Бегом с ножницами (Running with Scissors)
Что-то не то
Мама стоит в ванной перед зеркалом, окруженная ароматом духов и лака: «Жан Натэ», «Дипити-ду» мешаются с восковой сладостью губной помады. Белый, похожий на револьвер фен лежит на крышке бельевой корзины и тихонько щелкает, остывая. Мама, сосредоточенно втянув щеки, проводит руками по психоделическому платью от Пуччи.
— Черт возьми, — произносит она, — явно что-то не то.
Вчера она посетила модный салон «Плаха» в Амхерсте — тот самый, где ярко сияют лампы, а в огромных хромированных горшках растут фикусы. Прическу ей делал сам Себастьян.
— Эта гадюка Джейн Фонда, — возмущается мама, ероша волосы на макушке. — Посмотреть на нее, так все просто само собой получается. — Она слегка загибает кончики прядей вперед, чтобы сузить овал лица. Говорят, мама похожа на молодую Лорен Бэколл, особенно глаза.
Я не могу оторвать взгляд от маминых ног, которые она втиснула в красные лакированные туфли на предательски высоких каблуках. Обычно мама ходит в босоножках, поэтому сейчас кажется, будто ноги она взяла напрокат — может быть, у своей подруги Лидии. У Лидии взбитые черные волосы, кавалеры и собственный бассейн. Она всегда на высоких каблуках, даже когда сидит на краю бассейна в белом купальнике-бикини, курит ментоловые сигареты и болтает по телефону, темно-зеленому, словно оливка. А мама надевает модные туфли только на выход, поэтому для меня они означают ужас и одиночество.
Я не хочу, чтобы она уходила. Как будто пуповина между нами еще не разрезана и натягивается до предела. Меня охватывает паника.
Я тоже стою в ванной, возле мамы, я хочу оставаться с нею как можно дольше. До последней минуты. Может быть, она едет в Хартфорд, Коннектикут. Или в международный аэропорт Брэдли-филд. Я люблю аэропорт, люблю запах авиационного топлива, полеты на юг к бабушке с дедушкой.
Я люблю летать.
Когда вырасту, я обязательно буду таким, как те тети и дяди, которые открывают шкафчики над сиденьями и ходят в маленькую кухню, где все составлено аккуратно и плотно, словно серебряный паззл. Кроме того, мне очень нравится форменная одежда, у меня обязательно будет такой костюм, с белой рубашкой и галстуком. А на галстуке — булавка в форме самолета. Буду разносить арахис в маленьких блестящих пакетиках и предлагать пассажирам пластиковые стаканчики с газировкой.
— Может, хотите целую банку? — буду предлагать я.
Я люблю летать на юг к бабушке с дедушкой и запомнил уже почти все, что говорят эти люди — бортпроводники.
— Пожалуйста, проверьте, погасили ли вы сигареты и плотно ли закреплена крышка откидного столика.
Если бы у меня в комнате был откидной столик! И если бы я курил! Я бы тоже мог в ответственный момент погасить сигарету.
— А, поняла, в чем дело, — произносит мама. Она с улыбкой поворачивается ко мне. — Огюстен, будь умницей, подай мне вон ту коробку.
Длинным накрашенным ногтем она показывает на стоящую возле унитаза коробку с прокладками «Котекс». Я хватаю коробку и подаю ей.
Она вынимает две прокладки, а коробку ставит на пол, рядом с собой. Я замечаю, что коробка отражается в боковой поверхности туфли, словно в маленьком телевизоре. Мама отлепляет бумажную полоску от одной прокладки, а саму прокладку засовывает в вырез платья, на левое плечо. Разглаживает платье, потом точно также пристраивает вторую прокладку на правое плечо. Оценивающе смотрит на себя в зеркало.
— Ну, что скажешь? — восклицает она, в восторге от своей работы.
Как будто нарисовала красивую картинку и прилепила ее на дверь холодильника.
Здорово, - соглашаюсь я.
У тебя исключительно изобретательная мать, — замечает она. — Одно мгновение, и под пленники готовы.
Фен продолжает тикать, словно часы, отсчитывая секунды. Горячие вещи всегда так делают. Иногда, когда мама или папа приезжают домой, я спускаюсь к крыльцу и долго стою перед капотом машины, даже наклоняюсь к нему, чтобы лучше чувствовать тепло.
— Пойдешь со мной наверх? — Мама берет недокуренную сигарету из пепельницы-ракушки, которая стоит на сливном бачке. Она обожает покупать мороженых гребешков, а потом варить их и есть. Раковины мама не выбрасывает, а использует в качестве пепельниц — они у нас раскиданы по всему дому.
Я не могу отвести глаз от фена. В дырочках сбоку застряли волосы. Маленькие такие волоски. А еще белые пушинки. Что за пушинки? И как они попадают в фены и в пупок?
Конечно, пойду.
Свет погаси, — командует мама и выходит, обдавая меня сладким, немножко химическим ароматом. От этого аромата мне всегда становится грустно: ведь он означает, что мама уходит.
Хорошо, — отвечаю я.
На меня внимательно смотрит оранжевый глаз сушилки, которая висит на стене рядом с бельевой корзиной. Обычно он приводит меня в ужас. Но раз мама здесь, рядом, то все в порядке. Кроме одного: она очень быстро уходит, уже прошла половину столовой, уже почти подошла к камину, скоро завернет за угол и начнет подниматься по лестнице, и тогда я останусь в темной ванной один на один с ужасным оранжевым глазом. Поэтому я пускаюсь бегом.
Бегу и точно знаю: кто-то за мной гонится, пытается настигнуть и схватить. Я обгоняю маму, взлетаю по ступенькам на четвереньках, помогая себе руками. Оказавшись на верхней площадке первым, останавливаюсь и смотрю вниз.
Мама поднимается по лестнице медленно, торже-ственно, точь-в-точь кинозвезда на вручении «Оскара». Она внимательно смотрит на меня и широко улыбается.
— Ты летаешь по лестнице совсем как Крим.
Крим — наша собака, золотистый Лабрадор, мы с мамой ужасно ее любим. Она не папина. И не моего старшего брата. Это очень важно, что не брата. Ему уже шестнадцать, он на целых семь лет старше меня и живет вместе с друзьями в Сандерлэнде, в нескольких милях от нас. Он бросил школу, потому что считает себя слишком умным. Ненавидит родителей и говорит, что не может жить с ними в одном доме. А они говорят, что он совсем отбился от рук и с ним нет никакого сладу. В результате мы почти не видимся. И поэтому Крим — совсем не его собака. Она моя и мамина. Любит нас, а мы любим ее. А я очень похож на Крим, которую так любит мама.
Я улыбаюсь маме.
Не хочу, чтобы она уезжала.
Крим спит возле двери. Она знает, что мама собралась уходить, и тоже этого не хочет. Иногда я заворачиваю Крим в фольгу — целиком: и живот, и хвост, и лапы — и вожу на поводке по всему дому. Мне очень нравится, когда она блестит, как звезда, словно в «Шоу Донни и Мэри».
Крим открывает глаза и, подергивая ушами, внима-тельно смотрит на маму. Потом снова закрывает глаза и тяжело вздыхает. Ей семь лет, но по собачьим меркам это все сорок девять. Крим — старушка, поэтому она быстро устает и любит много спать.
В кухне мама берет со стола ключи и небрежно кидает их в кожаную сумку. Мне очень нравится эта сумка. В ней бумаги, кошелек, пачка сигарет. А на самом дне, куда мама никогда не заглядывает, валяется выпавшая из кошелька мелочь, забытые мятные пастилки, табачные крошки. Я иногда сую в сумку нос и вдыхаю как можно глубже.
Когда я вернусь, — говорит мама, — ты уже будешь видеть десятый сон. Так что спокойной ночи. Утром увидимся.
Куда ты едешь? — в сотый раз спрашиваю я.
В Нортхэмптон, — отвечает она, — читать. Там в книжном магазине «Бродсайд» поэтический вечер.
Моя мама — звезда. В точности как та тетя в телевизоре, которую зовут Мод. Вопит, как Мод, носит яркие платья и длинные жилеты ажурной вязки — тоже как Мод. Во всем похожа на Мод, только у нее нет всех этих лишних подбородков. Когда по телевизору показывают Мод, мама просто от смеха заходится.
— Люблю Мод, — говорит она.
Моя мама — звезда, в точности как Мод.
Ты будешь раздавать автографы?
Она смеется:
Наверное, подпишу несколько книг.
Моя мама родилась в городе Кейро, штат Джорджия. Поэтому все, что она говорит, похоже на узорную кованую железную решетку. Речь других людей мне кажется плоской; слова просто повисают в воздухе. Когда говорит мама, концы всегда изгибаются,
— А папа где?
— Где папа? — задумчиво повторяет мама и смотрит на часы. Часы у нее — «Таймекс», серебряные, на черном кожаном ремешке. Циферблат маленький и круглый. Без цифр. Зато тикают так громко, что слышно издалека, особенно когда в доме тишина!
Сейчас в доме тихо. Поэтому я хорошо слышу, как тикают мамины часы.
За окном стоят темные высокие деревья. Я представляю, как они склоняются к дому и тянутся к свету в окнах, словно мотыльки.
Мы живем в лесу, в стеклянном доме, со всех сторон окруженном деревьями. Соснами, березами, кленами.
От дома к деревьям ведет открытая веранда. На ней можно стоять и смотреть, а если повыше протянуть руку, то и сорвать с дерева листик или иголку с сосны.
Мама проносится по гостиной, за диваном, чтобы через раздвижную стеклянную дверь посмотреть на дорожку перед домом; обходит вокруг стола. Поправляет хрустальный набор: солонку и перечницу. Проходит через кухню — насквозь. Наш дом просторный и открытый, потолки очень высокие. Места много.
— Мне необходимы высокие потолки, — вечно твердит мама. Бот и сейчас она говорит: -— Мне нужны высокие потолки.
И поднимает голову.
Шуршит гравий под колесами машины, потом на стене возникает свет фар. Он переползает на потолок, словно живой.
— Ну, наконец-то, — говорит мама.
Папа приехал.
Сейчас он войдет в дом, нальет себе выпить, а потом спустится вниз и будет в темноте смотреть телевизор.
А весь второй этаж останется в моем распоряжении. Все окна и стены, и весь камин — он прорезает дом снизу доверху, оба этажа, как раз посредине. Мне достанется и формочка для льда в морозилке, и шестигранный кофейник, в котором мама варит кофе гостям, черный проигрыватель, стереоколонки; все, что заключено в объемном, высоком пространстве. Все будет моим.
Я буду повсюду ходить, включать и выключать свет. Включать и выключать. На стене, там, где холл переходит в большие, с высокими потолками, комнаты, есть целая панель с выключателями. Включу лампы в гостиной — в ярком свете окажутся камин и диван. Потом выключу их, а включу свет в холле и в коридоре, как раз над дверью. Отбегу от стены и остановлюсь в освещенном пространстве. Словно звезда, буду купаться в свете и громко скажу:
— Спасибо, что пришли на мой поэтический вечер.
Я надену платье, которое мама сегодня не надела.
Длинное, черное, стопроцентный полиэстер. Это мой любимый материал, потому что он струится. Надену ее платье, ее туфли и стану ею.
В лучах яркого света откашляюсь и начну читать стихотворение из ее книги. Буду читать, как читает она — с отточенными и изящными южными интонациями.
Джим Батчер
Потом везде выключу свет, пойду в свою комнату и плотно закрою за собой дверь. Моя комната темно-синяя. По обе стороны окна — книжные полки на кронштейнах. Они украшены алюминиевой фольгой. Я люблю, чтобы все вокруг блестело.
Могила в подарок
На сверкающих полках—драгоценности. Пустые консервные банки, я их отмыл от наклеек и натер до блеска. Жалко, они не золотые. Там у меня хранятся кольца — я их привез из Мексики, давно, мне тогда было пять лет. А еще на полках приклеенные на картонки фотографии драгоценностей из журналов, красивая серебряная ложечка из тех, что бабушка прислала моим родителям на свадьбу (мама ненавидит серебро — «жуткая безвкусица»), и небольшая коллекция монеток — в пять, десять и двадцать пять центов. Каждую я тщательно вымыл, а потом до блеска отполировал, пока смотрел по телевизору «Донни и Мэри» или «Тони Орландо».
Я люблю блестящие вещи, люблю звезды. Когда-нибудь я тоже обязательно буду звездой, как мама и Мод.
Глава первая
Раздвижные двери шкафа покрыты зеркальными квадратиками, которые я купил на карманные деньги. Квадратики — зеркальные с золотыми прожилками. Я все это сам прилепил на двери.
Существуют причины, по которым я терпеть не могу ездить быстро. Ну, например, мой «Голубой Жучок», несчастный «Фольксваген», в котором я разъезжаю, начинает угрожающе дребезжать и подвывать на любой скорости, превышающей шестьдесят миль в час. И еще, отношения с техникой у меня самые напряженные. Все, что изготовлено после Второй Мировой войны, имеет обыкновение внезапно выходить из строя, стоит мне только приблизиться. В общем, когда я веду машину, как правило, я делаю это очень осторожно, с чувством и расстановкой.
Настольную лампу поверну так, чтобы она светила в центр комнаты, и встану в ее свете, глядя на себя в зеркало.
Сегодня как раз было исключение из правил.
— Дай-ка мне вон ту коробку, — скажу я своему отражению, — что-то здесь не то.
Шины «Жучка» протестующе взвизгнули, когда я свернул за угол, откровенно наплевав на установленный там знак «ЛЕВЫЙ ПОВОРОТ ЗАПРЕЩЕН». Старая машинка взрычала зверем, словно чувствуя, что поставлено на карту, и с лязгом и ворчанием покатила дальше по улице.
– А быстрее нельзя? – поинтересовался Майкл. Это была не жалоба. Это был просто вопрос, заданный спокойным тоном.
– Только при попутном ветре или на спуске, – ответил я. – Далеко еще до больницы?
Сидевший рядом со мной здоровяк пожал плечами и мотнул головой. Он отличался шевелюрой пепельного цвета – черной с проседью – какую некоторые, похоже, наследуют едва ли не с рождения, хотя борода его все еще оставалось темно-каштановой, почти черной. Морщины – как от огорчений, так и от смеха – в изобилии избороздили его лицо. Широкие, жилистые руки покоились на коленях, упертых в торпедо.
– Не знаю точно, – признался он. – Мили две.
Темно-синий пиджак для маленького мальчика Ч.1
Я хмуро покосился в окошко «Жучка» на быстро темнеющее небо.
Любовь к строгой одежде возникла у меня еще в материнской утробе. Когда мама была мною беременна, она включала на всю катушку магнитофон с записями оперных арий, а сама за кухонным столом писала письма в «Нью-Йоркер», вкладывая конверты с обратным адресом. На самом глубинном генетическом уровне я каким-то образом понимал, что громкую музыку, звучащую сквозь мамино тело, исполняют толстые дяди и тети во фраках и в платьях с блестками. В десять лет мой любимым костюм состоял из темно-синего пиджака, белой рубашки и пристяжного красного галстука. Мне казалось, что так я выгляжу солидно и значительно. Словно молодой король, который взошел на трон, потому что его мать обезглавили.
– Солнце почти село. Надеюсь, мы не слишком поздно.
Я наотрез отказывался идти в школу, если волосы мои не лежали гладкой светлой волной. Я хотел, чтобы они выглядели в точности как у манекенов в магазине, где мама покупала одежду. Даже одна непослушная волосинка выводила меня из равновесия: расческа летела в зеркало, я со слезами выбегал из комнаты.
– Мы делаем все, что в наших силах, – заверил меня Майкл. – С Божьей помощью мы приедем вовремя. Вы уверены в точности своего... – рот его брезгливо скривился, – «информатора»?
Белые ворсинки на одежде, которые мама не могла снять клейкой лентой, были более веской причиной прогулять школу, чем ангина. Вообще, с удовольствием я ходил туда лишь раз в году — когда нас фотографировали. Мне очень нравилось, что фотограф на прощание дарил нам расчески, как в телеигре.
– Боб, конечно, раздолбай, но ошибается редко, – заверил я его, резко тормозя, чтобы не врезаться в мусоровоз. – Если он сказал, что призрак там, значит, он там.
Все детство, пока мои сверстники возились, гоняли мяч и приходили домой чумазыми, как поросята, я просидел в спальне, полируя золотистые «колечки настроения» (я выпрашивал их у мамы в «Кей-марте»). А еще слушал свои любимые пластинки — Барри Манилоу, «Тони Орландо» и почему-то «Одетту». Более современным дискам в восемь дорожек я предпочитал альбомы. Они продавались в конвертах, напоминавших мне о чистом белье. Да и картинки на них были больше, и легче было разглядеть каждый черный волосок на руках Тони Орландо.
– Да поможет нам Бог, – вздохнул Майкл и перекрестился. Я ощутил сгустившуюся вокруг него мощную, спокойную энергию – энергию веры. – Кстати, Гарри, мне хотелось поговорить с вами кое о чем.
Я бы отлично вписался в семейку Брэйди. Скорее всего оказался бы благовоспитанным белокурым Шоном, который всегда примерно себя ведет, помогает Элис по хозяйству и подрезает Марши посеченные концы волос. Я бы не только мыл Тигра, но и укладывал ему шерсть. И предупредил бы Джен, чтобы не надевала тот безвкусный браслет, из-за которого девочки проиграли соревнование по строительству карточных домиков.
– Только не приглашайте меня снова на мессу, – сказал я, сразу ощутив себя неуютно. – Вы же знаете, я все равно откажусь, – какой-то олух на красном «Торусе» подрезал меня, и мне пришлось обгонять его по боковой полосе. Правые колеса «Жучка» на мгновение оторвались от земли. – Козел! – рявкнул я ему в водительское окошко.
Мама курила без остановки и сутки напролет писала исповедальные стихи, прерываясь лишь для того, чтобы позвонить подругам и прочитать новый вариант поэмы. Порою она даже спрашивала мое мнение,
– Эта просьба тоже важна, – кивнул Майкл. – Но нет, я не об этом. Я хотел спросить, когда вы собираетесь жениться на мисс Родригез.
— Огюстен, я сейчас работаю над стихотворением, мне кажется, оно все-таки пробьется в «Нью-Йоркер». И уж точно принесет мне славу. Хочешь послушать?
– Черт возьми, Майкл, – нахмурился я. – Вот уже битых две недели мы с вами гоняемся по всему городу, охотясь на всех духов и призраков, которым вдруг вздумалось повысовывать свои чертовы головы. Мы до сих пор не знаем, что поставило весь потусторонний мир на уши.
Я отвернулся от зеркала на двери шкафа и положил на стол расческу. «Нью-Йоркер» я любил за комиксы и рекламу. Может быть, мамино стихотворение поместят рядом с рекламой «меркьюри-гран маркиз»!
– Я знаю, Гарри, но...
— Читай, читай, читай! — закричал я.
– Вот сейчас, например, мы гоним к старой, сбрендившей карге в округе Кук, которая укокошит нас, если мы не соберемся как следует. А вы лезете ко мне с расспросами насчет моей личной жизни.
Она отвела меня в кабинет, уселась за стол и выключила «Олимпию» — белую пишущую машинку. Потом быстро проверила крышечку на корректирующей жидкости, откашлялась и вытащила из пачки очередную сигарету. Я сел на широкую двуспальную кровать, которую мама при помощи подушек и лоскутного покрывала превратила в диван.
Майкл насупился.
Ну, готов?
– Но вы же спите с ней, так ведь?
Готов!
– Не так часто, как хотелось бы, – буркнул я, перестраиваясь, чтобы обогнать рейсовый автобус.
Она закинула ногу на ногу, уперлась запястьем в колено и, подавшись вперед, прочла: «Детство прошло. Юность. Порвана связь с любимыми. Горе мое восходит к облакам. Слезы, падая с неба, заново строят землю, и мертвые встают из могил, чтобы, шагая со мной, петь. И я...»
Рыцарь вздохнул.
Мама читала подолгу — красиво, с отточенными интонациями, иногда, для тренировки, — в микрофон, который стоял у нее в углу комнаты. Когда мама уходила к Лидии или увлеченно обрезала в гостиной свой любимый хлорофитум, я брал микрофон и засовывал под ширинку, а потом разглядывал себя в зеркале.
– Но вы ее любите? – спросил он.
Закончив читать, мама подняла глаза и, глядя на меня, серьезно проговорила:
– Майкл, – взмолился я. – Оставьте же меня в покое хоть ненадолго. Неужели без таких расспросов никак не обойтись?
— Ну а теперь скажи честно. Тебе это кажется сильным? Эмоционально напряженным?
– Вы ее любите? – настаивал он.
Я прекрасно понимал, что ответ может быть лишь один:
– Черт, я за рулем!
— Здорово! Очень похоже на то, что печатают в «Нью-Йоркере».
– Гарри, – улыбнулся он. – Вы любите эту девушку или нет? Такой простой вопрос.
Мама довольно рассмеялась:
– Поговорите с тем, кто в этом разбирается, – огрызнулся я, проносясь мимо сине-белой машины со скоростью, превышающей установленную миль на двадцать в час. Я успел еще заметить, как полицейский за рулем при виде моего «Жучка» вздрогнул и пролил кофе из стаканчика. Покосившись в зеркало заднего вида, я увидел, как ожили синие мигалки на крыше у его «Форда». – Черт, только этого еще не хватало. Теперь за нами еще и копы гонятся.
— Правда? Ты действительно так думаешь? «Нью-Йоркер» ведь очень разборчив. Кого попало не печатает.
– На их счет не беспокойтесь, – заверил меня Майкл. – Просто ответьте на вопрос.
Она встала из-за стола и начала мерить шагами комнату.
Я покосился на Майкла. Он смотрел на меня, выпятив мощную челюсть; серые глаза его сияли. Волосы свои он стриг коротко, на манер морской пехоты, однако позволял себе короткую, рыцарскую бородку.
— Честно. Я правда думаю, что они это напечатают.
– Пожалуй, да, – сказал я, помолчав. – Ну, да.
Как твоя мама толкала тебя в пруд с золотыми рыбками и про парализованную сестру — это просто замечательно!
– Тогда чего же вы не скажете ей этого?
Мама снова закурила и глубоко затянулась.
– Чего сказать? – не понял я.
— Ну что же, посмотрим. А то я как раз получила письмо с отказом из «Вирджиния квотерли». И расстроилась.
– Гарри, – терпеливо настаивал Майкл, цепляясь за торпедо, чтобы не упасть на крутом повороте. – Ну не будьте же ребенком. Если вы любите женщину, так и скажите.
Разумеется, если «Нью-Йоркер» напечатает это стихотворение, твоя бабушка его увидит. Не представляю, что она скажет. С другой стороны, не могу же я из-за нее не печатать стихи!
– Зачем? – удивился я.
Она остановилась — одна рука уперта в бедро, другая, с сигаретой, у губ.
– Вы ведь ей этого не говорили, нет? Ни разу?
Ты ведь понимаешь, Огюстен, твоя мать когда-нибудь будет очень знаменита.
Я смерил его сердитым взглядом.
Конечно, — отвечал я. При мысли, что когда-то перед нашим домом вместо ужасного «додж-аспена» будет стоять шикарный новый лимузин, мне хотелось кричать: «Ты обязательно прославишься! Я точно знаю!»
– И что из этого? Она это и так знает. Какая тогда разница?
Еще я хотел, чтобы у лимузина были тонированные стекла и мини-бар.
– Гарри Дрезден, – вздохнул он. – Уж кому, как не вам знать силу слов.
* * *
– Послушайте, но она ведь знает, – сказал я, перекидывая ногу на педаль тормоза, а потом обратно на педаль газа. – Я и открытку ей послал.
Отец тем временем изображал спивающегося, но гениального профессора математики в университете штата Массачусетс. Он страдал псориазом, отчего походил на вяленую скумбрию в твидовом костюме. Любви и отзывчивости в нем было столько же, сколько в куске окаменелого дерева.
– Открытку? – переспросил Майкл.
Давай поиграем в шашки, — ныл я, ходя вокруг, покуда отец на кухне проверял студенческие контрольные и стаканами глушил водку.
– На пробу.
Нет, сын. У меня слишком много работы.
Он снова вздохнул.
А потом поиграем?
– Я хочу слышать, как вы произнесете это своими словами.
Отец продолжал внимательно смотреть в листок, время от времени что-то отмечая на полях.
– Что?
Нет, сын. Я же тебе сказал, у меня очень много работы. А когда я ее сделаю, то устану. Иди лучше поиграй с собакой.
– Своими словами, – повторил он. – Если вы любите женщину, почему бы вам просто не сказать так?
Мне надоела собака! Она умеет только есть и спать.
– Я как-то не слишком часто говорю это, Майкл. Небо свидетель, да это... Ну, не получается у меня, ладно?
Может быть, все-таки сыграем? Один разок!
– Ясно, – сказал Майкл. – Вы ее не любите.
Наконец он поднимал глаза.
– Вы же знаете, что это не...
— Нет, сын, я не могу. Мне нужно проверить работы.
–
Скажите это, Гарри.
Я устал, у меня болит колено.
– Если вы отстанете от меня, – взмолился я, выжимая педаль газа моего многострадального «Жучка» до отказа, – пусть будет так, – в зеркале заднего вида мерцала синяя мигалка; впрочем, копы застряли в потоке и не слишком приближались. Я испепелил Майкла взглядом. – Я люблю ее. Так сойдет?
Колено распухало из-за артрита; отцу приходилось время от времени ходить к врачу и протыкать его длинной иголкой. Он хромал, а с лица не сходило страдальческое выражение.
Майкл просиял.
— Если бы я мог спокойно сидеть в инвалидном кресле, — иногда говорил отец, — по крайней мере передвигаться было бы куда легче.
– Вот видите? Это единственное, что стоит между вами. Вы ведь не из тех, кто любит распространяться о своих чувствах. Или вглядываться в свою душу. Знаете, Гарри, время от времени вам нужно просто посмотреть в зеркало и поразмыслить над тем, что вы видите там.
У нас было одно общее дело: отвозить на свалку мусор.
– Не люблю зеркал, – проворчал я.
— Огюстен! — кричал отец из подвала. — Если загрузишь машину, я прокачу тебя до свалки.
– Все равно, главное, чтобы вы сами поняли, что любите эту женщину. Я боялся, что после Элейн вы слишком замкнетесь и никогда...
Я напяливал на палец колечко настроения, которое как раз полировал, и летел в подвал. Отец, в черно-красной клетчатой куртке, морщась от боли, тащил на плечах два больших зеленых пластиковых пакета.
Я вдруг не на шутку разозлился.
— Проверь, крепко ли завязано. Не хватало только, чтобы мусор рассыпался. Потом не соберешь.
– Я не желаю говорить об Элейн, Майкл! Вообще. Если вы не можете без этого, выметайтесь из моей машины и дайте мне работать самостоятельно.
Я брал пакет и тащил его к двери. Не волоки по полу! Порвешь дно, и все вывалится.
Майкл обиженно насупился – возможно, не столько из-за самой моей реакции, сколько из-за выбора выражений.
Я же тебя только что предупредил.
– Я говорю о Сьюзен, Гарри. Если вы любите ее, вы должны жениться на ней.
Ты велел проверить, как завязано, — парировал я.
– Я волшебник. Мне некогда жениться.
—Да. Но ясно же, что тащить пакет по полу нельзя.
– А я рыцарь, – отозвался на это Майкл. – И у меня есть время. Оно того стоит. Вы слишком много времени проводите в одиночестве. Это становится заметно.
Он ошибался. Я видел по телевизору рекламу мусорных пакетов «Хефти».
Они не порвутся, — коротко заверял я, продолжая тащить.
Я нахмурился еще сильнее.
Послушай, Огюстен. Пакет надо нести, понимаешь?
– Что вы хотите этим сказать?
Если ты не в состоянии нести пакет в руках, как положено, я не возьму тебя на свалку.
– Вы напряжены. Раздражительны. И замыкаетесь все сильнее. Вам необходимо общаться с людьми, Гарри. Иначе слишком велик риск того, что вы собьетесь на темный путь.
Я глубоко вздыхал, поднимал пакет и нес его к «аспену», а потом снова шел в подвал, за следующим. Обычно мы неделями копили мусор, в подвале собиралось до двадцати пакетов.
– Майкл, – взорвался я. – Мне на фиг не нужна лекция. Мне на фиг не нужно, чтобы меня пытались обратить. Мне на фиг не нужны разговоры о том, чтобы я «отказался от сил зла, пока они не поглотили меня». Хватит. Все, что мне нужно – это ваша поддержка, пока я буду справляться с этой тварью.
Когда машина наполнялась, я втискивался на переднее сиденье между отцом и мусором. Кисловатый запах, настоянный на картонных пакетах из-под молока, яичной скорлупе и содержимом пепельниц, приводил меня в восторг. Отца тоже.
В ветровом стекле показалась больница Кук-Каунти, и я, нарушая правила, развернулся через разделительную полосу, подгоняя «Голубого Жучка» к подъезду для машин «Скорой».
— Мне нравится этот запах, — признавался он, пока мы ехали шесть миль до общественной свалки. — Я бы с удовольствием жил поближе к мусорной куче.
Не дожидаясь, пока машина остановится, Майкл отстегнул ремень безопасности, перегнулся через спинку и достал с заднего сиденья огромный, не меньше пяти футов в длину меч в черных ножнах. Потом выбрался из машины, пристегнул ножны на пояс, снова полез в салон за белым плащом с вышитым на груди с левой стороны красным крестом. Натренированным движением он облачился в плащ, застегнув его у шеи еще одним крестом, на этот раз серебряным. Это плоховато вязалось с его фланелевой рабочей рубахой, синими джинсами и бутсами на металлических подковках.
Приехав, мы с отцом настежь открывали все двери фургона. Машина стояла на самом краю огромной ямы, расправив крылья, словно готовилась взлететь. Радиатор широко улыбался. Здесь я мог вытаскивать пакет, как хочется, и волочить его по земле, а потом бросать вниз.
– Неужели хотя бы без плаща нельзя обойтись? – продолжал ворчать я, открывая дверь и с наслаждением вытягивая свои длинные ноги – сами понимаете, с моим ростом вести «Жучка» приходится, согнувшись в три погибели. Потом я забрал с заднего сиденья собственный инвентарь: новые жезл и посох, свежевырезанные, даже немного еще смолистые.
Дальше мы ехали мимо цеха по переработке вторсырья, куда люди свозили сломанные детские ходунки, ржавые железные печки и ненужные кукольные домики.
Майкл посмотрел на меня с нескрываемой обидой.
Пожалуйста, разреши мне взять его домой, — заныл я, увидев хромированный кофейный столик со столешнией из выщербленного дымчатого стекла.
– Плащ, Гарри, такая же важная составляющая того, что я делаю, как меч. И потом, он уж не чуднее той куртки, что на вас.
Ничего из этого хлама мы домой не потащим. Неизвестно, где это все находилось.
Я опустил взгляд на свою черную куртку, замечательным образом хлопавшую на ветру. И уж мои черные джинсы и темная рубаха были тонны на полторы моднее его наряда.
Он еще совсем хороший! — Я уже представлял себе, как прикрою щербины, разложив веером журналы — будто в приемной у врача. Ну а если часа три потереть столик «Виндексом», он наверняка станет чистым.
– А что в ней такого?
Нет, сын. А теперь перестань трогать грязь и возвращайся в машину. И не хватайся за лицо — у тебя все руки в микробах.
– Ей место на съемках вестерна, – сказал Майкл. – Вы готовы?
Колечко настроения на моем пальце сразу почернело.
Я еще раз испепелил его взглядом – на что он с улыбкой повернулся ко мне другой щекой – и мы зашагали к дверям. Позади, кварталах в двух от нас послышалась полицейская сирена.
— Ну почему нельзя? Почему?
– Едва успели.
Отец раздраженно вздыхал.
– Раз так, поспешим, – кивнул Майкл. Он поддернул правый рукав плаща и положил руку на эфес меча. Потом склонил голову и перекрестился.
— Я тебе сказал, — цедил он сквозь стиснутые зубы, — неизвестно, кому принадлежал весь этот хлам. Мы только что вывезли мусор из дома, и незачем сразу тащить туда новый.
– Отче милосердный, – прошептал он. – Направь нас и оборони в битве с силами тьмы, – вокруг него снова сгустилось облако энергии, ощутимое примерно как вибрация музыки, проникающая к тебе сквозь толстую стену.
Я сидел, прижавшись к незапертой двери, и втайне мечтал, что она распахнется на полном ходу, я вывалюсь на шоссе и покачусь по асфальту — под колеса едущего за нами грузовика. Тогда уж отец точно пожалеет, что не разрешил мне взять кофейный столик домой.
Я тряхнул головой и достал из кармана ветровки кожаный мешочек размером с мой кулак. Некоторое время я путался, что в какую руку взять; в конце концов посох, как и положено, оказался в левой руке, жезл – в правой, а мешочек болтался, зажатый в зубах.
Родители ненавидели друг друга и ту жизнь, которую построили вместе. Поскольку я появился на свет в результате сплава их генов, то неудивительно, что мне нравилось кипятить мелкие монетки на плите, а потом до блеска начищать пастой для полировки металла.
– Солнце село, – процедил я, не разжимая зубов. – Нам пора.
— Ты тиран, инфантильный тиран! — кричала мама, сидя на диване в любимой позе, поджав под себя ноги. — Чертов ублюдок! Добиваешься, чтобы я перерезала себе вены! — Она рассеянно потеребила кисточку на длинном вязаном жилете.
И мы – рыцарь и чародей – бегом ворвались в служебный вход больницы округа Кук. Наше появление привлекло к себе не один взгляд: за моей спиной черным облаком эффектно развевалась ветровка, а белый плащ Майкла и вовсе превратился в крылья архангела, именем которого, собственно говоря, его и окрестили. Мы вихрем пронеслись по служебному вестибюлю и остановились на первом же пересечении сияющих стерильной чистотой больничных коридоров.
Крим восприняла слова хозяйки как сигнал к отступлению и, поджав хвост, отправилась вниз — спать возле бойлера.
Отец стал красным как рак и подлил в стакан тоника.
Я ухватил за рукав первого же пробегавшего мимо санитара. Тот зажмурился, потом уставился на меня – от фермерских бутсов и до всклокоченных черных волос. Он опасливо покосился на мои посох и жезл, и еще более опасливо – на амулет в виде серебряной пентаграммы, висевший у меня на груди. Судорожно сглотнув, он перевел взгляд на Майкла – высокого, широкоплечего, хранившего совершенно невозмутимый вид несмотря на белый плащ и меч на бедре.
— Дейрдре, ради Бога, успокойся. У тебя просто очередная истерика. Просто истерика. — Поскольку отец работал преподавателем, у него выработалась привычка все повторять по несколько раз.
– Ч-чем могу п-помочь? – поинтересовался он, пятясь от нас.
Мама поднялась с дивана и медленно пошла по белому пушистому ковру, словно ища место с наилучшей акустикой.
Я пригвоздил его к полу самой кровожадной из своих улыбок.
— У меня истерика? — спросила она ровным, тихим голосом. — Ты считаешь, истерика? — {Театральный смешок.) — Ну, ты и убожество! — Мама остановилась рядом с отцом и прислонилась спиной к книжному шкафу. — Твои желания настолько вытеснены в подсознание, что творческий порыв ты принимаешь за истерику. Именно этим ты меня и убиваешь. — Она закрыла глаза и сделала лицо, как у Эдит Пиаф.
– Здрасте, – прошипел я, продолжая сжимать в зубах кожаный мешок. – Не подскажете ли вы нам, где здесь родильное отделение?
Отец поднес к губам стакан и отхлебнул глоток. Обычно он пил весь вечер, поэтому слова его казались слегка скомканными.
Глава вторая
Никто тебя не убивает, Дейрдре, поверь. Ты сама себя убиваешь.
Чтоб ты сдох! — завизжала мама. — Проклинаю тот день, когда вышла за тебя замуж!
Мы поднимались по пожарной лестнице. Майклу известно, как реагирует на меня современная техника, и уж меньше всего нам хотелось застрять в лифте и торчать там, пока призрак губит невинные жизни. Майкл шел первым, одной рукой опираясь на перила и положив вторую на эфес меча.
Пока они так ругались, я сидел здесь же, в столовой, за столом, расстегивая и застегивая застежку на золотой цепочке, которую мама купила мне в Амхерсте. Я всегда боялся, что она свалится, поэтому постоянно проверял застежку.
Я поспевал за ним, задыхаясь. У самой двери Майкл задержался и оглянулся на меня. Мне потребовалось еще две-три секунды, чтобы, пыхтя и отдуваясь, догнать его.
Я поднял глаза и произнес:
– Готовы? – спросил он меня.
А вы не можете перестать ругаться? Вы все время ругаетесь и мне тошно вас слушать!
– Пх-х-х-фуф, – ответил я и кивнул, так и не выпустив из зубов свой кожаный мешок. Потом выудил из кармана куртки белую свечу и коробок спичек. Чтобы зажечь свечу, мне пришлось прислонить жезл и посох к стене.
Это наше с отцом дело, — холодно ответила мама.
Майкл сморщил нос – свечка изрядно чадила – и толчком распахнул дверь. Держа в одной руке свечу, а в другой – жезл и посох, я последовал за ним. Взгляд мой перебегал со свечного пламени на окружение и обратно.
— Нет! — заорал я сам удивляясь своей злости. — Не ваше, потому что есть еще и я! И мне тошно! Вы только и умеете, что кричать. Почему бы вам не оставить друг друга в покое? Хотя бы на время.
Первой подала голос мама:
Все, что я видел пока – это обыкновенную больницу. Чистые стены, чистые полы, обилие кафеля и ламп дневного света. Лампы, правда, мерцали едва-едва, словно разом перегорели, так что в помещении царил полумрак. Длинные тени тянулись от стоящего у двери кресла-каталки и сгущались под на редкость неудобными на вид пластиковыми стульями, приставленными к стене в месте пересечения двух коридоров.
— Это все из-за твоего отца.
На четвертом этаже стояла могильная тишина. Ни голоса из радио или телевизора. Ни звонка внутреннего телефона. Ни шороха кондиционеров. Ничего.
Дело закончилосьтем, что ссора переехала в кухню. Там и свет был поярче, и кое-какое оружие под рукой.
Мы пересекли большой холл; шаги наши гулко раздавались в тишине несмотря на все наши старания ступать тише. Указатель на стене, украшенный ярким пластмассовым клоуном, гласил: «ДЕТСКОЕ И РОДИЛЬНОЕ ОТДЕЛЕНИЯ», и стрелка на нем направляла в другой холл.
— Только посмотри на свою рожу! – орала мама. - Ты выглядишь вдвое сташе своих лет. Тебе тридцать семь, а можно подумать, что все восемьдесят!
Я обошел Майкла и заглянул дальше. Холл заканчивался парой качающихся дверей. Здесь тоже стояла полная тишина. Казалось, в детском отделении никого нет.
К тому времени отец успел как следует набраться. Он не придумал ничего лучше, чем схватить маму за горло.
Свет здесь не мерцал – он погас совсем. Здесь царила темнота. Отовсюду ко мне подступали тени и неопределенные формы. Я сделал шаг вперед, и огонек свечи уменьшился, превратившись в холодную, яркую точку голубого света.
— Убери от меня свои поганые руки! - вопила мама, вырываясь из отцовской хватки.
Я, наконец, выплюнул мешок и сунул его себе в карман.
— Заткнись, сука, процедил он сквозь зубы.
– Майкл, – прошипел я перехваченным от напряжения голосом. – Она здесь, – я повернулся, чтобы он тоже мог видеть свет.
Я, уже в пижаме, наблюдал за происходящим из дверей кухни.
Взгляд его скользнул по свече и снова уперся в темноту.
— Прекратите! Прекратите немедленно!
Одним движением мать отпихнула от себя пьяного отца. Он стукнулся головой о посудомоечную машину, рухнул на пол и замер без движения. Под ухом у него натекла небольшая лужица крови. Я думал, он умер.