Поппи Брайт
Шестой страж
Впервые я узнал Неудачливую Розали Смит, когда ей было двадцать лет. От прежнего ребенка осталось нечто тонкое и потрепанное, и она уже хорошо познакомилась с одиночеством на дне бутылки виски. Ее волосы были хрупкими от слишком частого окрашивания: ярко-рыжий на прошлой неделе, черный как могила сегодня, пурпурный и зеленый на Марди-Гра. Черты лица у нее были тонкие и слегка хищные, глаза тщательно подведены черным, накрашенные губы приоткрывают острые мелкие зубы. Если бы я мог притронуться к Розали, ее кожа на ощупь была бы шелковистой и слегка сухой, ее волосы были бы как электричество, в темноте скользящее по моему лицу.
Но я не мог прикоснуться к ней — так, чтобы она заметила. Я мог погрузить пальцы в плоть ее руки, бледную, зажатую меж ее тонких косточек, как слоистая мякоть рыбы. Я мог взять в ладонь гладкий фарфоровый шарик — сустав ее запястья. Но мои прикосновения проходили сквозь нее, как сквозь воздух. Единственное, что она ощущала из-за меня — это холодок, словно лед, кристаллизующийся вдоль ее позвоночника.
— У твоей печени текстура горячего влажного бархата, — говорил я ей, и тянулся сквозь ее ребра, чтобы приласкать измученный орган.
Она пожимала плечами: — Еще один год, проведенный в этом городе, и она станет маринованной.
Розали приехала в Новый Орлеан потому, что это было настолько далеко к югу, насколько у нее хватило денег — по крайней мере, так она говорила. Она сбежала от любовника, которого с дрожью называла не иначе как Джо Кофейная Ложечка. От воспоминаний о его прикосновениях ей было холодно, гораздо холоднее, чем когда-либо от моих эктоплазмических пальцев, и она жаждала влажного поцелуя тропических ночей.
Розали въехала в квартиру в одном из старейших зданий Французского Квартала, над магазинчиком, где продавались приворотные зелья и любовные напитки. Сначала я хотел узнать, обрадуется ли она, обнаружив привидение, уже живущее в ее тесных апартаментах. Но когда я увидел, как девушка украшает стены черными кружевными драпировками и портретами андрогинных музыкантов со впалыми щеками, которые выглядели скорее мертвыми, чем живыми; я начал понимать, что могу показаться без страха, безо всякого риска быть изгнанным. Всегда досадно, когда кто-то вызывает экзорциста. Священник сам по себе безвреден, но демоны, неизбежно следующие за ним, размером с котов и раздражают, как москиты. Именно демоны, а не интонации или святая вода изгоняют невинных духов прочь.
Но Розали лишь одарила меня прохладным оценивающим взглядом, представилась, потом спросила, как меня зовут, и какая у меня история. Ей было знакомо мое имя — она видела его везде: на страницах исторических книг и на вывесках сомнительных заведений во Французском Квартале, где подавали абсент. Что до истории — у меня их было достаточно, чтобы развлекать ее тысячу ночей или дольше. (Я, Шехерезада залива Баратария!) Как долго я мечтал рассказать эти истории? У меня не было друга или любовника дольше, чем я мог припомнить. (Компания других местных призраков меня не интересовала — они были какие-то ненормальные, многие без голов или покрытые запекшейся кровью. Они появлялись лишь иногда, чтобы указать костлявым пальцем на расшатанную плитку в камине и потом исчезнуть, не произнеся ни слова. Я не встречал ни единой значительной личности, и безусловно никого с историей столь же экзотической, как моя).
Так что я был рад компании Розали. По мере того, как разрушается все больше старых зданий, я должен постоянно скитаться по городу в попытке найти места, где я бывал при жизни, места, где остался кусочек моей души, за который я мог бы зацепиться. Конечно, еще есть заросшие острова байю и уединенные бухточки Миссисипи, я часто бываю там. Но отказаться от пьяного карнавала Нового Орлеана, отвергнуть человеческое соседство (сознательное или наоборот) — значило бы полностью принять свою смерть. Почти двести лет, и я все еще не могу сделать это.
— Жан, — говорит она мне, когда вечер, как пурпурный шарф, медленно опускается на Французский Квартал, когда вспыхивают золотистые огоньки уличных фонарей, — тебе нравятся эти трусики с серебряным бюстье, Жан?
(Она произносила мое имя правильно, на французский манер, как «Джон», только с мягким «ж»). Пять ночей в неделю Розали работала стриптизершей в ночном клубе на улице Бурбон. Она выбирала свой наряд из огромного арсенала микроскопических лоскутков ткани, которые она называла «костюмами». Некоторые из них были лишь чуть более материальны, чем моя собственная плоть. Когда она впервые сказала мне о своей работе, то думала, что я буду шокирован, но я рассмеялся.
— В жизни я видал вещи и похуже, — уверил я ее, думая о прелестных бесстыдных девушках-мулатках, с которыми был знаком; о знаменитых «частных представлениях» с участием ядовитых змей, присланных с Гаити, и смазанных маслом каменных фаллосах сомнительных идолов вуду.
Дважды или трижды я ходил посмотреть, как Розали танцует. Стрип-клуб располагался в старом здании — прежде там был бордель, который я очень хорошо помнил. В мои дни это место было полностью отделано алым шелком и пурпурным бархатом. Когда вы входили туда, ощущение было такое, словно над вами смыкаются огромные пухлые губы, затягивая вас в темные глубины. Я перестал навещать Розали на работе, когда она сказала, что ее нервирует, если она случайно ловит мое отражение в сотнях зеркал, теперь покрывающих стены клуба. Сотня Розали с плотью, усыпанной блестками, и сотня полупрозрачных Жанов, и тысяча умиленных мужчин с пронырливыми взглядами — все сливаются в точку кишащей бесконечности где-то в глубине стен. Я понимал, почему зеркала заставляли Розали нервничать, но думаю, ей также не нравилось, что я смотрю на других танцовщиц, хотя она была самой симпатичной из этой широкобедрой и преснолицей толпы.
Днем Розали одевалась в черное: кружево и сеть, кожа и шелк, нарядные траурные одежды детей смерти. Я попросил ее объяснить мне, кто они такие — поклонники смерти. Это были дети, редко старше 18 лет, покрывающие лица белым гримом, обводящие глаза тенями, красящие губы в черный или кроваво-красный цвет. Они занимались любовью на кладбищах, а потом разоряли гниющие могилы в поисках распятий, и носили их в качестве украшений. Музыка, которую они слушали, была пьяняще роскошной, как похоронный венок из роз, и темной, как 4 часа утра. В суицидном унынии ее сочиняли андрогины, чьи изображения украшали стены комнаты Розали. Я мог бы рассказать этим детям кое-что о смерти. Попробуйте прожить сотню лет без настоящего тела, сказал бы я, когда нет ног, чтобы встать на землю, и нет языка, чтобы почувствовать вкус вина или поцелуя. Тогда возможно вы будете радоваться своей жизни, пока она у вас есть. Но Розали не слушала меня, когда я заговаривал на эту тему, и она никогда не представляла меня своим друзьям, влюбленным в смерть.
Если таковые вообще имелись. Я видел других таких же детей, блуждающих по Французскому Кварталу после наступления темноты, но никогда — в компании Розали. Чаще всего в свои выходные она сидела в своей комнате и пила виски: поверх потрескивающих кубиков льда наливала дюймы жидкого янтарного огня и выпивала его снова, и снова, и снова. У нее никогда не было любовника, о котором я знал бы, кроме страшного Джо Кофейная Ложечка. Кажется, по стандартам Розали он был довольно богат. Ее клиенты в клубе предлагали ей абсурдные суммы денег, лишь бы она подарила им одну ночь наслаждения более экзотического, чем могли вообразить их жабьи умишки. Некоторые из них и в самом деле могли бы заплатить такие деньги, но Розали игнорировала их чрезмерные мольбы. Не то чтобы она была против идеи секса за деньги, просто ей вообще был неинтересен секс как таковой.
Когда Розали рассказала мне о тех предложениях, которые она получала, я вспомнил о многом, что похоронил в земле в те дни, когда еще ходил по оной. Сокровища — звонкая монета и драгоценности. Богатства, нажитые грабежом, что был моим хлебом с маслом; останки убийств, что были моим вином. Еще оставались тайники, которые никто не нашел и никогда не найдет. Любой из них был бы в десять раз дороже денег, что предлагали эти мужчины.
Много раз я пытался рассказать Розали, где находятся эти тайники, но, в отличие от некоторых других ее рода, она считала, что похороненное должно оставаться в земле. Она заявляла, что мысль о сокровище, спрятанном под землей, камнем или кирпичом, когда люди каждый день проходят рядом с ним или даже над ним, привлекает ее больше, чем мысль о том, чтобы выкопать это сокровище и потратить его.
Я никогда не верил ей. Она не позволяла мне заглянуть в ее глаза, произнося это. Ее голос дрожал, когда она говорила о готах, считавших грабеж могил своего рода спортом. («Они подняли гранитную плиту весом 50 фунтов, — рассказала она однажды недоверчиво, — как они смогли сделать это, в темноте, не зная, что может ожидать их там?») Внизу, в магазинчике вуду, стоял гроб со стеклянной крышкой, со скелетом внутри, и Розали не любила заходить в магазин именного из-за этого — я заметил, как она поглядывает на него краешком глаза, словно грустные маленькие кости одновременно интриговали ее и вызывали отвращение.
Я понял, что для нее это навязчивый страх. Розали избегала всяческих разговоров о мертвых, похороненных, о копании в земле. Когда я рассказывал ей свои истории, она заставляла меня пропускать те части, где речь шла о захоронении сокровищ или тел. Она не позволяла мне описать зловоние ночного болота, слабые мерцающие огни Святого Эльмо, глубокий сосущий звук, который издавала влажная земля, когда в нее втыкали лопату. Она не позволяла мне описывать похороны в море или в неглубоких могилах в байю. Розали закрывала уши руками, когда я рассказал ей о мошеннике, чей труп я подвесил на черном узловатом суку столетнего дуба. Это было запоминающееся событие — год спустя я проехал мимо этого уединенного местечка, и идеально сохранившийся скелет все еще висел там, удерживаемый на месте полосами серого испанского мха. Мох оплетал его длинные кости, каскадами спадал из пустых глазниц, мох раскрыл его челюсти и свисал с подбородка длинной серой бородой — но Розали не хотела слышать об этом.
Когда я заявил ей об этом ее страхе, она отказалась признаться в нем.
— Кто сказал, что кладбища романтичны? — вопросила она. — Кто сказал, что мне нужно заниматься выкапыванием костей только потому, что я западаю на Винэла Сент-Клера?
(Винэл Сент-Клер был музыкантом, одним из тощих траурных красавцев, украшавших стены комнаты Розали. Я не видел никаких признаков того, что она западала на него или кого-либо другого.)
— Я ношу черное только для того, чтобы все мои вещи сочетались друг с другом, — произнесла она торжественно, словно рассчитывала, что я ей поверю. — Тогда мне не придется думать о том, что надеть, когда я встаю по утрам.
— Но ты не встаешь по утрам.
— Ну тогда по вечерам. Ты знаешь, что я имею в виду.
Она откинула голову назад и языком слизала последнюю каплю виски из бокала. Это было самое эротическое ее действие, какое я когда-либо видел. Я провел пальцем вдоль гладких складок ее внутренностей. Секундное выражение дискомфорта появилось на ее лице, словно она страдала от боли. Ничего удивительного, впрочем, — виски, которое пила Розали, могло растворить кишки, как кислота. Но разговора она так и не продолжила.
Так что я наблюдал, как она пьет, пока не отключится. Хрупкие волосы рассыпались по подушке, тонкая струйка слюны из уголка рта сбегала на черное шелковое покрывало. Тогда я вошел в ее голову. Мне не нравилось делать это слишком часто — время от времени я замечал, как она вопросительно смотрит на меня на следующее утро, словно помнит, что видела меня во сне, и удивляется — как я туда попал? Если бы я мог убедить Розали выкопать один из тайников с награбленной добычей — всего один — нашим неприятностям настал бы конец. Ей бы никогда не пришлось снова работать, и она все время была бы со мной. Но сначала мне нужно было найти ее страх. Пока я не узнаю, в чем он заключается, и не выясню, как его обойти, мои сокровища останутся похороненными в черной влажной земле байю.
Через несколько мгновений я глубоко погрузился в губчатую ткань мозга Розали, перебирая ее детские воспоминания как золотые монеты, только что похищенные с испанского галеона. Мне показалось, что я ощущаю запах виски, туманящего ее сны — жгучая дымка.
Я нашел его быстрее, чем ожидал. Я напомнил Розали об ее страхе, и теперь — она бы не позволила своему сознанию вспомнить об этом — ее бессознательное видело сон. Одно мгновение я балансировал на краю бодрствования, смутно сознавал присутствие комнаты вокруг меня, тяжелой мебели и затянутых черным стен. Затем все исчезло, когда я с головой погрузился в сон Розали о детстве.
Деревушка в Южной Луизиане, построенная у слияния сотни ручейков и речушек. Улицы, вымощенные грязью и раскрошенными устричными раковинами; дома, построенные на сваях — чтобы вода не заливала аккуратные крылечки, покрашенные в яркие цвета. У некоторых домов — сети для ловли креветок, драпировками свисающие с заборов, заскорузлые от соли. У других домов до самой крыши громоздятся поставленные одна на другу ловушки для крабов. Страна кажун.
(Невезучая Розали — девочка кажун — она, заявлявшая, что никогда раньше ноги ее не было в Луизиане! Mon petite chou! Да уж, в самом деле «Смит»!)
На одном из крылечек, на ящике пустых пивных бутылок сидит девочка, в футболке и юбке из новенького ситца. Нежные кончики ее грудей просвечивают сквозь тонкую ткань футболки. Во впадинке у основания ее шеи поблескивает медальон — крошечный святой из серебра. Девочке лет двенадцать. Рядом с ней наверняка ее мама — большая женщина с величественными чертами лица и короной пушистых черных волос. Мама чистит раков. Она складывает головы в жестяную банку из-под кофе, а другие кусочки бросает нескольким пятнистым цыплятам, роющимся на незатопленном участке грязного двора. Мама никогда не видела, чтобы вода поднималась так высоко. Девочка держит банку кока-колы, но почти не пьет из нее. Она о чем-то беспокоится: это заметно по ее опущенным плечам, по тому, как неловко вытянуты ее худенькие ноги под ситцевой юбкой. Несколько раз ее глаза начинают блестеть от слез, которые она едва сдерживает. Когда девочка поднимает взгляд, становится понятно: она старше, чем показалось сначала, — лет тринадцать или четырнадцать. Она выглядит младше из-за наивности, неловкости движений и жестов. Она беспокойно ерзает и наконец произносит:
— Мама?
— Да, Рози? — Материнский голос кажется немного слишком медленным, он словно застревает в горле и неохотно скользит сквозь ее губы.
— Мама, Теофиль все еще под землей?
(Здесь во сне возникает провал, точнее, в моем знании сна. Я понятия не имею, кто такой Теофиль — возможно, друг детства. Скорее всего брат, в семьях кажун не бывает всего по одному ребенку. Этот вопрос беспокоит меня, и я чувствую, как Розали сразу же ускользает от меня. Затем сон неизбежно продолжается, и я втянут обратно.)
Мама старается сохранить спокойствие. Ее плечи опускаются, и тяжелые груди ложатся на живот. Стоическое выражение ее лица словно дает трещину.
— Нет, Рози, — наконец отвечает она. — Могила Теофиля пуста. Он вознесся на Небеса.
— То есть его там не будет, если я посмотрю?
(В ту же секунду я узнаю мою Розали в лице этой цветущей девочке. Умные темные глаза, а за ними — быстрый интеллект, не притупленный виски и временем.)
Мама молчит, подыскивая ответ, который одновременно успокоит и утешит. Но внезапно налетает шторм байю, как это обычно бывает: по небу прокатывается гром, воздух вдруг оживает и заполняется невидимыми искрами. Затем сплошным потоком обрушивается дождь. Пятнистые цыплята, жалуясь, забираются под крыльцо. За несколько секунд двор перед домом превращается в море грязи. Такой дождь идет каждый день уже в течение месяца. Это самая влажная весна, какую когда-либо видели в этой части байю.
— В такой потоп ты никуда не пойдешь, — говорит мама, и в ее голосе явственно слышится облегчение. Она загоняет девочку внутрь, а сама спешит на другой конец двора, чтобы снять белье с веревки, хотя выцветшие хлопковые платья и залатанные брюки из грубой ткани уже насквозь промокли.
Внутри теплого домика Розали сидит у окна на кухне, наблюдая, как дождь заливает байю, и размышляет.
Буря продолжается всю ночь. Лежа в постели, Розали слышит дождь, стучащий по крыше, ветки, скрипящие и шумящие на ветру. Но она привыкла к штормам, и не обращает внимания на эту грозу. Она думает о сарае на заднем дворе, где хранятся старые ловушки для крабов и инструменты ее отца. Она знает, что там есть лопата. И она знает, где лежит ключ.
Шторм заканчивается за час до рассвета, и она готова.
Конечно же, она беспокоится о собственной смерти, а не о смерти Теофиля (кто бы он ни был). Сейчас девочка в таком возрасте, когда ее любопытство в отношении того, насколько слаба ее плоть, сильнее страха. Она думает о нем, лежащем под землей, и ей необходимо знать, правда ли он там? Вознесся ли он на Небеса, или все еще лежит в своей могиле, разлагаясь? Что бы она ни обнаружила, это не будет хуже того, что нарисовало ее воображение.
(Так я думаю в тот момент.)
Розали не ощущает себя вполне здравомыслящей, когда выскальзывает из тихого дома, крадет отцовскую лопату и пробирается через темную деревню к кладбищу. Ей нравится ходить босиком, и подошвы ее ног достаточно затвердели, чтобы идти по разбитым краям блестящих влажных устричных раковин. Но она знает, что после ливня надо одевать туфли, иначе черви могут прогрызть себе ходы в твоих ногах. Так что она пробирается через грязь в своих промокших кроссовках, стараясь не думать о том, что собирается сделать.
Все еще темно и ничего не видно, но Розали наизусть знает дорогу через эти деревенские улочки. Скоро ее руки нащупывают ржавые железные ворота кладбища, и те со скрипом распахиваются от ее прикосновения. Она вздрагивает от резкого звука в предрассветной тишине, но вокруг нет никого, кто услышит.
По крайней мере, никого, кто мог бы услышать.
Расплывчатые силуэты надгробий вонзаются в чернильное небо. Немногие семьи в деревне могут позволить себе покупку надгробия с резьбой; они связывают вместе два бруска в форме грубого креста, или вытесывают собственную плиту из куска гранита, если могут его достать. Розали на ощупь находит дорогу сквозь лес покосившихся, беспорядочно расположенных памятников мертвецам. Она знает, что некоторые из них — всего лишь дубовые доски с надписями от руки, вкопанные в землю. У основания каждого надгробия дрожат влажные тени. Под ногами хлюпает зловонная грязь. Она убеждает себя, что это всего лишь запах затхлой воды. Местами земля скользкая и неровная, девочка не видит, на что наступает.
Но когда она приближается к тому надгробию, которое разыскивает, то видит его; потому что это самое красивое надгробие на всем кладбище, вырезанное из мрамора цвета бледной луны. Кажется, что оно втягивает весь свет в свои молочные глубины. Семья заказала его в Новом Орлеане, потратив, должно быть, все сбережения. Чеканные буквы аккуратны как бритвенные порезы. Розали не видит их, но знает каждый их изгиб, каждую тень. Только его имя, строгое и холодное — никаких дат, никаких надписей; словно горе семьи было так велико, что они не в силах были сказать о нем что-либо. Просто написали имя и оставили его там.
Участок земли у основания камня еще не виден, но она и так знает его слишком хорошо — голый грязный прямоугольник. Прошло слишком мало времени, чтобы выросла трава или сорняки; его похоронили всего две недели назад. Те несколько побегов, что пытались взобраться на могилу, были сбиты дождем. Неужели он действительно там, внизу, закрытый в коробке — его гибкое тело раздувается и лопается, его замечательное лицо и руки начинают разлагаться?
Розали делает шаг вперед, вытягивает ладонь и прикасается к буквам его имени: ТЕОФИЛЬ ТИБОДО. Когда она думает об имени — видит его во сне (а пальцы скользят по мраморным контурам), в ее разуме возникает образ, круговорот ощущений, насыщенных и эротичных. Мальчик старше Розали, возможно, лет семнадцати: бледное лицо с острыми чертами, слишком худое, чтобы можно было назвать его красивым, но безусловно неотразимое; волна длинных блестящих черных волос, наполовину скрывающая глаза пронизывающе-лазурного цвета. Теофиль!
(Вдруг у меня возникает ощущение, что сознание Розали полностью слилось с моим. Мое сердце дрожит от ее любви и желания к этому горячему мальчику кажун. Я смутно осознаю, что на кровати лежит спящее пьяное двадцатилетнее тело Розали, ее женское естество сжимается от воспоминаний о нем. О, как он прикасался к ней, как пробовал ее на вкус!)
Розали знала, что в глазах Господа это было неправильно. Мама воспитала ее хорошей девочкой. Но вечера, проведенные с Теофилем после танцев и церковных собраний, когда они сидели на пустом причале и его рука обнимала ее плечи, когда она прижималась к его теплой груди, — это не могло быть неправильно. Через неделю после знакомства он начал показывать ей то, что писал на своей старенькой печатной машинке «Олимпия», испачканной чернилами: стихотворения и рассказы, песни болот. И это не могло быть неправильно.
А ночь, когда они украдкой выскользнули из своих домов, чтобы встретится; ночь в пустом лодочном домике, неподалеку от места, где жил Теофиль, — это тоже не могло быть неправильно. Они начали всего лишь с поцелуев, но те стали слишком жаркими, слишком неистовыми — Розали чувствовала, что внутри у нее все горит. Теофиль ответил на ее жар своим собственным. Она ощутила, как он поднимает край ее юбки и — осторожно, почти благоговейно — стягивает хлопковые трусики. Потом он гладил темный холмик меж ее ног, дразня самыми кончиками пальцев, потом быстрее и сильнее, пока она не почувствовала, что еще немного, и она раскроется, как бутон, истекающий сладким нектаром. Тогда он развел ее ноги шире и склонился поцеловать ее, так же нежно, как целовал ее рот. Его язык был мягким и в то же время жестким, как намыленная мочалка, и Розали подумала, что умрет от такого наслаждения. Затем медленно Теофиль начал входить в нее и да, она хотела его, и да, она цеплялась за его спину, притягивая его ближе, не обращая внимания на острую боль. Он замер внутри нее, едва двигаясь; наклонил голову, целуя болезненно чувствительные соски, и словно сила всех женщин прокатилась сквозь Розали. Это не могло быть неправильно.
С мыслью об этих воспоминаниях она делает еще шаг к надгробию. Земля осыпается под ее ногами, и девочка падает в могилу своего любовника.
Лопата бьет ее по спине, прямо по позвоночнику. Гнилая вонь вздымается вокруг нее, тяжелая и насыщенная: испорченное мясо, прогорклый жир, тошнотворно-сладкий запах. Падение оглушило Розали. Она барахтается в грязи, выплевывая ее изо рта.
Первый бледный луч рассвета разливается по небу, и Розали глядит в разрушенное лицо Теофиля.
(Теперь ее воспоминания накрывают меня с головой, словно прилив. Через некоторое время после того, как они начали встречаться в лодочном домике, ее стало постоянно тошнить, жара приводила ее в апатию. Месячные, которые пришли к ней всего год назад, прекратились. Мама отвезла девочку в соседний город к доктору, и он подтвердил то, чего Розали опасалась: у нее будет ребенок от Теофиля.)
Ее папа не был ни грубым, ни жестоким человеком. Но он вырос в лоне Церкви, и научился тому, что чувство собственного достоинства и честь семьи— это одно и то же. Теофиль так никогда и не узнал, что его Розали забеременела. Однажды ночью отец девушки ждал его в лодочном домике. Мальчик вошел внутрь, держа в руках кучу листов с новыми стихотворениями, и папин заряд дроби попал ему в грудь и живот — сотня крошечных черных глаз, источающих алые слезы.
Теперь папа сидел в тюрьме округа, и мама сказала, что скоро его переведут в еще более плохое место, туда, где они никогда больше не увидят его. Мама сказала, что Розали не виновата в этом, но глаза ее говорили об обратном.
Это была самая влажная весна, какую помнили; месяц постоянных дождей. Уровень воды в регионе байю в Луизиане уже такой высокий, что если в земле сделать выемку глубиной два фута или даже меньше, в ней начнет скапливаться влага. Всю эту весну уровень постоянно повышался: вода пропитывала почву, заливала траву и цветы, превращала плодородную землю в трясину. На краю кладбища выросли рогозы. Но после бури прошлой ночью уровень подземных вод поднялся до предела возможного и выше. Новоорлеанские богачи хоронят своих мертвецов в склепах на поверхности земли, чтобы избежать именно этой опасности. Но здесь никто не может позволить себе мраморный склеп, или даже кирпичный.
И деревенское кладбище наконец было затоплено.
Кое-что из того, что поднялось на поверхность, — практически голые кости. Другие куски разбухли в три-четыре раза; наполненные газом холмики разложившейся плоти, поднимающиеся из грязи, словно острова. К некоторым из них прилипли шелковые цветочные лепестки, как непристойные украшения. Блестящие тучи мух лениво поднимаются, затем, кружась, снова опускаются. Здесь из грязи торчат поломанные доски гробов, открытых беспрестанным напором воды. Поодаль виднеется гипсовая фигурка святого, краски с его лица и одежд смыты дождем. Из луж затхлой воды высовываются безглазые лица с разинутыми ртами, словно за глотком воздуха. Гниющие руки распускаются как тигровые лилии, пораженные болезнью. Каждая капля воды, каждый дюйм земли на кладбище пропитаны испарениями мертвечины.
Но Розали видит только лицо, прижатое к ее лицу; тело, рассыпающееся под весом ее тела. Глаза Теофиля запали в глазницы, его рот открыт, языка больше нет. Она замечает тонких белых червей, кишащих в его горле. Его ноздри превратились в широкие черные дыры, расползающиеся в зеленоватой плоти его лица. Блестящие волосы исчезли, осталось всего несколько прядей, тонких и грязных, обкусанных водяными жуками. (Сидя на причале, Розали и Теофиль плевали в воду и наблюдали, как блестящие черные жуки роятся вокруг белых комочков. Теофиль сказал ей, что они съели бы и волосы, и ногти на ногах). Кое-где сквозь кожу проглядывает блестящий купол черепа. Череп под любимым лицом; череп, таивший мысли и мечты…
Она вспоминает о лопате, принесенной с собой, и удивляется — что она собиралась делать с ней? Хотела ли она увидеть Теофиля таким? Или и вправду ожидала, что могила окажется пустой, а его красивое молодое тело свеженьким и целеньким вознесется к Богу?
Нет. Она просто хотела знать, где он. У Розали ничего не осталось на память о нем — его семья не дала ей ни листка со стихотворением, ни локона волос. А теперь она потеряла даже его семя.
(Собаки выследили папу в болотах, где он прятался; и его отволокли в тюрьму. Когда его вели к полицейской машине, мать Теофиля подбежала к нему и плюнула в лицо. Папины запястья были скованы наручниками, так что он не мог утереться, просто стоял, а плевок стекал по его щеке. Выражение глаз у папы было смущенное, словно он не знал точно, что же он сделал).
В ту ночь мама уложила Розали спать рядом с собой. Но когда Розали проснулась на следующее утро, мамы не было; осталась только записка, в которой говорилось, что она вернется до заката. Действительно, мама пришла домой с последними лучами солнца, проведя весь день на болотах, лицо у нее было поцарапанное и потное, а отвороты джинсов покрыты засохшей грязью.
Мама принесла с собой полную корзину трав. Она не стала готовить ужин, а вместо этого провела весь вечер, варя растения, пока они не превратились в жидкий сироп. От них исходил горький, жгучий запах. Отвар остывал до следующего вечера, а потом мама заставила Розали выпить его до дна.
Никогда в жизни не испытывала девушка худшей боли. Ей казалось, что ее внутренности, матку и тазовые кости сжимает гигантский беспощадный кулак. Когда пошла кровь, она решила, что ее внутренности растворяются. В крови были большие сгустки и кусочки ткани.
— Это не причинит тебе вреда, — сказала мама. — А к утру все кончится.
Действительно, перед самым рассветом Розали почувствовала, как из нее выдавливается что-то плотное. Она знала, что теряет последнее, что у нее осталось от Теофиля. Она постаралась сжать стенки влагалища вокруг этого, чтобы сохранить его внутри как можно дольше. Но оно было скользким и бесформенным, и легко выскользнуло на полотенце, которое мама расстелила у нее между ног. Мама быстро свернула полотенце и не позволила Розали посмотреть, что находится внутри.
Розали услышала, как слился бачок в туалете один, второй раз. Ощущение было такое, словно ее матка и мускулы живота прошли сквозь мамину кухонную терку. Но боль не могла сравниться с пустотой в ее сердце.)
Небо светлеет, и кладбище вокруг девочки видно лучше: трупы на поверхности поднимающейся воды; грязь, насыщенная личинками мух. Лицо Теофиля почти прижато к ее лицу. Она пытается оттолкнутся от него и чувствует, как его вялая плоть подается под ее весом. Теперь она уже не узнает своего любимого. Розали неистово борется с ним. Ее рука бьет по его животу и погружается внутрь по запястье.
Потом вдруг тело Теофиля раскрывается, словно цветок из мертвечины, и она проваливается в него. Ее локти как в ловушке в его хрупкой грудной клетке. Ее лицо вжимается в горькую кашу его органов. Розали отворачивается в сторону, ее лицо — маска разложения. Разложение в ее волосах, ноздрях, пленкой заволакивает ее глаза. Она тонет в теле, которое когда-то помогало ей жить. Она открывает рот, чтобы закричать, и чувствует, как что-то просачивается у нее между зубами.
«Ma cherie Розали» — шепчет голос ее любовника.
А потом снова начинается дождь.
Неприятно.
Я с криком отпрянул от Розали — с беззвучным криком, так как не хотел будить ее. В это мгновение я боялся ее — из-за того, через что она прошла; я боялся, что ее глаза раскроются, как у куклы, и посмотрят мне прямо в лицо.
Но Розали спала беспокойным сном, невнятно бормоча отрывки слов, на лбу блестел холодный пот, и она источала сильный цветочный аромат секса. Застыв над краем кровати, я внимательно смотрел на девушку: на ее руки в кольцах, сжатые в кулачки, на ее вздрагивающие веки с остатками вчерашнего макияжа. Я мог только догадываться о долгих годах и мучениях, приведших ту девчушку сюда, в эту ночь, в эту комнату. Они вызвали у нее желание носить фальшивые одеяния смерти, после того, как она с головой окунулась в ее истинность.
Но я знал, как трудно будет заставить ее говорить об этих воспоминаниях. Не существует утешения или компенсации за такое жестокое прошлое. Ни одно сокровище, каким бы ценным оно ни было, не имеет значения перед лицом такого откровенного ужаса.
Уверяю вас, то, что я совершил потом, я совершил из чистого милосердия — не ради собственной выгоды, не ради контроля над Розали. Никогда раньше я такого с ней не делал. Она была моим другом, и я хотел избавить ее от яда воспоминаний. Вот так просто.
Я собрался с силами и вернулся в разум Розали. Обратно сквозь ее глаза и изогнутые ушные ходы, обратно в губчатый электрический лес ее мозга.
Я не могу объяснить это более научным языком: я нашел связи, составляющие память; нашел нервы и слабые кислоты, из которых строился сон; те участки мозга, где хранились образы Теофиля; клетки, разрушенные его смертью.
И я стер все это.
Мне было жаль Теофиля, правда. Нет существования более одинокого, чем смерть, особенно когда не осталось никого, кто оплакивал бы тебя.
Но теперь Розали принадлежала мне.
Я заставил ее взять напрокат лодку.
Девушка легко научилась управлять ей, — это у кажунов в крови. Мы совершили пару экскурсий по Баратарии, к двум крошечным деревенькам (обе были названы в мою честь), очень похожим на родную деревню Розали. И я услаждал слух изумленной девушки рассказами о похоронах в море, о неглубоких могилах в байю, о мошеннике, из чьих пустых глазниц рос испанский мох.
Решив, что она готова, я направил ее к месту, которое помнил очень хорошо — к прогалине, где пять больших дубов росли из огромного изогнутого ствола. В мое время мы называли их «Пять стражей». В ветвях шелестел ветер, а болото вокруг притихло в ожидании.
После часа копания из-под блестящей новой лопаты Розали показались крышка и верхняя часть большого железного сундука. Тонкие волосы девушки слиплись сосульками от пота, черное кружевное платье было заляпано грязью и глиной. Ее лицо от напряжения побледнело больше, чем обычно; оно почти светилось в полумраке болота. Я никогда еще не видел ее такой прекрасной, как в тот момент.
Она взглянула на меня лихорадочно блестевшими усталыми глазами.
— Открой его, — приказал я.
Розали ударила лопатой по замку в виде сердца и открыла его с первой попытки. Еще один удар — и замок рассыпался на влажные ржавые осколки. Она снова оглянулась на меня — интересно, что она высматривала, что увидела? — и подняла тяжелую крышку сундука.
И шестой страж поднялся, чтобы приветствовать ее.
Когда я отправлялся на болота закапывать сокровища, то всегда брал с собой человека дополнительно. Того, кому не доверял, или кто был мне не нужен. Этот человек и мои верные пираты выкапывали яму и подтаскивали сундук к ее краю, готовые опустить его вниз. Тогда я пристально смотрел в глаза каждому из них и спрашивал тихо и настойчиво: «Кто желает охранять мое сокровище?» Мои люди знали этот ритуал и хранили молчание. Дополнительный человек воспринимал эту просьбу как бесполезную и не накладывающую обязательств и всегда вызывался добровольцем, чтобы завоевать мою благосклонность.
Тогда мой первый лейтенант делал три шага вперед и всаживал пулю в голову презренного. Его тело аккуратно укладывали в сундук и его кровь просачивалась сквозь груды золота или серебра или блестящих драгоценностей. А я вкладывал в сундук мешочек моджо, один из тех, что специально делал в Новом Орлеане. Потом сундук погружался в топь, а мой человек, теперь облеченный доверием, оставался охранять мое сокровище до тех пор, пока оно мне не потребуется.
Я был единственным, кто мог открыть эти сундуки. За этим следили магия моджо в сочетании с разгневанным духом обманутого человека.
Мой шестой страж обхватил шею Розали костяными руками и утянул ее вниз. Его челюсти широко распахнулись и я увидел, как зубы, все еще голодные по прошествии двухсот лет, смыкаются на ее горле.
В воздухе повис кровавый туман, послышался звук, с которым разрывалась грудная клетка, потом шум быстрой задыхающейся агонии. Я надеялся, что страж не причинит ей слишком сильную боль. В конце концов, именно с этой женщиной я решил провести вечность.
Я говорил Розали, что ей никогда больше не придется снимать с себя крошечные кусочки ткани, извиваясь перед пускающими слюни мужчинами, и я не солгал. Я сказал, что ей никогда больше не придется беспокоиться о деньгах, и я не солгал. Но я утаил от нее, что не хочу делиться своими сокровищами, что хочу всего лишь ее смерти, моей Неудачливой Розали; чтобы она была свободна от этого мира, причинившего ей такую боль, чтобы сопровождала меня в странствиях по заповедным болотам и байю, по старинным зданиям города, застывшего во времени.
Скоро дух Розали покинул тело и подлетел ко мне. Ему больше некуда было деться. Я чувствовал, как она яростно борется против моей любви, но скоро она сдастся. У меня не было недостатка во времени, чтобы убедить ее.
Я обнял Розали за шею и запечатлел поцелуй на ее эктоплазмических губах, потом взял ее тоненькую руку в свою и мы исчезли вместе.
(с) Poppy Z. Brite, 1991, The Sixth Sentinel
(c) Firefly, 2004, перевод