Увижу, когда вернусь в Лондон.
А она сейчас в вашем доме живет?
Возможно. А может, и нет.
Где ж она тогда?
Иногда мы живем вместе.
А иногда?
Она живет у другого.
А.
И не это самое страшное.
Как так, мистер Ллойд?
Его работы нравятся ей больше, чем мои.
Джеймс покачал головой.
Да, это скверно.
Они оба рассмеялись.
А мне ваши больше нравятся.
Ты не видел его работ.
Все равно ваши больше нравятся.
Какой ты милый, Джеймс.
И преданный.
Да, верно, Джеймс. Безусловно.
Я так и думал, что вы женаты.
И я так думал.
Так вы женаты?
И да, и нет.
Чего-то я запутался, мистер Ллойд. Моя мама была замужем. Теперь нет. Человек либо женат, либо нет.
Я, наверное, женат наполовину. Иногда да. А иногда нет.
То есть и ваша жена замужем наполовину.
Нет, Джеймс. Она полностью замужем. Наполовину за мной, наполовину за ним. То есть полностью.
А вам какая половина больше нравится? Та, где вы женаты, или та, где нет?
Хороший вопрос, Джеймс.
Ллойд стряхнул крошки с груди.
Трудно сказать, Джеймс. Иногда я жалею, что не женат, иногда нет.
Джеймс встал, подошел к мольберту.
Очень хорошо получилось, мистер Ллойд. Надеюсь.
Вы теперь куда лучше понимаете свет.
Ты прав, Джеймс.
Видите, от меня есть польза.
Верно, Джеймс.
Так что возьмите меня на выставку, мистер Ллойд.
Может быть. Дождемся конца лета. Там и примем решение.
Джеймс хихикнул.
Чего тут смешного?
Поэтому она и сделает эту выставку, мистер Ллойд.
Не понял.
Ваша жена.
Ты о чем?
Полувыставку для полумужа.
Ллойд улыбнулся.
Ты прав, Джеймс. Именно поэтому.
Джеймс убрал термос и чашки, полотенце, в котором принес хлеб, и они вернулись к работе, к молчанию.
В пятницу, третьего августа, Уильям Уиттен, шестидесяти пяти лет, скончался в больнице от ран, полученных в июне, когда бойцы ИРА разбомбили пять гостиниц в Северной Ирландии. Бывший бизнесмен, протестант, родом из графства Клэр в Республике Ирландия, отдыхал с женой в гостинице «Марина» в Бэлликасле, графство Антрим, где девятнадцатого июня взорвалась бомба.
Марейд толчком открыла дверь будки. Ллойд еще не встал.
Gabh mo leithsceal, сказала она.
Он мотнул головой, стряхивая сон.
Простите, сказала она.
Дождь идет, сказал он.
Она кивнула.
Идет.
Свет плохой, Марейд. Вы бы лучше пришли, когда солнце.
Она пожала плечами, с волос стекал дождь.
Та me anseo anois.
Ллойд стал одеваться.
Что это значит?
Я здесь сейчас.
Да. Верно.
Он натянул ботинки, но зашнуровывать не стал, принялся рисовать, как капли стекают с ее волос на плечи. Перевернул страницу, поставил стул в центре кухни, под окном — шнурки хлестали по полу, пока он передвигался.
Сядьте здесь, сказал он.
Она села.
Разденьтесь. Только выше пояса. Юбку не снимайте.
Она покачала головой.
Nf thuigim. Не понимаю.
Он опустил руки до пояса, потом поднял над головой.
A, tuigim.
Он зарисовал дождевые капли, падавшие на ее груди, серый свет, дробящийся в водяных шариках. Зарисовал ее волосы, спутавшиеся под дождем. Ее лицо, покрытое влагой.
картины острова: женщина после дождя
Работал он быстро, потом отбросил блокнот. Зашнуровал ботинки, вышел на улицу. Вернулся с тремя перьями чайки. Подал ей.
Подержите, сказал он. В правой руке.
Она взяла перья, он стал дергать ее за юбку — старую, материнскую, из красной шерсти. Она встала. Он расстегнул крючки на боку, вздернул юбку, прикрыл ею грудь. Отвел Марейд обратно, так, чтобы стул оказался слева. Она села. Он ее слегка передвинул, чтобы она сидела на левом бедре, а левую руку положила на стул.
Так удобно? — спросил он.
Нормально, сказала она.
Он начал рисовать.
картины
острова: женщина с перьями, в духе гогена
Можно одеваться, сказал он.
Она собрала одежду, достала из кармана баночку молока.
Нам к чаю, сказала она.
Отлично, сказал он. Спасибо.
Они сидели на стульях, пили чай, рассматривали рисунки, где она с перьями.
Красиво, сказала она.
Спасибо.
Она указала на имя Гогена.
Ceard ё sin? Сё Ьё sin?
Он художник. Француз. Я вам покажу его работы. В коттедже.
Она кивнула.
Nuair a bheas tu ar ais. Когда вернетесь.
Она ушла, а он рисовал дальше, забыв про голод, довольный тем, что Джеймс из-за дождя не пришел, не для него
не для глаз сына
и рисовал он изгибы ее груди, бедер, завитки волос, извлекая из нее, из самого себя нежданную красоту, такой не чувствовал он на кончиках пальцев уже много лет, не меньше десяти, когда в последний раз рисовал Джудит, когда она была моложе, в возрасте Марейд, пальцы его и тело вздрагивали, пока он очерчивал контуры ее тела, трудился над каждым кусочком, над волосами, глазами, носом и губами, плечами, грудями, животом и ягодицами, волосками на лобке, ногтями на руках, бедрами, ляжками, голенями, лодыжками, ступнями, пальцами ног, пробирался сквозь ее тело, закапывался в ее глубины, рисовал час за часом, потом работал красками, подыскивал тон для ее кожи, веснушек, прыщиков, для ее красоты, много недель ничем другим не занимался, не велел жене смотреть, пока не закончит, жене-художнице, известной мастерством своего обращения с формой и композицией, а он был мастером рисунка, цвета и оттенков, и он не сомневался, что этот портрет его жены-художницы привлечет к ним внимание, принесет славу, деньги, что этого хватит, чтобы вытащить их из подвала, где они лежали вместе и смеялись, он в ней, одно целое, говорила она, совершенный художник, говорил он, ее мастерство и его сливались воедино, в чету художников, которая вознесется на вершину мира искусства, и этот ее портрет станет входным билетом, визитной карточкой, которую он наконец-то довел до совершенства после многих недель работы, показал ей, положил к ее ногам, а она только покачала головой, изогнула запястье, ничуть не усомнившись, что это слишком безлико, слишком традиционно, неспособно придать им необходимый импульс. Слишком предсказуемо. Слишком скучно. Сходство есть, да, а более ничего. Можно сказать, фотография
и подписала приговор портрету
мне
нам
Он переключился на пейзажи они молча
высказывают свое мнение
и она стала от него отстраняться, устав от его дотошности, от тонких нюансов его живописи, ей больше нравились произведения громогласные, декларативные, дерзкие, крикливое искусство, которое она принялась продавать богачам, обитателям пентхаусов и отремонтированных перепланированных, переиначенных домов в Найтсбридже.
Она стала подыскивать себе мужа погромогласнее, мужчину, который будет хотеть того же, чего хотела и она, перебирала их, пока наконец не остановила свой выбор на модернисте, трудолюбивом, нацеленном на успех, новый полумуж, автор первой персональной выставки в ее новой галерее, а старый полумуж изгнан из города искусств, пусть живет один, в изоляции, на острове, ест рыбу с картошкой, рисует женщину, которая ему не жена, не жена наполовину, вообще не его жена, но тем не менее близость их все отчетливее с каждым усилием и рывком его запястья, карандаша, угля, полумуж, творящий, чтобы заклеймить свою полужену новооткрытая красота
ее
моя
Имон Райан — государственный служащий из Дублина, он вернулся в родной городок Трамор в графстве Уотерфорд на летние каникулы, с женой и двумя детьми. Ему тридцать два года.
Во вторник, седьмого августа, он пошел в городской банк вместе с сыном, двух с половиной лет. В банк ворвались четверо вооруженных бойцов ИРА в масках и потребовали денег.
Имон Райан попытался прорваться наружу вместе с сыном и другими посетителями. Один из бойцов затащил его обратно и выстрелил в него в упор. Ребенок остался рядом, сидел возле тела отца все это время.
Джеймс принес Массону чашку чая и кусок хлеба с вареньем.
Go raibh maith agat.
He за что, ответил Джеймс.
Говори со мной по-ирландски, Джеймс.
С какой радости, Джей-Пи?
Это язык твоих предков.
Английский тоже. Уже много веков, Джей-Пи. Не здесь, не на острове.
Джеймс пожал плечами.
Я все равно скоро уеду, сказал он. В Лондон.
Это я слышал.
У нас с мистером Ллойдом будет выставка. Прославишься на весь свет, Шимас.
Да. И звать меня будут Джеймс.
Он ушел. Массон вернулся к работе, к диссертации об угасании ирландского на острове, ускорению процесса способствовал приезд англоговорящего художника, особенно отчетливо перемены заметны в случае Марейд и Джеймса: Марейд иногда стала переходить на английский, а Джеймс использует английский регулярно, когда отвечает на вопросы и реплики на ирландском, как делал и я в этих лавках, где отцы и сыновья за кассой, мама сердилась, что я говорю по-французски, ее злило, что сын так невоспитанно ведет себя с ласковыми, любезными мужчинами, которые всего-то хотели включить меня в свою беседу, а я хотел быть таким же, как французы в кафе, мимо которого я проходил каждое утро по пути в школу, среди них был и мой отец, он сидел, облокотившись сбоку на стойку, смотрел на улицу, утренний кофе под рукой, сигарета свисает из уголка рта, он приветствовал проходивших знакомых: кивок, взмах рукой, «доброе утро», делил их тем самым по степени близости: знакомый, сосед, друг. Мне он махал. Своему сыну-полуфранцузу. Маме кивал. Жене-нефранцуженке, с которой скандалил по вечерам, после работы. По поводу ее готовки, одежды, запаха, любимых книг, кричал, что ему стыдно показывать ее друзьям, родным — как она одевается, как она говорит, как от нее пахнет, из-за нее ему на почте не продвинуться по службе, не получить повышения, вместо этого руководящие должности отдают желторотым трусам, которые остались дома и женились на француженках, пока он воевал, желторотым трусам, которые долезли до больших должностей, обзавелись жирными машинами, жирными зарплатами, разжирели, возомнили о себе, наплевать им на солдата-орденоносца, наплевать, хотя все они должны ползать перед ним на коленях и благодарить его за служение родине, он жизнью рисковал, усмиряя этих алжирских дикарей, этих вонючих кочевников, которые вылезли из пустыни и подавай им независимость от Франции, хотя именно Франция асфальтировала им
дороги, учила их детей, строила их города, их ратуши, школы, больницы, дома, проводила водопровод, канализацию. Все там построено Францией. Орет в полный голос. На нее. На меня. Заходится. До прихода французов там ничего не было, ничего, даже сортиров, гнев его прижимает меня к полу, ровно на полпути от него за кухонным столом и мамой у раковины, она моет посуду, ее бесстрастный взгляд велит мне держать язык за зубами, не рассказывать про отцов и сыновей за кассами, про то, что я учу арабский, про алжирца, который преподает мне грамматику, историю и политику, молчать про занятия дважды в неделю, о которых отец не знает — мама следит, чтобы мы возвращались домой раньше семи, возвращались раньше него, чтобы к его приходу никакого зимнего холода на нас, на наших пальто, на нашей коже, ужин готов, стол накрыт к семи, когда он войдет в квартиру, брызгая желчью, ее бесстрастный взгляд велит мне стоять тихо, пока он снова с ней скандалит, с подстилкой для всего города, которая ложилась под всех солдат без разбору, приманивала француза на свою красоту, француза-придурка, который на нее западет и вытащит ее из этой страны, этой выгребной ямы.
Я этим идиотом и оказался, орал он. Придурком, который ползал у тебя между ног. Я оказался этим сосунком. Которого ты всосала. Таким до сих пор и остался, так до сих пор и живу, впереди ничего, женат на шлюхе из страны — выгребной ямы.
Мне нужно делать уроки, говорил я, шел к себе в комнату и садился за уже выученные уроки.
Вечером пятницы, десятого августа, Уильям Артур Макгро сидит в пабе. Протестант, живет неподалеку от Гарваха, деревни в Южном Дерри. Двадцать девять лет, укладчик кирпича. Трое его братьев состоят в Полке обороны Ольстера. Еще один брат — охранник в тюрьме.
Он соглашается на предложение подбросить его до дома. Машина останавливается перед домом. Он выходит, один из пассажиров что-то кричит ему в спину. Он оборачивается и получает шесть пуль в лицо, грудь и торс.
Отец находит его мертвым на крыльце.
Марейд принесла выстиранную одежду Ллойду в коттедж. Положила на кухонный стол, полистала его книги — Джеймс ушел на утесы, англичанин сидел в будке. Отыскала книгу про Гогена, открыла и тут же застряла, буквально задохнувшись от жизненной силы его работ, его женщин, их тел, отсутствия у них стеснения, пусть художник смотрит, пусть рисует. Она поудобнее положила книгу на стол, поворачивала страницу за страницей, разглядывала картины, рисунки, изумлялась желтому, оранжевому, синему, розовому, красному, синей траве и желтому небу. Долистала до конца, начала заново. Положила книгу на полку, а на следующее утро взяла ее с собой в будку, разбудила Ллойда, хотя свет снова был серым. Заварила чай, пока он одевался и разводил огонь. Они сидели рядом перед горящим торфом, рассматривали картины, погружались в их тепло, которое сливалось с теплом от печки, от чая.
Он посмотрел в окно.
Свет нынче лучше, Марейд.
Go maith. Хорошо.
Он снял матрас с кровати. Она разделась, легла, частично накрылась простыней.
Лучше, пожалуй, встаньте, сказал он.
Она уперлась ладонями в пол, встала. Он указал на ее трусики — белый хлопок, посеревший от стирок, от многолетней носки.
Они не подходят, сказал он.
Вытряхнул подушку из наволочки. Протянул наволочку ей.
У меня руки холодные, предупредил он. Обернул наволочку ей вокруг бедер, заправил в трусики.
Не ахти, сказал он. Но сойдет.
Она качнула головой.
Нет. Не так.
Поворошила свою одежду, достала зеленый шарф. Обернула им бедра. Он захлопал в ладоши.
Замечательно, сказал он.
Опустил ладони ей на бедра, слегка повернул, так, чтобы правое бедро было к нему ближе, чем левое. Завел ее руки вверх.
Как будто вы срываете с дерева яблоки, Марейд. Она потянулась вверх. Он начал рисовать.
картины острова: женщина, срывающая яблоко, в духе гогена
Поднимите голову, Марейд. Смотрите на яблоко.
Она закинула голову.
Ева в райском саду, сказал он.
Она потрясла головой.
Nf thuigim.
Ева. Сад. Яблоко.
Она улыбнулась.
Tuigim. Поняла.
Посмотрела вверх на свои ладони, красные, потрескавшиеся от воды, отслоившаяся кутикула, местами потертости, ссадины, волдыри, крем для рук в пожелтевшей ванне в конце каждого дня как мертвому припарка, мне нужен лосьон, который бы заживлял, проникал в кожу, как вот он сейчас туда проникает своим карандашом, глубже прежнего, и дышит тяжелее, чем раньше, и взгляд более сосредоточенный.
Поднимите руки повыше, Марейд.
Она потянулась вверх.
Но локти не разгибайте.
Она согнула локти.
Вот так. Замечательно. Спасибо.
Проникает. Вторгается. Глубже и глубже. И я хочу ее ему отдать, Лиам. Пусть отыщет ее. Эту мою особенную вещь. Правда, я не знаю, что это такое. Только что она есть. Где-то. Глубоко, под мякотью моих грудей, живота, промежности. Я хочу, чтобы он извлек наружу эту вещь, вещь, которая и есть я, она под красотой, которую все видят, она глубже, дальше того, что видит мама, что видит Джеймс, что видит Франсис, что видит Джей-Пи, что Джей-Пи думает, что видит, ближе к тому, что видел ты, Лиам, столько лет назад, ты видел подлинную меня, какой я была тогда, я хочу, чтобы ее извлекли наружу, запечатлели и увезли. Далёко отсюда.
Он бросил в печь три куска торфа, чтобы Марейд не покрывалась гусиной кожей.
Еще десять минут, Марейд.
Она кивнула, хотя руки ныли.
Далёко отсюда есть белые стены лондонской галереи, мужчины и женщины, с белым вином, красным вином, джин-тоником с долькой лимона задерживаются передо мной, новым образом художника, его объектом, прекрасным существом, которое он извлек на свет на далеком ирландском острове, в месте настолько оторванном от цивилизации, что пришлось идти туда на веслах через океан в самодельной лодке, и он думал, что в конце этого опасного путешествия ждут его только дряхлые старухи с их беззубыми стариками, а вместо этого обнаружил там красоту, молодую спящую женщину, Еву в саду, женщину сидящую, лежащую, женщину после дождя, и все они, эти многоумные жители и жительницы Лондона, поднимут тост в честь него, в честь его храбрости, несгибаемости, расцелуют его в щеки, пожмут ему руку, великий художник, великий английский художник, великий английский автор портретов ирландских женщин, в работах его запечатлена экзотическая духовность Ирландии, это я тянусь к его придуманному яблоку, там мои груди, живот, серебристые шрамы — ведь я вынашивала сына — вытягиваются вслед за мной. Он открыл новую страницу.
картины острова: женщина, срывающая яблоко.
Зарывайтесь поглубже, мистер Ллойд, хотя они осатанеют от злости, Франсис и моя мать, сожрут меня за то, что я стою вот так перед вами, перед англичанином. Стоишь в одних трусах, Марейд, задрала руки к ненастоящему яблоку. Да как ты могла? Лечь, завернуться в простыню, закрыть глаза, такая уязвимая во сне, но тебе поклоняется художник, смотрит, как ты спишь, под простынкой, это еще туда-сюда, на это мы можем закрыть глаза, как вот закрываем их на вас с Джей-Пи, но стоять вот так вот, с шарфом в трусах, это совсем другое дело, Марейд. Стоять так для англичанина, для зрителей-англичан, это уже ни в какие ворота, Марейд.
Он швырнул блокнот на пол. Потом карандаш. Встал.
Готово, сказал он. Спасибо.
Она нагнулась, стала переворачивать страницы, глядя на себя его глазами.
Хорошо, сказала она.
А будет великолепно, Марейд.
Она перевернула еще несколько страниц.
Пока нет, сказала она. Не готово.
Он покачал головой.
Согласен. Не готово. Это пока не вы.
Она собрала одежду, принялась одеваться. Он поставил воду на огонь.
Выпьете чаю? — спросил он.
Выпью.
Она села на стул, чтобы натянуть колготки. Ллойд засвистел.
Она вышла, он следом, протянул ей чашку. Они стояли рядом, снова смотрели на утреннее море, утренних птиц.
Может, эта картина окажется моей лучшей, Марейд.
Та athas orm, сказала она.
Что это значит?
Я довольна, сказала она. Но пока не готово. Она вернула ему чашку.
Спасибо, что пришли нынче утром, Марейд. Она повернулась к деревне.
Завтра, сказала она. Здесь.
Он рассмеялся.
Да, Марейд. Завтра. Здесь.
Она пошла прочь от него. Он крикнул ей вслед.
Скажите Джеймсу: пусть мне сообщит, когда Михал вернется.
Она помахала ему.
Мне нужно с ним поговорить. С Михалом.
Она зашагала дальше по мысу, по росистой траве, сквозь полосы свежесплетенной паутины, блестевшей под утренним солнцем. Выпустила кур, заглянула в курятник собрать яйца — были теплые, были уже остывшие. Подобрала подол кардигана, сложила яйца туда, двенадцать яиц в шерстяной кошелке из ромбов и косичек, утренний воздух холодит живот.
Поздновато ты, Марейд.
Забрела дальше, чем думала, сказала она.
Бан И Нил фыркнула.
Забредешь еще дальше — кувырнешься в море.
Потеряла счет времени.
Накрывай на стол, Марейд. Режь хлеб.
Двенадцать яиц сегодня, мам.
Хоть куры ведут себя как положено.
Марейд выудила яйца из кардигана, сложила в деревянную миску.
Курочки у нас молодцы.
Бан И Нил налила воды в чайник.
Ты англичанина видела?
Нет. Я на другой стороне была.
И как прогулялась?
Очень сегодня свет красивый, мам. Красиво ло жится на море.
Бан И Нил поставила чайник на стол.
Ты прямо как этот англичанин заговорила.
Марейд пожала плечами.
Джей-Пи скоро придет, сказала она.
Как всегда, голоднющий, сказала Бан И Нил. Ест он много, сказала Марейд.
А на теле ни жиринки.
Верно.
Кожа да кости. А больше ничего.
Совсем ничего, мам.
Марейд расставила тарелки, миски, чашки, разложила приборы. Развернула хлеб, принялась нарезать, сперва белый, потом черный. Принесла масло, варенье, молоко, позвала Джеймса. Он вышел к столу одетый, но взъерошенный, на шее мазки краски. Марейд послюнила палец, стала оттирать краску. Он отстранился.
Да ладно, мам. Мне не мешает.
Мыться нужно как следует.
А толку? Я же снова запачкаюсь.
Массон сел на свое обычное место, рядом с Джеймсом, напротив Марейд. Бан И Нил поставила на стол четыре миски с кашей. Они принялись за еду.
Какие на сегодня планы, Шимас?
Меня зовут Джеймс, и планов у меня нет.
А у вас, Джей-Пи? — спросила Бан И Нил. Поработаю, потом погуляю вдоль утесов.
Вы бы сходили к мистеру Ллойду, сказал Джеймс. Я сегодня не в настроении скандалить, Шимас.
Марейд разлила чай, глотнула.
Аты в порядке, Марейд? Ты сегодня бледная. Нормально. Просто устала.
Марейд у нас вечно усталая, сказала Бан И Нил.
Поздно ложится, рано встает.
Наверное, в этом все дело, сказала Марейд.
А какой там прогноз, Бан И Нил?
Сегодня все путем, Джей-Пи, но к концу недели
погода испортится. Думаю, Михал и Франсис не сегодня завтра вернутся.
Марейд собрала пустые миски, использованные ложки.
Когда вернется Михал, нужно будет позвать мистера Ллойда.
Почему?
Он с ним поговорить хочет.
Ты откуда знаешь?
Он сам сказал.
Когда?
Она ушла в заднюю кухоньку, к раковине, француз вернулся в коттедж, за рабочий стол, Джеймс отправился в мастерскую, работать за мольбертом. Пятая его картина для выставки. Портрет трех женщин, мать справа с вязаньем, бабушка в середине с чайником, прабабушка слева со своей трубкой. «Мnа па heireann». Ирландские женщины. В духе Рембрандта. Они смотрят на меня, как члены Гильдии суконщиков, красный на юбках, черный на груди, на головах темные платки, впрочем, у мамы голова непокрыта. Все трое вглядываются в меня, единственного мужчину в доме, да и он скоро уедет, рванет жить в свое удовольствие, жизнью, которая с их жизнью не имеет ничего общего, в которой не нужно добывать пищу, готовить пищу, есть, спать, просыпаться для того же самого, все дни на одно лицо, застрять навеки на серой скале, повторение цикла, снова и снова, опять и опять. Я уеду. Уеду от молодой вдовы из островных, пожилой вдовы из островных, старой вдовы из островных, от трех вдов из островных, одна вяжет, другая пьет чай, третья курит трубку. И все ждут. Ждут, когда мужья их выползут на берег моря. И жизнь пойдет дальше. Михал и Франсис прошли мимо окон мастерской, в руках коробки, следом женщины. Франсис заглянул внутрь, постучал в окно. Поманил Джеймса. Джеймс качнул головой. Франсис постучал громче. Джеймс вздохнул, положил кисть и направился на кухню. Франсис поднял повыше две книги, одну про рисунок, другую про европейское искусство.
Это, надо думать, тебе, Джеймс.
Джеймс кивнул.
Про рисунок мне.
Франсис замер, так и не опустив книги.
Только одна?
Джеймс взял книгу про рисунок.
А кому же вторая?
Марейд шагнула поближе.
Вторая мне, сказала она.
Франсис рассмеялся.
Тебе?
Да, Франсис. Мне.
Франсис открыл книгу.
Зачем это тебе такая книга?
Дай мне ее, Франсис.
Да ты в этом ничего не понимаешь, Марейд. Он стал переворачивать страницы, медленно, одну за другой.
Там голые женщины есть, Марейд.