова увидели троих крутых парней. Тот, у которого Ангел добыл денег, садился в машину. Остальные посмотрели, как он отъехал, и пошли дальше. Я взглянул на Ангела и сказал:
— Папа, даже мудрейший и честнейший Владимир Львович Бурцев кричит: «России нужна сильная личность, хватит болтовни, необходим порядок, пора действовать!» Это же страшно, папа: призыв к «сильной личности» означает путь в военную диктатуру и новую Монархию — пусть наполеоновскую, но монархию! А вы? предлагаете вы, меньшевики? Где ваша программа?
Потому, что мы взяли его двадцатку.
«Ждать»?! Но ведь придет новый Корнилов, расставит казаков по углам и вас же повесит на столбах вместе с нами и товарищами эсерами… Армия доведена до белого каления, армия готова на все: она не прощает проигранных войн…
Да если бы и не взяли, сказал Ангел.
— Лебедь, рак и щука, — вздохнул отец. — Когда сегодня Керенский назвал происходящее на улицах «бунтом черни», Мартов заклеймил его как человека, объявившего гражданскую войну революции… Даже член партии Керенского чистейший Миша Гоц потребовал от Временного правительства программы… Да, мы подвержены извечной хворобе русского либерализма — болтовне и пустым дебатам, — но нельзя требовать власти одной партии, это такая же диктатура, как бурцевская «сильная личность»… Я обещаю тебе поговорить с Бурцевым, Севушка, но не связывай себя накрепко с теми, кто играет азартную игру во власть…
Так мы и шли вдвоем, и я ощущал, как по-иному это было сегодня, чем в другие вечера, когда мы вместе ходили или стояли на углу. Ангел вроде бы оклемался и словно проверял меня, подтягивая к себе все ближе. Это мне напомнило вечер, когда я нашел его стоящим на моем углу, одинокого и больного. Потом он сказал, что у меня настоящий дар, если я понял, что ему было больно. Никогда не воображал о себе, будто я особо талантливый, но из-за того, что все люди на улице его просто не замечали, я подумал: наверное, во мне что-то есть и я смогу за ним присмотреть.
Ангел остановился в нескольких метрах от книжного магазина. Сказал: не смотри. Гляди на машины или уставься себе под ноги, только не смотри, или это не произойдет.
— Предложение? — сухо спросил он отца. Как же мы умеем обижать максималистским тоном, как же безжалостны мы в вопросах, на которые нет и не может быть однозначных ответов…
Отец тогда посмотрел на него с укором:
Там не на что было смотреть, но я все равно не глядел. Так уже бывало: Ангел объяснял, что есть разница, смотрю я куда-то или нет, объяснял насчет людей, которые обратили внимание, что я их заметил. Я этого не понял, но Ангел обычно бывает прав. Так что я смотрел на уличное движение, когда парень вышел из магазина и ему врезали по голове.
— Думать, Севушка, думать… Ты прав, мы с Мартовым и Плехановым болеем традиционной болезнью — споры, поиск оптимального пути, составление резолюций, просчет вероятий, боязнь крутых решений… Все верно, сынок, на то мы и русские, но примет ли народ западноевропейскую модель революции, которую столь решительно предлагают Ленин и Троцкий? Об этом ты думал?
Я видел это уголком глаза. Все задвигалось, взлетали руки и ноги, люди вскрикивали и крякали. Другие останавливались посмотреть, но я все глядел на проезжающих – некоторые замедляли ход, чтобы полюбоваться дракой. Ангел стоял, весь вытянувшись. Забирал то, что он называл эмоциональной кинетической энергией. Это ни плохо, ни хорошо, дружок, говорил он мне. Просто энергия, как и все во Вселенной.
Так он стоял и впитывал, и я чувствовал, как он впитывает, и пока я это чувствовал, вокруг моих глазных яблок собрался серебряный туман, и я был сразу в двух местах. Смотрел на уличное движение и был в ангеле, глядящем на драку, и чувствовал, как он заряжается, словно большая батарея.
…Когда человек принес уху, Исаев собрал себя, был готов к работе: натужно сблевав в миску, он оттолкнул ее, отвалился на спину, застонал:
— Воды-ы-ы… Умираю… Скорей…
Такого я никогда еще не ощущал. Эти два парня молотят друг друга – ну, молотил-то один, а второй метался и прыгал, пытаясь ускользнуть от его кулаков, но все время получал по голове, – и рядом ангел, пьющий это так, словно он пьет из пустой чашки, но все равно что-то получает. То, что двигало ангелом глубоко внутри, становилось немного сильнее.
Он перешел на русский; да, я у своих, «т/х Куйбышев», но свой ли я этим своим?!
Я вроде метался туда-сюда между ним и собой – или качался, на это больше похоже. Удивительное дело, ведь ангел не притрагивался ко мне. Словно взаправду становлюсь им, подумал я. Он поймал мою мысль и отложил, чтобы ответить потом. Я словно бродил в густом тумане и был одним из нас, потом другим, это длилось долго, потом я стал больше собой, чем им, и туман рассеялся.
А если я им не свой, значит, пришло время работать.
Напротив стоял автомобиль, и из него выходила женщина – со странной улыбкой на лице, словно что-то выиграла. Помахала Ангелу, чтобы он подошел. Захлопнула дверцу.
Человек, испуганно глянув на Штирлица, прогрохотал по лестнице своими громадными бутсами, и, когда он убежал, а несъеденная уха со снотворным или какой иной гадостью, медленно зыбясь на металлическом полу, стекла в угол отсека, — в такт работе машин, — Исаев расслабился и сказал себе: времени тебе отпущено немного, начинай готовиться к тому, во что ты запрещал себе верить, — как можно верить перебежчикам вроде Баженова, Кривицкого, Раскольникова?!
Хлопок прикончил связь между нами, и Ангел промчался мимо меня, побежал отсюда. Я – за ним. Мельком увидел, что женщина прыгнула в машину и рванула рукоятку передачи.
А ты, спросил он себя, ты, который был весь Октябрь в Смольном, ты искренне верил тому, что писали о нас в конце тридцатых? Нет, ты не верил, ответил он себе со страхом, но ты считал, что дома происходят процессы, подобные тем, что сотрясали республиканский Конвент Франции, — Марат, Дантон, Робеспьер… А кем ты считал Сталина? Робеспьером или Наполеоном? Отвечай, приказал он себе, ты обязан ответить, ибо врачевать, не поставив диагноз, преступно… Почему Антонов-Овсеенко тогда, в Испании, во время последней встречи, смотрел на тебя с такой плачущей, бессловесной тоской? Почему он не ответил ни на один твой вопрос, а сказал лишь два слова: «приказано выжить»? Почему он запретил тебе возвращаться домой? Почему он повторял, как заклинание: «Главное — победить здесь фашистов…»
Ангел был плохим бегуном. Какая-то слабина в коленях. Мы пробежали всего метров тридцать, и он начал вихляться, и стало слышно, что он задыхается. Пересек стоянку «Парк энд Лок»; она была темная и почти пустая. К ней примыкала какая-то частная стоянка. Изгороди обеих выходили на полоску изрытого тротуара. Перелезть через них было легко, но Ангел запаниковал. Он просто прошел сквозь загородки, даже не успев ничего сообразить – я потому это знаю, что если бы он подумал, то сохранил бы заряд, который только успел получить, ведь этот заряд наверняка понадобится, если будет по-настоящему скверно.
А почему ты отказался вернуться в Москву, когда тебя наконец вызвали — накануне войны?! Только ли потому, что ты считал невозможным бросить работу против нацизма?
Мне пришлось перелезать через загородку, и когда он услышал, как я грохочу обвисшей цепью, то остановился и посмотрел назад.
Ты боялся, признался он себе, ты попросту боялся, потому что все те, кого начиная с тридцать седьмого вызывали в Москву, исчезли навсегда, бесследно, словно канули в воду…
Беги, сказал я. Не жди меня.
Ты спрятался за спасительное антоновское «приказано выжить», ты решил ждать… Сын своего отца — ожидание никогда не приводит к победе… Точнее — «одно ожидание»… Не надо так категорично отвергать великое понятие ждать… Ждут все: и Галилей в тюрьме инквизиции, и палач, готовящийся к казни Перовской, и Станиславский, выходящий на генеральную репетицию, и тиран, замысливший термидор, и революционер, точно чувствующий ту минуту, когда необходимо выступить открыто и бескомпромиссно. Ты успокаивал себя придуманной самозащитой: крушение гитлеризма неминуемо поведет к изменению морального климата дома…
Не ускользай от самого себя, приказал он себе. Ответь раз и навсегда: ты верил, что Каменев, Бухарин, Рыков, Радек, Кедров, Уншлихт — шпионы и враги?
Он грустно покачал головой. Дружок, я глупец. Постою, чтобы немного поучиться у тебя.
Ты никогда не верил в это, сказал он себе и почувствовал освобождающее облегчение. Но тогда отчего же ты продолжал служить тем, кто уничтожил твоих друзей? За что мне такая мука, подумал он. Почему только сейчас у своих, ты должен исповедоваться перед самим собой?! Это не исповедь, а пытка, это страшнее любой пытки Мюллера, потому что он был врагом, а моих друзей убивали мои же друзья…
Не стой, беги! Я перелез через сетку и догнал его. Уходим! На бегу схватил его за рукав, и он неуклюже заковылял следом.
Он вспомнил их маленькую квартирку в Берне, вечер, отца возле лампы, книгу, которую он держал на своей большой ладони — нежно, как новорожденного; вспомнил его голос, а из всех отцовских фраз, которые и поныне звучали в нем, — особенно трагичные: «Отче святый, — говорили недовольные Годуновым патриарху Иову, — зачем молчишь ты, видя все это?» Но чем могло кончиться столкновение патриарха с царем? И патриарх молчал; «Видя семена лукавствия, сеямыя в винограде Христовом, делатель изнемог и, только господу Богу единому взирая, ниву ту недобруя обливал слезами…»
Надо где-нибудь спрятаться, сказал он. Затеряться среди людей.
Я покачал головой, думая, что лучше пробежать еще квартала четыре, и мы окажемся у эстакады скоростного шоссе. Под ней есть концевые будки старых дорог, закрытых после постройки шоссе. Там можно прятаться до конца жизни, и никто тебя не найдет. Однако Ангел заставил меня свернуть, пройти один квартал до жалкой норы под названием «Стаканчик у Стэна». Я там ни разу не был – не привык я ходить по барам, – но Ангел рвался туда так, что не поспоришь.
А потом отец читал о некоем человеке князя Шестунова по имени Воинко, который донес на своего барина, и за это ему сказали царское жалованное слово и отблагодарили поместьем. «И поощрение это произвело страшное действие: боярские люди начали умышлять всяко над своим барином, и, сговорившись человек по пяти-шести, один шел доносить, а других ставил в свидетели; тех же людей боярских, что не хотели души свои губить, мучили пытками и огнем жгли, языки резали и по тюрьмам сажали, а доносчиков царь Борис жаловал своим великим жалованием, иным давал поместья, а иным — из казны — деньги. И от таких доносов в царстве была большая смута: доносили друг на друга попы, чернецы, пономари, просвирни, даже жены доносили на мужей своих, а дети — на отцов, так что от такого ужаса мужья таились от жен своих, и в этих доносах много крови проливалось неповинной, многие от пыток померли, других казнили, иных по тюрьмам рассылали»…
Внутри было темно и не сказать, чтобы весело. Мы с Ангелом прошли к концу бара, встали под кроваво-красной лампой, и он порылся в карманах, отыскивая деньги. Сказал:
Отец тогда оторвался от книги, внимательно посмотрел на сына и заключил: «Борис не мог проникнуться величием царского сана и почерпнуть в нем источник спокойствия и милости… Борис и на престоле по-прежнему оставался подозрительным… Он даже молитву придумал особую для подданных, при заздравных чашах. „Борис, единый Подсолнечный Христианский царь, и его царица и их царские дети на многие лета здоровы будут“…»
Хватит на одну выпивку для обоих.
А знаешь, спросил тогда отец, сколько погибло в Москве от голода в ту пору? Не отгадаешь: полмиллиона человек! Зато хоронили всех за царские деньги, а хлеб купить, что немцы в Архангельск привезли, Борис запретил: «Негоже иноземцам знать про наши дела, мы самая богатая держава Европы, такого мнения и держаться станем!»
Я ничего не хочу.
…Исаев услышал грохот торопливых шагов и сразу понял, что спускаются двое — один в бутсах, знакомый ему «никс фарштеен», а второй ступает мягче, видимо, в ботинках.
Ты можешь взять тоник или что-нибудь в этом роде.
Действительно, второй был в лакированных туфлях на босу ногу, в плавках и с докторским чемоданчиком в руке.
Ангел сделал заказ. Бармен смотрел на нас с подозрением. Здесь было место для постоянных посетителей и ни для кого другого – уж точно не для таких, как мы. Ангел ощущал это еще сильнее, чем я, но стоял тихо, притворялся, что сосет свою выпивку, а на меня не смотрел. Он совсем ушел в себя, а я топтался вокруг него. Понимал, что он перепуган и пытается сообразить, что делать дальше. Мы же вместе, и если ему взаправду надо уехать далеко, у него будут трудности, и у меня будут. Он должен и меня с собой потащить, а это не слишком-то просто.
— Эй, — сказал он, всячески избегая русских слов, — блют прессион, гиб мир ханд…
Может, теперь он раскаивался, что позволил отвести себя домой. Но тогда он был такой слабый, и теперь, после всего, что я для него сделал, ему будет очень больно меня бросить.
Исаев затрясся от приступа смеха, пришедшего изнутри как избавление от безысходности. Рта он не разжимал, губы пересохли, кровоточили; если позволить себе рассмеяться в голос, кровь потечет по подбородку, шее, груди, а у него выработалось особое отношение к себе — он постоянно видел себя как бы со стороны, так же оценивал свои поступки; не терпел неряшливости, был точен до секунды, всегда ощущал в себе часы, ошибиться мог на пару минут от силы, жил по собственному графику, в котором не было таких слов, как «забыл», «не успел», «не смог».
Я пытался сообразить, что можно сделать для него сейчас, и тут подходит бармен и смотрит на нас так, будто приказывает уйти, будто ему больше всего понравится, если мы уйдем. Как и всем остальным. Несколько человек, стоявших у стойки, не глядели на нас, но мы для них были все равно что больной зуб. Нетрудно было представить, что они о нас думают – может, из-за меня, может, из-за прекрасного лица ангела.
— Пусть наручники снимет, — прошамкал Исаев. — Как же вы мне давление померяете?
Надо уходить, сказал я ангелу, но он вбил себе в голову, что мы здесь хорошо укрыты. Еще на две выпивки денег не было, так что он с улыбкой потянулся через стойку и положил ладонь на руку бармена. Добиться своего здесь было трудно – барменов и официантов нелегко убеждать, потому как они не приучены давать что-то задаром.
— Никс фарштеен, — повторил тот, что в бутсах, и снял наручники.
Бармен посмотрел на ангела, прищурившись. Похоже, обдумывал это дело. Но ангел только что выложился – ведь он проходил сквозь загородку вместо того, чтобы перелезть; да еще страх не давал ему сосредоточиться. Я понимал, что ничего не выйдет. И может, такое мое понимание тоже навредило.
…Исаев поверил в магию индейцев, убедившись в их великом, недоступном нам знании на собственном опыте; он научился сдерживать дыхание, учащать пульс, останавливать его даже; ну, меряй, подумал он, я тебе подыграю, испугаешься…
Свободная рука бармена нырнула под стойку и вернулась с короткой дубинкой. Он прорычал: «Педик!» и въехал ангелу по голове над ухом. Ангел отлетел на меня, мы рухнули на пол. До фига эмоциональной кинетической энергии! – смутно подумал я, когда парни, стоявшие у стойки, кинулись на нас. Потом я ни о чем не думал, только свернулся в клубок под их кулаками и ногами.
Нам повезло, они вроде были не в настроении нас убивать. Первым за дверь вылетел ангел, а меня бросили сверху на него. Я упал и сразу понял: у нас беда, в нем что-то сломано. Да и мне лицо раскровянили, спину так и жгло.
Через час его перевели в другое помещение, где не так грохотало и не было угарного машинного смрада, обтерли мокрым полотенцем и дали чашку воды — она была сладкой, без подмеси, поэтому проснулся он рано, часа за три перед тем, как должен прийти уханосец. Он был убежден, что не ошибается во времени, и не торопясь начал допрашивать себя, силясь понять, чего же от него хотят свои?
Ангел! – позвал я.
Он не ответил. У меня словно разболталось все в голове, словно мозги стали жидкие и потекли из ушей. Я подумал о деляге, у которого мы взяли деньги, и о том, как я боялся его приятелей и как это было глупо. Но тогда меня еще не били.
…На третий день корабль пришвартовался: голосов по-прежнему слышно не было. Спустился «никс фарштеен», снял наручники, бросил пиджак и туфли, дождался, пока Исаев оденется, натянул ему на голову капюшон и, подхватив под руку, повел по скользким, маслянистым лестницам наверх.
Со звезд на меня падал дождь серебряных фейерверков. Это не помогало.
На палубе, вдохнув свежего воздуха, Исаев упал. Сколько был в беспамятстве — не помнил, ощутил себя на кровати, шелковая подушка, мягкое, верблюжьей шерсти одеяло. Руки и ноги были свободны, пахло сухим одеколоном, чем-то напоминавшим «кёльнскую воду».
Ангел! – снова позвал я.
Он пошарил рукой вокруг себя, натолкнулся на лампочку, включил ее: стены комнаты были отделаны старым деревом, окна закрыты тяжелыми металлическими ставнями; в туалете нашел английскую зубную пасту, английское мыло.
Перекатился на бок, чтобы его ощупать, а дама тут как тут. Машина стояла у бровки, женщина тащила Ангела к открытой дверце, подхватив под мышки. Нельзя было понять, в сознании он или нет, и это меня испугало. Я сел. Она остановилась, не выпуская Ангела. Мы смотрели друг другу в глаза, и я начал понимать.
Ты дурак, Исаев, сказал он себе; ты посмел грешить на своих и раскрылся, ты заговорил по-русски, чего не делал четверть века, тебе крышка, одна надежда и осталась — на своих. Мыслитель сратый, русскую смуту вспоминал! А чем она отличалась от тех, что были в Англии?..
– Помоги внести его в машину, – сказала она наконец. Голос у нее был твердый, ровный, неестественный. – Потом тоже можешь сесть. На заднее сиденье.
2
Я был не в той форме, чтобы послать ее подальше. Поднялся – боль была такая, что я едва не упал снова, – подхватил Ангела под колени. У него были такие хрупкие колени, почти как у женщины. На деле я мало чем помог, только поправил ему ноги, пока женщина усаживала его и пристегивала ремнем через плечо. Сам сел назад, а она обежала вокруг машины – такими живыми, веселыми шагами, словно нашла миллион долларов.
— Здравствуйте, я ваш следователь, меня зовут Роберт Клайв Макгрегор. После того как мы проведем цикл допросов, вы вправе вызвать адвоката: если бы вы не были тем, кем были, мы бы дали вам право пригласить любого адвоката уже на этой стадии следствия.
Мы успели выехать на скоростное шоссе, когда Ангел зашевелился. Голова у него перекатывалась туда-сюда на подголовнике. Я протянул руку и легко дотронулся до его волос, надеясь, что женщина не видит.
— А кем я был? — поинтересовался Исаев.
Куда ты меня везешь, спросил Ангел.
– Прокатиться, – ответила женщина.
— Мы располагаем достаточной информацией о вашем прошлом. Суть следствия заключается в том, чтобы во время нашего диалога окончательно расставить всё точки над «i».
Почему она так кричит? – спросил я Ангела. Потому что знает, что мне это неприятно.
– Понимаешь, мне удается лучше собраться с мыслями, когда я говорю громко, – сказала она. – Я не похожа на твоих слабовольных дружков. – Посмотрела на меня в обзорное зеркальце и спросила: – И что ты заполучил с тех пор, как ушел, мой дорогой? Это мальчик или девочка?
— Могу я задать вопрос?
Я притворился, что мне нипочем ее слова, и то, что я чересчур безобиден для этой жизни, и все такое, хотя она нарочно это сказала – хотела нас уязвить.
— Пока мы не начали работу — да.
Друзьями могут быть и те, и другие, ответил Ангел. Это не имеет значения. Куда ты нас везешь?
Теперь он говорил о нас. Несмотря на все, я почти что улыбнулся.
— Вы назвали свое имя, но я не знаю, какую страну вы представляете…
– На-ас? Ты говоришь о себе и обо мне? Или подразумеваешь свою собачку, что сидит сзади?
Мой друг и я – мы вместе. Ты и я – врозь.
— Я представляю секретную службу Великобритании. Удовлетворены ответом?
Ангел говорил так, что я подумал: это значит больше, чем «врозь», словно он раньше был с ней так же, как теперь со мной. И Ангел дал мне знать, что я прав. С его затылка стал падать серебряный дождь, и я понял, что тогда было что-то нехорошее.
– Почему бы тебе не поговорить со мной вслух, мой дорогой? – спросила женщина с фальшивой капризностью. – Скажи хоть несколько словечек, осчастливь меня. У тебя такой милый голос, когда ты говоришь вслух.
— Вполне. Благодарю.
Это была правда, только ангел не говорил вслух, если не было особой нужды, ну, например, дать заказ бармену. Наверное, еще и из-за голоса бармен подумал о нас то, что подумал – но сейчас не было толку вспоминать об этом.
– Хорошо, – ответил ангел, и я понял, что он ужасно устал. – Скажу несколько слов. Ты счастлива?
— Фамилия, имя, место и год рождения?
– Я в экстазе. Но все равно тебя не отпущу. Высажу твою собачку у первого госпиталя, и поедем домой. – Она рулила и смотрела на ангела. – Я так по тебе скучала... Не могу жить без тебя, без твоих затей. Без твоих маленьких чудес. Понимаешь, я к ним привязалась, словно наркоманка. А потом ты взял и исчез, и неизвестно, что с тобой случилось. Это было больно. – Голос у нее стал вроде как жалобным, детским. – Я по-настоящему мучилась. И ты должен был беспокоиться. Разве не так? Скажи, разве не так?
Исаев готовился к такому вопросу, он понимал, что все зависит от того, кто, где и как будет произносить эти, казалось бы, столь простые слова, но, услыхав их, ощутил растерянность, не зная, что ответить…
Так, сказал ангел. Мне тоже было больно.
Я вспомнил, как он стоял на углу, там, где я околачивался в одиночку, пока он не появился. Он стоял, наполненный болью. Не знаю, почему и отчего, но я сразу повел его домой, и через некоторое время боль исчезла. Думаю, когда он решил, что мы теперь вместе.
…Приученный двадцатью пятью годами к тому, чтобы анализировать, рассматривая и оценивая с разных сторон не то что слово, но даже паузу, взгляд и жест — как свой, так и собеседника, — Исаев был убежден, что своим, вернись он на Родину, и отвечать не придется, там все знают… Однако во время морского, столь страшного путешествия с «никс фарштеен» он раскрепощенно, с душащей обидой и презрением разрешил себе наконец услышать тот вопрос, который жил в нем начиная с тридцать шестого года, после процесса над Львом Борисовичем и Зиновьевым; «А, собственно, кто теперь знает обо мне, если Каменев, Зиновьев, Бакаев и даже курьер Центра Валя Ольберг — враги народа?»
Серебряный поток за спинкой сиденья все сгущался. Я подставил под него ладони, и в голове вроде как засветились картины. Я увидел ангела до того, как он стал моим Ангелом, в чудесном доме – и как она возила его повсюду, в рестораны, магазины, на вечеринки, и все думала о нем, непрерывно думала, так что заполонила его всего, и ему приходилось делать то, что она требовала. Иногда воровать, другой раз – чудить, заставлять людей делать глупости, к примеру, вдруг начинать петь или снимать одежду. Обычно это бывало на приемах, а она сама там дурила официантов. С помощью ангела она знакомилась с мужчинами, и те начинали думать, что лечь с ней в постель – самая замечательная вещь на свете. Потом заставляла ангела показывать ей других, кого сюда выслали – как и его, за преступление. Вроде той официантки без лица. Она смотрела на них, иногда пробовала делать с ними всякое, чтобы им стало неуютно или плохо. Но обычно только разглядывала.
В самом начале этого не было, с трудом выговорил Ангел, и я понял, что ему стыдно.
В тридцать седьмом, когда один за другим исчезли те, кто строил ЧК, кто знал его отменно: Артузов, Кедров, Уншлихт, Бокий, Берзинь, Пузицкий, он ощутил зябкую пустоту, словно окончательно порвалась пуповина, связывавшая с изначалием; с осени тридцать девятого люди из Центра вообще перестали выходить на него.
Это понятно, сказал я. Поначалу люди бывают милягами, я уж знаю. И все о тебе вызнают.
Женщина рассмеялась.
– Вы такие милые и жалкие! Трогательные, как пара детишек. Наверное, именно этого ты и искал – ведь так, мой дорогой? Но дети тоже могут быть гадкими, правда?
Пакт с Гитлером он принял трагично, много пил, искал оправдания: объективные — находил, но сердце все равно жало, оно неподвластно логике и живет своими законами в системе таинства под названием «Человек».
Она снова посмотрела на меня в обзорное зеркало, немного наклонившись, и я испугался, не видит ли она, что я делаю с серебряной штукой, которая все еще лилась из Ангела. Теперь текло потише. Оставалось мало времени. Я хотел закричать, но Ангел успокоил меня насчет того, что будет дальше. Женщина спросила у меня:
– Так что с тобой произошло все-таки?
…Именно тогда Исаев заново прочитал книгу Вальтера Кривицкого, резидента НКВД в Париже, который выступил с разоблачением Ягоды, Ежова и Сталина. Исаев хорошо знал Кривицкого, у них было три встречи в Париже и Амстердаме во время прогулки на туристском катере по тихим каналам, над которыми медленно стыли чайки; тогда его отчего-то поразило, что они не кричали, как на берегу или в порту, странно…
Объясни ей, сказал Ангел. Я понял: чтобы протянуть время, чтобы занять ее разговором.
Я родился чудным, сказал я. Двуполым.
– Гермафродит! – воскликнула она прямо-таки с восхищением.
Сразу после того, как уход Кривицкого стал сенсацией, в тридцать седьмом еще, Исаев затаился: «если он предал — значит, назовет имена Шандора, Треппера и мое». Цепь, однако, продолжала функционировать; отозвали трех товарищей — видимо, боялись за них, но потом докатилось, что дома их расстреляли…
Она любит уродов, проговорил Ангел, только ей на них плевать.
Сделали операцию, но получилось плохо. Когда я стал старше, это пытались исправить, но у меня какая-то неправильная химия, что-то в этом роде. Родители меня стыдились. Я от них ушел.
Значит, Кривицкий хранил в себе то, что ему предписывал долг? Значит, он не открыл имен товарищей по борьбе с нацизмом? Значит, действительно он ушел по идейным соображениям? Предатель в разведке прежде всего открывает имена друзей, но ведь Вальтер знал Яна, Кима, но ни словом не упомянул о них…
– Ах, бедняжка, – отозвалась она, хотя ничего подобного не думала. – Ты совсем такой, какой нужен моему миленькому, правда? Ни требований, ни желаний. Никаких. – Голос ее стал жестким. – Но понимаешь, возможно, теперь тебя смогут подлечить.
Я не хочу. Это все давным-давно осталось позади. Мне это не нужно.
…Кривицкого убили, он унес с собой имена товарищей, никто в Европе не был схвачен; значит, он выбрал путь политической борьбы против террора, а не измены?
– Как раз та собачка, которая тебе отлично подходит, – сказала она Ангелу. – Очень жаль, что нам пришлось расстаться. Но теперь я не могу обходиться без тебя. Жизнь так скучна. Пустая жизнь. И такая... – Она вроде смутилась. – Такая, будто с тех пор, как ты меня оставил, мне незачем жить.
Не я оставил, сказал Ангел. Ты.
Тем не менее Исаев тогда сменил квартиру и лег на грунт, стараясь понять, нет ли какой-то связи между происходящим дома и тем, что ежечасно затевалось в сером здании на Александерплац и в тех конспиративных квартирах, где он мог появляться, не вызывая подозрения у руководства. Как никто другой, он четко знал внутренние границы рейха: «это мое дело, это мой агент, это моя информация — не вздумай к ним прикоснуться; собственность».
– Нет! Там была масса твоего, и тебе это известно. И известно, что ты вызываешь привыкание – уже знал, когда сюда явился... когда тебя выслали. Эй ты, собачка, знаешь за какое преступление его выслали сюда, в тихую заводь – на планету для ссыльных?
Знаю, сказал я. На деле-то ничего не знал, но не собирался говорить ей об этом.
Он заметил ликование в РСХА, когда пришло сообщение, что на партконференции из ЦК «за плохую работу» был выведен бывший нарком иностранных дел Литвинов; иначе, как «паршивый еврей, враг НСДАП», его в Германии не называли.
– А что ты скажешь о таком, бесполая домашняя собачка? – радостно спросила женщина и нажала на педаль, разгоняя машину. – Что скажешь о преступном отказе от брака?
Ангел вроде как застонал вслух и рванул рулевое колесо. Машину дико развернуло, я свалился назад, серебряная штука Ангела потекла по мне сверху. Я старался собирать ее в рот, как делал всегда, но она растекалась по всей машине. Послышался треск – колеса ушли с дороги на обочину. Что-то – наверное, ограждение – ударило машину в бок, тормознуло ее, и меня бросило на пол. Женщина визжала и ругалась, Ангел не издал ни звука, но внутри головы я слышал, что он вроде как причитает: пусть будет, что будет. Ангел мне об этом говорил и прежде, когда я взял его домой: здесь, говорил он, они не могут долго протянуть – изгнанники из его мира и других миров. С ними что-то случается, даже если они связываются с кем-нибудь вроде меня или женщины. При аварии, или люди их убивают. Вроде как антитела в человеческом организме сражаются с болезнью. Хоть я и здешний, было похоже, что сейчас и я погибну в дорожной аварии вместе с Ангелом и женщиной.
Именно тогда в баре «Мексике», крепко выпив, Шелленберг поманил пальцем Штирлица и, бряцая стаканами, чтобы помешать постоянной записи всех разговоров, которые велись тут по заданию Гейдриха, шепнул:
Мне было все равно.
— Зачем война на два фронта? Ведь Сталин расстилается перед нами! Он капитулировал по всем параметрам! Он подстраивается под наши невысказанные желания, чего ж больше?!
Машину вынесло на шоссе и сразу бросило опять вправо. Вдруг под нами ничего не оказалось, потом мы плюхнулись на что-то – на грунт или траву. Машину бешено швыряло вверх и вниз. Я вжался в спинку сиденья как раз вовремя, чтобы увидеть, как на нас летит дорожный указатель. Он пробил ветровое стекло со стороны женщины, а потом я долго ничего не видел – только самый сильный за все время серебряный фейерверк.
Трудно было не потревожить Ангела. Каждое движение было мукой для него, но я не хотел оставлять его в машине рядом с женщиной, пусть даже мертвой. То, что я был сзади, спасло меня от битого стекла и спину особо не повредило.
Штирлиц отправил шифрованную телеграмму об этом из Норвегии, приписав, что ответа может ждать только один день, дал адрес отеля — не своего, а того, что был напротив. Через пять часов неподалеку от парадного подъезда остановился «паккард», вышли трое: заученно разбежались в разные стороны — рассматривать витрины; тот, кто сидел за рулем, отправился к портье, пробыл там недолго, вышел, пожав плечами, сел в машину и уехал; троица осталась.
Я положил Ангела на траву чуть в стороне от машины и посмотрел вокруг. Мы были, может, в ста метрах от шоссе, рядом с параллельной дорогой. Было темно, однако я смог прочитать надпись на указателе, который пробил ветровое стекло и располосовал надвое голову женщины. «Впереди ремонт дороги. Сбавьте скорость». Вдалеке на дороге мигал желтый огонь; сначала я испугался, что там полиция, но мигалка оставалась на месте, и я понял, что это и есть указатель ремонта.
Через десять минут Исаев позвонил портье, назвался Зооле — тем псевдонимом, который тогда знала Москва, спросил, не приходил ли к нему, директору Любекского отделения банка, господин высокого роста в бежевой шляпе.
– Дружище, – прошептал Ангел.
Я изумился. Он никогда еще не говорил со мной вслух.
— Он только что ушел, господин Зооле, очень сожалею! Хотите, чтобы я послал за ним человека? Возможно, он еще ждет такси.
Не разговаривай, сказал я, наклонившись к нему, пытаясь сообразить, как бы мне до него дотронуться – просто, чтобы ему было удобней. Больше я ничего не мог сделать.
– Я обязан, – снова зашептал он. – Почти все ушло. Ты это получил?
— Нет, спасибо, — ответил Исаев, — пошлите вашего человека в отель «Метрополь», это наискосок, пусть оставит портье письмо моего друга, он же принес мне письмо?
В основном, ответил я. Не все.
– Я хотел, чтобы ты это получил.
— Оно передо мной, господин Зооле, сейчас оно будет в «Метрополе».
Да, я знаю.
В шифрописьме говорилось: «Спасибо за ценнейшее сообщение. В Берлин вам возвращаться рискованно, позвоните в посольство, назовитесь и оставьте адрес, о вас позаботятся…»
– Не уверен, что это обязательно пойдет тебе на пользу. – При вдохе у него вроде клокотало в горле. Что-то влажное сияло на губах, но серебряного фейерверка не было. – Но теперь оно у тебя. Ты можешь делать с ним, что захочешь. Жить так, как жил я. Получать то, что нужно, когда понадобится. Но можешь жить по-прежнему. Есть. Работать. Как угодно, как всегда.
Через полчаса Исаев, сломанный и раздавленный, выехал на аэродром и взял билет в Берлин…
А может быть, действительно в стране случилось самое страшное и к власти пришли те, кто хочет Гитлера? Кто же его хочет?
Мне удалось произнести: я уже не человек. Не больше человек, чем ты, хоть я и здешний.
И он не посмел тогда дать ответ на этот вопрос — жалко, сломанно, с ощущением мерзкой гадливости к самому себе…
– Нет, дружок. Я не отнял у тебя ничего человеческого, – ответил он и немного покашлял. – Не жалею, что не стал жениться. Не мог жениться на своих. Это было... Не знаю, слишком мало для меня, слишком много для них... Примерно так. Не мог связывать себя, ничего бы не вышло, кроме пустоты. Это великий грех, когда не можешь давать, ибо Вселенная знает только «меньше» или «больше», а я настаивал, что это будет лучше или хуже. И они отправили меня сюда. Но понимаешь, дружок, в конце концов они свое получили. – Его рука прикоснулась ко мне и через секунду упала. – Все-таки я это сделал. Хотя и не среди своих.
…Куда бы я отсюда ни бежал, сказал он себе тогда, понимая, что в который уже раз оправдывает себя, вымаливая у себя же самого индульгенцию, меня всюду будут воспринимать как оберштурмбанфюрера СС, врага, нациста, губителя демократии… Я лишен права сказать, кто я на самом деле, потому что враги начнут кампанию: «гестапо и НКВД умеют сотрудничать даже в разведке, совместимость»… Вальтер Кривицкий ушел чистым… Я служил в РСХА, я замаран тем, что ношу руны в петлицах и имею эсэсовскую наколку на руке…
Клокотанье у него в горле кончилось. Некоторое время я просидел в темноте рядом с ним. Потом ощутил это – вещи, которые делал Ангел. Такое верченье-качанье, как после крепкого кофе на пустой желудок. Закрыл глаза и, весь дрожа, лег на траву. Может, это началось из-за испуга, но не думаю. Полетели серебряные фейерверки, и с ними появилась масса картин, которых я не мог понять. Всякое насчет ангела и места, откуда он пришел, и о том, как они женятся. Здорово похоже на то, как мы были вместе, Ангел и я. Они там напоминали нас, однако была и куча различий, таких вещей, которых я не понимал. Не мог понять, как его сюда переслали – в виде света, внутри света, вроде как маленькими пучками. В этом для меня не было смысла, но я подумал, что Ангел мог быть светом. Серебряные фейерверки.
Ну ты, сказал он себе, вернувшись в Берлин, сейчас надо сделать все, чтобы вернуться — нелегально — домой. И уничтожить там тех, кто предал прошлое. Это высшая форма преступления — предательство прошлого. Такое не прощают. За это казнят… Ты способен на это? Или ты трус, спрашивал он себя требовательно, с бессильной яростью.
Наверное, я отключился, потому как открыл глаза и почувствовал, что давно так лежу. Правда, все еще было темно. Я сел и потянулся к Ангелу, думая, что должен спрятать его тело.
Эта мысль постоянно ворочалась в нем до того дня, пока он не прочитал фрагменты плана «Барбаросса», а затем в марте сорок первого получил шифровку из Центра, поначалу испугавшую его, ибо никто не знал его нового адреса: «Ситуация в Югославии складывается критическая, враги народа, провоцировавшие дома репрессии, ликвидированы, просим включиться в активную работу».
Ангел исчез. Там, где он лежал, осталось что-то вроде влажного песка.
Исаев испытал тогда счастливое облегчение, уснул без снотворного, однако наутро проснулся все с той же мыслью: «Значит, ты все простил? Ты все забыл, как только тебя поманили пальцем?»
Я взглянул на машину и на женщину. Все оставалось на месте. Скоро кто-нибудь приедет посмотреть. Не хотелось быть при этом.
Но тогда он уже вновь обрел право дискутировать с самим собою, и поэтому он круто возразил себе: «Меня поманили не пальцем, я не проститутка, мне открыто сообщили, что были репрессии и что с приходом нового наркома Берия прошлое кануло в Лету: Марат — Дантон — Робеспьер; революция не бывает бескровной…