Бегом с ножницами (Running with Scissors)
Что-то не то
Мама стоит в ванной перед зеркалом, окруженная ароматом духов и лака: «Жан Натэ», «Дипити-ду» мешаются с восковой сладостью губной помады. Белый, похожий на револьвер фен лежит на крышке бельевой корзины и тихонько щелкает, остывая. Мама, сосредоточенно втянув щеки, проводит руками по психоделическому платью от Пуччи.
— Черт возьми, — произносит она, — явно что-то не то.
Вчера она посетила модный салон «Плаха» в Амхерсте — тот самый, где ярко сияют лампы, а в огромных хромированных горшках растут фикусы. Прическу ей делал сам Себастьян.
— Эта гадюка Джейн Фонда, — возмущается мама, ероша волосы на макушке. — Посмотреть на нее, так все просто само собой получается. — Она слегка загибает кончики прядей вперед, чтобы сузить овал лица. Говорят, мама похожа на молодую Лорен Бэколл, особенно глаза.
Я не могу оторвать взгляд от маминых ног, которые она втиснула в красные лакированные туфли на предательски высоких каблуках. Обычно мама ходит в босоножках, поэтому сейчас кажется, будто ноги она взяла напрокат — может быть, у своей подруги Лидии. У Лидии взбитые черные волосы, кавалеры и собственный бассейн. Она всегда на высоких каблуках, даже когда сидит на краю бассейна в белом купальнике-бикини, курит ментоловые сигареты и болтает по телефону, темно-зеленому, словно оливка. А мама надевает модные туфли только на выход, поэтому для меня они означают ужас и одиночество.
Я не хочу, чтобы она уходила. Как будто пуповина между нами еще не разрезана и натягивается до предела. Меня охватывает паника.
Я тоже стою в ванной, возле мамы, я хочу оставаться с нею как можно дольше. До последней минуты. Может быть, она едет в Хартфорд, Коннектикут. Или в международный аэропорт Брэдли-филд. Я люблю аэропорт, люблю запах авиационного топлива, полеты на юг к бабушке с дедушкой.
Я люблю летать.
Когда вырасту, я обязательно буду таким, как те тети и дяди, которые открывают шкафчики над сиденьями и ходят в маленькую кухню, где все составлено аккуратно и плотно, словно серебряный паззл. Кроме того, мне очень нравится форменная одежда, у меня обязательно будет такой костюм, с белой рубашкой и галстуком. А на галстуке — булавка в форме самолета. Буду разносить арахис в маленьких блестящих пакетиках и предлагать пассажирам пластиковые стаканчики с газировкой.
— Может, хотите целую банку? — буду предлагать я.
Я люблю летать на юг к бабушке с дедушкой и запомнил уже почти все, что говорят эти люди — бортпроводники.
— Пожалуйста, проверьте, погасили ли вы сигареты и плотно ли закреплена крышка откидного столика.
Если бы у меня в комнате был откидной столик! И если бы я курил! Я бы тоже мог в ответственный момент погасить сигарету.
— А, поняла, в чем дело, — произносит мама. Она с улыбкой поворачивается ко мне. — Огюстен, будь умницей, подай мне вон ту коробку.
Длинным накрашенным ногтем она показывает на стоящую возле унитаза коробку с прокладками «Котекс». Я хватаю коробку и подаю ей.
Она вынимает две прокладки, а коробку ставит на пол, рядом с собой. Я замечаю, что коробка отражается в боковой поверхности туфли, словно в маленьком телевизоре. Мама отлепляет бумажную полоску от одной прокладки, а саму прокладку засовывает в вырез платья, на левое плечо. Разглаживает платье, потом точно также пристраивает вторую прокладку на правое плечо. Оценивающе смотрит на себя в зеркало.
— Ну, что скажешь? — восклицает она, в восторге от своей работы.
Как будто нарисовала красивую картинку и прилепила ее на дверь холодильника.
Здорово, - соглашаюсь я.
У тебя исключительно изобретательная мать, — замечает она. — Одно мгновение, и под пленники готовы.
Фен продолжает тикать, словно часы, отсчитывая секунды. Горячие вещи всегда так делают. Иногда, когда мама или папа приезжают домой, я спускаюсь к крыльцу и долго стою перед капотом машины, даже наклоняюсь к нему, чтобы лучше чувствовать тепло.
— Пойдешь со мной наверх? — Мама берет недокуренную сигарету из пепельницы-ракушки, которая стоит на сливном бачке. Она обожает покупать мороженых гребешков, а потом варить их и есть. Раковины мама не выбрасывает, а использует в качестве пепельниц — они у нас раскиданы по всему дому.
Я не могу отвести глаз от фена. В дырочках сбоку застряли волосы. Маленькие такие волоски. А еще белые пушинки. Что за пушинки? И как они попадают в фены и в пупок?
Конечно, пойду.
Свет погаси, — командует мама и выходит, обдавая меня сладким, немножко химическим ароматом. От этого аромата мне всегда становится грустно: ведь он означает, что мама уходит.
Хорошо, — отвечаю я.
На меня внимательно смотрит оранжевый глаз сушилки, которая висит на стене рядом с бельевой корзиной. Обычно он приводит меня в ужас. Но раз мама здесь, рядом, то все в порядке. Кроме одного: она очень быстро уходит, уже прошла половину столовой, уже почти подошла к камину, скоро завернет за угол и начнет подниматься по лестнице, и тогда я останусь в темной ванной один на один с ужасным оранжевым глазом. Поэтому я пускаюсь бегом.
Бегу и точно знаю: кто-то за мной гонится, пытается настигнуть и схватить. Я обгоняю маму, взлетаю по ступенькам на четвереньках, помогая себе руками. Оказавшись на верхней площадке первым, останавливаюсь и смотрю вниз.
Мама поднимается по лестнице медленно, торже-ственно, точь-в-точь кинозвезда на вручении «Оскара». Она внимательно смотрит на меня и широко улыбается.
— Ты летаешь по лестнице совсем как Крим.
Крим — наша собака, золотистый Лабрадор, мы с мамой ужасно ее любим. Она не папина. И не моего старшего брата. Это очень важно, что не брата. Ему уже шестнадцать, он на целых семь лет старше меня и живет вместе с друзьями в Сандерлэнде, в нескольких милях от нас. Он бросил школу, потому что считает себя слишком умным. Ненавидит родителей и говорит, что не может жить с ними в одном доме. А они говорят, что он совсем отбился от рук и с ним нет никакого сладу. В результате мы почти не видимся. И поэтому Крим — совсем не его собака. Она моя и мамина. Любит нас, а мы любим ее. А я очень похож на Крим, которую так любит мама.
Я улыбаюсь маме.
Не хочу, чтобы она уезжала.
Крим спит возле двери. Она знает, что мама собралась уходить, и тоже этого не хочет. Иногда я заворачиваю Крим в фольгу — целиком: и живот, и хвост, и лапы — и вожу на поводке по всему дому. Мне очень нравится, когда она блестит, как звезда, словно в «Шоу Донни и Мэри».
Крим открывает глаза и, подергивая ушами, внима-тельно смотрит на маму. Потом снова закрывает глаза и тяжело вздыхает. Ей семь лет, но по собачьим меркам это все сорок девять. Крим — старушка, поэтому она быстро устает и любит много спать.
В кухне мама берет со стола ключи и небрежно кидает их в кожаную сумку. Мне очень нравится эта сумка. В ней бумаги, кошелек, пачка сигарет. А на самом дне, куда мама никогда не заглядывает, валяется выпавшая из кошелька мелочь, забытые мятные пастилки, табачные крошки. Я иногда сую в сумку нос и вдыхаю как можно глубже.
Когда я вернусь, — говорит мама, — ты уже будешь видеть десятый сон. Так что спокойной ночи. Утром увидимся.
Куда ты едешь? — в сотый раз спрашиваю я.
В Нортхэмптон, — отвечает она, — читать. Там в книжном магазине «Бродсайд» поэтический вечер.
Моя мама — звезда. В точности как та тетя в телевизоре, которую зовут Мод. Вопит, как Мод, носит яркие платья и длинные жилеты ажурной вязки — тоже как Мод. Во всем похожа на Мод, только у нее нет всех этих лишних подбородков. Когда по телевизору показывают Мод, мама просто от смеха заходится.
— Люблю Мод, — говорит она.
Моя мама — звезда, в точности как Мод.
Ты будешь раздавать автографы?
Она смеется:
Наверное, подпишу несколько книг.
Моя мама родилась в городе Кейро, штат Джорджия. Поэтому все, что она говорит, похоже на узорную кованую железную решетку. Речь других людей мне кажется плоской; слова просто повисают в воздухе. Когда говорит мама, концы всегда изгибаются,
— А папа где?
— Где папа? — задумчиво повторяет мама и смотрит на часы. Часы у нее — «Таймекс», серебряные, на черном кожаном ремешке. Циферблат маленький и круглый. Без цифр. Зато тикают так громко, что слышно издалека, особенно когда в доме тишина!
Сейчас в доме тихо. Поэтому я хорошо слышу, как тикают мамины часы.
За окном стоят темные высокие деревья. Я представляю, как они склоняются к дому и тянутся к свету в окнах, словно мотыльки.
Мы живем в лесу, в стеклянном доме, со всех сторон окруженном деревьями. Соснами, березами, кленами.
От дома к деревьям ведет открытая веранда. На ней можно стоять и смотреть, а если повыше протянуть руку, то и сорвать с дерева листик или иголку с сосны.
Мама проносится по гостиной, за диваном, чтобы через раздвижную стеклянную дверь посмотреть на дорожку перед домом; обходит вокруг стола. Поправляет хрустальный набор: солонку и перечницу. Проходит через кухню — насквозь. Наш дом просторный и открытый, потолки очень высокие. Места много.
— Мне необходимы высокие потолки, — вечно твердит мама. Бот и сейчас она говорит: -— Мне нужны высокие потолки.
И поднимает голову.
Шуршит гравий под колесами машины, потом на стене возникает свет фар. Он переползает на потолок, словно живой.
— Ну, наконец-то, — говорит мама.
Папа приехал.
Сейчас он войдет в дом, нальет себе выпить, а потом спустится вниз и будет в темноте смотреть телевизор.
А весь второй этаж останется в моем распоряжении. Все окна и стены, и весь камин — он прорезает дом снизу доверху, оба этажа, как раз посредине. Мне достанется и формочка для льда в морозилке, и шестигранный кофейник, в котором мама варит кофе гостям, черный проигрыватель, стереоколонки; все, что заключено в объемном, высоком пространстве. Все будет моим.
Я буду повсюду ходить, включать и выключать свет. Включать и выключать. На стене, там, где холл переходит в большие, с высокими потолками, комнаты, есть целая панель с выключателями. Включу лампы в гостиной — в ярком свете окажутся камин и диван. Потом выключу их, а включу свет в холле и в коридоре, как раз над дверью. Отбегу от стены и остановлюсь в освещенном пространстве. Словно звезда, буду купаться в свете и громко скажу:
— Спасибо, что пришли на мой поэтический вечер.
Я надену платье, которое мама сегодня не надела.
Длинное, черное, стопроцентный полиэстер. Это мой любимый материал, потому что он струится. Надену ее платье, ее туфли и стану ею.
В лучах яркого света откашляюсь и начну читать стихотворение из ее книги. Буду читать, как читает она — с отточенными и изящными южными интонациями.
Потом везде выключу свет, пойду в свою комнату и плотно закрою за собой дверь. Моя комната темно-синяя. По обе стороны окна — книжные полки на кронштейнах. Они украшены алюминиевой фольгой. Я люблю, чтобы все вокруг блестело.
На сверкающих полках—драгоценности. Пустые консервные банки, я их отмыл от наклеек и натер до блеска. Жалко, они не золотые. Там у меня хранятся кольца — я их привез из Мексики, давно, мне тогда было пять лет. А еще на полках приклеенные на картонки фотографии драгоценностей из журналов, красивая серебряная ложечка из тех, что бабушка прислала моим родителям на свадьбу (мама ненавидит серебро — «жуткая безвкусица»), и небольшая коллекция монеток — в пять, десять и двадцать пять центов. Каждую я тщательно вымыл, а потом до блеска отполировал, пока смотрел по телевизору «Донни и Мэри» или «Тони Орландо».
Я люблю блестящие вещи, люблю звезды. Когда-нибудь я тоже обязательно буду звездой, как мама и Мод.
Раздвижные двери шкафа покрыты зеркальными квадратиками, которые я купил на карманные деньги. Квадратики — зеркальные с золотыми прожилками. Я все это сам прилепил на двери.
Настольную лампу поверну так, чтобы она светила в центр комнаты, и встану в ее свете, глядя на себя в зеркало.
— Дай-ка мне вон ту коробку, — скажу я своему отражению, — что-то здесь не то.
Темно-синий пиджак для маленького мальчика Ч.1
Любовь к строгой одежде возникла у меня еще в материнской утробе. Когда мама была мною беременна, она включала на всю катушку магнитофон с записями оперных арий, а сама за кухонным столом писала письма в «Нью-Йоркер», вкладывая конверты с обратным адресом. На самом глубинном генетическом уровне я каким-то образом понимал, что громкую музыку, звучащую сквозь мамино тело, исполняют толстые дяди и тети во фраках и в платьях с блестками. В десять лет мой любимым костюм состоял из темно-синего пиджака, белой рубашки и пристяжного красного галстука. Мне казалось, что так я выгляжу солидно и значительно. Словно молодой король, который взошел на трон, потому что его мать обезглавили.
Я наотрез отказывался идти в школу, если волосы мои не лежали гладкой светлой волной. Я хотел, чтобы они выглядели в точности как у манекенов в магазине, где мама покупала одежду. Даже одна непослушная волосинка выводила меня из равновесия: расческа летела в зеркало, я со слезами выбегал из комнаты.
Белые ворсинки на одежде, которые мама не могла снять клейкой лентой, были более веской причиной прогулять школу, чем ангина. Вообще, с удовольствием я ходил туда лишь раз в году — когда нас фотографировали. Мне очень нравилось, что фотограф на прощание дарил нам расчески, как в телеигре.
Все детство, пока мои сверстники возились, гоняли мяч и приходили домой чумазыми, как поросята, я просидел в спальне, полируя золотистые «колечки настроения» (я выпрашивал их у мамы в «Кей-марте»). А еще слушал свои любимые пластинки — Барри Манилоу, «Тони Орландо» и почему-то «Одетту». Более современным дискам в восемь дорожек я предпочитал альбомы. Они продавались в конвертах, напоминавших мне о чистом белье. Да и картинки на них были больше, и легче было разглядеть каждый черный волосок на руках Тони Орландо.
Я бы отлично вписался в семейку Брэйди. Скорее всего оказался бы благовоспитанным белокурым Шоном, который всегда примерно себя ведет, помогает Элис по хозяйству и подрезает Марши посеченные концы волос. Я бы не только мыл Тигра, но и укладывал ему шерсть. И предупредил бы Джен, чтобы не надевала тот безвкусный браслет, из-за которого девочки проиграли соревнование по строительству карточных домиков.
Мама курила без остановки и сутки напролет писала исповедальные стихи, прерываясь лишь для того, чтобы позвонить подругам и прочитать новый вариант поэмы. Порою она даже спрашивала мое мнение,
— Огюстен, я сейчас работаю над стихотворением, мне кажется, оно все-таки пробьется в «Нью-Йоркер». И уж точно принесет мне славу. Хочешь послушать?
Я отвернулся от зеркала на двери шкафа и положил на стол расческу. «Нью-Йоркер» я любил за комиксы и рекламу. Может быть, мамино стихотворение поместят рядом с рекламой «меркьюри-гран маркиз»!
— Читай, читай, читай! — закричал я.
Она отвела меня в кабинет, уселась за стол и выключила «Олимпию» — белую пишущую машинку. Потом быстро проверила крышечку на корректирующей жидкости, откашлялась и вытащила из пачки очередную сигарету. Я сел на широкую двуспальную кровать, которую мама при помощи подушек и лоскутного покрывала превратила в диван.
Ну, готов?
Готов!
Она закинула ногу на ногу, уперлась запястьем в колено и, подавшись вперед, прочла: «Детство прошло. Юность. Порвана связь с любимыми. Горе мое восходит к облакам. Слезы, падая с неба, заново строят землю, и мертвые встают из могил, чтобы, шагая со мной, петь. И я...»
Мама читала подолгу — красиво, с отточенными интонациями, иногда, для тренировки, — в микрофон, который стоял у нее в углу комнаты. Когда мама уходила к Лидии или увлеченно обрезала в гостиной свой любимый хлорофитум, я брал микрофон и засовывал под ширинку, а потом разглядывал себя в зеркале.
Закончив читать, мама подняла глаза и, глядя на меня, серьезно проговорила:
— Ну а теперь скажи честно. Тебе это кажется сильным? Эмоционально напряженным?
Я прекрасно понимал, что ответ может быть лишь один:
— Здорово! Очень похоже на то, что печатают в «Нью-Йоркере».
Мама довольно рассмеялась:
— Правда? Ты действительно так думаешь? «Нью-Йоркер» ведь очень разборчив. Кого попало не печатает.
Она встала из-за стола и начала мерить шагами комнату.
— Честно. Я правда думаю, что они это напечатают.
Как твоя мама толкала тебя в пруд с золотыми рыбками и про парализованную сестру — это просто замечательно!
Мама снова закурила и глубоко затянулась.
— Ну что же, посмотрим. А то я как раз получила письмо с отказом из «Вирджиния квотерли». И расстроилась.
Разумеется, если «Нью-Йоркер» напечатает это стихотворение, твоя бабушка его увидит. Не представляю, что она скажет. С другой стороны, не могу же я из-за нее не печатать стихи!
Она остановилась — одна рука уперта в бедро, другая, с сигаретой, у губ.
Ты ведь понимаешь, Огюстен, твоя мать когда-нибудь будет очень знаменита.
Конечно, — отвечал я. При мысли, что когда-то перед нашим домом вместо ужасного «додж-аспена» будет стоять шикарный новый лимузин, мне хотелось кричать: «Ты обязательно прославишься! Я точно знаю!»
Еще я хотел, чтобы у лимузина были тонированные стекла и мини-бар.
* * *
Отец тем временем изображал спивающегося, но гениального профессора математики в университете штата Массачусетс. Он страдал псориазом, отчего походил на вяленую скумбрию в твидовом костюме. Любви и отзывчивости в нем было столько же, сколько в куске окаменелого дерева.
Давай поиграем в шашки, — ныл я, ходя вокруг, покуда отец на кухне проверял студенческие контрольные и стаканами глушил водку.
Нет, сын. У меня слишком много работы.
А потом поиграем?
Отец продолжал внимательно смотреть в листок, время от времени что-то отмечая на полях.
Нет, сын. Я же тебе сказал, у меня очень много работы. А когда я ее сделаю, то устану. Иди лучше поиграй с собакой.
Мне надоела собака! Она умеет только есть и спать.
Может быть, все-таки сыграем? Один разок!
Наконец он поднимал глаза.
— Нет, сын, я не могу. Мне нужно проверить работы.
Я устал, у меня болит колено.
Колено распухало из-за артрита; отцу приходилось время от времени ходить к врачу и протыкать его длинной иголкой. Он хромал, а с лица не сходило страдальческое выражение.
— Если бы я мог спокойно сидеть в инвалидном кресле, — иногда говорил отец, — по крайней мере передвигаться было бы куда легче.
У нас было одно общее дело: отвозить на свалку мусор.
— Огюстен! — кричал отец из подвала. — Если загрузишь машину, я прокачу тебя до свалки.
Я напяливал на палец колечко настроения, которое как раз полировал, и летел в подвал. Отец, в черно-красной клетчатой куртке, морщась от боли, тащил на плечах два больших зеленых пластиковых пакета.
— Проверь, крепко ли завязано. Не хватало только, чтобы мусор рассыпался. Потом не соберешь.
Я брал пакет и тащил его к двери. Не волоки по полу! Порвешь дно, и все вывалится.
Я же тебя только что предупредил.
Ты велел проверить, как завязано, — парировал я.
—Да. Но ясно же, что тащить пакет по полу нельзя.
Он ошибался. Я видел по телевизору рекламу мусорных пакетов «Хефти».
Они не порвутся, — коротко заверял я, продолжая тащить.
Послушай, Огюстен. Пакет надо нести, понимаешь?
Если ты не в состоянии нести пакет в руках, как положено, я не возьму тебя на свалку.
Я глубоко вздыхал, поднимал пакет и нес его к «аспену», а потом снова шел в подвал, за следующим. Обычно мы неделями копили мусор, в подвале собиралось до двадцати пакетов.
Когда машина наполнялась, я втискивался на переднее сиденье между отцом и мусором. Кисловатый запах, настоянный на картонных пакетах из-под молока, яичной скорлупе и содержимом пепельниц, приводил меня в восторг. Отца тоже.
— Мне нравится этот запах, — признавался он, пока мы ехали шесть миль до общественной свалки. — Я бы с удовольствием жил поближе к мусорной куче.
Приехав, мы с отцом настежь открывали все двери фургона. Машина стояла на самом краю огромной ямы, расправив крылья, словно готовилась взлететь. Радиатор широко улыбался. Здесь я мог вытаскивать пакет, как хочется, и волочить его по земле, а потом бросать вниз.
Дальше мы ехали мимо цеха по переработке вторсырья, куда люди свозили сломанные детские ходунки, ржавые железные печки и ненужные кукольные домики.
Пожалуйста, разреши мне взять его домой, — заныл я, увидев хромированный кофейный столик со столешнией из выщербленного дымчатого стекла.
Ничего из этого хлама мы домой не потащим. Неизвестно, где это все находилось.
Он еще совсем хороший! — Я уже представлял себе, как прикрою щербины, разложив веером журналы — будто в приемной у врача. Ну а если часа три потереть столик «Виндексом», он наверняка станет чистым.
Нет, сын. А теперь перестань трогать грязь и возвращайся в машину. И не хватайся за лицо — у тебя все руки в микробах.
Колечко настроения на моем пальце сразу почернело.
— Ну почему нельзя? Почему?
Отец раздраженно вздыхал.
— Я тебе сказал, — цедил он сквозь стиснутые зубы, — неизвестно, кому принадлежал весь этот хлам. Мы только что вывезли мусор из дома, и незачем сразу тащить туда новый.
Я сидел, прижавшись к незапертой двери, и втайне мечтал, что она распахнется на полном ходу, я вывалюсь на шоссе и покачусь по асфальту — под колеса едущего за нами грузовика. Тогда уж отец точно пожалеет, что не разрешил мне взять кофейный столик домой.
Родители ненавидели друг друга и ту жизнь, которую построили вместе. Поскольку я появился на свет в результате сплава их генов, то неудивительно, что мне нравилось кипятить мелкие монетки на плите, а потом до блеска начищать пастой для полировки металла.
— Ты тиран, инфантильный тиран! — кричала мама, сидя на диване в любимой позе, поджав под себя ноги. — Чертов ублюдок! Добиваешься, чтобы я перерезала себе вены! — Она рассеянно потеребила кисточку на длинном вязаном жилете.
Крим восприняла слова хозяйки как сигнал к отступлению и, поджав хвост, отправилась вниз — спать возле бойлера.
Отец стал красным как рак и подлил в стакан тоника.
— Дейрдре, ради Бога, успокойся. У тебя просто очередная истерика. Просто истерика. — Поскольку отец работал преподавателем, у него выработалась привычка все повторять по несколько раз.
Мама поднялась с дивана и медленно пошла по белому пушистому ковру, словно ища место с наилучшей акустикой.
— У меня истерика? — спросила она ровным, тихим голосом. — Ты считаешь, истерика? — {Театральный смешок.) — Ну, ты и убожество! — Мама остановилась рядом с отцом и прислонилась спиной к книжному шкафу. — Твои желания настолько вытеснены в подсознание, что творческий порыв ты принимаешь за истерику. Именно этим ты меня и убиваешь. — Она закрыла глаза и сделала лицо, как у Эдит Пиаф.
Отец поднес к губам стакан и отхлебнул глоток. Обычно он пил весь вечер, поэтому слова его казались слегка скомканными.
Никто тебя не убивает, Дейрдре, поверь. Ты сама себя убиваешь.
Чтоб ты сдох! — завизжала мама. — Проклинаю тот день, когда вышла за тебя замуж!
Пока они так ругались, я сидел здесь же, в столовой, за столом, расстегивая и застегивая застежку на золотой цепочке, которую мама купила мне в Амхерсте. Я всегда боялся, что она свалится, поэтому постоянно проверял застежку.
Я поднял глаза и произнес:
А вы не можете перестать ругаться? Вы все время ругаетесь и мне тошно вас слушать!
Это наше с отцом дело, — холодно ответила мама.
— Нет! — заорал я сам удивляясь своей злости. — Не ваше, потому что есть еще и я! И мне тошно! Вы только и умеете, что кричать. Почему бы вам не оставить друг друга в покое? Хотя бы на время.
Первой подала голос мама:
— Это все из-за твоего отца.
Дело закончилосьтем, что ссора переехала в кухню. Там и свет был поярче, и кое-какое оружие под рукой.
— Только посмотри на свою рожу! – орала мама. - Ты выглядишь вдвое сташе своих лет. Тебе тридцать семь, а можно подумать, что все восемьдесят!
К тому времени отец успел как следует набраться. Он не придумал ничего лучше, чем схватить маму за горло.
— Убери от меня свои поганые руки! - вопила мама, вырываясь из отцовской хватки.
— Заткнись, сука, процедил он сквозь зубы.
Я, уже в пижаме, наблюдал за происходящим из дверей кухни.
— Прекратите! Прекратите немедленно!
Одним движением мать отпихнула от себя пьяного отца. Он стукнулся головой о посудомоечную машину, рухнул на пол и замер без движения. Под ухом у него натекла небольшая лужица крови. Я думал, он умер.
— Не шевелится, - констатировал я, подходя поближе.
— Этот слизняк просто ломает комедию. – Носком красной туфли она пихнула отца в больное колено. - Поднимайся, Норман, ты пугаешь Огюстена. Довольно фокусов на сегодня.
Отец в конце концов сел и прислонился головой к посудомоечной машине.
Мама с отвращением оторвала от рулона бумажное полотенце и протянула ему.
— За то, что пугаешь ребенка тебя нужно оставить истекать кровью.
Папа прижал к голове полотенце, пытаясь остановить кровь.
Увидев, что отец жив, я начал беспокоиться за маму.
— Пожалуйста, не обижай ее, — просил я, — пожалуйста, не убивай!
Меня пугало отцовское бесчувствие. Одно дело невозмутимое спокойствие человека, нарисованного на банке растворимого кофе, и совсем другое — пустое, отсутствующее выражение на отцовском лице. Я опасался, что он, как говорит мама, «лопнет от ярости».
Я снова подался вперед.
— Не убивай ее, пожалуйста!
— Отец вовсе не собирается меня убивать. — Мама зажгла ближнюю конфорку, вытащила из пачки сигарету и наклонилась, чтобы прикурить. — Скорее, он замучает меня своими издевательствами и дождется, что я сама перережу себе горло.
— Будь добра, заткнись, Дейрдре, — тихо проговорил усталый и пьяный отец.
Мать, с улыбкой глядя на него сверху вниз, выпустила дым через ноздри.
— Я буду добра заткнуться, когда ты будешь так добр сдохнуть.
Меня охватила паника.
— Ты правда собираешься перерезать себе горло? — спросил я.
Она улыбнулась и протянула ко мне руки.
— Нет, конечно, нет. Просто такое выражение.
Потом поцеловала меня в макушку и ласково почесала мне спину.
— Уже очень поздно, час ночи. Тебе давно пора спать, а то в школу не встанешь.
Я пошел к себе и тщательно выбрал костюм, который надену утром. Перевесил его поближе, в первый ряд. Завтра я надену свои любимые синтетические желто-коричневые штаны и голубую рубашку с пришитой жилеткой. Эх, сюда бы еще туфли на платформе!
Мысль, что костюм в порядке, успокаивала. Я мог добиться идеальной стрелки на брюках, даже если не мог остановить маму, когда та однажды выбросила за порог рождественскую елку. И мог сколько угодно полировать золоченое кольцо с печаткой, хоть пока позолота не сотрется, даже если не мог помешать родителям швырять друг в друга романы Джона Апдайка.
Именно поэтому меня так занимал вопрос, блестят ли мои драгоценности так же ярко, как у Донни Осмонда, и лежат ли мои волосы абсолютно гладко, словно пластмассовые.
Помимо одежды и драгоценностей я ценил в жизни еще две вещи: врачей и знаменитостей. Мне нравились в них белые халаты и лимузины. Я точно знал, что хочу стать или врачом, или знаменитостью. А лучше всего — исполнять роль врача в телевизионном шоу.
Хорошо, что мы жили в лесу, в окружении сосен. В самом крайнем, отчаянном случае сосны могли заменить собой камеру «Панавижн». Сломанные ветки играли роль микрофонов. Я мог ходить по лесу или по грязной дороге перед домом так, словно на меня постоянно направлены телекамеры. Их жужжание раздавалось совсем близко, почти над ухом: ведь они старались не упустить выражение лица.
Поднимая голову, чтобы взглянуть на птицу, я неизменно думал, хорошо ли освещено мое лицо и точно ли передает его вон та направленная на меня ветка.
Я жил в иллюзорном мире, наполненном высокими деревьями, следящими за мной через мощные объективы. Упавшая ветка оказывалась вовсе не веткой; она отмечала мое место на съемочной площадке.
Если я не участвовал в съемках, швыряя бионической рукой ветки или снимая рекламу зубной пасты перед каким-нибудь булыжником, то пытался обманом заставить маму отвезти меня к врачу.
К десяти годам мне уже понадобились еженедельные антиаллергические уколы, по одиннадцать в каждую руку. На пальцах у меня постоянно торчали бородавки, которые требовалось прижигать, а горло все время болело, оттого что я набирал в руки пыль и вдыхал ее.
Я любил накрахмаленные белые халаты и серебристый блеск стетоскопа вокруг шеи. Еще я знал, что врачи свободно могут ставить свои машины, где захотят, и превышать скорость — никто их не оштрафует. Все это казалось верхом привилегий в то время, когда президент Картер за-ставил нас ездить со скоростью сорок километров в час и жить в полутьме.
У меня было два доктора, которых я посещал регулярно. Доктор Лотье — у него на руках и в носу росли длинные волосы — и очень уважаемый аллерголог, индиец доктор Нупал. Доктор Нупал ездил на белом «мерседесе» (я его спрашивал) и пах так, как пахнут только что вымытые руки, с тонкой примесью «Аква Велва».
При одной мысли о врачах мне вспоминалась приятная картинка: флуоресцентные лампы над головой, новые блестящие иглы, ботинки, начищенные до такой степени, что во мне просыпалось чувство благоговения, как если смотришь по телевизору церемонию присуждения «Оскара».
А еще был доктор Финч.
Когда настроение в нашем доме перешло от простой ненависти к возможному двойному убийству, родители обратились за помощью к психиатру. Доктор Финч выглядел в точности как Санта-Клаус. Копна буйных седых волос, пышная белая борода и брови, больше всего напоми-нающие щетину зубной щетки. Вместо красного полушубка с белой меховой оторочкой он носил коричневые синтетические брюки и белую рубашку без пиджака. Иногда, правда, он надевал шапку, как у Санта-Клауса.
Впервые я увидел его, когда он появился в нашем доме посреди ночи, после особенно яростной драки между родителями. Мама, лежа на диване, дымила как паровоз, и тут раздался настойчивый звонок в дверь.
— Ну, слава Богу! — Она быстро встала и пошла в прихожую.
В руке доктор держал воздушный шарик, а на лацкане его пиджака красовался круглый значок с надписью «Всемирная организация отцов». Он посмотрел через мамино плечо, прямо на меня.
— Привет!
Я в растерянности слегка попятился.
Входите, пожалуйста, — пригласила мама, подкрепив слова жестом. — Я вас заждалась, просто не знала, куда деваться.
Уже все в порядке, Дейрдре, — успокоил ее доктор. Потом он опустил руку в карман и протянул мне точно такой же, как у него самого, значок. — Хочешь? В подарок?
Спасибо. — Я взял в руки значок и внимательно рассмотрел.
Потом доктор снова залез в карман и вытащил целую горсть шариков.
— И вот это — произнес он.
— Спасибо, — снова поблагодарил я. Разноцветные шарики никак не гармонировали с маминым настроением, но мне все равно понравились. Их можно будет надуть, связать в букет и привязать к ошейнику или хвосту Крим.
Доктор повернулся к маме.
— Где Норман?
Мама, тревожно нахмурившись, грызла ноготь на большом пальце. Она уже обглодала весь лак и сам ноготь, до самой кожи.
Наверху. Пьяный.
Понятно. — Доктор снял тяжелое черное пальто и повесил его на спинку стула в холле.
Сегодня я всерьез испугалась за свою жизнь, — продолжала мама. — Думала, он точно меня убьет. Сегодняшняя ночь могла оказаться последней.
Вечером родители, как всегда, орали друг на друга. Крик нарастал до тех пор, пока не перешел в погоню: отец бегал за мамой по всему дому с цветочным горшком в руках.
Теперь, когда пришел доктор, мама начала понемногу успокаиваться.
— Хотите кофе? У меня растворимый, без кофеина, — предложила она.
Он попросил сандвич с болонской колбаской и хреном. Потом взглянул на меня и подмигнул:
Ты особо не тревожься насчет родителей, старик.
Мы как-нибудь все уладим.
Я молю Бога, чтобы Норман окончательно не рехнулся. Однажды он дойдет до ручки и перебьет нас всех, — говорила мама, делая доктору сандвич.
Хватит, — громко прервал ее доктор. — Не надо так говорить при ребенке. Его надо успокаивать, а не пугать.
Мама ответила:
— Да, правда, я знаю. Извините. Огюстен, я сейчас просто очень расстроена. Нам с доктором надо поговорить.
Потом она повернулась к нему и понизила голос:
Но я боюсь, доктор. Я всерьез считаю, что наша жизнь в опасности.
А можно мне вот этого? — прервал ее доктор, показывая на хот-дог, который он заметил, когда мама убирала в холодильник салат.
Она даже растерялась.
— Вы хотите ход-дог? Вместо того сандвича, который я только что сделала?
Доктор потянулся к холодильнику и вытащил сырую сосиску. Откусил.
— Нет-нет, только это. Для повышения аппетита. —
Доктор улыбнулся. Когда он жевал, кончики его усов прыгали.
Доктор Финч мне нравился. Румяный, веселый, каждую минуту готовый улыбнуться, он действительно походил на Санта-Клауса. Правда, трудно представить, как он спускается по трубе — так же трудно, как вообразить его в белом халате. Он определенно не выглядел, как настоящий доктор, из тех, кого я боготворил. Скорее, его место было в большом магазине, где детишки залезали бы к нему на колени и шептали бы на ухо просьбы принести в подарок новенький велосипед.
Со временем мама все чаще и чаще обращалась к доктору Финчу, а мне приходилось постоянно напоминать самому себе, что он настоящий врач.
Так он настоящий медицинский доктор? — постоянно уточнял я у мамы.
Да, — с раздражением отвечала она, — он именно доктор медицины. Как я говорила тебе уже сто раз, степень он получил не где-нибудь, а в Йельском университете.
Раз я даже спросил, где она его откопала, представляя себе, как мама листает потрепанный справочник «Желтые страницы» или читает объявления в общественных туалетах.
— Меня направил к нему твой собственный врач, доктор Лотье.
Однако подозрения не отступали. Дело в том, что его кабинет, вместо того чтобы выглядеть великолепно, по-медицински стерильно, представлял собой несколько захламленных комнат на верхнем этаже офисного здания в Нортхэмптоне, Бледно-желтая краска, покрывающая стены, отваливалась хлопьями, плетеная мебель казалась едва живой, возле стены стоял старый серый металлический шкаф, а на него взгромоздилась кофеварка. Украшением служили постеры с изображением воздушных шариков и разноцветной радуги. Все покрывал толстый слой пыли. За приемной следовала комната, в которой хранились какие-то ящики и журналы десятилетней давности. Из нее вы попадали непосредственно в кабинет, где доктор принимал пациентов. Чтобы проникнуть во внутреннюю комнату, надо было пройти через две двери, одну за другой. Мне очень нравились эти двойные двери и очень хотелось иметь такие у себя дома, в своей комнате. Словно Санта-Клаус, доктор Финч дарил подарки. Он мог, например, подарить пресс-папье с выгравированным логотипом какого-то фирменного лекарства. Или банкноту в пять долларов, которую я мог потратить здесь же, внизу, в аптеке, где тогда еще продавали газировку. Причем глаза его свер-кали так, словно он обещал и еще подарки, потом, чуть позже; всегда казалось, будто он прячет за спиной какой-то приятный сюрприз.
Каждую субботу я ездил вместе с родителями в нашем коричневом «додж-аспене» в Нортхэмптон. Родители всю дорогу курили сигарету за сигаретой. Мама иногда отпускала какие-нибудь замечания, например, что у отца из ушей пахнет навозом. А он иногда замечал, что она вонючая сучка или что-нибудь в этом роде. Помимо этого не произносилось ни слова.
Сначала они заходили к доктору по очереди: первым отец, за ним мама. Потом вместе. Процесс занимал целый субботний день, а обратный путь обычно пролегал через «Макдонаддс». Родители не заказывали там ничего, зато я — двойную порцию всего. Оба они смотрели, как я ем, и время от времени предупреждали:
— Не подавись, ты слишком быстро глотаешь.
Пока родители торчали у доктора Финча, я сидел на плетеном диване и разговаривал с секретаршей доктора, которую звали Хоуп. У нее были высокие скулы, как у индийской принцессы, и невероятно густые, длинные, прямые черные волосы, которые она иногда стягивала в «конский хвост» и скрепляла кожаной заколкой в форме бабочки. Хоуп носила узкие черные брюки и вязаные кофты, даже летом. И обязательно какое-нибудь интересное украшение: или брошку в виде слона, или сережки в виде божьих коровок, или серебряный браслет из двух собак, старающихся поймать друг друга за хвост.
А у вас есть белая шапочка? — спросил я.
Она улыбалась:
Что ты имеешь в виду? Морскую фуражку?
— Нет, — отвечал я. — Шапочку, какие носят регистраторши у настоящих докторов. Ну, например, в больнице в Спрингфилде, куда я езжу делать уколы, они в белых шапочках, как медсестры.
Хоуп засмеялась:
— Ах, вот что! Да нет, я не такая регистраторша. У нас здесь все не официально, разве не видишь?
Она протянула руку через стол и поправила лампу в виде белого шара.
А вам нравится работать у него? — поинтересовался я в надежде выведать какие-нибудь подробности.
Я с удовольствием работаю на папу.
Так он ваш отец?
А ты разве не знал?
Нет.
Темно-синий пиджак для маленького мальчика Ч.2
Хоуп встала со своего места и села на диванчик рядом со мной.
Да, доктор Финч — мой отец. Поэтому я здесь и работаю. Ни за что не стала бы работать ни с одним другим врачом.
А я ни за что бы не смог работать с отцом. Нам едва удается вместе вывезти мусор, А у вас есть братья или сестры?
Хоуп снова рассмеялась:
— Можно сказать, что так. — Она подняла голову, вытянула левую руку и начала загибать пальцы: — Значит, так. Кэйт, я, Энн, Джефф, Вики и Натали — мы биологические дети папы и Агнес. Плюс папин приемный сын, Нейл Букмен. Так что, как видишь, всего семеро.
Меня внезапно охватила зависть.