— Знаешь, я ведь такая же блестящая поэтесса, как она.
И мне кажется, что в данную пору жизни я должна находиться именно здесь,
А мне нравилось то, что теперь мы живем намного ближе к Нортхэмптону и к Финчам. Теперь уже маме не обязательно было возить меня к ним, я мог самостоятельно доехать на автобусе. В новом доме мне достался какой-то угол, даже без двери — мама явно не рассчитывала, что я буду проводить здесь много времени.
Доктор Финч предложил мне считать его дом своим. Он подчеркнул, что я могу появляться в любое время дня и ночи, когда только захочу.
— Просто постучи посильнее в дверь, Агнес вылезет из постели и впустит тебя.
Кроме того, я чувствовал, что Хоуп любит, когда я у них бываю. И Натали тоже. Хотя постоянно она жила в Питтсфилде со своим официальным опекуном, тем не менее часто появлялась в Нортхэмптоне. А как-то раз она даже сказала, что если бы я там жил постоянно, то и она осталась бы навсегда.
Поначалу мне казалось странным, что у Натали опекун — ведь у нее есть родной отец. Но оказалось, доктор Финч считал, что человек имеет право выбирать собственных родителей. Поэтому в тринадцать лет Натали выбрала одного из пациентов отца, Теренса Максвелла. Ему было сорок два года, и он был богатым. Она жила с ним и ходила в частную школу, которую он же и оплачивал. А Вики вместе с компанией хиппи кочевала по всей Америке от амбара к амбару. Примерно каждые полгода Вики приезжала домой, в Нортхэмптон, на побывку.
Так я постигал, что жизнь диктует изменчивость условий. Значит, ни к чему нельзя ни особенно привыкать, ни тянуться душой. В каком-то смысле я ощущал себя путешественником, первопроходцем. А это соответствовало моей глубинной тяге к свободе.
Единственной проблемой оставалась школа. Мне только что исполнилось тринадцать — седьмой класс государственной средней школы в Амхерсте. Начальное образование потерпело полный крах — в третьем классе меня оставили на второй год. Потом, после развода родителей и переезда в Амхерст, я перешел в новую школу, но и там тоже ничего хорошего не получилось. Ну а теперь мне предстояло кое-что похуже.
С самого первого дня, как только я вошел в дверь и ощутил устойчивый запах хлора, я понял, что проучусь здесь недолго. Хлор означал бассейн. Бассейн означал принудительное плавание. А это, в свою очередь, означало не только необходимость ходить перед всеми в одних плавках, но снимать эти плавки на виду у других мальчиков, когда кое-что у меня съежилось от холода.
Вторую проблему составляла эстетика. В моем понимании большое серое одноэтажное здание более походило на фабрику, выпускающую мясные продукты или, в крайнем случае, пластмассовые глаза для меховых игрушек. Не то место, где мне хотелось бы проводить значительную часть жизни. А вот кинотеатр в Амхерсте казался как раз очень привлекательным заведением. В нем даже была комната для курения. А еще мне очень понравился магазин «Чесе Кинг» на Хэмпшир-молл. Там продавались блестящие рубашки и фантастически красивые белые брюки с раз и навсегда загла-женными складками.
Однако все эти радости бледнели перед главной, настоящей проблемой: жить приходилось в окружении самых нормальных американских детей. Сотни их толпами ходили по классам, коридорам, залам, по улице — словно тараканы по кухне Финчей; разница состояла в том, что тараканы мне докучали меньше.
С этими детьми я не имел абсолютно ничего общего. Их мамы грызли тоненькие, словно спички, полоски морковки. А моя мама ела спички. Они ложились спать в десять вечера, а я обнаружил, что жизнь вовсю продолжается и после трех ночи.
Чем больше времени проводил я в доме Финчей, тем яснее сознавал, какая нелепая трата времени — ходить в школу. Она представляла собой всего лишь место для детского времяпрепровождения — без значительных планов и идей. Даже Натали как-то сказала, что если бы ей пришлось посещать не частную, а государственную школу, она бы туда попросту не ходила.
Семья Финчей продемонстрировала мне, что, оказывается, можно устанавливать собственные правила. Жизнь каждого человека, даже ребенка, принадлежит лишь ему одному, и никто из взрослых не имеет права в нее вмешиваться.
Поэтому я ходил в школу только иногда. Один день, порой два дня подряд. А остальные двадцать восемь дней в месяц я занимался собственными делами, как то: вел дневник, смотрел фильмы и читал романы Стивена Кинга. Я очень аккуратно соблюдал правило не отсутствовать в течение тридцати дней кряду, поскольку в таком случае совет школы мог принять «кардинальное решение», вплоть до перевода в исправительную школу.
Фокус состоял в том, чтобы показаться на регистрации, в инспекторской комнате, а потом слинять. Это создавало неразбериху в школьных данных и позволяло улизнуть сквозь щель. А то, что я ни с кем не дружил, никого не знал по имени, делало меня практически невидимым.
Однажды я вернулся домой рано. Отметился в инспекторской, потом с независимым видом удалился с фабрики. День стоял прекрасный, в кармане у меня лежало семь долларов. Я намеревался отправиться в кино и посмотреть немецкий фильм. А по дороге решил завернуть на Дикин-сон-стрит и взять у мамы еще пять долларов.
Открыв входную дверь, я первым делом увидел Ферн Стюарт, уткнувшуюся лицом между ног моей матери.
Мать лежала на диване, раскинувшись, с крепко зажмуренными глазами. Голова Ферн двигалась из стороны в сторону — примерно как у собаки, когда та глодает кость. Обе были раздеты; голубая ночная рубашка матери висела на подлокотнике дивана; юбка и блузка Ферн кучей валялись на полу.
Мать меня не видела, но Ферн открыла глаза и повернула голову к двери, не убирая, однако, рот оттуда, где он находился. Она неподвижно смотрела прямо на меня, и на какое-то мгновение в ее глазах сверкнул истинный ужас.
Ошарашенный, растерянный и до глубины души потрясенный, я повернулся, чтобы уйти. Закрывая дверь, услышал, как воет Ферн — словно зверь; вопль рождался где-то в недрах ее тела. Мать кричала:
— Ферн, Ферн, все нормально!
Я вышел на крыльцо и остановился. Чувствовал я себя гадко, словно окунулся в кучу дерьма. В то же время мне почему-то было смешно. Улица выглядела тихой и безмятежной: двухэтажные дома, аккуратно подстриженные зеленые изгороди, дорожки. Идет кошка. Все происходит за закрытыми дверями. Глядя на желтый дом с зелеными ставнями и стоящий возле него коричневый «додж-аспен», вы никогда не представили бы ничего подобного.
Прошло всего несколько секунд, а потом я услышал, как дверь открылась. На мои плечи легли руки и повернули меня. Я увидел Ферн, одетую, но не успевшую привести себя в порядок, с взлохмаченными волосами. Она плакала, щеки ее блестели от слез, она пыталась прижать меня к себе, обнять, целовала меня в лоб и все время повторяла:
— Прости, прости...
Я вырвался. Мне было неприятно чувствовать на себе ее губы.
Потом я увидел, как Ферн бежит вниз по ступенькам, через лужайку — к своей машине, — прижав к груди сумочку и склонив от стыда голову, словно спасается от дождя.
Я подумал о ее безукоризненном, словно только что из химчистки, сыне Дэниеле. Представил, как за обедом он передавал мне корзинку с булочками.
— Мамины булочки волшебные. Попробуй.
Когда я вернулся в дом, мать сидела на диване, так и не одевшись, голая, скрестив ноги, и курила свои любимые сигареты «Мор». Груди у нее оказались большими и похожими на мешки; они лежали на коленях. Она шумно выпускала дым, а потом снова подносила сигарету к губам и жадно, словно младенец, присасывалась к ней. Мне трудно было представить, как кому-то может оказаться приятно делать с ней то, что сейчас делала Ферн. Наверное, в тот момент мне было бы легче освоить теорию квантовых струн.
— Жаль, что тебе не нравится в школе, — заметила мама. — Хоть я и понимаю, там не так интересно, как со мной. Будь добр, подай мне, пожалуйста, рубашку.
Ее спокойствие и отстраненность буквально свели меня с ума. Она не способна думать ни о ком, кроме себя самой. Я схватил рубашку с ручки дивана и швырнул в нее, едва не попав прямо в сигарету.
Аккуратнее, Огюстен! У меня в руке зажженная сигарета! — Мама посмотрела на меня внимательнее. — Не делай ничего в злобе. Если ты расстроен тем, что увидел, лучше скажи мне все, что думаешь.
Я просто тебя не понимаю. То есть зачем и почему.
И как я мог обо всем этом не знать... — Я запнулся. —
Сколько уже вы с Ферн... вместе?
Мама просунула голову в рубашку, потом встала, чтобы спустить ее.
О, я люблю Ферн очень давно. А физическую форму наши отношения приняли пару месяцев назад.
Когда мы жили с ней по соседству?
— Огюстен, это уже подробности моей личной жизни.
Она зажала сигарету между указательным и средним пальцем, а большой палец прижала к виску.
— Это касается только нас с Ферн. — Мама всегда говорила так, словно дает интервью женскому журналу. Так словно она — знаменитость.
Итак, Ферн с мамой уже несколько месяцев любовницы. Моя мать лесбиянка. Я когда-то слышал, что склонность к гомосексуализму может передаваться по наследству. Так что же, я получил это от нее? Интересно, а что еще я унаследовал? Неужели к тридцати пяти годам у меня тоже сорвет крышу?
Мама направилась в кухню, а я пошел за ней по пятам. Смотрел, как она насыпает в чашку растворимый кофе, потом добавляет горячей воды прямо из-под крана.
Я очень волнуюсь за тебя. — Она подула в чашку и громко отхлебнула. — Беспокоюсь о твоих взаимоотношениях со школой.
Терпеть ее не могу, — ответил я. — А доктор Финч всегда говорит: после того, как человеку исполнится тринадцать, нельзя заставлять его делать что-либо против воли. То есть когда тебе исполняется тринадцать, ты становишься свободным человеком.
Да, я знаю, что он так говорит. Однако закон говорит, что ты должен ходить в школу.
К черту школу. — Я вынул из ее пачки сигарету и закурил.
Пожалуйста, не кури мои сигареты. У тебя есть собственная пачка, хотя я вообще против того, чтобы ты курил.
Я все равно курю.
Я знаю, что ты куришь. Я просто сказала, что мне это не нравится.
Отлично, — ответил я, комкая сигарету.
Не делай этого. Дай докурю, — остановила она меня, протягивая руку. Потом продолжила свое: — Я знаю, что не могу заставлять тебя ходить в школу. Не могу заставлять делать то, чего ты не хочешь. Но прошу тебя хорошенько подумать.
Как она могла хотеть, чтобы я думал о школе в такое время? Больше того, если бы я сегодня остался в школе, то как много пропустил бы! Ферн, жена пастора, оказалась не только заправской лесбиянкой, но и любовницей моей собственной матери.
Ферн — из тех, кто любит полизать между ног. И она лижет между ног у моей матери.
А ее семья знает?
Нет, — совершенно точно и определенно ответила мама. Потом прямо посмотрела на меня и твердо отчеканила: — Очень важно, чтобы и дети, и муж не узнали о том, что происходит между нами.
Она сказала это так, будто я собирался прямо сейчас бежать к Стюартам и кричать: «Эй, послушайте! А вы знаете, чем занимается ваша мама, когда ждет, пока поднимется тесто?»
Потом обстановка внезапно изменилась. Словно пе-реключили софиты, и камера поехала по рельсам, переходя на крупный план и жужжа прямо ей в лицо. Музыка почти наполнила комнату. Мама стояла перед окном, так что рубашка ее просвечивала на солнце, и силуэт тела проступал сквозь тонкую ткань.
— Всю жизнь меня угнетали. И всю жизнь я упорно боролась, чтобы освободиться от этого угнетения. Когда я была маленькой и жила в штате Джорджия, в городке Кейро, у меня была черная няня, Эльза. Она жила в развалюхе на другом конце города. — Мать опустила руку в карман, достала сигарету, засунула ее в рот и начала театрально закуривать. Потом драматично выпустила в воздух кольцо дыма. — В те дни черных людей называли ниггерами. Я знала, что слово «ниггер» — плохое, грязное, наполненное ненавистью и злобой. И знала, что его говорят, когда описывают черных людей. А еще я знала, что Эльза — не «ниггер». — Она замолчала и посмотрела мне прямо в глаза. — Знала, что это не так.
Мама выдержала паузу, прошла через комнату и по-вернулась к стене.
— Мне потребовалась целая жизнь, чтобы найти себя в искусстве. — Она снова повернулась ко мне. — И осознать себя как женщину. Я боролась против диктата матери. Потом против диктата твоего отца. И вот сейчас впервые в жизни я чувствую, что действительно могу сказать о себе: я — это я.
Зачем слушать учительницу, рассуждающую о том, сколько монеток в двадцать пять центов потребуется Нэнси для того, чтобы купить шесть яблок по четыре с половиной цента каждое, если можно слушать такое?
— Огюстен, надеюсь, что могу рассчитывать на твою поддержку в отношениях с Ферн. Потому что на этом этапе своего пути я не потерплю угнетения. Я провела долгие годы, всю свою жизнь, в борьбе с насилием. Не хотелось бы бороться еще и с тобой.
Она выпустила дым, закрывая глаза и опуская подбородок на грудь.
Наверное, я должен был зааплодировать, но я этого не сделал.
Я сказал:
— Хорошо, мне, собственно, все равно. Ты мне можешь дать пять долларов?
Она улыбнулась.
— Надо сказать «Дай мне, пожалуйста, пять долларов». Да, конечно, я тебе их дам, если они у меня есть. Принеси мой кошелек, я посмотрю.
Чистейшее проецирование
Стоял сияющий субботний день, такой, когда высоко в небе плывут тонкие, похожие на дымку облака. Самый подходящий день для парада. Пока мы с Хоуп надували шарики и завязывали их цветными лентами, доктор расхаживал по дому в подштанниках и штиблетах с загнутыми носами и фальшиво распевал:
Мечтать о несбы-ы-ы-ыточном...
Пап! — позвала Хоуп.
Боро-ооться с враждебными си-и-и-илами...
Пап! Ты хочешь, чтобы мы привязали шарики к твоей шляпе или просто к зонтику?
Финч вошел в комнату.
— Я хочу, чтобы шарики были привязаны ко всему! Сегодня объявляется день радости. Цветные шары повсюду!
Хоуп улыбнулась:
— Хорошо.
Я надул синий шарик и отдал его Хоуп. Она перевязала его красной лентой, а потом зацепила всю конструкцию за ленту серой фетровой шляпы.
— Для этой шляпы нам потребуется еще несколько розовых шариков, — распорядилась она. — Розовый — папин любимый цвет.
В итоге мы надули примерно шестьдесят шариков и привязали их к шляпе и зонтику, просунули в петли черного шерстяного пальто, которое доктор собирался надеть, несмотря на жару. Привязали шарики к своим поясам, а два даже прицепили Агнес — по одному над каждой грудью.
— Я не могу выйти в таком виде на улицу, — жалобно протянула Агнес. — Дайте мне еще, я их куда-нибудь привяжу. Не могу идти только с этими двумя.
Подслушав слова Агнес, доктор вошел в комнату, теперь уже облаченный в костюм.
Нет, Агнес, — прогремел он. — Ты должна идти только с этими двумя шарами. Ты — глава большой семьи, Великая кормящая мать. Что и символизируют эти шарики.
Ой, ерунда, — возразила Агнес. — Не убедил.
Я сказал, что ты пойдешь с двумя шариками, и все тут. Они — твои нагрудные шары.
«Нагрудные шары» — это хорошо, пап. Мне нравится, — поддержала отца Хоуп.
Тебе нравится? — переспросил он, шутливо насупив брови. — Тогда и ты тоже должна идти только с двумя шарами.
Через полчаса доктор Финч выплыл из дома в украшенном разноцветными шариками пальто, держа над головой и без того яркий, да еще и с несколькими шарами зонт. Розовые шарики на розовой ленте свисали и с его шляпы.
В нескольких шагах за ним шли мы с Хоуп, неся плакат с надписью «Отцы мира, объединяйтесь! Сегодня — Всемирный день отцов!!!». Я оказался весь покрыт шариками: они были привязаны даже к дыркам на брючном ремне. Но у Хоуп было только два шара — по одному над каждой грудью.
Младшая сестра Хоуп, Энн, шла за нами вместе со своим маленьким сыном Пухом. Энн была недовольна тем, что ее обманом заманили на парад, и отказалась надевать нагрудные шарики; она несла в руке только один. Пух, разумеется, ухватил штук шесть-семь: привязанные к его коленкам, шарики волочились по земле.
Следующей шествовала Натали. Она согласилась на нагрудные шарики, но в то же время настояла на темных очках и большой широкополой шляпе, чтобы никто из знакомых не смог ее узнать.
Моя мама шла в самом конце процессии с чрезвычайно нервным и рассеянным видом. В одной руке она держала маленький белый шарик, а в другой — свою любимую сигарету «Мор». Она шла на почтительном расстоянии от всех остальных, как будто вышла на обычную прогулку и случайно наткнулась на маленький белый шарик, который и решила прихватить с собой. Я не знал, стыдится ли она принять участие в параде или просто пытается оправдать свои действия.
— Я сегодня что-то не чувствую склонности к подобным представлениям, — сказала она мне еще раньше. — Я сейчас нахожусь в середине новой поэмы, и работа очень иссушает.
Процессия направилась по Перри-стрит, через Холи и вверх по Мэйн-стрит, прямо по центру города.
Чтобы еще больше привлечь внимание, доктор играл на красной дудочке мелодии из «Человека из Ламанчи».
Видя его, дети визжали от восторга, и доктор обязательно останавливался перед ними, приговаривая: «О-хо-хо!» При этом он раздавал их родителям отпечатанный на ротапринте информационный бюллетень под названием «Как эмоционально незрелые отцы способны навредить собственным детям и обществу в целом. Автор — И.С. Финч, доктор медицины».
Родители вежливо, хотя и несколько нервно, улыбались, а когда мы проходили мимо, выбрасывали печатные материалы в урну. Еще я несколько раз замечал, что матери осматривали руки детей: не всунул ли он им что-то тайком.
Мне наше шествие совершенно не казалось унизительным и неприличным. Наверное, я просто легко воспринимал из ряда вон выходящие явления.
— Помогите моему отцу просвещать отцов Америки! — на полном серьезе взывала Хоуп к тем людям, мимо которых мы проходили. — Вступайте во «Всемирную организацию отцов»! Вместе мы сможем изменить мир к лучшему!
Мы прошли мимо небольшой группы студенток колледжа Софии Смит. Они, хихикая, прижались к стене, пропуская нас.
— Вы, юные девы, вы, невинные чистые создания! Кто из вас может похвастаться сильным, зрелым, состоявшимся отцом? Кто из вас хотел бы потрогать мои яйца? — игриво обратился к ним доктор.
Улыбки моментально поблекли, а в глазах появился неподдельный страх. Очевидно, их предупреждали о многих вещах, которые могут произойти в жизни. Но не о подобном.
А доктор шел, посвистывая, дальше, своей дорогой.
Пару раз нас останавливала полиция. Впрочем, как только доктор Финч показывал водительское удостоверение, подтверждающее, что он доктор медицины и врач, нам разрешали продолжать шествие. Даже удивительно, как многое может сойти с рук просто потому, что человек принадлежит к медицинскому сообществу.
Моя мать плелась сзади, останавливаясь, чтобы посмотреть на витрины книжных магазинов, а один раз забежала в обувной и успела примерить пару сандалий.
Что с тобой? — поинтересовался я.
Переживаю трудный период в отношениях с Ферн, — ответила она. — Я ее очень люблю, но ее ханжество ужасно действует на нервы. Ферн — очень властная женщина.
Жаль, что она оказалась такой сучкой, — заметил я.
Ну, — угрюмо ответила мама, — дело еще и в ее муже, Эде. Он совсем не поддерживает наши с ней отношения. А это лишь создает дополнительный стресс.
Ферн отказывается оставлять семью. Хотя там все уже достаточно взрослые, могут сами позаботиться о себе.
Ее младшая дочь — почти твоя ровесница.
Ну, Дейрдре, надеюсь, что ты с этим справишься. — Мама велела не называть ее мамой, а звать исключительно по имени. Ей нравилось думать, что мы с ней не столько мать и сын, сколько просто друзья. Она заявила, что это более здоровые и зрелые отношения.
Спасибо, — поблагодарила она. — Я тоже на это надеюсь.
Потом лицо ее просветлело.
— А я тебе говорила, что одно из моих стихотворений собираются напечатать в «Янки мэгэзин»?
Жизнь у Финчей состояла не только из парадов.
Как-то я сидел в своей комнате, слушая Донну Саммер и ублажая любовь к собственным волосам их укладкой. Тут я услышал звуки ссоры. Крик доносился издалека, приглушенно, очевидно, из другого крыла дома, тем не менее мне удалось различить кое-какие слова, звучащие громче, чем песня: «Все быстрее и быстрее в никуда».
Сука! — орала Натали.
Сама ты сука! — кричала Хоуп.
Я тут же снял иглу с пластинки и вышел из комнаты. Надо прокрасться по коридору и подслушать. Если ругань перекрыла даже Донну Саммер, то пропустить такое нельзя.
Ссоры представляли собой квинтэссенцию дома № 67 по Перри-стрит. Он был виноградником, а скандалы составляли его специальный резерв.
— Нет, Хоуп. Это тебя не касается. Ты считаешь, что все вокруг — твое дело, потому что ты такая жалкая и не имеешь собственной жизни.
— Черт подери, Натали! Почему ты так враждебно настроена? Что плохого я тебе сделала? Почему ты меня так ненавидишь?
Натали неприятно рассмеялась.
Чистейшее проецирование. Ты ненавидишь меня, но ни за что не хочешь этого признать, ты, сука с подавленным инстинктом.
Я вовсе не ненавижу тебя! — с ненавистью крикнула Хоуп.
Отрицание! — парировала Натали.
За последний год мой словарь существенно обогатился. В него вошли такие слова и понятия, как «проецирование», «отрицание», «подавление», «пассивно-агрессивный», «литий», «меларил».
Помимо использования обычных, широко распространенных ругательств типа «сука» и «шлюха», Финчи значительно расширили свой арсенал оскорблений за счет терминов стадий психосексуального развития по Фрейду.
Ты такая оральная! Ты никогда не дойдешь до гениталий! Самое большее, на что ты можешь рассчитывать, так это анальное — ты, незрелая, фригидная старая дева! — орала Натали.
Прекрати антагонизм! — кричала в ответ Хоуп. — Перестань выплескивать на меня свою злобу!
— Ваша тактика увиливания не сработает, мисс Хоуп, — предупредила Натали. — Я не позволю вам вот так просто от меня улизнуть. Вы меня ненавидите и должны уметь противостоять мне!
Я взглянул на рояль и вспомнил о более счастливых временах. Всего лишь на прошлой неделе одна из пациенток доктора, хроническая шизофреничка по имени Сью, играла самые популярные мелодии, а мы все — Натали, Хоуп и я — стояли вокруг и пели: «Ничего нет лучше сцены, лучше дела я не знаю...» Сью была готова играть сколько угодно, при условии, чтобы мы не называли ее по имени. Она требовала, чтобы ее называли «Доктор Ф».
— Тебе необходимо поговорить с папой, Натали. С тобой творится что-то неладное. Я это говорю потому, что я твоя сестра и люблю тебя. Ты просто должна попасть к папе на прием. Пожалуйста, запишись.
Я услышал, как топает Натали, и испугался, что сейчас она ворвется в гостиную. Она меня увидит и поймет, что я подслушивал, а потом как-нибудь втянет в скандал. Но топот вовсе не означал, что Натали идет в гостиную. Он означал, что она пытается опрокинуть сестру на диван.
Ну ты, сука, еще скажи это!
Отпусти меня! — потребовала Хоуп. Я слышал, что она задыхается. Натали была большой и сильной девочкой.
— Признай!
— Натали, отпусти. Ты меня задушишь.
— Значит, ты умрешь.
Наступила тягостная тишина, а потом прозвучал сдавленный голос Хоуп:
— Ну, хорошо, хорошо. Я тебя ненавижу. Теперь ты счастлива?
Натали коротко и грубо выругалась. Потом ее шаги протопали по коридору и по лестнице.
— Все это просто дерьмо собачье.
С верхней площадки лестницы она прокричала:
— Ты никогда не доживешь до эмоциональной зрелости!
Хоуп не смолчала:
— Я добьюсь для тебя ограничения режима, Натали. Ты не владеешь собой. Ты опасна.
Натали хлопнула дверью.
Ссора и драка закончились.
Шторм достиг всего-то примерно четырех баллов. Ну, может быть, четырех с половиной по десятибалльной шкале, в которой десять баллов — вмешательство полиции и заключение в психиатрической лечебнице. Беда в том, что больше не нашлось желающих присоединиться. Я заметил интересный принцип: чем больше участников, тем лучше и интереснее ссора.
Обычно двое начинали спорить из-за пустяка. Например, что именно смотреть по телевизору. Тут в комнату входил кто-нибудь еще и решал их помирить. Однако чаще всего этот третий принимал чью-нибудь сторону. Потом присоединялся четвертый и так далее.
В самых замечательных скандалах участвовало по пять-шесть человек, а то и больше. В конце концов все заканчивалось тем, чем заканчивалось в этом доме все: доктором Финчем. Или его вызывали звонком, или же вся враждующая группа в полном составе отправлялась к нему в кабинет. Спорщики выгоняли несчастного пациента, которого доктор принимал в тот момент. «Семейные обстоятельства», — решительно заявлял кто-нибудь. Пациент, будь то потенциальный самоубийца или человек с многочисленными проблемами личностного характера, покорно отправлялся в приемную пить растворимый кофе с сухими сливками. А Финчи тем временем выясняли отношения.
Доктор считал, что в основе всех душевных заболеваний лежит именно гнев. Не получая свободного выражения, он способен разрушить личность. Этим и объяснялись постоянно происходящие в доме стычки. С самого раннего детства молодое поколение Финчей поощрялось не только петь, танцевать и прыгать через скакалку, но и открыто выпускать пар.
Гнев воспринимался как краеугольный камень нашего существования. Его многообразие оказывалось поистине вдохновляющим. Существовал гнев, обращенный внутрь, подавляемый гнев, дезориентированный гнев. Существовали поступки, совершенные в гневе, слова, сказанные в гневе, и даже люди, которые могут умереть, если не справятся со своим гневом.
Поэтому мы постоянно друг на друга кричали. Это походило на соревнование, наградой в котором служило душевное здоровье. Поэтому же от доктора Финча можно было услышать примерно следующее: .— В последнее время Хоуп выражает немалое количество здорового гнева. Я считаю, что она поднялась на следующую стадию в своем эмоциональном развитии. Она уже покидает анальную стадию и подходит к фаллической.
И все сразу начинали ненавидеть Хоуп за то, что она ходит среди нас такая хорошая и эмоционально зрелая.
Надо сказать, что павлиний способ выражения доктором собственного гнева и огромное количество децибелов его баритона мешали остальным открыто противостоять ему. Однако иногда все-таки случалось, что и сам доктор становился мишенью чьего-нибудь «здорового само-выражения». Обычно на это отваживалась Агнес.
Доктор и Агнес были женаты, казалось, уже сотню лет. Когда они познакомились, он был красивым многообещающим студентом-медиком, а она — хорошенькой, воспитанной в старых добрых католических традициях девушкой. Разумеется, она и представить себе не могла, во что он ее втянет и во что превратит.
Она напоминала мне старый раздолбанный «кадиллак», который каким-то образом попрежнему тянет без лишнего шума и суеты. Как правило, Агнес держалась в тени, молчаливо соглашалась, вечно что-то делала и старалась ни во что особенно не вмешиваться.
Поэтому, когда Агнес впадала в ярость, зрелище оказывалось особенно впечатляющим. Тем более что ее гнев всегда оказывался направленным на доктора.
Проблема заключалась в том, что у доктора была любовница. Вернее, даже три любовницы, причем каждую из них он называл своей женой. Он любил изрекать:
— Агнес доводится мне женой лишь в юридическом смысле. Эмоционально и духовно мы не женаты.
Казалось, Агнес воспринимает это спокойно, за исключением тех случаев, когда доктор начинал тыкать ей свою теорию прямо в лицо. Причем это всегда касалось его любимой жены, Джералдин Пэйн.
Джералдин представляла собой седан «мерседес» с дизельным двигателем в женском обличье. Ростом она была, как мне тогда казалось, выше шести футов. Широкоплечая, широколицая. Когда она вваливалась в комнату, слово «любовница» как-то даже и не приходило на ум.
Доктор Финч буквально обожал ее. Уже больше десяти лет она была его музой и вместе с ним переезжала из одного мотеля в другой. Их любовь ни для кого не составляла секрета. Мы часто шутили:
— Ты можешь представить себе ее на нем? Она же его раздавит.
Джералдин редко появлялась в доме № 67 по Перри-стрит. Исключение составляли благовидные предлоги, в частности, праздники и какие-то особые случаи. Агнес вела себя холодно, но вежливо, ни на минуту не забывая, что она прежде всего жена доктора.
Как только Джералдин уходила, сразу поднимался крик.
— Мне дела нет ни до чего! — гремела Агнес за закрытой дверью спальни. Потом что-то с силой стукалось о стену. — Я твоя жена. И ты не можешь так со мной поступать!
Финч обычно смеялся. Он считал ее гнев проявлением истерии. Лицо его краснело, на глазах наворачивались слезы. Больше того, обычно он звал кого-нибудь в комнату специально, чтобы показать Агнес в разгаре слепой ярости.
— Хоуп! — кричал он. — У твоей матери приступ истерики. Это стоит посмотреть!
Агнес продолжала кричать вне зависимости оттого, кто появлялся в дверях в качестве зрителей. Она словно впадала в какой-то крикливый транс. Откричавшись, она почему-то тоже начинала смеяться. Стоило кому-нибудь сказать, например, что с занесенной настольной лампой она выглядит невменяемой, и Агнес тут же приходила в себя и начинала смеяться.
На меня производило глубокое впечатление то, как она пытается сохранить достоинство в качестве жены доктора. Она всегда говорила о нем как о «докторе». Всегда красила губы, даже если всего-навсего отмывала с потолка остатки обеда, что приходилось делать нередко.
Когда приходила очередь доктора злиться на Агнес, он мог кричать и швырять что угодно — она его полностью игнорировала. Он стоял перед ней в широких трусах, черных длинных носках и черных башмаках и шумно разглагольствовал. Она лишь что-то тихонько мычала, маникюрными ножницами снимая нагар со свечек во имя Девы Марии.
Иногда скандалы приобретали более праздничное и торжественное обличье.
Джефф, единственный биологический сын Финчей, жил в Бостоне и старался держаться подальше от эксцентричного клана в Западном Массачусетсе. Но как только он появлялся, сразу собирались и все Финчи, и многие из пациентов: мать Пуха Энн; старшая дочь Финчей, Кэйт; иногда появлялась Вики; Хоуп и Натали, моя мама. Время от времени приходил «духовный брат» доктора, отец Киммель, вместе со своей «приемной дочерью» Викторией.
Если к обеду запекали ветчину или жарили кур, это означало, что скоро по воздуху полетят куски мяса.
— Ты просто считаешь, что мы недостаточно для тебя хороши, — могла поднять крик Натали.
— Успокойся, Натали, у меня просто дела в Бостоне.
Работа.
Хоуп присоединялась, стараясь пробудить в нем чувство вины:
От тебя бы не убыло, если бы ты время от времени навещал хотя бы папу. Все-таки ты живешь не в Калифорнии.
Да, — соглашалась Энн. — А я вот, например, мать-одиночка с маленьким сыном. Ты хочешь сказать, что занят больше, чем я? Потому что, если так, то ты...
Долго копившиеся упреки всплывали на поверхность, словно дохлая рыба кверху брюхом.
— Да, крутой бостонский мистер, я вот помню пятилетнего мальчика, который очень любил кукурузное пюре.
Для тех из нас, кто не входил в число родственников, впечатление складывалось примерно как от порнофильма. Нам сразу хотелось попробовать это дома.
Ты — дерьмо, а не мать! — мог крикнуть я Дейрдре в тот же вечер.
А ты — поганый эгоист!
Если сам доктор не аплодировал разворачивающемуся зрелищу, то в уме, несомненно, смаковал его.
— Какое великолепное проявление гнева, — мог прокомментировать он, без труда поднимая голос над всей какофонией. — Давайте, давайте! Спускайте пар!
Он рос без точного диагноза
Моя жизнь не была бы полной без собранного на заводе механическим способом биологического брата, который был на семь лет старше меня. Я все время подозревал, что в него забыли вставить какую-то важную деталь. Ему вовсе не требовалось постоянно смотреть все новые и новые фильмы, а когда я говорит, что хочу создать собственную империю красоты, он советовал мне податься в водопроводчики. Трои не походил ни на кого в нашей семье. Он не унаследовал ни дикую душевную неуравновешенность матери, ни черные стороны отцовского характера. И конечно, он никак не мог понять моей тяги к необычным вещам и явлениям.
Некоторые считали моего брата гением. И хотя уже в двенадцать лет он мог программировать компьютеры раз-мером с промышленные морозильники, а тем летом, когда ему исполнилось пятнадцать, прочел от корки до корки «Британскую энциклопедию», я вовсе не считал его каким-то особенным светилом. Мне всегда казалось, что ему катастрофически не хватает того, что важнее всего в жизни — «звездных качеств».
Ты бы выглядел куда лучше, если бы подстригал бо-родку, как Ли Мэджорс, — ныл я, щелкая ножницами.
Хм, — ворчалон, — кто-кто?
Мой брат обладал удивительной способностью об-щаться посредством хмыканья и сопения. Наверное, эта манера пришла к нему от наших дальних предков.
Когда в ресторане ему подавали меню, он на секунду поднимал глаза от какого-нибудь технического руководства, которое внимательно изучал, и буркал:
— Принесите мне кусок мяса и пять стаканов чая сольдом. — Все это он выпаливал в тот самый момент, когда официантка лишь приближалась к столику. Она даже не имела возможности поздороваться.
Мама считала, что брат такой лаконичный и сдержанный из-за отцовской черствости.
— Бедный Трои, — нередко говорила она, — этот негодяй до такой степени разбил его сердце, что он едва может говорить.
Брат смотрел на меня и интересовался:
— Что, неужели я выгляжу настолько печальным?
Я отвечал:
— Ну, назвать тебя чересчур веселым никак нельзя.
Впрочем, мне он не казался особенно печальным. Скорее, у него вообще отсутствовали какие-либо эмоции, кроме своеобразного юмора и любви к розыгрышам.
Однажды он позвонил отцу среди ночи и сказал, будто я ночью в пьяном виде шатался по центру Нортхэмптона, угодил в полицию, и теперь надо срочно забирать меня под залог. Отец встревожился, но не удивился. После того как он полностью оделся и положил в карман чековую книжку, брат позвонил снова и признался, что пошутил.
Трои, не шути так больше.
Брат хмыкнул и ответил:
А, ну ладно.
В шестнадцать он уехал из нашего дома в Леверетте, потому не имел дела ни с кем из Финчей, а когда познакомился с ними, то сделал вывод, что они «уроды». Наших родителей он тоже считал «уродами» и старался держаться от них как можно дальше. В то время он как раз проектировал электрогитары для рок-группы «Кисе», и понятно, что я взирал на него с почтительным благоговением. Однажды он даже взял меня вместе с собой и группой «Кисе». Они выступали в Нью-Йорке в «Нас-сау Колизеум», и брат не только оплатил мне перелет, но и встретил меня в аэропорту в шикарном белом лимузине.
Я сидел рядом со сценой и смотрел, как они репетируют. Видел их без костюмов и без грима. Даже видел, как Пол Стэнли разговаривает по мобильнику величиной со штурмовую винтовку.
Потом ко мне подошел Джин Симмонс и шутливо спросил:
— Эй, парнишка, хочешь посмотреть на меня без одежды?
Мне хотелось ответить, что очень хочу.
Он рассмеялся и стянул джинсы, чтобы надеть сценический костюм.
Я смотрел на него, не отрываясь, до тех самых пор, пока он не одарил меня насмешливым взглядом и не ушел за кулисы.
Иногда брат заезжал за мной на Перри-стрит, в дом № 67, в своем новеньком, с иголочки «ОлдсмобилеТоронадо». Я торжественно усаживался на коричневое бархатное сиденье, а он сообщал:
— Этот автомобиль оборудован квадрофонической звуковой системой. Слыхал про такое?
Я мотал головой, показывая, что не слыхал, а он пускался в длинное, сугубо техническое объяснение принципов квадрофонического звучания и прочей радиотехники. А потом спрашивал:
— Ну, теперь понимаешь?
Я снова мотал головой, а он пожимал плечами и замечал:
— Ну, может быть, ты умственно отсталый.
Он вовсе не хотел меня обидеть. С его точки зрения, раз я не понимаю того, что кажется ему таким простым к очевидным, значит, действительно нахожусь на грани умственной отсталости.
Доктор Финч неоднократно пытался вовлечь моего брата в терапию, но все совершенно бесполезно. Брат вежливо сидел в офисе доктора, непосредственно в кабинете, раскинув по спинке дивана огромные руки, и бурчал:
—Хм, просто не понимаю, с какой стати я должен здесь торчать. Я вовсе не ем песок.
Когда доктор Финч резонно замечал, что конфликт в семье касается всех ее членов, Трои пожимал плечами:
— Я, однако, чувствую себя вполне нормально.
Тогда было решено, что брат мой настолько погряз в душевной болезни, что уже не поддается излечению. Возможно, он страдает глубоким изъяном личности.
Я же знал, что на самом деле все гораздо хуже. Брат родился без стремления к успеху и честолюбия.
Нельзя показываться на люди в таком виде, — говорил я, видя его в шерстяных бежевых штанах чуть ли не до подмышек и в канареечной футболке на три размера мень-ше, чем нужно.
Ха. Какая разница, в чем я хожу? Это очень хоро-шая одежда.
Брату безнадежно недоставало чувства стиля и понимания того, что происходит в мире с точки зрения культуры. Спросите его, кто такая Дебора Уингер, и он ответит:
— Что, еще одна из этих ненормальных Финчей?
Зато попросите его объяснить, как именно работает ускоритель частиц, и он будет, не прерываясь, рассуждать несколько часов кряду. Даже нарисует цанговым каран-дашом схему.
Мне все это доставляло боль.
— Если ты приведешь в порядок прическу, — совето вал я ему,—то сразу будешь выглядеть куда красивее. Особенно если снимешь эти очки со стеклами толщиной три дюйма.
— Ха. А мне они нравятся. Я в них хорошо вижу.
Брат обладал очень специфическими симпатиями и антипатиями. В основном он сначала что-то любил — до тех самых пор, пока это «что-то» не наносило ему вреда. После этого он становился подозрительным и настороженным. Все существа на земле имели в отношениях с ним равные шансы — от собачонки до психотерапевта. Те, кому удавалось произвести на него впечатление особенно острыми умственными способностями, каким-то забавным трюком или количеством предлагаемой пищи, пользовались особенной благосклонностью. Если же в человеке не находилось ничего ценного и интересного, то он безжалостно отвергался. Так, как это произошло и с Финчами, и с нашими родителями.
Я завидовал отсутствию в его душе эмоциональных привязанностей. Меня раздирали на части и тащили в разные стороны, а брат казался совершенно свободным от всех душевных обязательств.
Одним из его пристрастий были поезда. Он мог часами ехать на машине за поездом, параллельно железнодорожным путям, независимо от того, есть там дорога или нет.
— Держись покрепче, — кричал брат, пытаясь перекрыть шум колес по гравию, — есть шанс, что мы перевернемся!
Еще он любил машины. Ему нравилось разбирать их на части, а потом снова собирать. Все бы ничего, но в нашем детстве он делал это на ковре в гостиной.
— Господи, Трои, что ты здесь творишь? Нельзя разбирать карбюратор прямо на ковре.
— Ха, — издавал он характерный звук. — Почему нельзя?
В понимании брата ковер был просто поверхностью. Кроме того, он обладал явным достоинством — был белым. Поэтому на нем очень хорошо были видны все темные, жирные от машинного масла, части двигателя.
Я очень скучал по брату и хотел его видеть постоянно. Мечтал о том, чтобы он забирал меня и возил с собой. Когда же он меня забирал из дома и увозил, я очень скоро уставал от постоянного мелькания поездов. В животе начинало бурчать, а брату нечего было сказать мне, кроме как:
— Смотри, служебный вагон.
— Знаешь, я мечтаю о большой жизни, — признавался я, рассматривая собственные волосы в зеркало заднего вида.
— Что ты имеешь в виду?
— Ну, знаешь, хочу, чтобы меня заметили. Хочу статьизвестным. Не хочу быть просто никем.
— Ха, — хмыкал он, — ну так становись слесарем-водопроводчиком. Люди все время замечают водопроводчиков.
Брат не стремился к общению с родителями и не страдал из-за них, как я.
— Если честно, мне на них совершенно наплевать, — признавался он.
Иногда я выходил из себя и начинал кричать:
— Отец, сволочь, даже не дает денег мне на еду! Не отвечает на мои звонки! Он совсем не хочет меня знать! Я готов проткнуть его столовым ножом!
На это брат очень спокойно отвечал:
— Да, от него действительно нет никакого толку.
На протяжении всей моей жизни брат оставался единственным человеком, на которого я мог положиться. Даже когда казалось, что между нами нет решительно ничего общего, я знал, что он надежен. Как математическая формула.
Спустя много лет ему поставят диагноз — слабая форма аутизма, известная под названием синдрома Аспергера. Этот диагноз объяснял его любовь к машинам, особую манеру речи и резкость натуры, а также поразительный и очень специфический интеллект. Именно поэтому он не имел желания что-то подробно обсуждать.
Иногда я думаю: может, если бы родители отвели его к врачу, а не отмахнулись от него, как от холодного и эмоционально закрытого ребенка, ему бы жилось лучше.
Потом я напоминаю себе, что в выборе медиков родители наши обладали весьма специфическим вкусом.
Помня об этом, я считаю, что брат оказался не столько заброшенным и одиноким, сколько внутренне надежно защищенным.
Радости секса (издание для детей)
Я лежу на спине на кровати Нейла и макушкой бьюсь о переднюю спинку, потому что его член необъяснимым образом оказался у меня в глотке. Фотографии — из-за которых я и пришел к нему домой — сползают и со стуком падают на пол. Шорох, а потом стук. Все, что я вижу — приближающийся треугольник темных волос. А кроме этого, ощущение беспрецедентной полноты в горле. Дышать трудно. Воздух поступает в ноздри толчками, которые зависят от движения бедер Нейла. Он дергается, и я получаю воздух для дыхания. А выходит воздух изо рта, вокруг его пениса.
—Да, да, да, — бормочет он, а потом грязно ругается, поминая и Христа, и его мать.