— На самом деле, — сказал он, — я хотел сделать небольшое пожертвование на правое дело.
— Во-во, друга. Нет проблема.
Дугал даже не протянул руку, а просто придвинул ее к краю стола, где она была доступна на случай, если кому-нибудь вздумается что-нибудь в нее сунуть. Вынув незаметно из кармана две двадцатки, Зах подсунул их под неподвижную ладонь. Темные глаза Дугала скользнули по руке, посчитав сумму в момент исчезновения денег. Запустив руку под стол, он извлек оттуда толстую брошюру, которую и протянул Заху: «Опасности марихуаны» — да уж, зомби из пропаганды в наши дни действительно превзошли самих себя по части воображения. Зах убрал брошюру в карман.
Отвинтив крышку термоса, Дугал щедро плеснул в пластиковый стаканчик дымящегося черного кофе. Насыщенный цикорием запах коснулся ноздрей Заха. Увидев, как он ежится, Дугал протянул ему стаканчик.
— Допивай, друга. Утром взял свежим из «Кафе дю Мон».
У Заха руки чесались взять стаканчик. Он знал, каким теплым и умиротворяющим будет этот стаканчик на ощупь, знал, как плавно прокатится по языку вкус медленно обжаренного кофе. К несчастью, он знал, и каковы будут последствия: как сердце у него забьется о грудную клетку, будто пленный зверь, как начнет точно губка высыхать мозг, как глазные яблоки станут словно гудеть и подрагивать в глазницах.
— Не могу больше пить кофе, — признался он. — Когда-то я его любил, но сейчас меня от него только трясет.
Тяжелые брови Дугала сошлись у переносицы в искреннем ужасе.
— Но у нас же почти самый лучший джава в мире! Только глотни — и он тебя живо поправит.
— Я даже бескофеиновый пить не могу, — печально отозвался Зах. — У меня слишком богатое воображение.
— Тебе двадцать?
— Девятнадцать.
— И ты перестал пить кофе…
— Когда мне было шестнадцать.
Дугал покачал головой. У лица его заколыхались слегка разлохматившиеся концы дредок.
— Во-во, тебе надо расслабиться. Если бы я не смог пить новоорлеанского кофе, я бы вносил пожертвований даже больше, чем ты.
— Так какой самый лучший?
— Ямайская «голубая гора», друга. Жуй по утрам пирожки с соленой рыбой, пей две-три чашки «голубой горы» и живо избавишься от черных кругов под глазами.
Ага, подумал Зах, и умри от сердечного приступа, не дожив до двадцати пяти.
Они еще пару минут поболтали («Вечеринка сегодня, — сообщил ему Дугал, — полно хороших ребят закинут трип у Луи». Что в переводе означало: сколько получится — от трех до двадцати — человек собираются сегодня ночью закинуться кислотой на кладбище Святого Людовика.). Когда Зах уже прощался, намереваясь уходить, Дугал остановил его:
— Берешь шляпу? Полцены — нет проблема.
Зах совсем забыл, что все еще вертит в руках меноннитскую шляпу. Он собрался было бросить ее назад на стол, потом остановился. Шляпы у него не было, а эта неплохо укроет от солнца. Он надел шляпу — села как влитая. Дугал кивнул.
— Очень идет. Похож в ней на сбившегося с пути истинного проповедника.
И вновь эта солнечная ухмылка. Зах тоже рассмеялся. Эти ребята и впрямь могут всучить все что угодно.
По пути домой Зах остановился у прилавка с колониальными товарами, где купил несколько пригоршней смертельно острых красных перцев. Время от времени па рынке появлялись оранжевые и желтые башмачки, или хабапьерос, которые росли на родине Дугала. Считалось, что это самый острый в мире перец — в пятьдесят раз острее жалапеньо, — у них был сладкий фруктовый привкус, который так любил Зах. Но пока сойдут и луизианские перцы. Ими он перекусит потом, попивая молоко и несясь по трассам королевства хакеров.
Очевидно, в странной биохимии его тела были свои преимущества. Ему не хватало кофе, как потерянной возлюбленной, но он знал, что никто больше не мог ломать защиты на кислоте, днями кайфовать на траве и «кровавых мэри», в которых в равных пропорциях намешаны водка, томатный сок и соус «табаско», или пригоршнями грызть испанский стручковый перец, даже не ободрав языка или не заработав ожог желудка.
Пройдя по Мэдисон, он заглянул в почтовый ящик — два каталога, один из «Беспредел Анлимитед», где предлагали книги о том, как приобрести поддельные удостоверения личности или обездвижить танки и о прочих полезных вещах, и один от «Чем острей, тем лучше», посвященный самым огненным соусам, приправам и пряностям, какие только известны человечеству. Каталоги вместе с новой стильной шляпой он свалил у кровати, чтобы полистать на досуге. Пальцы у него чесались — пора постучать по клавишам.
Но сперва, вынув антинаркотическую брошюру, он достал пакет с травой, приклеенный между ее страницами. Плотные зеленые шишки, упакованные так, чтобы были почти плоскими, украшенные, тончайшими рыжими волосками, которые складывались в слово С-И-Л-А. Запустив нос в мешок, Зах глубоко вдохнул. Сам запах был пьянящим — травянистым и сосновым. То, что так хорошо пахнет, — просто не может быть законным.
Он накрошил немного на первый подвернувшийся под руку листок бумаги, убрав пару зерен, отложил их, чтобы потом выбросить в поле, набил траву в черную ониксовую трубку и зажег ее. Сладкий дым закружился в легких, послал зеленые завитки ему в кровь, распустил узлы в мозгу.
Аааххххх.
Пора работать.
Щелчком открыв коробку, он воткнул в телефон модемную вилку и набрал код потайной эхи, местной пиратской доски объявлений, известной как «Мутанет». Эха была местом, где обменивались информацией хакеры всех мастей, телефонные маньяки и всевозможные безумцы от компьютеров. Зах обнаружил ее существование, написав программу, которая набирала все телефоны в коде района и составляла список тех, где отвечал модем. Через некоторое время, потраченное на определение того, какие номера ведут к доскам объявлений и эхам — и какие еще могут быть полезны, — он вышел на «Мутанет», а сочетание нахальства, черного юмора и демонстрации способностей открыло ему доступ в этот закрытый клуб.
Его ожидали всевозможная работа и множество запущенных проектов: счета кредитных карточек, с которых следовало срезать пенни, будто тончайшие ломтики салями, банковские балансы, которые следовало подправить, списки телефонных кодов, которые нужно добыть для последующей продажи. Недавно он написал программку, которая ломала систему закодированных паролей штаб-квартиры полиции штата, и тешил себя мыслью, не потереть ли досье на всех попавшихся на наркотиках, кого только удастся найти.
Но прямо сейчас больше хотелось просто поболтаться в «Мутанет». Он не знал, что его на это толкнуло — обычно рабочую сессию он с такого не начинал, — но он так и не смог потом решить, каких богов ему за это благодарить. Потому что пиратская эха была, возможно, единственным, что его спасло.
Возник логотип системы, одновременно экран заполнили предостережения, увещевания, призывы и грозные заявления, потом — предупреждение. Зах ввел свой ник в «Мутанет» (ЛУ-ЦИО) и свой нынешний пароль (МНЗСНЗ). И вот он уже вошел.
Компьютерная доска объявлений во многом похожа на обычную: сюда можно помещать тексты, прочесть и ответить на которые могут все и каждый, или можно вложить сообщение в так сказать конверт — только для глаз адресата. Но это лучше, чем реальная доска объявлений, поскольку тут никто не может изуродовать твое сообщение или заглянуть в твой конверт — кроме сисопа, который обычно не утруждался.
Заха ждало сообщение от даровитого фономаньяка по имени Зомби, который подарил ему несколько номеров кредитных карточек, хозяева которых недавно отошли в мир иной. Скорбящим родственникам обычно не приходит в голову сразу же уведомить компанию, а тем временем номера оказываются легкой добычей. Может, его ждет столь же ловкая афера?
Он скачал почту и уселся поудобнее в кресле. Экран заполнило сообщение, мигая, будто неоновая вывеска стрип-клуба на улице Бурбон, пульсируя, как вена на разгоряченном виске джанки:
ЛУЦИО. ТЕБЕ СЕЛИ НА ХВОСТ. ОНИ ЗНАЮТ, КТО ТЫ.
ОНИ ЗНАЮТ, ГДЕ ТЫ. БЕГИ.
3
В медленном «Грейхаунде» было жарко и почти пусто. Пахло в автобусе дымом и потом — запах усталости, запах конца пути с привкусом чего-то экзотически приторного, что просачивалось в ноздри, как опиумный дым. Вероятно, все дело было в ядреной дезинфекции, которой от души поливали туалет в хвосте автобуса, но для Тревора это был запах путешествия, запах приключений. Сладковатая вонь была ему столь же привычна, как запах собственной кожи. Добрую часть последних семи лет он провел в автобусах «Грейхаунд» или в ожидании их в тихом спокойном отчаянии тысяч гулких, как пещеры, автовокзалов.
За окном тянулась Каролина — по-летнему зеленая, потом закатно-голубая, потом все более темная, дымно-фиолетовая. Когда ему переставало хватать падающего от окна света умирающего солнца, он включал маленькую лампочку над креслом и продолжал рисовать. Рука двигалась в ритме мелодии с кассеты Чарли Паркера в плейере. Время от времени он поднимал голову и выглядывал в окно. Машины с зажженными фарами неслись на него бесконечным слепящим потоком. Вскоре стемнело настолько, что, поднимая глаза, он видел лишь собственное, с пустотами. глаз, отражение в стекле.
Стоило Тревору зажечь свет, толстый работяга на сиденье перед ним испустил протяжный вздох. Тревор непроизвольно заметил, как мужик елозит в кресле, натягивает пониже на глаза бейсболку, как от его тела идет резкая затхлая вонь дешевого пива и человеческой грязи. Наконец работяга окончательно повернулся и уставился на Тревора поверх спинки кресла. Голова работяги, словно у него совсем не было шеи, плотно сидела на широких плечах и потому напоминала поставленную на стену кружку. Влажные шрамы и угри придавали ему вид прокаженного. С равным успехом ему могло быть и девятнадцать, и сорок.
— Эй ты, — сказал работяга. — Эй, хиппи.
Тревор поднял глаза, но наушники не снял: он всегда слушал музыку очень тихо, так что она не мешала ему слышать другие звуки.
— Я?
— Да, ты. А к кому я, по-твоему, черт побери, обращаюсь? К нему?
Работяга кивнул на древнего негра, спящего в кресле через проход: зияет пещера беззубого рта, шишковатые пальцы оплели почти пустую бутылку «ночного поезда» у него на коленях.
Медленно-медленно Тревор покачал головой, ни на мгновение не отрывая взгляда от мутных поблескивающих глаз работяги.
— Ну да ладно, ты не против выключить этот хренов свет? Видишь ли, у меня офигенно болит голова.
Скорее похмелье. Тревор снова покачал головой, еще медленнее, еще тверже.
— Не могу. Мне надо поработать над рисунком.
— Ах вот как!
Голова над спинкой кресла выросла еще на пару сантиметров — и все еще никаких признаков шеи. Рядом с головой возникла огромная, в шрамах, лапа. Тревор увидел черные полукружия грязи под каждым толстым ногтем.
— Да что такого важного может рисовать придурок вроде тебя?
Тревор молча развернул блокнот, чтобы показать работяге рисунок. Свет сверху высвечивал все до мельчайшей детали: изящная женщина полусидит, раскинувшись, в дверном проеме, голова откинута назад, раззявленный рот полон крови и сломанных зубов. Ее лоб и левый висок размозжены, вдавленные внутрь ударом, волосы, лицо и перед блузки черны от крови. Исполнение — строго и безупречно — агония застыла в каждой линии тела, в каждой черточке изувеченного лица.
— Моя мать, — пояснил Тревор.
Жирное лицо работяги дрогнуло. Губы его скривились, в глазах отразился шок, сами они стали на мгновение беззащитными, потом снова пустыми.
— Придурок траханный, — громко пробормотал он. Но до самого конца пути о свете больше не заикался.
За Питтсборо автобус свернул с хайвэя и выехал на узкое двухполосное шоссе. На несколько минут остановился у крохотного темного вокзала в Коринфе. За ним остановок по маршруту уже не будет; это стало необратимо, это стало правдой — он действительно возвращался в Потерянную Милю.
Тревор вновь поглядел на рисунок. Между нахмуренных бровей у него появилась вертикальная складка. Как странно. В нижнем правом углу он, сам не отдавая себе отчета, подписал рисунок. И подписал неправильно. Большими печатными буквами он вывел имя: «РОЗЕНА БЛЭК».
Но его мать звали Розена Мак-Ги. Она родилась Розеной Парке, но умерла Розеной Мак-Ги. Имя «Блэк» Тревор выбрал себе давным-давно, им он подписывал рисунки.
Он не стал стирать неверную подпись, буквы вышли слишком жирные, только бумагу испортишь. Он вообще не любил подтирать. Иногда в ошибках видны и впрямь интересные связи между мозгами, рукой и сердцем, связи, о существовании которых тебе иначе не узнать. Они важны, даже если не знаешь, что они значат.
Как эта, к примеру. Возвращаться сюда — наверное, самая большая ошибка, какую он когда-либо совершал. Но при этом это, может быть, самое важное, что он сделал в жизни.
Он не помнил, как покинул Потерянную Милю. Друзья матери вынесли его тем утром из дома — вот и все, что он помнил еще очень и очень долго. Только одному из этих людей — мужчине с большими мягкими руками — хватило смелости протиснуться мимо болтающегося тела Бобби и вытащить Тревора из ниши между унитазом и раковиной. Следующее, что он помнил, это пробуждение в невыразительной и белой комнате, пахнущей лекарствами и блевотой, а затем свои вопли при виде трубы, змеящейся из мешка, висящего у кровати, и входящей прямо в сгиб его локтя. В том месте, где она вошла, кожа была отекшей, красной и воспаленной.
Тревор тогда подумал, что эта трубка — живое существо, залезшее в него, пока он спал. С тех пор он перестал доверять сну. Ты закрываешь глаза и на несколько часов отправляешься в какую-то другую страну, а пока тебя нет, что угодно — все что угодно — может случиться. Весь мир могут из-под тебя вырвать. Медсестра говорила, что Тревор не слышал, как к нему обращаются, не мог ни есть, ни пить. Трубка гнала растертую пищу ему в руку, чтобы не дать ему умереть от голода — или он так понял слова медсестры. Ему стало стыдно, когда он обнаружил, что на него надели подгузник. Даже Диди уже слишком большой для подгузников. Потом он вспомнил, что Диди больше нет, осталось лишь воспоминание об изувеченной фигурке на запачканном матрасе. Его семья пять дней как мертва, похоронена, пока Тревор дрейфовал в туманном сумеречном мире.
Врачи в больнице в Рейли называли это кататонией. Тревор знал, что это Птичья страна. Не просто место, где никто тебя не тронет, а место, куда бежишь, когда тебя пугает реальный мир.
После того, как стало очевидно, что его не заберет никакой родственник или друг семьи, а серия когнитивных тестов показала, что он вполне дееспособен (хотя и погружен в себя), суд объявил Тревора Мак-Ги лицом, находящимся под опекой штата. Его поместили в «Интернат для мальчиков Северной Каролины» па окраине Шарлотты, чей бюджет до крайности урезали годом раньше. Никакой программы подыскивания приемных родителей, никаких специальных курсов для одаренных детей, никакой терапии для больных или эмоционально неуравновешенных. Только невероятных размеров, подпираемое колоннами и продуваемое сквозняками школьное здание и четыре пристройки-дортуара, в которых было зябко даже посреди лета. Здесь было три сотни мальчиков в возрасте от пяти до девятнадцати: все стриженные под «ежик» и в убогой одежонке, каждый с собственным адом в душе и ни один не склонен пытаться облегчить тяготы ада чужого.
У этого места как будто не было красок, не было текстуры. Тринадцать лет Тревора здесь — коллаж расплывчатых силуэтов, невыразительных серых пространств, пустых городских улиц, разбитых на небольшие ромбы сеткой забора, окружившего интернат и его территорию. Его комната —.холодная квадратная коробка, но и убежище, поскольку он мог рисовать здесь и никто не заглядывал ему через плечо.
Большинство мальчишек искали спасения в спорте, возводили мечты вокруг спортивных стипендий государства или УСКа. Тревор был мучительно неловок. Если не считать правой руки его тело казалось чужим, чем-то, на что он не имел права. Он страшился послеполуденных часов, когда его с классом выгоняли на спортплощадки с их жаркой и пыльной утомительной скукой, временами перерываемой взрывами паники, когда кто-то понукал его бежать, бросать или ловить несущийся мяч, похожий на бомбу, падающую со скоростью тысячи миль в час с чистого головокружительно синего неба.
Его жизнь в интернате для мальчиков не была ни счастливой, ни ужасной. Он не пытался завести друзей, и сам по большей части оставался незамеченным. В тех редких случаях, когда банда хищников избирала его своей следующей жертвой, Тревор отвечал им издевкой на издевку, пока не доводил их до того, что они набрасывались на него все разом. Рано или поздно они всегда набрасывались. Тогда он стремился причинить боль как можно большим. Он научился вмазывать левым кулаком, брыкаться, царапаться и кусаться — что угодно, лишь бы не рисковать правой рукой. Обычно для него это кончалось хуже всех, но именно эта банда оставляла его потом в покое, и Тревор оказывался предоставленным самому себе до появления следующей группы. Если судить по книгам, думал он, это во многом было сродни тюрьме.
Штат выпустил его на волю в восемнадцать — с возможностью посещать профтехучилище. Тревор же направился к вокзалу «Грейхаунд» и купил билет так далеко, насколько хватило ста долларов у него в кармане.
В те годы он путешествовал наугад, переезжая зигзагом между городами и побережьями, тут и там берясь за какую-нибудь работу, иногда продавая набросок или рассказ-комикс за стоимость билета на автобус, часто дороже. Временами он встречал людей, которых при других обстоятельствах мог назвать друзьями. Как бы то ни было, люди в реальном мире были намного интереснее тех, кого он встречал в интернате. Но как только он покидал насиженное место, эти знакомые исчезали, будто стертые ластиком с листа реальности.
Он никому не позволял коснуться себя. По большей части предпочитал одиночество. Тревор думал, что, если когда-нибудь он не сможет рисовать, он умрет. Эту возможность он всегда хранил запрятанной в уголке сознания: утешение веревки или бритвы, уверенность яда на полке, который только и ждет, чтобы его проглотили. Но, уходя, он никого не возьмет с собой.
Семь лет он не стриг волос. У него никогда не было постоянного адреса. Ему редко случалось побывать в городе или сельском центре более одного раза. Было лишь несколько мест, которых он избегал. Остин. Новый Орлеан. И Северная Каролина — до сих пор.
Его двадцать пятый день рождения недавно настал и прошел, отмеченный лишь пересечением границы штата, событие, которое всегда немного его оживляло — не важно, сколько раз с ним это случалось. Тревор часто был близко к тому, чтобы забыть о дне рождения. В интернате этот день означал лишь новую уродливую рубашку и кекс в гофрированной формочке с одинокой свечой — напоминание обо всем, чего у него не было.
К тому же день рождения терялся в тени более важной годовщины, следовавшей сразу за ним. Годовщины, приходившейся на завтра.
Двадцать лет с тех пор, как это случилось, — и каждый год жерновом ложился ему на сердце. Четыре пятых своей жизни он задавался вопросом, почему он не мертв. Слишком долго.
Недавно ему стал сниться сон о доме на Дороге Скрипок. Все детство Тревору снилось то последнее утро, кровавое утро, которое сочилось сквозь его память, как темная и тягучая патока. Это был привычный кошмар, являющийся теперь нечасто. Но этот новый сон был иным и приходил по нескольку раз в неделю.
Во сие он сидел в маленькой задней спальне, которую Бобби занял под студию, и глядел на пустой лист бумаги па чертежной доске. Свои комиксы Тревор обычно рисовал в блокноте Бобби, а для «Птичьей страны» брал отдельные листы. Только на этом листе никакой Птичьей страны не было. На нем вообще ничего не было, и ему не шло в голову, что бы нарисовать. Лист смотрел ему в глаза и смеялся над ним, и Тревор почти что слышал его сухой сардонический шепот: «Бездна в тебя глядится? Ха! Да что тут увидишь, кроме замаринованной в виски печени и пепла выгоревших снов?»
Наяву Тревор даже представить себе не мог, как это — не рисовать. Он всегда мог заставить двигаться руку. Пустая страница всегда была вызовом, местом, которое требовалось заполнить. И наяву так оно пока и оставалось. Но во сне чистая страница была насмешкой.
Он не пил ни виски, ни какого другого алкоголя. За всю жизнь он ни разу не заложил за воротник.
Тревор обнаружил, что этот сон тревожит его гораздо больше, чем те, в которых он видел мертвой свою семью. Рисование было единственным, чем он столько лет дорожил. Теперь он начинал понимать, как такая потеря сводит человека с ума.
Он забеспокоился: что, если опустошение парализованности начнет наводнять часы бодрствования? Что, если однажды он раскроет блокнот, и рука у него станет как деревянная, а мысли оцепенеют?
Той ночью, когда он проснулся со сломанным карандашом в руках (щепки — словно рваные края сломанной кости, и эхо треска — кошмара — перекатывается по его одинокой меблирашке), Тревор понял, что пора возвращаться домой. Его тошнит оттого, что он носит прошлое, будто жернов на шее. Он не позволит искусству превратиться во второй такой же жернов.
Прямо перед Потерянной Милей автобус миновал место аварии: Маленькая машинка смялась в лепешку в канаве, в осколках стекла отражались мигающие синие и красные огни, отчего вся сирена как будто психоделически вращалась. Тревор вжался лбом в стекло. Санитары грузили в машину «скорой помощи» кого-то, привязанного ремнями к носилкам и уже напичканного иглами и трубками. Тревор глянул прямо в лицо пострадавшему и увидел, что это девушка примерно одних с ним лет. Лицо ее было залито кровью, грудная клетка вдавлена, но веки еще подергивались.
Потом-он действительно видел это-жизнь покинула ее. Веки остановились, а глаза застыли на точке где-то позади него, позади всего, что ему когда-либо доведется увидеть на этом свете. Санитары продолжали суетиться, запихнули носилки в «скорую помощь» и захлопнули двери, и вот-ее нет. Да, ее нет.
Ну вот, подумал он, знамение. Только этого мне не хватало.
Несколько минут спустя его автобус вкатил на стоянку у «Скобяной лавки фермера» — похожего на утюг здания, гордо и одиноко высящегося среди пригородных построек пониже, будто в кильватере севшего на мель корабля. Маленькая касса в задней комнате и скамейка на стоянке служили автовокзалом Потерянной Мили. «Грейхаунд» со стоном затормозил возле всеми покинутой скамьи.
Взвалив на плечо рюкзак, Тревор двинулся по проходу, потом вниз по ступеням. Впервые за два десятилетия его нога коснулась земли Северной Каролины, и по спине у него крохотным разрядом пробежал холодок. Никто больше здесь не сошел.
Казалось, в автобусе было жарко, но во влажной духоте ночи стало ясно, что в «Грейхаунде» работал кондиционер. Воздух прижался к его лицу мягкой влажной ладонью, сладким запахом жимолости, мокро травы, горячего угля и сытного жира жарящейся свинины. Кто-то поблизости готовит сегодня ночью в саду.
От запаха барбекю желудок у него перевернулся, потом издал стон: он или болен, или голоден, как волк. Годы благотворительной кормежки стерли различия между этими ощущениями. Интернат не был совсем уж диккенсовским, но добавки не вызывали ни одобрения поварих в столовой, ни желания у ребят.
Может, теперь, в Потерянной Миле найдется, где съесть что-нибудь, помимо обеда на сале. Если нет, сойдет и такой обед. Тревр решил пройтись по городу. Пока еще он не мог выйти навстречу дому. Он готов ко всему, но все еще испуган.
Он пойдет туда завтра-на воссоединение после двадцати лет разлуки.
Тревор надеялся только, что в числе приглашенных.
Кинси знал: ночка сегодня будет отвратительная. Сегодня-смена Римы, а Рима ушла, отправилась искать кого-нибудь еще, чтобы обворовать, отправилась выскабливать сырое мясо из матки, отправилась закокаинить свои крохотные мозги, пока они еще не закрутятся как волчок-или, может, все это вместе взятое.
Так что Кинси будет работать один-одинешенек. Сегодня играет новая группа «Гамбоу» Терри Баккета. Владелец и управляющий магазина «Вертящийся диск» Терри таке работал на ударниках и пел, когда удавалось собрать подходящую команду. После того, как «Потерянные души?» уехали в турне, «Гамбоу» была гвоздем программы «Тиса», и ночка обещала быть напряженной.
Чтобы отвлечься, Кинси решил, что подать на фирменный обед. Работы у него от этого только прибавится, но он любил кормить своих ребятишекОн перебрал свой ограниченный репертуар. Карри?…Нет, на это уйдет слишком много времени…Чечевичная похлебка? Нет, на прошлой неделе она была уже дважды. Гамбоу в честь команды?…Но его умения на это не хватит, к тому же в городе не достать свежих морепродуктов, и никто так и не смог его переубедить, что хороший Гамбоу можно сварить где-нибудь, кроме Нового Орлеана. Может, это вода из Миссисипи придает ему особый вкус. Наконец Кинси решил, что сегодня будет «японский вечер».
Поймав машину до дома, он наскоро сварил бульон из каких-то престарелых овощей и пары-тройки свиных ребер, завалявшихся в холодильнике, погрузил в кастрюлю в машину и медленно поехал в город, чтобы не расплескать супчик. Железнодорожные пути были ловушкой, но он преодолел ее просто залихвастски. В городе он остановился у скромной бакалейной лавки рядом со «Скобяной лавкой фермера» и купил двадцать пакетиков лапши быстрого приготовления и несколько пучков зеленого лука. Дождь перестал, а значит, народу в клубе будет еще больше.
Вернувшись в «Тис», Кинси снял со стены над баром грифельную доску, выбрал пурпурный мелок и размашисть вывел: «ЯПОНСКАЯ ЛАПША!$1.00!»
Если кто-нибудь закажет фирменное блюдо по сниженной цене, Кинси половником нальет в миску своего домашнего бульона, вытряхнет в нее пакет лапши (предварительно выбросив «вкусовой пакетик», в котором все равно один натрий) и загонит все это в микроволновку, которую держал позади бара. Зеленый лук пойдет в качестве приправы, поэтому он взялся порубить стрелки на маленькие пахучие кружки. Время близилось к восьми. Команда не начнет раньше десяти, но ребятишки зачастую появлялись пораньше, чтобы выпить, поесть и поговорить. Иногда он открывал клуб в пять на «счастливый час скидок», но сегодня он не чувствовал себя достаточно счастливым.
Час спустя «Священный тис» был почти полон. До десяти вход был свободный. А дальше ему придется найти кого-нибудь, кто постоял бы на дверях. С этим проблем не возникало: все, что требовалось от стоящего на дверях, это собирать деньги, трепаться и бесплатно слушать концерт. А совершеннолетний еще и получал бесплатное пиво. В клубе не подавали никакого алкоголя, кроме пива — бутылочного, баночного и бочкового. Тем не менее капризный закон штата Северная Каролина считал «Тис» баром и запрещал присутствие тех, кому меньше двадцати одного года. Чтобы быть клубом для всех возрастов — чем Кинси и желал его видеть, — «Тис» должен был попадать в категорию ресторанов. Отсюда суп-лапша, сандвичи и всяческие закуски, которые подавались в баре. Поначалу готовить еду было сплошной морокой. Потом это начало ему нравиться; теперь коллекция рецептов в его поваренной книге все расширялась. Постоянные посетители приходили с новыми идеями, что Кинси решил считать комплиментами.
Кое-кого из ребят он знал лично, в основном тех, кто жил в Потерянной Миле или в округе, большинство из них ходили в соседнюю квакерскую школу под названием «Холм на ветру». В Потерянной Миле была еще и муниципальная средняя школа, но дети там были в основном металлисты и трэшники; Кинси знал кое-кого из них, даже помогал им возиться с машинами, но музыка в «Тисе» им не нравилась.
Ребята, приходившие сюда, были более артистических наклонностей и одевались в яркие штаны и изрезанные футболки с ботинками-«комбатами» или в лаковую кожу и черный винил — в соответствии с различными своими философиями и пристрастиями. Одни красили волосы и стриглись под бритву, другие отпускали хайер, который заплетали цветными лентами, другие просто заправляли волосы за уши и плевали на все или, во всяком случае, делали вид, что плюют. Здесь были поэты и художники, смутьяны и раздолбай, чистые души и распутники. Здесь были местные из Потерянной Мили и ребята из колледжей в Рейли и Чэпл-Хилл, у этих были неподдельные документы и деньги на пиво, и они оплачивали счета Кинси. Здесь были детишки помладше, украдкой нашаривающие фляжки, из которых доливали один бог знает где добытый алкоголь в стаканы взятой в баре кока-колы. Если это делалось не слишком очевидно или напоказ, Кинси обычно закрывал глаза.
Он только-только присоединил насос к новой бочке «будвайзера», когда к бару подсел Терри Бакетт. Команда уже настроила звук раньше, и теперь они явно репетировали: они были как никогда в ударе. Голос Терри звучал с ясной силой, партия Р. Джи на басах — будто гром.
— Как ты назвал этот музыкальный стиль? — поинтересовался Кинси, прослушав пару номеров.
— Трясина-рок, — ухмыльнулся Терри.
Теперь он снова ухмылялся Кинси, укуренный и дружелюбный, с банданой, раскрашенной под галстук, на темных курчавых волосах. Терри оперся мускулистыми, как у всякого перкуссиониста, руками на стойку.
— Лапша, да? Где ты это раскопал?
— В поваренной книге «Азиатское меню», — отозвался Кинси. — С некоторыми вариациями.
— Почему я не удивлен? Ладно, давай попробуем. И дай мне «нацбогему» в придачу.
«Нацбогема», или «Национальное богемское», было излюбленным сортом «Тиса». По полтора доллара бутылка оно расходилось, как горячие пирожки. Открыв запотевшую бутылку, Кинси поставил ее на стойку перед Терри, потом принялся за приготовление супа.
— Говорил сегодня со Стиви и Призраком, — сказал Терри.
— Да? Они звонили в магазин?
Стиви и Призрак были из группы «Потерянные души?», а нанесенная распылителем фраза «НАМ НЕ СТРАШНО» была из «Мира» — песни, которой они всегда заканчивали свое выступление. Стиви работал темную яростную гитару; у Призрака голос был будто золотой песок, катящийся по дну прозрачного горного потока. Пару недель назад они вернулись с гастролей в Нью-Йорке и тут же снова покинули город, отправившись в марш-бросок. Конечной их целью был Сан-Франциско, но маршрут они собирались планировать по дороге, и раньше, чем через год, они, может, даже и не вернутся.
— Ага. Подошел новый парнишка, и Стиви пошел болтать: «Говорит Джон Томас из налоговой службы. Будьте добры мистера Бакетта». Я сам едва не обоссался, когда-он передал мне трубку. Вот придурок… — Терри со смехом покачал головой.
— У них все в порядке?
— Конечно. Они сейчас в Техасе. Стив сказал, они сыграли в кофейне в Остине, и народ там просто с ума сходил. Продали там несколько кассет. Может, мне тоже стоит попытаться попробовать поработать в Остине. Ты там был?
— Нет, Хотя оттуда родом один из моих любимых авторов апдеграундпых комиксов. Бобби Мак-Ги.
— Мак-Ги? — Терри нахмурился. — Это не тот мужик, что…
— Он.
— А дом еще стоит па Дороге Скрипок, — раздумчиво сказал Терри. — Мне было только восемь, когда убийства случились. Но я помню. Говорят, в доме нечисто.
— Конечно, говорят. Возможно, так оно и есть. Но его комикс «Птичья страна» был просто гениальный, на уровне Крамба и…
— Один из детей вроде остался в живых?
Кинси подал Терри миску с супом, от которой шел пар.
— Да, остался ребенок. Кажется, пятилетний сынишка. И еще я не знаю, что с ним сталось.
— Готов поспорить, ему порядком досталось. На всю катушку, — сказал Терри, задумчиво хлюпая супом.
— Прошу прощения, могу я получить тарелку такого супа? — произнес спокойный голос с дальнего конца стойки.
Кинси повернулся. Ни он, ни Терри не заметили этого мальчишку раньше. Бар был переполнен, и парнишка сразу вписался — высокий и худощавый, простая черная футболка заправлена в черные джинсы, волнистые светло-рыжие волосы отпущены в хайер и связаны в хвост, открывая костлявое, почти утонченное лицо. На плече у него висел видавший виды серый рюкзак. Выглядел он лет на двадцать и держался так, будто ему было еще меньше, словно он не был уверен в том, что будет здесь принят, и не слишком желает привлекать к себе внимание.
Но глаза притягивали: прозрачные, серые и ледяные, зрачок обведен тонким черным ободком. На худом лице они казались огромными. Глаза бездомного, глаза бродяги, подумал Кинси. Глаза голода.
— Новенький в городе? — спросил Терри с полным ртом лапши.
Парнишка кивнул:
— Приехал на автобусе около часу назад.
— Это уж точно, новенький. — Терри протянул руку. С мгновение мальчишка выглядел озадаченным, потом все же пожал ее. — Я Терри Бакетт. Держу здесь музыкальный магазин, если тебе понадобится что послушать. Есть все что угодно — от «Наин Инч Нэйлз» до Хэнка Уильямса.
— Хэнка Уильямса Старшего, — вмешался Кинси.
— Ну да, старшего. За Боцефусом тебе придется поехать в Коринф — для нас он слишком общеамериканский. А ты кто?
— Тревор Блэк. Обычно я слушаю джаз.
— Ну, кое-что у меня есть.
Терри снова ухмыльнулся мальчишке. После минутного промедления тот нерешительно, как бы для пробы, улыбнулся в ответ. Перед дружелюбием Терри трудно было устоять: он говорил, пока собеседник не начинал отвечать — хотя бы для того, чтобы заставить его заткнуться.
Кинси поставил тарелку супа перед Тревором Блэком — имя казалось смутно знакомым, но он не мог сообразить почему — и забрал доллар парнишки.
— Обычно я ставлю новичку пиво. Но если тебе меньше двадцати одного, я ставлю тебе колу.
Тревор положил в рот ложку с аккуратным свертком лапши.
— Мне двадцать пять. Но я не пью. Лучше колу. — Он пожевал лапшу, потом нахмурился. — По вкусу в точности как «Удлез оф нудлез».
— Кинси практикует то, что называется «кухня по наитию», — фыркнул Терри.
— Бульон домашний, — холодно отозвался на это Кинси. — Хочешь назад свой доллар? Кому вернуть?
Терри только нетерпеливо отмахнулся. Тревор как будто обдумывал это пару секунд, потом покачал головой:
— Нет, вкусно.
— Счастлив удостоиться одобрения, — пробормотал Кинси и повернулся, чтобы достать мальчишке кока-колу. За спиной у него снова фыркнул Терри. Закрыв глаза, Кинси несколько раз глубоко вдохнул. Ночь обещала быть долгой.
Час спустя на сцене бушевала «Гамбоу», Тревор все еще сидел, взгромоздившись на табурет у бара, прихлебывая третью кока-колу, а бар был местом полнейшего хаоса.
Кинси послал местного парнишку Робо собирать деньги у дверей. В свои восемнадцать Робо был на полпути к тому, чтобы стать собственным аптекарем Потерянной Мили — прозвище свое он получил от пузырьков «Робитуссина», которые крал в аптеках, — но Кинси счел, что, если подсунуть ему пива во время шоу, он вполне в силах посчитать доллары, пометить руки и не прикарманить часть выручки группы.
Клуб был битком набит. Терри и Р.Дж. Миллер, басист «Гамбоу», пару раз работали с «Потерянными душами?» и уже считались известными. Гитарист был глэм-рок динамо, парнишка по имени Кальвин, который и впрямь весьма походил на героя одноименного комикса, только припанкованного и разодетого. «Гамбоу» выдала заводную композицию, острую, как соус «табаско», и пьянящую, как пиво «дикси».
С тех пор как команда начала играть, Кинси непрерывно накачивал пиво и поддевал бесконечные крышки с бутылок. Незадолго до того, как иссяк одиннадцатый бочонок «Будвайзера», Кинси нырнул в заднюю комнату, чтобы подтащить к помосту новый. Бочонки были тяжелыми и неудобными, и когда он спешил, ему случалось вывернуть их с подставки себе на ноги.
— Черт! — с чувством сказал он, когда именно это и произошло.
Когда он отдернул ногу, бочка угрожающе накренилась. Кинси отчаянно схватил ее. Если бочка опрокинется, пиво внутри немилосердно вспенится. Посетители выстроились в три ряда у стойки в ожидании пива, а до последнего заказа еще только час. Оставалось проклинать про себя предательницу Риму и жалеть, что не сдал ее, разве только ради дешевого удовольствия от этого омента.
Потом рядом с ним возник еще кто-то, кто принялся сражаться с ледяным бочонком, а его, Кинси, подтолкнул к насосам, холодильнику и массе нетерпеливых страждущих. — Иди обслуживай. Я ее подсоединю. Я знаю как. Худые руки обвились вокруг бочки, взгромоздив ее на место; ловкие длинные пальцы уже отвинчивали заслонку. Тревор Блэк. Кинси спросил себя, правда ли этому мальчишке двадцать пять. Выглядел он все равно на девятнадцать, и у «Тиса» могут быть крупные неприятности, если несовершеннолетнего поймают за подачей пива. Пожав плечами, Кинси выбросил это из головы. Лучше рискнуть, чем терять клиентов.
Минут через пятнадцать во всей этой суматохе Кинси с уверенностью мог сказать, что Тревор справлялся с такой работой и раньше. Он быстро сообразил, где что лежит; он умело пригибался и обходил Кинси, не путаясь у него под ногами. Не зная цен, он просто поскорее подавал напитки, оставляя кассу на Кинси. В руки Кинси летели долларовые бумажки. В жестянке для чаевых звенела мелочь. Наконец поток клиентов спал до струйки, потом совсем остановился: все были пьяны и танцевали, въезжая в «Гамбоу».
Кинси прошел к сцене с бутылками «нацбогемы» для музыкантов. Терри сверкнул ему широченной улыбкой и сбацал импру на барабанах. В клубе было жарко и душно, пахло потом, пивом и сладковатым дымом. Лица танцующих ребятишек казались глянцевыми от света, а сами они как будто потерялись не то в музыкальном экстазе, не то в вознесении на музыкальные небеса.
Когда Кинси пробрался назад через танцующую толпу, Тревор стоял, облокотясь о холодильник, и попивал очередную колу. Улыбка его была неуверенной — да и была ли она?
— Ничего, что я так встрял?
— Решительно нет. Ты уволен. — С мгновение они глядели друг на друга в упор, потом рот Кинси дернулся, и ни с того ни с сего оба расхохотались. — Серьезно, тебе нужна работа? Можешь оставлять себе чаевые за вечер, и для начала я буду платить четыре с полтиной в час.
Тревор пожал плечами.
— Мне в Потерянной Миле нужно кое-чего сделать… Прямо сейчас работа мне не нужна. На самом деле я не бармен. Просто подменял пару раз.
Кинси поднял бровь.
— Ты меня едва не обманул. Ну, можешь подменить как-нибудь, если захочешь. Выбрать смену раз в неделю или вроде того.
Тревор глядел в пол.
— Может быть. От многого зависит.
Кинси решил не спрашивать, от чего это зависит. Он, похоже, уже разрушил мгновение товарищества. Странная птица этот Тревор — в его словах пестрели семена сквозняков и вкрапления льда. Кинси поискал нейтральную тему, чтобы развеять напряжение.
— Ну, если по профессии не бармен, то что ты делаешь? Продолжая смотреть в пол, Тревор пошаркал носком кроссовки по истертым половицам.
— Рисую комиксы.
Кинси так и знал, что имя ему знакомо!
— Тревор Блэк… Это не твоя была страница в «Drawn end quaterly»?
Это был андеграундный журнал комиксов, в котором появлялись самые новые, самые безумные работы.
Тревор, похоже, удивился, потом несколько смутился, но кивнул:
— Да. Моя.
— Хороший вышел рассказ. Знаешь, напомнил мне…
На бар обрушилась, требуя «нацбогему», вторая волна жаждущих. Тревор отвернулся, чтобы нацедить пива, так быстро, что Кинси спросил себя, а не рад ли он уйти от темы. Он пробивал чеки, а в мыслях его вертелся комикс. Это была странная краткая история, что-то вроде видения, что-то о стае птиц, поднимающихся с обгорелого трупа мужчины, будто оперенная жемчужноглазая душа. Кинси как раз собирался сказать, как стиль комикса напомнил ему позднего Роберта Мак-Ги — то же резкое затемнение и те же чистые изящные линии. Он был уверен, что Тревор читал «Птичью страну». Наверное, даже знал, что Мак-Ги умер здесь. Может, Кинси даже расскажет ему о том, как починил машину Мак-Ги незадолго до трагедии.
Но музыканты уже сворачивались. Напряг продолжался до последнего заказа, а потом было время закрываться, время считать деньги, подтирать лужи, подобрать и рассортировать для завтрашнего вывоза мусора сотни стаканчиков, банок и бутылок. К тому времени, когда они закончили, было уже больше трех.
Кинси открыл себе пива, потом, выбрав кассету, вставил ее в маленький магнитофон позади бара. Майлс Дейвис, что-то из пятидесятых. Помещение заполнили звуки саксофона, плавные и медленные, гладко проскальзывающие, точно эггног, в который добавили виски. Тревор положил голову на стойку. Прислонившись к кассе, Кинси закрыл глаза.
Музыка закончилась, и возник голос конферансье, часть концертной записи, сделанной на Пятьдесят второй улице в золотые дни бибопа. Голос был глубокий, белый и колоритный, будто дистиллированная суть того времени; без труда можно было представить себе лощеного модника в шикарном костюме с глубоко вырезанными лацканами, с набриолиненными волосами. ВОТ!ДА! Май-и-и-л Дейвис. Помните, у вас в запасе еще полно времени, чтобы попасть в Птичью страну…
Кинси услышал сдавленное всхлипывание. Открыв глаза, он уставился на Тревора, голова которого перекатывалась взад-вперед по стойке, а пальцы впивались в исцарапанное дерево. Рот его скривился в оскале, из глаз катились слезы. Кинси и в самом деле видел, как на полированной поверхности стойки образуются маленькие соленые озерца. Он шагнул к мальчику.
— Эй, Тревор? В чем…
— У меня недостаточно времени, чтобы попасть в Птичью страну! — выкрикнул Тревор. Голос его звучал так, как будто его рвали, тащили по раскаленным углям и ржавым гвоздям, вымучивали из горла. — У меня вообще нет времени — и мне страшно…
— «Птичья страна»? — тихо переспросил Кинси.
Тревор уловил озадаченность вопроса. Он поглядел на Кинси из-под распухших бледных век — прозрачные глаза под ними были обнаженными, огромными и полными ужаса. Внезапно Кинси узнал это лицо: пятилетний мальчик, серьезно нуждающийся в стрижке, по некоторым меркам, слишком худой и со слишком запавшими глазами, по любым меркам, стоит па обочине сельской дороги, попеременно глядя то на мать, то на отца.
— Тревор Мак-Ги, — сказал Кинси. — О, проклятие…
Тревор с несчастным видом кивнул. А потом вдруг снова зарыдал. Обойдя бар, Кинси осторожно положил руку на вздрагивающее плечо, почувствовал, как сжимаются мускулы, чтобы отдернуться от его ладони.
— Не трогай меня!
— Извини. Я не хотел…
— Нет, я просто не могу…
Они беспомощно глядели друг на друга. Лицо Тревора было покрасневшим, мокрым от слез: Все в его позе — то, как руки были скрещены у него на груди, а плечи подняты, — кричало Не трогай меня! так же громко, как и его рот. Но глаза были снова глазами пятилетки и молили: Обними меня. Обними меня. Помоги мне.
Возможно, Тревор станет ненавидеть его, может даже решить его ударить, но это было уж слишком. Кинси не мог пройти мимо такой боли.
— Я тебя помню, — сказал он. — Я тот механик, который починил машину твоим родителям. Я хотел помочь тебе тогда и я хочу помочь тебе сейчас.
Прежде чем Тревор успел снова отдернуться, Кинси крепко его обнял.
Он почувствовал, как одеревенело тело Тревора, почувствовал, как он пытается отстраниться. Если бы он продолжал эти попытки, Кинси отпустил бы его. Но после нескольких секунд борьбы Тревор обмяк на груди у Кинси.
— Я тоже тебя помню, — сказал он. — Ты узнал моего отца… но он стыдился себя самого… стыдился нас…
— Бедное ты дитя, — прошептал Кинси, — бедное, бедное дитя.
Худое тело словно состояло из сплошных острых углов, сплошные лопатки и локти; он казался таким же хрупким, как подраненная птица. Кинси представил себе, как страх Тревора разворачивает предательски ненадежные крылья, чтобы унести его назад в тот дом, в то странное и мучительное лето 1972 года, к смерти, которой, как он, без сомнения, считал, он заслуживает.
Наконец рыдания стихли, только спазмы проходили по телу мальчишки будто электрический ток. Он навалился на Кинси, его острый подбородок упирался Кинси в плечо. Потом Тревор отстранился и обмяк на табурете, отирая лицо. Кинси решил не давать ему времени смутиться.
— Пошли.
Взгляд Тревора был наполовину настороженным, наполовину вопросительным.
— Тебе не стоит быть одному сегодня, — сказал ему Кинси. — Ты идешь со мной.
Он ожидал возражений, может, даже отказа и был готов настоять на своем. Но, похоже, Тревор явно испытал облегчение. Кинси даже задумался, не собирался ли парнишка пройти пешком до Дороги Скрипок и лечь спать в том полном тяжких воспоминаний доме. В доме оборванной жизни Тревора Мак-Ги, в доме неотвратимо надвигающейся судьбы Тревора Блэка.
Закинув на плечо рюкзак и погасив свет, Тревор последовал за Кинси из клуба вдоль по заброшенным кварталам Пожарной улицы в безмолвную расцвеченную серебром ночь.
4
Четыре гудка. Зах сосчитал их, скалясь на телефон и свободной рукой яростно отрывая клочки от подобранной где-то фундаменталистской брошюры «Склеп Нерожденного».
Потом — мягкий щелчок снимаемой трубки, приглушенный диксиленд-джаз на. заднем плане и: «Привет, это Эдди Сунг».
. — ЭДДИ, СЛАВА БОГУ, МНЕ НУЖНА ПОМОЩЬ! МНЕ НУЖНО СМАТЫВАТЬСЯ…
Диксиленд внезапно сменился скрежещущим тяжелым роком. «Очень жаль, что меня нет дома, но если вы оставите свой номер, я перезвоню, как только…»
— ОООО, ЧЕРТ, ЭДДИ, ПОЖАЛУЙСТА, БУДЬ ДОМА!!! ПОЖАЛУЙСТА, ВОЗЬМИ ТРУБКУ!!!
Обрывок скрипичного воя. Потом в ухе у него раздался сигнал автоответчика. Зах глубоко и со всхлипом вздохнул, едва удержавшись от того, чтобы не хлопнуть собственную трубку так, чтобы треснул аппарат, и заставил себя говорить спокойно:
— Слушай, Эд… У меня неприятности. Тебе всегда нравилась моя квартира, ну так вот, позвони поскорее и сможешь, черт побери, ее получить.
Повесив трубку, он несколько минут бесцельно кружил по комнате. Наконец его взгляд остановился на экране компьютера, все еще пульсирующем, словно непотребное двоичное отверстие. Да, можно с головой провалиться в этот экран и в альтернативную реальность, будто в укачивающий рот или чрево, и так и не всплыть за глотком воздуха, так никогда и не осознать, что медленно-медленно, постепенно, так, что ты сам даже не замечаешь, он пережевывает и переваривает тебя…
Нет. Винить в своих бедах компьютер — все равно что, умирая от рака легких, винить в этом пачку сигарет или, хуже того — старую верную «зиппо». Компьютер — лишь инструмент, он сам выбрал его. Все его беды — в Них, в Тех, чьи скользкие щупальца схватили другой конец этого инструмента. Говорил же ему Уильям Берроуз: всегда надо точно знать, что находится на зубьях твоей вилки, — но разве он послушался? Разумеется, нет — и теперь грязные зубья вот-вот вопьются ему в язык.
Хватит. В той стороне — безумие.
Зах привалился к косяку двери, ведущей в ванную — с полированной плиткой цвета морской волны. Там — окно в высоком потолке прямо над ванной, так что, принимая душ, как будто стоишь в пронизанном солнцем водопаде, — ну где еще он найдет такое место? Да ладно, Бог с ним, с зеленым водопадом ванной, где он, найдет такую квартиру всего в квартале от восхитительного базара, где продается все, что ему нужно, квартиру в двух кварталах от набережной Миссисипи, прорезавшей город словно пульсирующая коричневая артерия?
Прежде чем въехать сюда два года назад, Зах по большей части скитался на улицах или по флэтам знакомых. Это было первое место, где он почувствовал себя дома. Он вообще не был уверен, что сможет жить где-то еще, не был уверен, что какое-либо другое место его примет.
Но это не имело значения. Он слишком долго ходил по краю, слишком часто шел на дурацкий риск. Три года назад, когда он только-только взялся за взлом компьютерных систем, это было просто дурачество, новый способ развлечься, все равно что надраться сливянкой или смотреть полночи по кабелю очередное шоу «Содружества экстрасенсов». В период своей краткой карьеры на поприще высшего образования он записался на курс основ программирования, но в конечном итоге его вышвырнули из компьютерного класса, лишив единственной веской причины каждый Божий день являться в это одуряющее и похожее на склеп заведение в бесчеловечно ранний час.
В шестнадцать лет, через два года после побега из дому, Зах бросил школу и начал искать чего получше. Он сразу понял, что хакерство — это по нему. Поначалу у него была только дешевенькая писишка с медленным модемом, но, болтаясь по доскам объявлений электронного подполья, на которые вывела его программка автонабора, он задумался о других сетях, секретных системах и базах данных, которые якобы спрятаны, но на самом деле прямо здесь, под носом, искусительно вибрируют за тонкой мембраной команд и паролей.
Свободная информация и деньги — если только сможешь до них добраться. Зах вскоре обнаружил, что может. И это было до смешного просто…
Но если тебя поймают, скажем, на краже денег у компаний кредитных карточек или на взламывании систем «Сауферн Белл», которую фономаньяки и хакеры любовно звали «гестапо», это может стоит тебе десяти лет в федеральной тюрьме. Конечно, скорее всего отсидишь только полсрока или даже меньше, но сама мысль хотя бы об одном дне в кутузке была невыносима для большинства хакеров: воображение рисовало им образы огромных татуированных насильников-педофилов и маньяков-убийц, рвущих им лилейные задницы, а потом ломающих им хрупкие шеи.
Колени у Заха подкосились, и он съехал по косяку на пол. Он сам не заметил, когда сбросил кроссовки, и теперь зеленая плитка благословенно холодила подошвы ног. В круглом зеркале над раковиной ему было видно отражение пустой комнаты, а вода из капающего крана прочертила на фаянсе следы, похожие на отпечаток ржавых слез. На полочке у зеркала — синяя керамическая кружка с двумя зубными щетками, пурпурной и черной. Лишнюю он держал для Эдди, когда им случалось смотреть за полночь ужастики или напиться столь любимым Эдди дешевым бурбоном.
Ничего такого в этом не было, ничего сексуального, даже бессмысленного по пьянки лапанья. Зах слишком хорошо к Эдди относился.
Не в том дело, к кому он как относится. Придется удариться в бега, поиграть в одинокого волка. Да, хакеры боятся тюрьмы, и многие из них, когда их прищучат, становятся стукачами. Но большинство сделают все, что в их силах, чтобы помочь собрату по преступлению, — если это не будет угрожать им самим. Он общался с другими пользователями «Мутанет» уже больше года; бывать там было как знакомиться с завсегдатаями странной тусовочной кофейни. Он доверял Зомби так же, как и другим своим удаленным друзьям, знал, что Зомби не бросил бы ему подобную мессагу, не будь его наводка надежна.
А она, нет сомнений, надежна. На хвосте у него может быть сколько угодно ужасных компаний и агентств: если тебя поймают на краже, они попытаются тебя уделать. А он крал, и много.
И надо, пусть с ворчливым неудовольствием, признать, что его все же манит мысль убраться из города до заката. Новый Орлеан был единственной в его жизни постоянной. Но разве не бывало у него зуда путешествий? Разве не подумывал он временами о том, чтобы просто побросать пожитки в машину и двинуть дальше?
Конечно, подумывал. Все об этом думают, даже обычные люди с перезаложенным втрое имуществом, счетами от протезиста и обязательствами перед всем и вся, кроме того, что они хотят на самом деле. Все мечтают об открытой трассе, что как черная атласная лента разворачивается из-под колес. Это у Америки в крови, это что-то вроде расовой памяти. Но большинство так этого и не делает. Их привязывают к месту друзья, собственность, привычки. Если долго сидишь па одном месте, начинаешь пускать корни.
И все же возможность всегда остается, всегда открыта: просто встать однажды и отправиться в путь. Это то, о чем часто думаешь, но редко делаешь.
Пока тебя не вынуждают.
Зах чувствовал, как внутри него темными соцветиями начинают распускаться мириады возможностей. Аромат этих цветов будоражил: запах незнакомцев, неизвестных мегаполисов и городков, тонкий букет приключения и его двойника — опасности.
Ему всего девятнадцать, и он хочет узнать в этом мире все, что стоит узнать, все попробовать и испытать, каждое ощущение, впитывая мир в себя точно виски. Его не сломить, не пригнуть к земле. Что с того, что Они идут по его следам; безликие создания теней, бесконечно зловещие Они, которые, похоже, являются архетипом исключительно американских страхов: темные плащи, глаза, горящие из-под обвислых полей черной федоры, в руке — значок со вписанным в герб ужасающим акронимом ФБР или АНБ; или еще того хуже — герб приближается к тебе будто раскаленный прут, чтобы выжечь свое клеймо у тебя на лбу. У каждого из знакомых Заху хакеров, у каждого фономаньяка, у каждого интеллектуального преступника были свои видения и кошмары о Них.
Но одно то, что Они взялись за него, еще не означает, что Они могут его поймать.
Зах осознал, что руки у него сжаты в кулаки, а сердце болезненно бьется. Такое с ним иногда случалось от возбуждения. Однажды возбуждение, наверное, прикончит его, но Зах пристрастился к нему, как наркоман. Силой воли он замедлил пульс, заставил себя разжать руки со смятым «Склепом Нерожденного». Стоило снять фильм ужасов, подумалось ему; жаль, что кто-то профукал роскошное название на какую-то пропаганду антивыбора — а чем еще могло быть такое чтиво со всеми его цветными фотографиями порезанных на кусочки зародышей в лужицах собственной запекшейся крови.
Смяв брошюру в ком, он запустил им через всю комнату, поднялся на ноги, потряс головой, чтобы снять головокружение, проверил равновесие. Круто. Ну, была у него тут пара скверных минут, но сейчас он готов к следующей серии Грандиозных Приключений Захарии Босха.
Зах не знал, полезно ли это — думать о своей жизни как о кино, но уж конечно, это помогало сохранять рассудок.
Четырнадцать кварталов улица Бурбон идет через Вьё Кар, начинаясь более или менее на севере, у широкой авеню под названием Эспланада. На этой стороне Французского квартала Бурбон — традиционная и модная улица, она вымощена брусчаткой, обрамлена затемненными барами с местным колоритом и студиями по невероятно взвинченным ценам; в жаркие ночи здесь тусуются парни, потеющие в откровенно обтягивающей черной коже.
Средние кварталы Бурбон — наполовину пестрый карнавал, наполовину машина по вышибанию денег из туристов: мишура и блеск Марди Гра круглый год на продажу, пластиковые стаканчики с пивом и запотевшие «дайкири» и «ураганы», которые продают прямо на тротуаре, стойки с футболками, открытками, пластмассовыми крокодилами и мумиями; «наборы для вуду Н\'Оулин-сау» соседствуют с витринами презервативов с блестками, галстуков-пенисов, вибраторов из латекса кричащих расцветок. Здесь — крупные стрип-клубы с роскошными девахами и зазывалами у дверей, бары со вспышками неоновых вывесок и бесконечными фирменными коктейлями, несколько знаменитых ресторанов и уйма подделок всех мастей. В задней комнате любой сувенирной лавки вам предложат амил нитрит в сочетании с прочими вредоносными веществами, включая и те, от которых голова как будто срывается с плеч, и те, что заполняют череп ослепительным, бесконечно расширяющимся светом.
Но на другом конце Бурбон, на том, что упирается в Канал и муравейник небоскребов даунтауна, над улицей повисли иные миазмы. Атмосфера затхлой сомнительности здесь какая-то вневременная: атмосфера болезненной тайны. Город тучей нависает над старыми зданиями квартала, отчего те кажутся маленькими, серыми и слегка поблекшими. В барах здесь не подают фирменных коктейлей с забавными названиями, но выпивка здесь дешевая и крепкая.
В этом конце улицы Бурбон, зажатый между лавкой скупщика краденого и порностойкой, примостился салун «Розовый алмаз». То, что это стрип-клуб, можно определить лишь по карандашному рисунку на двери — обнаженная женщина в геометрической фигуре, которую можно при желании принять за ромб или бриллиант, но которая гораздо больше напоминает вагину. Одинокий вышибала клюет носом в дверном проеме, испуская вялую очередь скороговорки, когда мимо проходит вроде подходящий клиент, зная, что все это клиент уже слышал на этой же улице.
Внутри «Розового алмаза» темно, если не считать крохотной, безвкусно освещенной сцены. Дым гнездится по углам и клубится под потолком синим одеялом. Несколько танцовщиц зазывно извиваются перед залитыми пивом столами — не на столах, как обычно думают о «танце на столе». Ни одному столу в «Розовом алмазе» не выдержать веса здоровой девушки: большинство из них мог бы разнести в щепки и джанки весом в девяносто фунтов.
Танцовщица стоит в пропыленной каморке за сценой, ожидая своего выхода. Из зала «Розового алмаза» доносятся приглушенный кашель и фырканье. Она готова поставить чаевые за день, что это Томми, здешний ди-джей, ширяется кокаином прямо в своей кабинке. Обычно он уходит в мужской туалет, но управляющего сегодня нет, а всем остальным плевать.
— А теперь… в своем последнем номере сегодня… Сладчайшая краса Востока — МИСС ЛИ!
Из динамиков несутся первые ноты ее музыки, песня «Сurе» на такой громкости, что динамики искажают слова. Впрочем, это не важно, поскольку никто больше в этом клубе даже не слышал о «Сurе», разве что пара других танцовщиц, и никого не интересует музыка, под которую она танцует, лишь бы грудь показывала. Мисс Ли отодвигает пыльную бархатную занавесь и выбрасывает вперед ногу — длинную, шелковисто-бледную, затянутую до колена в высокий черный кожаный сапог на шпильке с серебряными цепочками, — и толпа ревет.
Если можно назвать толпой пять или шесть небритых потрепанных мужчин.
И если несколько апатичных реплик и свистков, похотливых движений языком приблизительно в сторону ее гениталии или простой акт поднимания пива ко рту можно назвать ревом.
Мисс Ли выплывает на крохотную сцену. Снизу ее подсвечивает кольцо круглых лампочек, свет играет по черным виниловым танга и бюсту, когда она движется, показывая, что у нее есть по части изгибов. Пять или шесть лампочек в кольце перегорели, причем дохлые расположены через неравные промежутки, будто гнилые зубы во рту.
Она прошагала к шесту, стратегически установленному в центре сцены, обвила его руками и коленями и, выгнув спину, стала обрабатывать шест бедрами, приоткрыв рот и полузакрыв глаза — изображая одурелое, почти наркотическое опьянение, которому полагалось сойти за экстаз. Потом, оттолкнувшись от шеста, она помедлила перед первым клиентом и принялась выделывать настойчивые покачивания прямо ему в лицо.
Через пару минут он выудил из кармана рубашки пару смятых долларов и, затыкая их ей за подвязку, не преминул запустить запачканные никотином пальцы как можно выше по ее ноге. Мисс Ли наградила его улыбкой гейши и перешла к следующему клиенту, на удивление молодому и приличного вида и потому с меньшей вероятностью чаевых.
Она размышляла, что бы они подумали, узнай они, откуда взялся ее сценический псевдоним. Она родилась в Новом Орлеане, родители ее были корейцы, и Лауп, управляющий «Розового алмаза», посоветовал ей выбрать «какую-нибудь китайскую подделку», чтобы использовать ее «этническую внешность». («Полно мужиков на это западают», — добавил он, будто делясь страшной мужской тайной.) Имя Ли она позаимствовала у персонажа своей любимой книги «Голый завтрак». Когда клиент шел мерзкий, или не давали чаевых, или просто у нее не было настроения трясти задом перед сборищем человеко-членов, она думала об иглах с героином, протыкающих гнилые вены, о вздутых членах, сочащихся зеленоватой слизью, о красивых мальчиках, мастурбирующих под гниющей краюхой лунного сыра. Счастливее ее это не делало, но жизнь скрашивало.
Началась вторая ее песня. «№ 13 Baby.» The Pixies. Оглянувшись на кабинку ди-джея, она увидела, как Томми поморщился на подвывающий голос и рвущуюся психоделическую гитару, его вкусы склонялись все больше к группам вроде «Triumph» и «Foreigner», этакому поддельному корпоративному металлу, и, может, немного «Guns N\' Roses», если ему хотелось чего порадикальнее.
Мисс Ли завела руку назад, чтобы расстегнуть бюстгальтер, и почувствовала, как за подвязку ей сзади засовывают банкноту, как сухая рука крадется по ее левой ягодице, чтобы затем исчезнуть. Углом глаза она заметила в одном из обрамляющих сцену зеркал клиента — высокий негр уже исчезал в темноте бара. По непонятной ей причине чернокожие, которым она нравилась, очень этого стеснялись. Может, потому, что она была такой бледной.
Тайком нащупав банкноту, она сдвинула ее по ноге набок. Это была десятка. Джекпот. С этой десяткой выручка переваливала за стодолларовую отметку, хорошие деньги за дневную смену: она теперь и впрямь может позволить себе уйти домой.
Сдирая виниловый топ с маленьких крепких грудей, она всматривалась в свое отражение, исчезающее в бесконечности зеркал. Груди соединяла тонкая серебряная цепочка, прикрепленная к изящным колечкам в обоих сосках цвета кофе с молоком. За исключением сосков ее кожа была цвета бледно-матового миндаля, ребра проглядывали будто планки в ставне жалюзи, тело было слишком худым, если не считать округлости попки и крохотного животика, ноги — мускулистыми от шестичасовых смен на шпильках и долгих прогулок по Французскому кварталу.
Лицо у нее было довольно плоским, широкий рот ненакрашен — она терпеть не могла вида помады у себя на губах, особенно сальной розово-оранжевой, какой мазались большинство танцовщиц, — темные узкие глаза, подведенные пурпурными тенями и черной тушью, почти скрывались благодаря неопрятному платиновому парику.
— У т\'тя самые красивые волосы, к\'акие я видел, — сообщил ей однажды почтительно-грубый турист; Господи, как же ей хотелось сорвать парик и швырнуть ему на колени. Вместо этого она мило улыбнулась и взяла его деньги.
Третья песня. «Darling Nikki» Принца, мелкая подачка толпе — дай им что-то, что они слышали раньше. Это была грязная песня, знаменитая грязная песня, которая разожгла весь Крестовый Поход против Грязной Музыки, или как там его называли в РЦМР, и все лишь благодаря слову «мастурбация» в тексте. Благослови ее. Мисс Ли запустила большие пальцы за эластичный пояс танга, натянула крохотный клочок винила над лобком, так чтобы складки губ были почти обрисованы блестящей черной тряпкой. Чтобы этот фокус сработал, пришлось сбрить лобковые волосы приблизительно до размеров и формы бактерицидного пластыря — и все равно этого было мало: им всегда хотелось увидеть больше.
— Оттяни в сторону, — начинала кряхтеть какая-нибудь старая развалина, размахивая ей в лицо долларовой бумажкой, как будто она того стоила.
— Дай поглядеть на волосы.
— Эй, ты натуральная блондинка? — Эта реплика всегда вызывала сдавленные смешки.
Мужчины, приходившие сюда, всегда считали, что увидели недостаточно — будто хотели разобрать ее на части. Если бы она могла снять танга, они потребовали бы, чтобы она наклонилась, и раздвинули ягодицы, чтобы заглянуть ей в зад. Если бы она сделала это, они, наверное, захотели бы, чтобы она расстегнула молнию и стащила кожу.
Но это была работа (хотя крайне мало кто из плативших ей мужчин это сознавал; просто удивительно, сколь многие считают, что танцовщицы выходят на работу, чтобы познакомиться с мужчиной или ради острых ощущений). Она могла устанавливать собственное время работы; работа стриптизерши оплачивалась лучше, чем обслуживание столиков в кафе, что она тоже в свое время делала; танцевать далеко не так унизительно. В обслуге в ресторане люди видят автоматы, продолжение стола и стульев, легкую добычу для чего угодно — от фальшивок на чай до словесных оскорблений.
Но с танцовщицами, особенно хоть со сколько-нибудь приятной внешностью, зачастую обращаются как с воплощением недостижимого женского божества. Даже в такой дыре, как «Розовый алмаз», мужчины хоть зачастую и вызывали раздражение, хоть и были неотесанны и вульгарны, но едва ли были по-настоящему злобны или жестоки. А если и бывали, танцовщицы могли потребовать их выставить. Некоторые девушки пытались выставить клиентов только за похабные замечания. Мисс Ли полагала, что это глупо. Те, кто отпускал подобные шуточки, обычно бывали пьяны, а пьяные, как правило, лучше дают чаевые. Она не могла не задумываться о морали танцовщиц, что готовы трясти грудями в лицо кому угодно, но бледнеют, услышав слово «дрочить».
Это была вполне нормальная работа, но неплохо было бы выиграть завтра на скачках.
Она осела на сцену в модифицированный шпагат, который заставил их впериться в ее пах в бесконечном Походе за Волосами, собрала еще несколько долларов и исчезла за занавесью под последние замирающие ноты «Darling Nikki». Она и следующая танцовщица, высокая мускулистая деваха с высветленными волосами и гладкой эбонитовой кожей, которая звала себя Куколка Бейби, на ощупь поменялись местами в темном пространстве каморки за сценой, похожей на гроб.
— Как они? — прошептала Куколка.
— Не слишком, — пожала плечами мисс Ли.
— Дорогуша, они всегда не слишком.
Мисс Ли рассмеялась. Куколка промокнула обильно наложенную розово-оранжевую помаду, поддернула тяжелые груди так, чтобы они повыше горбились в чашках красного в блестках бюстгальтера четвертого размера, и нырнула на сцену как раз в тот момент, когда Томми погнал вступление к ее первой песне.
Мисс Ли прошла коротким убогим коридором в раздевалку. Каблуки ее сапог впивались в голый бетонный пол, от чего каждый шаг отдавался острой болью. Сапоги были более удобными, чем лодочки, которые надевали большинство девушек, поскольку хоть как-то поддерживали колени, но к концу смены она все равно чувствовала каждый шаг, что приходилось делать на этих четырехдюймовых шпильках.
Она стащила их, как только вошла в раздевалку, потом собрала потные доллары, заткнутые ей за подвязку и бикини, стащила и то, и другое и нырнула в сумку с уличной одеждой. Огромного размера темная футболка, джинсы с обрезанными штанинами и кроссовки «All-Stars» — одна черная, один пурпурная, — утыканные английскими булавками и со множеством надписей. Еще одна точно такая же пара была у нее дома. После шести часов на высоких каблуках нет ничего приятнее, чем засунуть натруженные ноги в пару мягких, разношенных кроссовок.