Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

— не расстраивайся, — говорю я, — может, у нее все трусики засраны.

— но такие я и люблю.

— любишь их нюхать?

— конечно.

— тогда извини, вечерок для тебя не самый удачный.

подбегает еврей.

— поехали в аптеку Шваба! — орет он.

— ради бога, не надо, — говорю я, мы садимся в машину, и немец, естественно, вновь доказывает, что умеет возить нас рядом со смертью, потом мы уже не в горах.

все в Лос-Анджелесе этим занимаются: точно у них шило в жопе, носятся за тем, чего нет и в помине, в сущности, это страх перед самим собой, в сущности, это страх одиночества, я же испытываю страх перед толпой, толпой людей с шилом в жопе; людей, которые читают Нормана Мейлера, ходят на бейсбол, подстригают и поливают газоны и копаются с совочком в саду.

немец едет к Швабу, ему хочется нюхать.

* * *

на востоке есть один симфонический оркестр, дирижер преуспевает, исполняя то, что я бы назвал Темами для Новичков, именно эти музыкальные выжимки и доставляют удовольствие почти всем новичкам в области классической музыки, но человек, наделенный хотя бы минимальной восприимчивостью, не может слегка не прихворнуть после четвертого или пятого прослушивания этих пьесок для начинающих, и все-таки упомянутый оркестр неделю за неделей пичкает публику одним и тем же, а публика состоит из людей средних лет, и я понятия не имею, откуда они взялись и что препятствовало их умственному развитию, однако, прослушав эти упрощенные, общеизвестные и немного слащавые пьески, они, и вправду полагая, будто услыхали нечто новое, великое и глубокое, вскакивают с мест и орут: «БРАВО! БРАВО?» — то есть делают именно то, что, по слухам, положено делать, дирижер выходит вперед и отвешивает поклон за поклоном, а потом просит оркестр встать, непонятно только одно: знает дирижер о том, что он надувает публику, или он тоже умственно отсталый?

вот те произведения, которые особенно любит исполнять этот дирижер и которые я включил бы разве что в программу начальной музыкальной школы: «Парижская жизнь» Оффенбаха, «Болеро» Равеля, увертюра Россини «Сорока-воровка», сюита «Щелкунчик» Чайковского (упаси нас нечистый!), «Кармен» Визе или части из оной, «Мексиканский зал» Копленда, «Танец с треуголками» де Фальи, «Торжественный марш» Эдгара, «Рапсодия в голубых тонах» Гершвина (дважды упаси нас нечистый!), и еще многие другие, которые в данный момент просто не приходят мне в голову…

но дайте только упомянутым слушателям соприкоснуться с этой элементарной слащавостью, и они превратятся в безобидных полоумных макак.

а по дороге домой вы наблюдаете примерно такую сценку, старик лет пятидесяти двух, владелец трех мебельных магазинов, ощущающий в себе интеллект:

— ей-богу, надо отдать должное этому……, вот человек, который действительно разбирается в музыке! он действительно заставляет ее почувствовать!

жена:

— да, у меня всегда такой духовный подъем! кстати, где мы сегодня ужинаем — дома или в ресторане?

* * *

конечно, о вкусах не спорят, как и об отсутствии таковых, кому пизденка, а кому и ручная работенка, я не понимаю популярности Фолкнера, бейсбола, Боба Хоупа, Генри Миллера, Шекспира, Ибсена, пьес Чехова. Дж. Б. Шоу вызывает у меня непрерывную зевоту, и Толстой тоже. «Война и мир» — крупнейшая неудача со времен гоголевской «Шинели». о Мейлере я уже говорил. Боб Дилан, по-моему, явно переигрывает, тогда как Донован, кажется, наделен подлинным вкусом, я просто не понимаю, в боксе, профессиональном футболе, баскетболе, похоже, привлекает сила, ранний Хемингуэй был хорош. Дос был грубияном. Шервуд Андерсон весь неплох, ранний Сароян. теннис с оперой оставьте себе, новые автомобили — пропади они пропадом, колготки — брр! кольца, часики — брр! очень ранний Горький. Д. Г. Лоуренс — молодчина. Селин — какие сомнения! яичница — дерьмо. Арто — когда приходит в ярость. Гинзберг — иногда, борьба — что??? Джефферс — конечно, и так далее, и так далее, сами знаете, кто прав? разумеется, я. а как же иначе!

* * *

мальчишкой я ходил на так называемый авиационный праздник, там демонстрировали высший пилотаж, воздушные гонки, прыжки с парашютом, помню, особенно хорош был один трюкач, на крючке, у самой земли, вешали носовой платок, а он, очень низко пролетая на своем стареньком немецком «фоккере», подбирал крылом платок вместе с крючком, потом он делал «бочку», опускаясь почти до самой земли, он отлично управлял своим самолетом, но лучше всего были воздушные гонки — для детей, а может, и для всех прочих, — столько крушений! все самолеты были разной конфигурации и весьма странные с виду, ярко раскрашенные, и они падали, падали, падали, падали, это было страшно интересно, моего приятеля звали Фрэнк, ныне он заседает в одной из судебных инстанций.

— эй, Хэнк!

— что, Фрэнк?

— пойдем со мной, мы идем под трибуну.

— отсюда можно женщинам под платье заглядывать.

— да?

— ага, смотри!

— боже!

трибуна была сколочена из досок, и сквозь щели все было видно.

— эй, а на эту погляди!

— вот это да!

Фрэнк ходил туда-сюда.

— тсс! вон там!

я подошел.

— ага.

— смотри, смотри! я вижу мохнатку!

— где? где?

— да вот же, смотри, куда я смотрю!

мы стояли и смотрели на ту штуковину, мы смотрели на нее очень долго.

потом мы вышли оттуда и стали досматривать праздник.

за дело взялись парашютисты, они старались приземлиться поближе к кругу, нарисованному на земле, им это не очень-то удавалось, потом один малый прыгнул, а парашют у него раскрылся не полностью, в нем было немного воздуха, поэтому парень падал не так быстро, как падают без парашюта, и за ним можно было уследить, казалось, он дрыгает ногами и дергает руками за стропы, пытаясь их распутать, но у него не получалось.

— кто-нибудь может ему помочь? — спросил я.

Фрэнк не ответил, у него был фотоаппарат, и он делал снимки, многие снимали происходящее, кое у кого были даже кинокамеры.

человек приближался к земле, все еще пытаясь распутать стропы, когда он упал, видно было, как его отбросило от земли, его накрыл парашют, дальнейшие прыжки отменили, авиационный праздник почти подошел к концу.

это было нечто особенное, все эти крушения, парашютист и мохнатка.

домой мы ехали на велосипедах и всю дорогу только об этом и говорили.

жизнь представлялась стоящей штукой.

Заметки по поводу чумы

чума, pest, сущ. (фр. peste от лат. pestis, чума, моровая язва, зараза, отсюда «чумовой», «заразный», то же, что «разрушение», «гибель», «погибель»): моровая язва, чума бубонная, смертельное эпидемическое заболевание; что-либо пагубное, очень вредное; вредный или злой человек.

в некотором смысле чума — существо высшее по сравнению с нами: он знает, где и как нас найти, — чаще всего в ванне, во время половых сношений или во сне. кроме того, ему не составляет труда застать вас в сортире в самый разгар опорожнения кишечника, если он уже на пороге, вы можете кричать: «боже мой, подожди минутку, какого черта, подожди минутку!» — однако звучащие в человеческом голосе нотки страдания лишь распаляют чуму — его стук, его звонок делаются еще более возбужденными, как правило, чума и стучит, и звонит, вам приходится его впустить, а когда он уйдет — наконец-то, — вы заболеете и сляжете на неделю в постель.

чума не просто ссыт вам в душу — он еще и проявляет незаурядную способность оставлять свою желтенькую мочу на сиденье вашего унитаза, причем оставлять таким образом, что невооруженным глазом ее трудно заметить; о ее наличии вы не будете подозревать до тех пор, пока туда не сядете, пока не станет слишком поздно.

в отличие от вас, чума располагает уймой времени и может спокойно морочить вам голову, причем все его представления прямо противоположны вашим, но об этом он никогда не узнает, поскольку непрерывно говорит, и даже когда вы улучите момент, чтобы выразить несогласие, чума вас не услышит, он и вправду никогда не слышит ваш голос, для него это всего лишь ничего не значащая, неуместная пауза, после которой он возобновляет свой монолог, а пока чума продолжает, вы не перестаете удивляться тому, какому вообще удалось сунуть в вашу душу свое грязное рыло, чума также прекрасно осведомлен о том, в какое время вы обычно спите, и раз за разом звонит вам именно в эти часы, первым делом задавая вопрос: «я тебя не разбудил?» — или же он подкрадывается к вашему дому и, видя, что все шторы задернуты, тем не менее стучит и звонит — исступленно, в исступлении оргазма, если вы не открываете, он орет: «я знаю, что ты дома! я же вижу твою машину!»

несмотря на то что эти разрушители не имеют ни малейшего представления о вашем мыслительном процессе, они все-таки чувствуют вашу к ним неприязнь, и это, в свою очередь, тоже их распаляет, они также отдают себе отчет в том, что вы человек определенного склада, то есть предпочитаете страдать, лишь бы не причинять боли другому, поэтому все они благоденствуют за счет высших проявлений человеколюбия; они знают, где можно как следует поживиться.

чума всегда напичкан пресным стандартным вздором, который он принимает за собственные мудрые сентенции, вот некоторые из его любимых высказываний:

«не бывает так, чтобы ВСЕ оказывалось плохим, вот ты говоришь, что все полицейские плохие, но это не так. я встречал и хороших, бывают и хорошие полицейские».

вам никогда не удастся объяснить ему, что, надев полицейскую форму, человек становится платным защитником нынешнего положения вещей, его задача — проследить, чтобы все оставалось так, как есть, если вам нравится то, как обстоят нынче дела, тогда все копы — хорошие копы, если вам не нравится то, как обстоят нынче дела, тогда все копы — плохие копы, бывает и так, что ВСЕ оказывается плохим, но чума насквозь пропитан этими путаными и примитивными философскими основами и ни за что от них не откажется, будучи лишен способности мыслить, чума примазывается к людям — неумолимо, раз и навсегда.

«мы не осведомлены о том, что происходит, у нас нет подлинных решений проблем, мы должны доверять нашим руководителям».

эту дикую ахинею я даже не намерен комментировать, мало того, поразмыслив, я решил не приводить больше высказываний чумы, поскольку начинаю заболевать.

ну так вот. чума не обязательно должен быть субъектом, знающим ваше имя или местонахождение, чума везде и всегда готов поразить вас своим ядовитым, вонючим смертоносным лучом, помню один замечательный период, когда мне везло на скачках, я был в Дель-Маре и ездил на новой машине, каждый вечер после скачек я выбирал себе новый мотель и, приняв душ и переодевшись, садился в машину и ехал вдоль побережья в поисках места, где можно хорошо поесть, под местом, где можно хорошо поесть, я подразумеваю место, где не слишком много народу и подают хорошую еду. эти вещи кажутся несовместимыми, то есть там, где хорошая еда, должен быть и народ, но, как и всякая мнимая истина, эта истина совсем не обязательно соответствует действительности, бывает, толпа собирается там, где подают явные отбросы, вот я и странствовал каждый вечер, разыскивая место, где подают хорошую еду, но не переполненное сводящим с ума народом, это отнимало некоторое время, в один из вечеров, прежде чем обнаружить цель, я катался часа полтора, поставив машину, я вошел туда, я заказал вырезку по-нью-йоркски с жареным картофелем и прочее, а пока не принесли еду, сидел и пил кофе, ресторанчик был совершенно пуст; вечер был чудесный, и тут, одновременно с появлением моей нью-йоркской вырезки, открылась дверь и вошел чума, правильно, вы угадали, в заведении было тридцать два табурета, но он НЕ МОГ не занять табурет рядом с моим и не затеять с официанткой беседу о своем жареном пирожке, он был настоящей плоской рыбиной, его разговор ножом врезался мне в самое брюхо, гнусная тупая скотина — воздух пропитывался смрадом его души, все и вся разрушавшим, и еще он успешно лез локтем мне прямо в тарелку, чума наделен незаурядной способностью успешно лезть в тарелку локтем, я наспех проглотил нью-йоркскую вырезку, а потом уехал оттуда и так напился, что на другой день пропустил первые три скачки.

чума находится всюду, где бы вы ни работали, всюду, куда бы ни нанимались, я для чумы — лакомый кусочек, некогда я устроился на работу, где был человек, который ни с кем не разговаривал пятнадцать лет. на второй день он проболтал со мной тридцать пять минут, он был абсолютно ненормальный, одна фраза касалась одного предмета, другая — другого, никак с ним не связанного, что, в общем-то, не страшно, только вся эта чушь состояла из разнообразной нуднейшей и злобной вони, там его держали потому, что он был хорошим работником, «по труду и расплата», на каждом месте службы есть по крайней мере один безумец, чума, и все они неизменно находят меня, «тебя любят все психи в заведении» — вот фраза, которую мне приходится выслушивать на одном рабочем месте за другим, она не воодушевляет.

но быть может, станет легче, если все мы осознаем, что каждый из нас хоть изредка да бывал по отношению к кому-нибудь чумой, только мы об этом не знали, черт подери, это страшная мысль, но, скорей всего, верная, и, возможно, она поможет нам выстоять под напором чумы, идеального человека не существует, все мы страдаем всевозможными видами безумия и непотребства, о которых сами не имеем понятия, зато о них имеют понятие все остальные, так разве удержишь нас в рамках?

и все-таки человеком, который принимает меры против чумы, нельзя не восхищаться, под воздействием крутых мер чума съеживается и вскоре уже знает свое место, один мой знакомый, в некотором роде поэт-интеллектуал, веселый, жизнерадостный человек, повесил у себя на входной двери большое объявление, дословно я его не помню, но гласит оно примерно следующее (и отпечатано красивым шрифтом):

«тем, кого это касается: если вы хотите меня видеть, прошу договариваться о встрече по телефону, на необговоренный стук в дверь я не отвечаю, мне необходимо время, чтобы работать, загубить свою работу я не позволю, прошу понять: то, что поддерживает во мне жизнь, улучшит мое отношение к вам, когда мы наконец встретимся при благоприятных обстоятельствах».

от этого объявления я пришел в восторг, я не увидел в нем ни снобизма, ни преувеличенной самооценки, он был нормальным здравомыслящим человеком, и ему хватало чувства юмора и мужества, чтобы сформулировать свои естественные права, впервые я наткнулся на это объявление совершенно случайно и, потаращив на него глаза и послушав, как копошится в доме хозяин, направился к машине и уехал, начало понимания есть начало всего, и в наше время кое-кто из нас уже начал, к примеру, я ничего не имею против массовых любовных сходняков — если только МЕНЯ НЕ ЗАСТАВЛЯЮТ ИХ ПОСЕЩАТЬ, я даже не против любви, но ведь мы говорим о чуме, верно?

даже я, будучи для чумы самой легкой добычей, — даже я однажды предпринял кое-что против чумы, в то время я работал ночами по двенадцать часов, прости меня господи и прости господа господи, и тем не менее один чумовой чума не мог удержаться, чтобы не звонить мне каждое утро около девяти часов, домой я добирался в семь тридцать и после парочки пива обычно ухитрялся уснуть, время он выбирал крайне удачно, и нес одну и ту же идиотскую монотонную околесицу, одно лишь сознание того, что он меня разбудил и слышит мой голос, вызывало у него эйфорию, он покашливал и мяукал, запинался и бормотал.

— слушай, — сказал я наконец, — какого черта ты постоянно будишь меня в девять утра? ты же знаешь, что я всю ночь работаю, двенадцать часов каждую ночь! так какого же черта ты все-таки будишь меня в девять утра?

— я думал, — сказал он, — что ты можешь уйти на ипподром, я хотел перехватить тебя до ухода на ипподром.

— слушай, — сказал я, — первый заезд в час сорок пять, и как, по-твоему, черт подери, я могу играть на скачках, если я работаю ночами по двенадцать часов? как, по-твоему, черт подери, мне удастся все это совмещать? я должен спать, срать, мыться, есть, ебаться, покупать новые шнурки и все такое прочее, неужели ты лишен всякого чувства реальности? неужели ты не понимаешь, что с работы я прихожу совершенно измочаленный? неужели ты не понимаешь, что у меня совершенно не остается сил? я не могу добраться до ипподрома, я даже жопу почесать не в силах, какого черта ты постоянно, каждое утро, звонишь в девять часов?

как говорится, он осип от волнения…

— я хочу перехватить тебя до ухода на ипподром.

все было тщетно, я повесил трубку, потом я взял большую картонную коробку, потом я взял телефон и вдавил его в дно большой картонной коробки, потом я плотно набил треклятую коробку тряпьем, я проделывал это каждое утро, когда приходил, а когда просыпался — все вынимал, чума умер, в один прекрасный день он меня навестил.

— что случилось, почему ты больше не подходишь к телефону? — спросил он.

— когда я прихожу домой, я запихиваю телефон в коробку с тряпьем.

— но разве ты не понимаешь, что, когда ты запихиваешь телефон в коробку с тряпьем, ты символически запихиваешь в коробку с тряпьем и меня!

я взглянул на него и очень медленно и тихо сказал:

— именно так.

с тех пор у нас с ним все пошло по-другому, мне звонил один мой приятель, человек постарше меня, весьма энергичный, но не художник (слава богу), и он сказал:

— Макклинток звонит мне три раза в день, а тебе он еще звонит?

— уже нет.

над макклинтоками смеется весь город, но макклинтокам никогда не понять, что они макклинтоки. каждый макклинток имеет при себе маленькую черную книжечку, заполненную телефонными номерами, и если у вас есть телефон — берегитесь, чума будет насиловать ваш телефон, для начала заверив вас в том, что не звонит в другой город (это не так), а потом он начнет (она начнет) вливать в ухо оторопевшего слушателя свою нескончаемую ядовитую трепотню — эти чума-макклинтоки способны говорить часами, и хотя вы пытаетесь не слушать, не слушать почти невозможно, и вы испытываете к бедолаге на другом конце мучителя-провода нечто вроде комического сострадания.

быть может, когда-нибудь мир будет построен, перестроен, так, что благодаря хорошей жизни и отсутствию трудностей чума перестанет быть чумой, существует теория о том, что чуму производят на свет вещи, которых быть не должно, плохое правительство, загрязненный воздух, набившая оскомину ебля, мать с деревянной рукой, отец, который некогда любил совать себе в анус проволочные мочалки для кастрюль, и так далее, сложится ли когда-нибудь такое утопическое общество — никому не известно, но на данном этапе нам приходится сталкиваться с вредными продуктами деятельности рода людского: полчищами голодных, черно-белыми и красными, дремлющими бомбами, любовными сходняками, хиппи, не совсем хиппи, Джонсоном, тараканами в Альбукерке, скверным пивом, триппером, трусливыми передов1щами, всякой-превсякой всячиной и чумой, чума все еще с нами, я живу сегодня, а не завтра, моя Утопия предусматривает НЕМЕДЛЕННОЕ устранение чумы, и мне бы очень хотелось послушать ваш рассказ, я уверен, что каждый из нас вынужден терпеть одного-двух макклинтоков. возможно, своими историями о чуме-макклинтоке вы сумеете меня рассмешить, кстати, боже мой, я кое-что вспомнил!!!!! Я НИКОГДА НЕ СЛЫШАЛ, ЧТОБЫ ХОТЬ ОДИН МАККЛИНТОК СМЕЯЛСЯ!!!

подумайте об этом.

подумайте о любом чуме, которого когда-либо знали, и спросите себя, рассмеялся ли он хоть разок, слышали вы когда-нибудь, как он смеется?

господи, подумать только, я и сам нечасто смеюсь, я могу смеяться лишь в полном одиночестве, интересно, может, все это я писал о себе? о чуме, зачумленной чумой? подумать только! целая чумовая колония — извивающаяся, вонзающая друг в друга ядовитые зубы и занимающаяся содомией, содомией?? закурим-ка лучше «Честерфилд» и обо всем позабудем, увидимся утром, поласкаем сиськи кобры в коробке с тряпьем.

привет, я вас, случаем, не разбудил? гм-гм, кажется, нет.

Неудачный полет

вы задумывались когда-нибудь над тем, что ЛСД и цветной телевизор стали доступны нам почти одновременно? появляется масса результатов экспериментов с цветом, и что мы делаем? одно объявляем вне закона, а с другим не знаем, как разъебаться. конечно, в руках нынешних хозяев телевидение бесполезно; тут и спорить, в общем-то, не о чем. а недавно я прочел о полицейской облаве, во время которой предполагаемый изготовитель галлюциногенного наркотика якобы швырнул в лицо агенту сосуд с кислотой, и это очередная чушь, существует несколько причин запрещения ЛСД, ДМТ, СТП: они могут навсегда лишить человека рассудка — но рассудка можно лишиться и от сбора свеклы, закручивания болтов на заводе «Дженерал моторc», мытья посуды или преподавания английского в одном из местных университетов, объяви мы вне закона все, что сводит человека с ума, исчезли бы все составляющие социальной структуры: брак, война, автобусное сообщение, скотобойни, пчеловодство, хирургия — все, что ни назови, свести человека с ума может все, что угодно, поскольку общество сооружено на фальшивых опорах, до тех пор, пока мы не выбьем из-под него весь фундамент и не построим его заново, сумасшедшие дома так и будут оставаться незамеченными, а предложенные нашим добрейшим губернатором сокращения в бюджетах сумасшедших домов я рассматриваю как намек на то, что люди, сведенные обществом с ума, не вправе рассчитывать ни на помощь, ни на лечение со стороны общества, особенно в эпоху инфляции и безумных налогов, эти деньги с большей пользой можно потратить на строительство дорог, а то и вовсе раздать неграм, чтобы те не вздумали спалить наши города, и у меня родилась великолепная идея: почему бы не убивать душевнобольных? подумать только, какая вышла бы экономия! даже сумасшедший слишком много ест и нуждается в месте для ночлега, к тому же эти ублюдки просто отвратительны: они истошно вопят, размазывают по стенам собственное говно и все такое прочее, все, что нам понадобилось бы, — это немногочисленная медицинская комиссия для принятия решений да парочка симпатичных медсестер (или медбратьев) для помощи психиатрам в проведении вне лечебных сексуальных мероприятий.

итак, вернемся как бы к ЛСД. если правда, что чем меньше получаешь, тем больше рискуешь — допустим, при сборе свеклы, — правда и то, что чем больше получаешь, тем больше рискуешь, любой непростой эксперимент — живопись, сочинение стихов, ограбление банков, занятие диктаторского поста и так далее — приводит человека в такое состояние, при котором опасность и чудо неразрывны, как сиамские близнецы, вы нечасто ходите по краю пропасти, но когда ходите, жизнь становится страшно интересной, весьма приятно спать с чужой женой, но в один прекрасный день вы понимаете, что вас того и гляди застукают, от этого вы лишь получаете еще большее удовольствие, наши грехи изобретаются на небесах, дабы мы оказались в собственном аду, в коем явно нуждаемся, проявите к чему-нибудь незаурядные способности, и вы наживете личных врагов, чемпионов освистывают; толпа жаждет увидеть их битыми и низвергнутыми в ее собственный чан с дерьмом, круглых дураков редко убивают из-за угла; победителя могут пристрелить из заказанной по почте винтовки (как гласит легенда) или из его собственного дробовика в маленьком городе вроде Кетчума. или как в случае с Адольфом и его шлюхой, когда Берлин покатывался со смеху над последней страницей их истории.

ЛСД тоже может довести до отключки, поскольку для прилежных экспедиторов не годится, плохую кислоту можно сравнить с плохой шлюхой: она тоже может выбить из седла, а в свое время был самогонный бум, спрос на «домашний джин», на черных рынках отравы закон сам порождает болезнь, но в сущности, причиной большинства неудачных полетов становится сам индивид, заблаговременно вышколенный и отравленный обществом, если человека заботят квартирная плата, взносы за машину, табельные часы, университетское образование ребенка, двенадцати долларовый обед для любовницы, мнение соседа, вставание при подъеме флага или дальнейшая судьба Бренды Старр, таблетка ЛСД, скорей всего, сведет его с ума, ведь в некотором смысле он уже душевнобольной и в русле общества удерживается лишь с помощью наружных решеток да молотков однообразия, которые делают его равнодушным к любому индивидуалистическому мнению, для полета требуется человек, еще не посаженный в клетку, еще не заебанный могучим Страхом, который движет всем обществом, к несчастью, большинство людей склонно переоценивать свои достоинства в качестве независимых и свободных индивидов, и ошибкой поколения хиппи является призыв не доверять ни одному человеку старше тридцати, тридцатилетний возраст еще ни черта не значит, большинство схвачено и вышколено, причем окончательно, уже к семи или восьми годам, многие молодые ВЫГЛЯДЯТ свободными, но это всего лишь химическое состояние тела и энергия, а не реальное состояние духа, свободных людей ВСЕХ возрастов я встречал в самых неожиданных местах — они были и швейцарами, и автомобильными ворами, и мойщиками машин, встречал я и нескольких свободных женщин — главным образом медсестер и официанток, — и тоже ВСЕХ возрастов, свободная душа встречается редко, но узнаешь ее тотчас же — в основном потому, что хорошо, очень хорошо чувствуешь себя, когда оказываешься рядом с таким человеком.

в элэсдэшном полете возникают вещи, которые не подчиняются никаким правилам, в нем возникают вещи, которых нет в учебниках и по поводу которых нельзя направить протест члену муниципального совета, травка всего лишь делает более сносным существующее общество; ЛСД — это иное общество внутри самого себя, если вы социально ориентированный тип, вероятно, вы сможете определить ЛСД как «галлюциногенный наркотик» — это простейший способ отказаться от него и обо всем позабыть, однако галлюцинация, ее толкование зависят от вехи, с которой вы начинаете действовать, что бы с вами в это время ни происходило, происходящее и вправду становится реальностью — это может быть и фильм и сон, и половые сношения, и убийство, и превращение в жертву убийства, и поедание мороженого, разве что обману поддаешься позднее, что происходит, то происходит, галлюцинация — это всего лишь словарное слово, одна из общественных опор, когда человек умирает, для него это сама реальность; для других — всего лишь несчастье или то, с чем следует поскорее разделаться, обо всем заботится «Форест лон». когда мир начинает признавать, что ВСЕ части составляют целое, тогда у нас может появиться шанс, все, что видит человек, — реально, это появилось не благодаря какой-то внешней силе, это существовало до его рождения, не вините его в том, что он видит это сейчас, и не вините его в том, что он сходит с ума, ведь педагогическим и духовным силам не хватило мудрости объяснить ему, что экспериментированию нет конца и что все мы должны стать кусочками дерьма в плотном кольце азбучных истин, и больше никем, причина неудачного полета — не ЛСД. это ваша мать, ваш президент, соседская девчонка, мороженщик с грязными руками, дополнительный курс алгебры или испанского, это зловоние нужника в 1926 году, это человек с длинным носом после того, как вам сказали, что длинные носы уродливы; это слабительное, это Бригада имени Абрахама Линкольна, это шоколадки «Тутси» и «Туте и Каспер», это лицо Франклина Рузвельта, это лимонные леденцы, это десятилетняя работа на фабрике и увольнение за пятиминутное опоздание, это старая мымра, преподававшая американскую историю в шестом классе, это ваш сбитый машиной пес, а потом карта, которую вам никто не смог правильно начертить, это список в тридцать страниц длиной и в три мили высотой.

неудачный полет? вся эта страна, весь этот мир совершает неудачный полет, дружище, но если проглотишь таблетку, тебя арестуют.

я до сих пор сижу на пиве — в основном потому, что в сорок семь в меня вцепились железной хваткой, я был бы круглым дураком, если бы решил, что уже ускользнул от всех расставленных мне сетей.

думаю, Джефферс выразил очень хорошую мысль, когда сказал примерно так: берегитесь капканов, друзья, их слишком много, говорят, даже Господь попался в капкан, когда однажды шел по земле, впрочем, нынче кое-кто из нас не совсем уверен, что это был именно Господь, но кем бы он ни был, он знал неплохие фокусы, правда, похоже, слишком много болтал, слишком много болтать может каждый, даже Лири. или я.

сегодня холодный субботний день, и солнце уже клонится к закату, куда вы деваете вечера? будь я Лайзой, я бы расчесывал волосы, но я не Лайза, ну ладно, у меня есть старый «Нэшнл джиографик», и страницы блестят, как будто что-то действительно происходит, конечно, это не так. в этом здании всюду пьяные, целый улей пьянчуг под конец, под окном ходят жены, произнеся, прошипев довольно избитое и ласковое словцо типа «черт», я выдергиваю из машинки эту страницу, она ваша.

«В моем супе печенье в форме зверюшек»

Я вышел из длительного запоя, в течение которого лишился малозначительной работы, комнаты и (возможно) рассудка. Переночевав в подворотне, я вышел на солнечный свет, проблевался, пять минут переждал, а потом прикончил остаток вина из бутылки, которую обнаружил в кармане пальто. Я пустился в путь через город, без всякой цели. Пока я шел, мне казалось, будто некая доля вещей обретает смысл. Конечно, это было не так. Но и там, в подворотне, мне вряд ли стало бы легче.

Какое-то время я шел, насилу соображая. В голове у меня копошились смутные мысли о прелестях голодной смерти. Мне хотелось лишь подыскать местечко, чтобы улечься и ждать. Я не испытывал ненависти к обществу, поскольку не имел к нему отношения. С этим фактом я смирился давным-давно.

Вскоре я оказался на окраине города. Дома стояли уже не так близко друг к другу. Появились поля и небольшие фермы. Я был не столько голоден, сколько болен. Стало жарко, я снял пальто и перекинул его через руку. Мне захотелось пить. Нигде не было ни малейшего признака воды. От падения прошлой ночью лицо мое было в крови, волосы растрепались. Смерть от жажды в число легких смертей, в моем представлении, не входила; я решил попросить стакан воды. Миновав первый дом, который почему-то показался мне неприветливым, я направился дальше, к очень большому трехэтажному зеленому дому, окруженному вьющимися растениями, кустами и множеством деревьев. Когда я поднялся на крыльцо, изнутри до меня донеслись странные звуки, и мне почудились запахи сырого мяса, мочи и испражнений. Однако в доме чувствовалось некое дружелюбие; я позвонил.

Дверь открыла женщина лет тридцати. У нее были длинные волосы, рыжевато-каштановые, очень длинные, а карими глазами она смотрела на меня. Это была стройная женщина в облегающих синих джинсах, сапогах и бледно-розовой рубашке. Ни в лице ее, ни в глазах не отражалось ни страха, ни бурного предчувствия.

— Да? — сказала она, едва заметно улыбнувшись.

— Я хочу пить, — сказал я. — Не нальете стакан воды?

— Входите, — сказала она, и я последовал за ней в переднюю комнату. — Садитесь.

Я сел на краешек старого стула. Она пошла за водой на кухню. Сидя, я услышал, как что-то несется в сторону комнаты по коридору. Оно покружило передо мной по комнате, потом остановилось и посмотрело на меня. Это был орангутанг. При виде меня зверь принялся радостно прыгать. Потом он подбежал и прыгнул мне на колени. Он прижался мордой к моему лицу. Секунду он пристально смотрел мне в глаза, потом запрокинул голову. Он схватил мое пальто, спрыгнул на пол и умчался с моим пальто в коридор, издавая странные звуки.

Она вернулась со стаканом воды, протянула его мне.

— Я Кэрол, — сказала она.

— А я Гордон, — сказал я, — но это уже вряд ли имеет значение.

— Почему же?

— Я конченый человек. Все пропало. Сами знаете.

— В чем дело? Алкоголь? — спросила она.

— Алкоголь, — сказал я, потом махнул рукой в сторону улицы, — и они.

— С «ними» у меня тоже одни неприятности. Я совсем одна.

— Неужели вы живете одна в этом огромном доме?

— Ну, едва ли. — Она рассмеялась.

— Ах да, та большая обезьяна украла мое пальто.

— А, это Бильбо. Он умница. И сумасшедший.

— Вечером пальто мне понадобится. Уже холодает.

— Сегодня останетесь здесь. Похоже, вам нужно немного отдохнуть.

— Если отдохну, быть может, смогу продолжить игру.

— По-моему, это стоит сделать. Если правильно к ней подойти, игра не так уж плоха.

— Я так не считаю. Да и вообще, зачем вам мне помогать?

— Я похожа на Бильбо, — сказала она. — Я сумасшедшая. По крайней мере, они так считали. Я три месяца пролежала в дурдоме.

— Неслабо, — сказал я.

— Неслабо, — сказала она. — Первым делом я сварю вам немного супа.

— Округ, — сказала она немного позже, — пытается меня выселить. Идет тяжба. По счастью, отец оставил мне кучу денег. Я могу с ними бороться. Они прозвали меня Сумасшедшей Кэрол из Освобожденного Зоопарка.

— Я газет не читаю. Освобожденный Зоопарк?

— Да, я люблю животных. С людьми у меня одни неприятности. Но ей-богу, с животными у меня тесная связь. Может, я действительно спятила. Не знаю.

— По-моему, вы очень милы.

— Правда?

— Правда.

— Люди, похоже, боятся меня. Я рада, что вы меня не испугались.

Ее карие глаза раскрывались все шире и шире. Они были темно-карими и грустными, и пока мы разговаривали, тень грусти в них начала, казалось, рассеиваться.

— Слушайте, — сказал я, — простите, но мне нужно в туалет.

— Идите прямо по коридору, первая дверь налево.

— Спасибо.

Я прошел по коридору и повернул налево. Дверь была открыта. Я остановился. На трубе душа, над ванной, сидел попугай. А на коврике растянулся взрослый тигр. Попугай не обратил на меня внимания, а тигр уставился на меня безразличным, скучающим взглядом. Я торопливо вернулся в комнату.

— Кэрол! Боже мой, в ванной тигр.

— А, это Соня Джо. Соня Джо не причинит вам вреда.

— Но не могу же я сидеть на толчке, когда на меня глазеет тигр.

— Ах, дурачок. Идемте со мной!

Я направился вслед за Кэрол по коридору. Она вошла в ванную и сказала тигру:

— Вставай, Соня, тебе придется выйти. Джентльмен не может срать, когда ты на него пялишься. Он думает, ты хочешь его съесть.

В ответ тигр окинул Кэрол безучастным взглядом.

— Соня, ублюдок! Я больше повторять не буду! Считаю до трех! Смотри у меня! Начали: раз… два… три…

Тигр не пошевелился.

— Ну ладно, сам напросился!

Она взяла тигра за ухо и, дергая за это ухо, подняла зверя из горизонтального положения. Котяра рычал, фыркал; мне видны были клыки и язык, но Кэрол этого, похоже, не замечала. Она за ухо вывела тигра из ванной и повела по коридору. Потом она отпустила ухо и сказала:

— Ну ладно, Соня, иди в свою комнату! Немедленно иди в свою комнату!

Тигр прошелся по коридору, описав полукруг, и улегся на пол.

— Соня! — сказала она. — Иди к себе в комнату!

Котяра смотрел на нее не шевелясь.

— Этот сукин сын становится просто несносным, — сказала она. — Вероятно, придется принять дисциплинарные меры, хотя и очень не хотелось бы. Я люблю его.

— Любите?

— Конечно, я всех моих зверюшек люблю. Слушайте, а попугай? Попугай вам не помешает?

— Думаю, против попугая я выстою, — сказал я.

— Тогда вперед, желаю приятно похезать.

Она закрыла дверь. Попугай неотрывно смотрел на меня. Потом попугай сказал:

— Тогда вперед, желаю приятно похезать.

Что он и сделал, прямо в ванну.

В тот день и вечер мы еще немного поговорили, и я съел парочку вкусно приготовленных блюд. Я не мог разобраться, то ли все это было грандиозным спектаклем белой горячки, то ли я уже умер, то ли сошел с ума и у меня начались видения.

Не знаю, сколько различных видов животных держала Кэрол. Причем все они были ручными. Это был Освобожденный Зоопарк.

Потом наступило «время моциона и сранья», как выразилась Кэрол. Группами по пять или шесть она выпроводила всех из комнат и вывела во двор. Лисица, волк, обезьяна, тигр, пантера, змея — впрочем, в зоопарке вы бывали. Кого только она не держала! Но самое странное было то, что звери не беспокоили друг друга. Конечно, их явно неплохо кормили (на продукты она тратила бешеные деньги — папа, должно быть, оставил немало), но мне пришло в голову, что любовь Кэрол к животным довела их до весьма добродушной и почти комичной покорности — до любовного оцепенения. Животные попросту хорошо себя чувствовали.

— Посмотрите на них, Гордон. Посмотрите внимательно. Разве можно их не любить? Смотрите, как они движутся. Каждый по-своему, в них ни капли притворства, каждый — это личность. Они совсем не похожи на людей. Они сдержанны, невозмутимы, ничуть не задиристы. У них талант, талант, дарованный им от рождения…

— Да, кажется, я понимаю, о чем вы…

Той ночью уснуть я не смог. Я надел все, кроме носков и ботинок, и направился по коридору в переднюю комнату. Я мог заглянуть туда, оставаясь незамеченным.

Там я и остановился.

Кэрол была совершенно голая, она лежала, распластавшись на низком столике — спиной на столике, а нижняя часть бедер и ноги свисали. Все тело ее было возбуждающе белым, как будто никогда не знало солнца, а груди были скорее не большими, а сильными — казалось, они живут самостоятельной жизнью и стремятся воспарить в вышину, и соски были не темных тонов, как у большинства женщин, а скорее розовато-алыми, как пламя, только по-розовее, почти неоновыми. Боже мой, женщина с неоновыми грудями! А губы ее, такого же цвета, разомкнулись в сладостном полусне. Ее голова чуть выдавалась над другим краем столика, а эти длинные рыжевато-каштановые волосы свисали, свисали, слегка колыхались и вились чуть-чуть на ковре. И все ее тело производило впечатление смазанного — казалось, нет ни коленных чашечек, ни локтей, ни острых углов, ни краев. Она была смазана гладко. Единственное, что выдавалось наружу, — это остроконечные груди. А тело ее обвивала длинная змея — не знаю, какой породы. Язык трепетал, а змеиная голова двигалась взад и вперед по щеке Кэрол — медленно, плавно. Потом, приподнявшись, змея изгибалась и смотрела Кэрол в глаза, на губы и нос — жадно вглядываясь в ее лицо.

Иногда змеиное тело едва заметно скользило по телу Кэрол; оно казалось лаской, это движение, а после ласки змея немного сжималась и сдавливала Кэрол, обвиваясь вокруг ее тела. Кэрол задыхалась, вздрагивала, трепетала; змея сползала вниз возле ее уха, потом поднималась, смотрела ей в глаза, на губы и нос, а потом повторяла свои телодвижения. Змеиный язык порхал очень быстро, а пизда Кэрол была распахнута, волосики умоляли, алые и прекрасные в свете лампы.

Я вернулся к себе в комнату. Ну и везет же этой змее, подумал я; подобного существа на женщине я еще не видал. Я долго ворочался, но в конце концов ухитрился уснуть.

Наутро, когда мы вместе завтракали, я сказал Кэрол:

— Кажется, вы и вправду любите свой зоопарк.

— Да, я их люблю, всех до единого, — сказала она.

Доели мы почти молча. Кэрол выглядела лучше обычного. Она так и сияла, все ярче и ярче. Ее волосы казались ожившими: казалось, они подпрыгивают в такт ее движениям, а свет из окна лучился сквозь них, оттеняя-рыжину.

Ее широко раскрытые глаза горели, но не от страха, не от сомнений. Эти глаза: она все впитывала, все пропускала через себя. Она была зверем. И человеком.

— Слушайте, — сказал я, — если вы сумеете отобрать у той обезьяны мое пальто, я, пожалуй, тронусь в путь.

— Я не хочу, чтобы вы уходили, — сказала она.

— Вы хотите взять меня в свой зоопарк?

— Да.

— Но дело в том, что я человек.

— Вы неиспорченный. Вы не такой, как они. В душе у вас еще полно сомнений. А они пропащие, ожесточенные. Вы тоже пропащий, но еще не успели ожесточиться. Вас лишь надо найти.

— Но я могу оказаться слишком старым, чтобы меня… любили, как остальных обитателей вашего зоопарка.

— Я… не знаю… Вы мне очень нравитесь. Может, останетесь? Мы постарались бы вас найти.

На следующую ночь я опять не смог уснуть. Я дошел по коридору до перегородки из бус и заглянул. На сей раз Кэрол поставила посреди комнаты большой стол. Стол был дубовый, почти черный, с крепкими ножками. Кэрол была распростерта на столе, ягодицы на самом краю, ноги раздвинуты, пальцы ног едва касались пола. Одна рука прикрывала пизду, потом соскользнула. Когда рука соскользнула, все ее тело, казалось, залил ярко-розовый свет; кровь прилила к коже и дочиста все отмыла. Остаток розового цвета задержался на мгновение под самым подбородком и вокруг шеи, потом он исчез, и ее пизда слегка раскрылась.

Тигр неторопливо ходил кругами вокруг стола. Потом он закружил быстрее, быстрее, замахал хвостом. Кэрол негромко застонала. Когда она застонала, тигр находился прямо у ее ног. Он остановился. Поднялся. Он положил лапы на стол, и голова Кэрол оказалась между ними. Пенис удлинился; он был гигантским. Пенис начал тыкаться ей в пизду, отыскивая вход. Кэрол положила руку на тигриный пенис, пытаясь ввести его внутрь. Оба подергивались на пороге невыносимой, страстной агонии. Потом часть пениса вошла. Тигр вдруг резко дернул задними лапами; вошла оставшаяся часть… Кэрол пронзительно закричала. Потом, когда тигр начал движение, она обхватила его шею руками. Я повернулся и пошел к себе в комнату.

На другой день мы завтракали во дворе, вместе с животными. Своего рода пикник. Когда я набил рот картофельным салатом, мимо прошествовали рысь и черно-бурая лисица. Я испытывал совершенно новую, незнакомую полноту ощущений. Власти округа вынудили Кэрол соорудить высокую проволочную ограду, и все-таки животные еще могли побродить по просторной нераспаханной целине. Мы доели, Кэрол растянулась на траве и принялась смотреть в небеса. Боже мой, снова стать молодым!

Кэрол взглянула на меня:

— Иди сюда, старый тигр!

— Тигр?

— «Тигр, о тигр, светло горящий…» Когда ты умрешь, они тебя узнают, они увидят полосы.

Я растянулся рядом с Кэрол. Она повернулась на бок, положив голову мне на руку. Я посмотрел ей в лицо. Эти глаза вбирали в себя все небо, всю землю.

— Ты похож на Рэндолфа Скотта, разбавленного Хамфри Богартом, — сказала она.

Я рассмеялся.

— Забавная ты, — сказал я.

Мы неотрывно смотрели друг на друга. Я чувствовал, что готов утонуть в ее глазах.

Потом моя рука оказалась на ее губах, мы целовались, и я притянул ее к себе. Другой рукой я провел по ее волосам. Это был поцелуй любви, долгий поцелуй любви, и все-таки у меня держалась эрекция; ее тело двигалось по моему, двигалось, как змея. Мимо прошел страус. «Господи, — сказал я, — господи боже мой…» Мы снова поцеловались. Потом заговорила она: «Сукин ты сын! Ах ты, сукин сын, что ты со мной делаешь?» Кэрол взяла мою руку и сунула ее себе в синие джинсы. Я нащупал волосики ее пизды. Они были чуть влажными. Я принялся ее там потирать и поглаживать, потом мой палец вошел внутрь. Она меня страстно поцеловала. «Сукин ты сын! Сукин ты сын!» Потом она отодвинулась.

— Слишком быстро! Надо медленно, медленно…

Мы сели, она взяла мою руку в свою и стала гадать.

— Твоя линия жизни… — сказала она. — Ты пробыл на земле совсем мало. Вот смотри. Взгляни на свою ладонь. Видишь эту линию?

— Да.

— Это линия жизни. А теперь видишь мою? Я уже много раз была на земле.

Кэрол говорила серьезно, и я ей поверил. Невозможно было не верить Кэрол. Кэрол была всем, чему следовало верить. Тигр смотрел на нас с расстояния в двадцать ярдов. Легкий ветерок перебросил прядь ее рыжевато-каштановых волос со спины на плечо. Это было невыносимо. Я схватил ее, и мы снова поцеловались. Мы упали навзничь, потом она вырвалась.

— Тигр, сукин сын, я же сказала: медленно.

Мы еще немного поговорили. Потом она сказала:

— Видишь ли… Не знаю, как это выразить. Я часто вижу это во сне. Мир устал. Близок некий конец. Люди потеряли способность логически мыслить — люди-камни. Они устали от самих себя. Они молят о смерти, и их молитвы будут услышаны. Я… я… ну, да… я готовлю к жизни на том, что останется от земли, новое существо. Я чувствую, что где-то кто-то другой тоже готовит новое существо. Возможно, и в нескольких местах. Эти существа встретятся, расплодятся и выживут, понимаешь? Но чтобы уцелеть в той мельчайшей крупице жизни, которая остается, они должны сочетать в себе лучшие черты всех существ, включая человека… Мои сны, мои сны… Ты считаешь меня безумной?

Она взглянула на меня и рассмеялась.

— Ты считаешь меня Сумасшедшей Кэрол?

— Не знаю, — сказал я. — Это определить невозможно.

И опять я ночью не смог уснуть и пошел по коридору к передней комнате. Я посмотрел сквозь бусы. Кэрол была одна, распростертая на кушетке, неподалеку горела неяркая лампа. Кэрол была обнаженной и, казалось, спала. Я раздвинул бусы, вошел в комнату и уселся в кресло напротив нее. Свет лампы падал на верхнюю часть ее тела; остальное было в тени.

Раздевшись, я двинулся к ней. Я присел на краешек кушетки и посмотрел на нее. Она открыла глаза. Казалось, увидев меня, Кэрол ничуть не удивилась. Но в карем цвете ее глаз, хотя и густом, и прозрачном, не возникло, казалось, ни интонации, ни ударения, как будто я был не тем, что она знала по имени или поступкам, а чем-то иным — силой, никак со мною не связанной. Зато благосклонность была.

В свете лампы ее волосы были такими же, как на солнце, — сквозь каштановый цвет проглядывал рыжий. Он был как огонь, пламеневший внутри; она была как огонь, пламеневший внутри. Я наклонился и поцеловал ее за ухом. Она зримо вдыхала и выдыхала воздух. Я соскользнул вниз, спустив ноги с кушетки, коснулся языком ее грудей, лизнул, перешел на животик, пупок, вновь на груди, потом вновь скользнул вниз, еще ниже — туда, где начинались волосики, и принялся целовать, легонько разок укусил, потом опустился ниже, миновал главное, осыпав поцелуями одну ногу, потом другую. Она шевельнулась, издала негромкий звук: «Ах, ах…» И тогда я оказался над щелью, над губками, и очень медленно сделал по краю губок круг языком, потом тем же кругом вернулся обратно. Я укусил ее, дважды погрузил язык внутрь, погрузил глубоко, вынул, вновь провел им по кругу. Там появилась влага, с легким привкусом соли. Я сделал еще один круг. Звук: «Ах, ах…» — и цветок раскрылся, я увидел бутончик и кончиком языка, так легко и нежно, как только мог, принялся щекотать и лизать. Ее ноги дернулись вверх, и пока она пыталась обхватить ими мою голову, я поднялся выше, продолжая лизать, останавливаясь, поднимаясь к самой шее, кусаясь, а пенис мой в это время тыкался, тыкался, тыкался, и тогда она протянула руку и ввела меня в щель. Скользя внутрь, я нашел ее губы губами — и мы накрепко сцепились в двух местах: губы влажные и прохладные, цветок влажный и горячий, жаркая печь внизу, я держал в ее теле свой пенис, целиком, неподвижно, а она извивалась на нем, умоляя…

— Сукин ты сын, сукин ты сын… шевели! Шевели им!

Она барахталась, а я оставался неподвижен. Я уперся пальцами ног в край кушетки и надавил еще глубже, все еще не шевелясь. Потом, удерживая в неподвижности тело, я сделал так, что мой пенис трижды дернулся сам по себе. Она отозвалась сокращениями. Мы проделали это еще раз, и когда я не мог уже больше терпеть, я вынул его почти целиком, вновь погрузил — гладкость и пекло, — повторил еще раз, а она извивалась на моем конце, точно рыба, точно я был крючком. Я сделал это еще много раз, а потом, вне себя, принялся раз за разом вонзать его внутрь, ощущая, как он растет, мы вместе поднимались ввысь, как единое целое, — превосходный стиль, мы поднимались, минуя все, минуя историю, минуя самолюбие, минуя сострадание и испытание, минуя все, кроме сокровенной радости блаженного Бытия.

Мы вместе достигли оргазма, и потом я еще оставался в ней, а пенис мой не слабел. Когда я поцеловал ее, губы у нее были уже совсем мягкими и безвольно уступили моим. Ее губы ослабли, сдались на милость всего на свете. Еще полчаса мы лежали в легких, нежных объятиях, потом Кэрол поднялась. В ванную она направилась первой. Потом за ней пошел я. В ту ночь-там не было никаких тигров. Лишь старый Тигр, который только что светло горел.

Наша связь продолжалась, сексуальная и духовная, но между тем, должен признать, Кэрол и с животными не теряла связи. Шли месяцы безмятежного счастья. Потом я заметил, что Кэрол беременна. Да, неплохо зашел я попить водички.

Однажды мы поехали в город за покупками. Мы, как всегда, заперли дом. По поводу кражи со взломом особенно волноваться не приходилось, ведь там разгуливали пантера, тигр и прочие якобы опасные звери. Припасы для животных поставляли ежедневно, но за своими нам приходилось ездить в город. Кэрол была хорошо известна. Сумасшедшая Кэрол — люди постоянно пялились на нее в магазинах, а теперь пялились и на меня, ее нового звереныша, ее нового старого звереныша.

Сперва мы сходили в кино, и фильм нам не понравился. Когда мы вышли, накрапывал дождик. Кэрол купила несколько платьев для беременных, а потом мы направились в магазин за остальными покупками. Назад мы ехали медленно, болтая, наслаждаясь друг другом. Мы были всем удовлетворены. Мы нуждались лишь в том, что имели; они нам были не нужны, и нас давным-давно перестало волновать то, о чем они думают. Однако мы ощущали их ненависть. Мы не принадлежали к их кругу. Мы жили с животными, а животные представляли угрозу их обществу — так они думали. А мы представляли угрозу их образу жизни. Мы носили старую одежду. Я не подстригал бороду, ходил лохматый, и хотя мне уже стукнуло пятьдесят, волосы у меня были ярко-рыжие. У Кэрол волосы отросли до попы. И мы всегда находили повод посмеяться. Посмеяться искренне, от души. В магазине Кэрол сказала:

— Эй, папуля! Соль летит! Лови соль, папуля, старый ублюдок!

Она стояла в проходе, между нами было три человека, и через головы этих людей она бросила пачку соли.

Я поймал ее; мы оба рассмеялись. Потом я взглянул на пачку.

— Э, нет, дочурка, шлюха ты этакая, так не пойдет! Ты что, хочешь закупорить мои артерии?.. Мне нужна йодистая! Лови, радость моя, и береги ребеночка! Сегодня я еще задам трепку этому бедолаге!

Кэрол поймала пачку и швырнула мне йодистую. Ну и видок у них был… Мы вели себя недостойным образом.

Мы веселились вовсю. Фильм оказался плохим, зато мы веселились вовсю. Мы снимали наши собственные фильмы. Даже дождик был добрым. Мы открыли окна и впустили его в машину. Когда я подъезжал к дому, Кэрол застонала. Это был стон безысходной муки. Она вжалась в сиденье и побелела как полотно.

— Кэрол! Что случилось? Что с тобой? — Я притянул ее к себе. — Что случилось? Скажи мне…

— Со мной все в порядке. Это они. Я чувствую это, я знаю, о боже мой, боже мой… боже мой, эти гнусные ублюдки, они это сделали, сделали, страшные гнусные свиньи.

— Что сделали?

— Убийство… дом… всюду убийство…

— Жди здесь, — сказал я.

Первое, что я увидел в передней комнате, — это был Бильбо, орангутанг. В левом виске у него виднелось пулевое отверстие. Голова покоилась в луже крови. Он был мертв. Убит. На его морде застыла усмешка. В усмешке виднелась боль, и, казалось, сквозь боль он смеется, как будто уже увидел Смерть, и Смерть была чем-то новым — удивительным, недоступным его пониманию, и потому он усмехался сквозь боль. Ну что ж, теперь он знал об этом больше моего.

Соню, тигра, настигли в его любимом месте — в ванной. В него всадили множество пуль, как будто убийцы не на шутку перепугались. Там было много крови, часть которой уже засохла. Глаза его были закрыты, но пасть навечно застыла в рычании, в оскале огромных и прекрасных клыков. Даже в смерти он был величественнее любого живого человека. В ванне лежал попугай. Одна пуля. Попугай лежал у сливного отверстия, шея и голова подвернулись под тельце, одно крыло внизу, а перья другого распушились, как будто это крыло хотело закричать, но не сумело.

Я осмотрел комнаты. Нигде никого живого. Все убиты. Бурый медведь. Койот. Енот. Все. В доме царила полная тишина. Ничто не шевелилось. Мы ничего не могли поделать. Мне предстояло позаботиться о грандиозных похоронах. Животные поплатились за свою самобытность — и за нашу.

Я очистил переднюю комнату, смыл кровь, сколько смог, и привел Кэрол. Вероятно, это случилось, когда мы были в кино. Я усадил Кэрол на кушетку. Она не плакала, но вся дрожала. Я гладил ее, ласкал, что-то ей говорил… Изредка по ее телу пробегала крупная дрожь, и она стонала: «О-о-ох, о-о-ох… боже мой…» Лишь часа через два она разревелась. Я был с ней, обнимал ее. Вскоре она уснула. Я перенес ее на кровать, раздел и укрыл. Потом я вышел из дома и осмотрел задний двор. Слава богу, двор был большой. Освобожденный Зоопарк нежданно-негаданно превращался в звериное кладбище.

Чтобы всех похоронить, понадобилось два дня. Кэрол ставила на проигрыватель похоронные марши, а я копал могилы, опускал туда тела и засыпал их землей. Меня охватила нестерпимая тоска. Кэрол помечала могилы, мы оба пили вино и молчали. Люди приходили и смотрели, заглядывали сквозь проволочную ограду; взрослые, дети, репортеры и фотографы из газеты. Под вечер второго дня я засыпал последнюю могилу, а потом Кэрол взяла мою лопату и медленно направилась в сторону толпы у ограды. Невнятно переговариваясь, люди испуганно отступили. Кэрол швырнула лопату в ограду. Люди пригнулись и вскинули руки, как будто лопата сквозь ограду летела в них.

— Ну ладно, убийцы, — крикнула Кэрол, — будьте счастливы!

Мы вошли в дом. Во дворе было пятьдесят пять могил…

Через несколько недель я предложил Кэрол попробовать обзавестись еще одним зоопарком и на сей раз постоянно оставлять кого-нибудь его сторожить.

— Нет, — сказала она. — Мои сны… мои сны говорят мне, что время пришло. Все близится к концу. Мы успели вовремя. Мы своего добились.

Расспрашивать ее я не стал. Я чувствовал, что ей и без того крепко досталось. Да и близилось время рожать. Кэрол попросила меня взять ее в жены. Она сказала, что брак ей не нужен, но поскольку у нее нет близких родственников, она хочет, чтобы я унаследовал ее имение — на тот случай, если она умрет родами и не сбудутся ее сны, сны о конце.

— Сны могут и не сбываться, — сказала она, — хотя мои до сих пор сбывались всегда.

Вот мы и сыграли тихую свадьбу — на кладбище.

В качестве шафера и свидетеля я выбрал одного из своих старых дружков по району дешевых притонов, а прохожие пялились вновь. Все прошло очень быстро. Я дал дружку немного денег и вина и отвез его обратно, к злачным местам.

По дороге, отхлебывая из бутылки, он спросил меня:

— Ты, что ли, ее обрюхатил?

— Да, кажется, я.

— То есть были и другие?

— Э-э… да.

— С бабами всегда так. Ни за что не узнаешь. Половина ребят в притонах попала туда из-за баб.

— А я думал, из-за выпивки.

— Сначала появляется баба, а потом уже выпивка.

— Понимаю.

— Никогда не знаешь, чего ждать от этих баб.

— Нет, я знал.

Он как-то странно посмотрел на меня, а потом я выпустил его из машины.

Я ждал в больнице, внизу. Все, что произошло, было очень странно. И то, что, выйдя из района притонов, я попал в тот дом, и все, что было потом. Любовь и страдание. Но, несмотря ни на что, любовь превозмогла страдание. Однако не все еще было кончено. Я попытался изучить таблицу бейсбольной лиги, результаты скачек. Все это почти не имело смысла. К тому же были сны Кэрол; я верил в нее, но не знал, верить ли ее снам. О чем были эти сны? Я не знал. Потом я увидел, что лечащий врач Кэрол разговаривает у регистратуры с сестрой. Я подошел к нему.

— А, мистер Дженнингс, — сказал он, — ваша жена чувствует себя хорошо. А ребенок… ребенок-мальчик, девять фунтов, пять унций.

— Спасибо, доктор.

Я поднялся на лифте к стеклянной перегородке. Внутри наверняка кричало не меньше сотни новорожденных.

Их крики доносились до меня сквозь стекло. Все идет непрерывно. Рождение. И смерть. Каждому свой черед. В одиночестве мы приходим, в одиночестве и уходим. А большинство из нас и живет в одиночестве, в страхе, проживая неполноценную жизнь. Меня охватила ни с чем не сравнимая грусть. Видеть всю эту жизнь, коей суждено умереть. Видеть всю эту жизнь, которая сначала обратится в ненависть, в слабоумие, в невроз, в тупость, в страх, в убийство, в ничто — ничто в жизни и ничто в смерти.

Я назвал сестре свое имя. Она вошла в стеклянное помещение и отыскала нашего ребенка. Взяв ребенка на руки и подняв его, сестра улыбнулась. Это была чрезвычайно снисходительная улыбка. Иной она быть не могла. Я взглянул на ребенка — невероятно, с медицинской точки зрения невероятно: это был тигр, медведь, змея и человек. Это был лось, койот, рысь и человек. Он не плакал. Он смотрел на меня и узнавал, а я узнавал его. Это было невыносимо — Человек и Сверхчеловек, Супермен и Суперзверь. Это было совершенно невероятно, а он смотрел на меня, на Отца, одного из отцов, одного из многих, многих отцов… а солнце краем своим задело больницу, и вся больница начала сотрясаться, орали младенцы, свет включался и выключался, стеклянную перегородку передо мной пересекла багровая вспышка. Пронзительно закричали сестры. Три люминесцентные лампы выпали из цепей и рухнули на младенцев. Сестра стояла, держала на руках моего ребенка и улыбалась, когда на город Сан-Франциско упала первая водородная бомба.

Популярная личность

уже второй раз я подхватил грипп, грипп, грипп, а в дверь все стучат, то и дело приходят новые люди, и каждый считает, что способен предложить мне нечто особенное, от двери доносится «бах-бах-бах», и вечно происходит одно и то же, я говорю:

— ПОДОЖДИТЕ МИНУТКУ! ПОДОЖДИТЕ МИНУТКУ!

я влезаю в какие-то брюки и впускаю гостей в дом, но я очень устал, никак не могу выспаться, трое суток не срал, правильно, вы угадали, я схожу с ума, а все эти люди наделены какой-то особой энергией, у всех свои понятия о доброте, я нелюдим, но все-таки не маразматик, к тому же всякий раз, всякий раз — это нечто, нечто особенное, вспоминается старое мамино немецкое присловье, не очень понятное, но примерно такое: «emmer etvas!», что значит: «всякий раз — нечто!» и пока человек не начнет стареть, ему этого до конца не понять, дело не в том, что с годами приходит мудрость, просто перед глазами, как в кино про дурдом, все чаще и чаще прокручивается один и тот же эпизод.

это крутой малый в грязных штанах, прямо с дороги, в его творениях — огромная вера в себя, писатель, в сущности, неплохой, но его вера в себя меня немного пугает, как его пугает то, что мы не целуемся посреди комнаты, не обнимаемся и не жмемся друг к другу жопами, он дает представления, он актер, это его призвание, он один прожил больше жизней, чем проживают десятеро, но его энергия, в каком-то смысле прекрасная, в конце концов начинает меня раздражать, насрать мне на поэтическое сообщество и на то, что он звонил Норману Мейлеру или знаком с Джимми Болдуином, да и с остальными, со всеми прочими из остальных, и я вижу, что он не совсем меня понимает, потому что меня мало волнует его превосходство, ладно, ладно, я ему все еще симпатизирую, он набирает 999 очков из тысячи, но моя немецкая душа не успокоится, пока я не наберу тысячное, я сижу очень тихо и слушаю, но внутри у меня нарывает огромный фурункул безумия, к которому все-таки надо относиться поласковей, а не то в один прекрасный день я взвалю все это на себя — в комнате за восемь долларов в неделю, неподалеку от Вермонт-авеню, так-то вот. черт возьми.

короче, он говорит, и история неплохая, я смеюсь.

— пятнадцать штук, я огреб эти пятнадцать штук, дядюшка помер, потом ей замуж приспичило. я разжирел, как свинья, кормит она меня на убой, она зашибала три сотни в неделю — адвокатская контора или черт его знает что, — а теперь ей приспичило замуж, она и уволилась, мы едем в Испанию, все чудненько, я пишу пьесу, у меня в голове отличный сюжет, короче, все чудненько, я пью и ебу всех шлюх подряд, потом один малый из Лондона хочет на мою пьесу взглянуть, он хочет ее поставить, вот и ладненько, я возвращаюсь из Лондона, а тут такая поебень! выясняется, что моя женушка все это время еблась с мэром города и моим лучшим другом, я смотрю ей прямо в глаза и говорю: «АХ ТЫ, ШЛЮХА ПАРШИВАЯ, ЕБЕШЬСЯ, ЗНАЧИТ, С МОИМ ЛУЧШИМ ДРУГОМ И С МЭРОМ! СЕЙЧАС Я УБЬЮ ТЕБЯ, И МНЕ ДАДУТ ВСЕГО ПЯТЬ ЛЕТ, ПОТОМУ ЧТО ТЫ СОВЕРШИЛА ПРЕЛЮБОДЕЯНИЕ!»

он принялся расхаживать из угла в угол.

— а что было дальше? — спросил я.

— она сказала: «ну давай, зарежь меня, хуесос!»

— вот это выдержка! — сказал я.

— не спорю, — сказал он, — у меня в руке был огромный тесак, и я швырнул его на пол. для меня это был слишком высокий класс, сливки среднего класса.