Мне все это доставляло боль.
— Если ты приведешь в порядок прическу, — совето вал я ему,—то сразу будешь выглядеть куда красивее. Особенно если снимешь эти очки со стеклами толщиной три дюйма.
— Ха. А мне они нравятся. Я в них хорошо вижу.
Брат обладал очень специфическими симпатиями и антипатиями. В основном он сначала что-то любил — до тех самых пор, пока это «что-то» не наносило ему вреда. После этого он становился подозрительным и настороженным. Все существа на земле имели в отношениях с ним равные шансы — от собачонки до психотерапевта. Те, кому удавалось произвести на него впечатление особенно острыми умственными способностями, каким-то забавным трюком или количеством предлагаемой пищи, пользовались особенной благосклонностью. Если же в человеке не находилось ничего ценного и интересного, то он безжалостно отвергался. Так, как это произошло и с Финчами, и с нашими родителями.
Я завидовал отсутствию в его душе эмоциональных привязанностей. Меня раздирали на части и тащили в разные стороны, а брат казался совершенно свободным от всех душевных обязательств.
Одним из его пристрастий были поезда. Он мог часами ехать на машине за поездом, параллельно железнодорожным путям, независимо от того, есть там дорога или нет.
— Держись покрепче, — кричал брат, пытаясь перекрыть шум колес по гравию, — есть шанс, что мы перевернемся!
Еще он любил машины. Ему нравилось разбирать их на части, а потом снова собирать. Все бы ничего, но в нашем детстве он делал это на ковре в гостиной.
— Господи, Трои, что ты здесь творишь? Нельзя разбирать карбюратор прямо на ковре.
— Ха, — издавал он характерный звук. — Почему нельзя?
В понимании брата ковер был просто поверхностью. Кроме того, он обладал явным достоинством — был белым. Поэтому на нем очень хорошо были видны все темные, жирные от машинного масла, части двигателя.
Я очень скучал по брату и хотел его видеть постоянно. Мечтал о том, чтобы он забирал меня и возил с собой. Когда же он меня забирал из дома и увозил, я очень скоро уставал от постоянного мелькания поездов. В животе начинало бурчать, а брату нечего было сказать мне, кроме как:
— Смотри, служебный вагон.
— Знаешь, я мечтаю о большой жизни, — признавался я, рассматривая собственные волосы в зеркало заднего вида.
— Что ты имеешь в виду?
— Ну, знаешь, хочу, чтобы меня заметили. Хочу статьизвестным. Не хочу быть просто никем.
— Ха, — хмыкал он, — ну так становись слесарем-водопроводчиком. Люди все время замечают водопроводчиков.
Брат не стремился к общению с родителями и не страдал из-за них, как я.
— Если честно, мне на них совершенно наплевать, — признавался он.
Иногда я выходил из себя и начинал кричать:
— Отец, сволочь, даже не дает денег мне на еду! Не отвечает на мои звонки! Он совсем не хочет меня знать! Я готов проткнуть его столовым ножом!
На это брат очень спокойно отвечал:
— Да, от него действительно нет никакого толку.
На протяжении всей моей жизни брат оставался единственным человеком, на которого я мог положиться. Даже когда казалось, что между нами нет решительно ничего общего, я знал, что он надежен. Как математическая формула.
Спустя много лет ему поставят диагноз — слабая форма аутизма, известная под названием синдрома Аспергера. Этот диагноз объяснял его любовь к машинам, особую манеру речи и резкость натуры, а также поразительный и очень специфический интеллект. Именно поэтому он не имел желания что-то подробно обсуждать.
Иногда я думаю: может, если бы родители отвели его к врачу, а не отмахнулись от него, как от холодного и эмоционально закрытого ребенка, ему бы жилось лучше.
Потом я напоминаю себе, что в выборе медиков родители наши обладали весьма специфическим вкусом.
Помня об этом, я считаю, что брат оказался не столько заброшенным и одиноким, сколько внутренне надежно защищенным.
Радости секса (издание для детей)
Я лежу на спине на кровати Нейла и макушкой бьюсь о переднюю спинку, потому что его член необъяснимым образом оказался у меня в глотке. Фотографии — из-за которых я и пришел к нему домой — сползают и со стуком падают на пол. Шорох, а потом стук. Все, что я вижу — приближающийся треугольник темных волос. А кроме этого, ощущение беспрецедентной полноты в горле. Дышать трудно. Воздух поступает в ноздри толчками, которые зависят от движения бедер Нейла. Он дергается, и я получаю воздух для дыхания. А выходит воздух изо рта, вокруг его пениса.
—Да, да, да, — бормочет он, а потом грязно ругается, поминая и Христа, и его мать.
Треугольник волос ритмично движется — ко мне, от меня, ко мне, от меня — и так много-много раз. Руки мои раскинуты в стороны и руками Нейла пришпилены к матрасу. Наверное, я выгляжу, как Христос на кресте. Этот образ действительно приходит мне на ум. Я ловлю себя на мысли, что пришел сюда вовсе не за этим.
Процедура продолжается. Движение, глоток воздуха через нос, потом отвратительный звук, с которым он выходит изо рта, влажный выдох.
— Ах ты, кобелек, — произносит Букмен, ловя слово в воздухе так, словно хватает зубами кусок мяса.
Пахнет он чудно. Почти как еда, словно этот запах можно съесть. Насколько я понимаю, я ем этот запах. Однако он не похож на ту пищу, которую я пробовал раньше. Может быть, какой-нибудь сыр? Но темнее, теплее, слаще.
Собственная голова меня убивает. Она все бьется и бьется о переднюю спинку кровати. А спинка, в свою очередь, бьется о стену. Мы создаем очень много шума.
В глазах стоят слезы.
Мне ни разу в жизни не приходилось так широко раскрывать рот. Это обескураживает. Интересно, как я выгляжу со стороны с широко разинутым ртом и слезами на глазах? Я чувствую, как слюна течет по шее, хочу ее вытереть, но не могу пошевелить руками — даже кистями рук.
На потолке трещина, она начинается в одном углу комнаты и идет к противоположному углу, однако насколько далеко, я не могу рассмотреть. Слой краски на потолке так толст, что она даже отслаивается. Мне хочется ее отшелушить, как сгоревшую на солнце кожу или корку на пятке.
А потом черный треугольник падает мне на лицо. Я больше не могу дышать, даже через нос. И перед глазами лишь темнота. В горле появляется что-то еще. Оно наполняется чем-то жидким.
Глаза мои распухают, словно готовые лопнуть. И голова сейчас лопнет.
И вот наступает момент удаления из глубин. Он сопровождается чавкающим звуком. Член исчезает, треугольник исчезает, тяжесть его рук уже не давит на мои руки. В них стремительно поступает кровь.
Голова перестает биться о спинку кровати.
Такого облегчения я не испытывал еще ни разу в жизни. Теперь можно заснуть. Я действительно чувствую подступающую дремоту.
Его улыбка у моего лица. Мы сейчас лежим нос к носу, глаза в глаза.
Тихим, смущенным голосом он спрашивает:
— Ну как, все еще думаешь, что ты гей?
Я лишь прищуриваюсь.
Нейл поднимает меня так, что я теперь сижу на постели.
— Ты в порядке? — участливо спрашивает он.
Я смотрю, как кончики его усов раздвигаются в улыбке.
— Ты проглотил, — говорит он. — Это просто невероятно. Невероятно. У тебя горячий рот.
Вкус у меня во рту чем-то напоминает брюссельскую капусту.
Нейл поднимается и надевает белье. Трусы. Белые, если не считать темно-коричневой строчки сзади, прямо посредине.
Тыльной стороной ладони я провожу по рту, стараясь вытереть его. Потом пробую открыть и закрыть рот. Челюсть затекла, не слушается. Губы занемели. Я дотрагиваюсь до них пальцем. Они кажутся распухшими, словно я целовался с осами. Мне необходимо посмотреть на себя в зеркало.
Комната освещена лишь одной голой, без абажура, лампочкой, свисающей с потолка. Теперь я уже вижу, что трещина идет через весь потолок. Кажется, что краску можно отодрать одним движением, словно лист.
Нейл наклоняется и начинает собирать фотографии.
— А эту ты видел? — спрашивает он. На снимке — черный мальчишка на качелях. Качели летят вверх, почти запределы фотографии. Глаза мальчика смотрят прямо на меня.
— Где ты это снял? — интересуюсь я.
— В Нью-Йорке, — коротко отвечает он.
Все снова вполне нормально Мы говорим о фотографиях. Он на меня не сердится.
Я растерян. Сейчас он снова Нейл. Но тогда чем было то, что было? Что произошло?
— Что произошло? — произношу я вслух.
Нейл кладет фотографии на кровать и смотрит на меня, засунув большие пальцы в карманы. Он улыбается.
— Произошло, что называют сексом. Ты считаешь себя геем? Так это то, чем занимаются геи.
Глаза его лукаво поблескивают. Как будто мы с ним оба школьники и на перемене наперегонки бежим к качелям. Он прибегает первым, усаживается и смотрит на меня. Это именно такой взгляд. Взгляд победителя.
— Оденься, — говорит он, кидая мне джинсы. — Я должен отвезти тебя обратно.
Он подходит к комоду и, выдвинув ящик, достает сигарету. Стоит спиной ко мне. Позвоночник выделяется на спине выпуклой полосой. Если разбежаться, думаю я, то можно, прицелившись в позвоночник, сильно его стукнуть. Он невольно согнется пополам, треснет, сло-мается.
Лицо мое горит, словно прямо на него светит яркое солнце.
Я его страшно ненавижу.
Нейл поворачивается:
— Закуришь?
— Да.
— На.
Он кидает мне пачку сигарет.
Я вынимаю одну и подношу к губам. Он подходит с зажигалкой, специально, чтобы мне помочь. Это очень мило с его стороны, и моя ненависть немного отступает.
Я затягиваюсь. Дым обжигает легкие, но ощущение приятное. Словно кинозвезда, я выпускаю дым через ноздри.
Чувство такое, словно через какую-то незнакомую дверь я вошел в совершенно незнакомую комнату и уже не смогу из нее выйти. Ничто не будет таким, как прежде. Да, именно так. Все изменилось, и жизнь не вернется в прежнее русло.
Еще я чувствую, что никогда и никому не смогу рассказать об этом. Даже Натали, хотя очень хотел бы.
Все случившееся сегодня, в этой комнате, останется моей тайной.
Я чувствую себя совершенно переполненным. Настолько, что мне необходимо отправиться домой и хорошенько все обдумать — думать и думать, может быть, целую неделю, а может быть, всю жизнь. Разве я смогу пойти утром в школу? Сейчас уже первый час ночи, а вставать мне надо в семь тридцать, чтобы успеть к восьми пятнадцати.
Нейл открывает дверцу шкафа. В дальнем конце, прижавшись друг к другу, теснятся пустые проволочные вешалки. Шкаф пуст, только на внутренней стороне двери с крючка свисает на ремне фотоаппарат. Он берет его и наводит на меня.
Футболка на мне надета задом наперед, но мне все равно.
Он снимает меня в тот момент, когда я застегиваю рубашку. Я застегиваю ее почти до самого верха.
— Дай я еще немножко тебя попробую, — говорит он и бросает фотоаппарат на кровать. Подходит ко мне и, взяв за щеки, поднимает мое лицо к своему. Целует меня. Языком проводит по моим зубам, исследует каждый уголок рта.
Я смотрю мимо его головы, на стену. Хочется вырваться из объятий. Пора идти. Мне пора домой.
Нейл с силой прижимает меня к себе. С силой, положив руки мне на поясницу. Мой мочевой пузырь переполнен. Мне нужно в туалет.
Он отпускает меня.
— Пойдем.
Мы уходим.
Внизу на диване сидит его сожительница и смотрит телевизор. Пепельница рядом с ней полна окурков. Насколько я понимаю, это его неудачная попытка стать гетеросексуалом.
— Эй, милый! — окликает она меня. — Сколько тебе лет, небось семнадцать?
— Тринадцать, — поправляю я.
Она толстая. Причем видно, что она всегда такой была и всегда такой останется. Когда она подносит к губам сигарету, я замечаю что ногги у нее грязные и обгрызенные. Довольно длинные, до плеч, волосы цвета соломы спутаны. На шее, на тонкой цепочке, висит маленький золотой крестик. Он для нее слишком миниатюрен.
— Пива хочешь?
Я отказываюсь. Мне думается, что она не раз пробовала семя на вкус. Хочется спросить, всегда ли оно напоминает брюссельскую капусту или это особенность Нейла.
— Я скоро вернусь, — говорит Нейл. — Вот только отвезу его домой.
— Купи мне еще сигарет, — просит она. Кашляет, снова затягивается и поворачивается к телевизору. Там идет «Мэнникс».
Нейл берет с кухонного стола ключи, вместе с ключами к пальцам его прилипают крошки. Он подбрасывает ключи в воздух, а потом ловит.
— Готов?
Я думаю, что, конечно же, я совершенно готов. Мы выходим на улицу. Я почти вижу собственное дыхание, поэтому стараюсь не дышать. Хочу сохранить его внутри себя. Чувствую себя выставленным напоказ, вывернутым наизнанку. На сегодняшний вечер я уже вполне достаточно себя показал.
Нейл открывает мне дверь, словно я девушка. Внезапно я чувствую себя девушкой. Мне стыдно. Дверь не заперта.
Он обходив вокруг машины и садится на свое место. Заводит машину.
Сиденья очень холодные. Я посильнее сдвигаю ноги, потом засовываю между них руки. Обернувшись, смотрю на дом. Из ближнего к двери окна падает какой-то унылый желтый свет. Он смешивается с голубоватым светом телевизора, льющимся из соседней комнаты. Все остальные окна темные. И сам дом совсем темный; при дневном свете он, должно быть, серый или коричневый. А в темноте кажется черным. Лужайки перед ним нет. Просто грязь и гравий.
— Я тебя не напугал? — спрашивает Нейл, выезжая на шоссе № 5.
— Нет — отвечаю я.
— Хорошо. Надеюсь, я тебя не обидел. — Он поворачивается ко мне: — Потому что я вовсе не хотел тебя обидеть.
Я киваю.
— Понимаешь, я просто хотел показать тебе, что тебя ожидает. В смысле, что значит быть геем, и все такое.
— Угу, — соглашаюсь я очень тихо. Едва слышно. А может, я даже это и не произношу, а только думаю.
Больше мы не разговариваем. Молчим всю дорогу. Мое стекло запотело, и от этого мне кажется, что внешнего мира не существует.
Опять я ощущаю, что все безвозвратно изменилось. А потом возникает очень реальное чувство вращения.
Когда я появляюсь, Хоуп еще не спит. Она сидит на диване в телевизионной комнате, поджав под себя ноги.
— Привет, — произносит она.
— Привет, Хоуп.
— Тебе было интересно с Нейлом?
Я изображаю улыбку.
— Да, было забавно. Он показывал мне фотографии.
Хоуп выпрямляет ноги и чешет затылок.
— Правда? Это здорово. Вы разговаривали?
Я вхожу в комнату. Телевизор мигает. Почему она не поправит антенну? Как можно что-то смотреть с таким качеством?
— М-мм, да. Наверное. Немного поговорили.
Ощущение такое, что губы мои распухли. Интересно, заметно это или нет.
— Ты выглядишь немного странно, — замечает она. — С тобой все в порядке?
Ноги ее вытянуты, и на них лежит лохматая собака по имени Зу. Когда Хоуп шевелит пальцами ног, то кажется, что глубоко в шерсть Зу зарылись какие-то зверюшки. Покрывало на диване протерлось и стало настолько гладким, что с него можно соскользнуть.
Я сажусь. Смотрю на экран телевизора и думаю о том, как хочется курить. Однако курить в доме неудобно, ведь то, что я курю, — мой секрет. Натали тоже курит, но она смелее меня. Когда Агнес или Хоуп, или отец начинают на нее наезжать, она просто посылает их всех подальше. И все. А я чувствую себя гостем, застрявшим в ловушке собственной порядочности, и поэтому не могу себе этого позволить. Наконец я собираюсь с духом и произношу:
— Просто странно было видеть все эти фотографии, которые Нейл сделал в Нью-Йорке. Захотелось там когда-нибудь пожить.
Хоуп поворачивается ко мне и говорит:
— Я могла бы тебя иногда в Нью-Йорке навещать.
— Да, неужели?
— Правда, могла бы, — подтверждает она. Потом берет со стола свою маленькую Библию и кладет ее на колени.
— Хочешь спросить об этом Бога?
Я пожимаю плечами:
— Наверное.
Хоуп хлопает по дивану, чтобы я придвинулся.
— Давай погадаем на Библии.
Я сажусь ближе.
— Закрой глаза, — командует она.
Я закрываю глаза и думаю о том, как лучше сформулировать свой вопрос.
— Ну ладно, — наконец говорю я, — буду ли я, в конце концов, жить в Нью-Йорке?
Хоуп берет Библию в руки и наугад открывает.
— Готово» — объявляет она.
Я тыкаю пальцем в страницу и открываю глаза. Хоуп наклоняется, чтобы посмотреть, на какое слово я попал.
— «Сила», — читает она.
Я открываю глаза.
— Что это значит?
Хоуп читает то, что написано рядом, чтобы понять контекст.
— Наверное, то, что, прежде чем ты туда переедешь, тебе потребуется много силы. И много уверенности в себе и в своих возможностях. Мне кажется, это очень позитивное гадание.
— Ты так думаешь?
— Конечно. Мне кажется, это означает, что ты сейчас находишься в периоде активного роста, а когда из него выйдешь, то обретешь достаточно силы, чтобы жить там, где захочешь.
Я начинаю чувствовать себя немножко лучше. Мне нравится, что Хоуп умеет так ловко разговаривать с Богом на его языке. И еще нравится то, что она почти умеет предсказывать будущее.
Зу переворачивается на другой бок и тяжело, устало вздыхает.
Хоуп зевает.
— Я тоже хочу спать, Зу, — говорит она. Кладет Библию обратно на стол, под лампу, а лампу выключает.
— Мы отправляемся спать.
— Да, — соглашаюсь я, — и мне, пожалуй, пора.
Хоуп уводит Зу из комнаты, а я сижу и смотрю, как мигает телевизор. Мне все еще чудится запах Нейла. Такое чувство, что этот запах застрял у меня между верхней губой и носом. Нужно умыться и принять душ.
Телевизор продолжает мигать. Я закрываю глаза. Когда я это делаю, темный треугольник возвращается. Я сглатываю.
Трещина на потолке. Едва я закрываю глаза, передо мной сразу возникает трещина на потолке.
Школьное чудо
Ее парта стояла в центре класса. Все, кто сидел рядом с ней, за ней и перед ней, оказывались ее лучшими, самыми верными в мире друзьями. Они посылали ей сложенные записочки, которые она разворачивала, читала, а потом, хихикая, пересылала дальше. Я часто видел, как она наклоняется к подружке и шепчет ей что-то на ухо — наверняка что-нибудь интересное.
—- Давай после школы удивим Хизер и пригласим ее в кино!
Волосы у нее были черные, густые и пышные — в стиле «афро», и она постоянно украшала их разным гребнями и заколками. Ая сидел и мечтал до них дотронуться. Они, наверное, теплые и мохнатые, как овечья шерсть, и в то же время легкие, как хлопок. Я знал: если действительно преодолеть разделяющее нас расстояние в две парты и дотронуться до ее прически, она закричит. Она казалась самой белой девочкой в школе, несмотря на то, что была чернокожей.
Она приходилась дочерью Биллу Косби, и я ее за это терпеть не мог.
— Он тако-о-о-ой интересный, — могла жеманно пропеть она, если кто-то из друзей дарил ей какой-то особенный брелок. Или: — «Венера была богиней любви», — четко, ясно и правильно отвечала она на уроке древнегреческой мифологии, улыбаясь во весь рот.
Эта девочка обладала как раз теми качествами, которых мне так недоставало. Умна, общительна, популярна, за словом в карман не лезет. Она происходила из самой лучшей семьи, какую только можно себе представить, и никогда не ходила в одной и той же одежде два дня подряд. И лицо не оцарапано небритой щетиной от поцелуев с человеком в два раза старше ее самой. Меня от нее просто тошнило.
Один из нас должен был уйти.
— Просто не знаю, что с тобой делать. Ты меня сводишь с ума, — говорила мать, до основания сгрызая ноготь на большом пальце.
— В эту школу я больше не пойду. Я туда никак не вписываюсь и никогда не впишусь. Поэтому надо уходить сейчас.
Но ты должен ходить в школу до шестнадцати лет.
Это закон.
— Еще три года я там просто не выдержу, — кричал я. — Боже, если бы я мог умереть! Я должен просто убить себя! — То же самое, наверное, чувствует попавший в ловушку зверь.
— Даже не шути насчет самоубийства.
— Почему ты думаешь, что я шучу?
Может, и правда покончить с собой? Может, это мой единственный выход?
Мама прекратила печатать и потянулась за корректирующей жидкостью.
— У меня нет сил бороться с тобой, когда ты в таком диком состоянии.
Всю ночь я бродил по дому и курил сигарету за сигаретой, с ужасом думая, что завтра утром мне снова идти в школу. Я снова и снова мысленно прокручивал варианты, но видел лишь один: бросить школу раз и навсегда.
Мама находилась в самом разгаре творческого процесса: сочиняла важную, как ей казалось, поэму.
— Будет страниц на пятьдесят и наверняка меня прославит, — пробормотала она тем углом рта, который не был занят сигаретой «Мор».
— Мне наплевать на твою сраную поэму. Я несчастен.
Ты должна что-то предпринять.
Она взорвалась:
— Ну а мне почему-то совсем не наплевать на эту, как ты изволил ее назвать, сраную поэму. Ей я отдаю все свои силы — всю себя. Всю жизнь я потратила на то, чтобы иметь возможность гордиться своими сочинениями.
— Прекрасно, но что же будет со мной? — уже завопил я. Мне хотелось спихнуть машинку на пол. Я ненавидел и мать, и ее писанину, и ее машинку. Я хотел принадлежать к семье Косби.
— Ты же взрослый, — ответила мама. — Тебе тринадцать. Ты обладаешь собственным умом и собственной волей. А у меня сейчас серьезные проблемы. Мое творчество очень важно для меня, и хочу надеяться, что оно когда-нибудь окажется важным и для тебя.
Как всегда, мама умудрилась повернуть все лицом к себе. Это уж она умела.
— Но я не принадлежу к твоим фанатам, — парировал я. Я слышал, как эти слова говорит своей матери Кристина Кроуфорд в «Милой мамочке», и знал, что моя мама этого фильма не смотрела, поэтому фраза покажется достаточно оригинальной.
—- Ну а в настоящее время и я, в свою очередь, не принадлежу к твоим фанатам, — отрезала мама и отвернулась, снова начав печатать.
Я вытащил вилку из розетки, и машинка замолчала.
— Черт возьми, Опостен, что с тобой творится? Зачем ты это делаешь? Мне сейчас нужна поддержка, а вовсе не твоя враждебность.
Я грубо послал ее подальше и вылетел из комнаты. Сел на крыльце и закурил. Через минуту мама появилась в дверях.
— С тобой хочет поговорить доктор Финч. По телефону. — Голос ее звучал спокойно и холодно, словно мы были в приемной врача.
— Отлично.
Я ждал нагоняя за то, что терроризирую мать. Доктор может сказать, что я с ней слишком груб и от этого ее психика снова расстроится. А значит, вся его огромная работа пойдет насмарку.
— Алло?
— Ну, привет, Огюстен. Что это я о тебе такое слышу — будто ты не хочешь больше ходить в школу?
Я не верил своим ушам. Он говорил обо мне самом.
Я рассказал ему, как несчастен, каким чужим себя там ощущаю, как я оказался в ловушке и в депрессии и как хочу, чтобы меня просто оставили в покое, чтобы я мог спокойно ходить в кино и писать дневник.
Доктор Финч слушал меня, не прерывая, лишь иногда вставлял замечания типа «хм» и «понимаю». Выслушав, заключил:
— Знаешь ли, закон об обязательном образовании гласит, что ты должен посещать школу до шестнадцати лет.
— Знаю, конечно,— ответил я. — Но я не могу. Не могу!
Я был в отчаянии. Он должен мне помочь.
— Ну-ну, — наконец с глубоким вздохом произнес Финч. Я представлял, как он откинулся на спинку кресла и свободной рукой трет лоб.
— Есть только одна лазейка, чтобы вытащить тебя из школы: попытка суицида. Если ты пытался покончить с собой, то я имею право освободить тебя от посещения школы.
— Что вы имеете в виду?
— Ну, если бы ты совершил попытку самоубийства, то я мог бы объяснить совету школы, что человек психологически непригоден к посещению учебного заведения и нуждается в интенсивной терапии. Не знаю, сколько они провисят на этой удочке. Может быть, месяц, два, три.
— Ну а как... — Я растерялся. — Как это случится? Тоесть, что мне нужно для этого сделать? Вы же не хотите сказать, что я, например, должен перерезать себе вены или что-нибудь в этом роде?
— Нет-нет, что ты! Об этом я даже и не думаю. Это должна быть показная попытка самоубийства. Фальшивая.
— О! — воскликнул я.
— Но тебе придется провести некоторое время в психиатрической лечебнице. Сначала должно произойти вот что: твоя бедная мать найдет тебя, — он хмыкнул, сценарий явно казался ему забавным, — и отвезет в больницу.
Тебе придется остаться там... ну, недельки на две, для обследования.
Я признался, что мысль о двух неделях в дурдоме кажется мне не намного приятнее, чем мысль о школе. Если только чуть-чуть приятнее.
— Это будет подобие мини-каникул, — продолжил он. — Ну, где же твоя страсть к приключениям?
Теперь перспектива казалась немного более привлекательной. Даже если я и не смогу ходить в кино и встречаться с Букменом, все равно я буду не в школе. А это главное. Он прав. Это будет приключение.
— Хорошо, давайте так и поступим.
— Ну, тогда дай мне поговорить с мамой, — попросил он.
Повесив трубку, она повернулась ко мне:
— Доктор едет к нам.
Она казалась довольной. И я сразу понял, что она радуется тому, что хотя бы на время я скроюсь с глаз долой. Никто не будет ей запрещать в пятидесятый раз подряд слушать эту поганую «Тетушку Мейм». Она сможет сколько влезет рисовать контуром для губ Деву Марию Гваде-лупскую — до тех пор, пока глаза не получатся такими, как ей хочется. И объедаться горчичными сандвичами с обрезанной коркой.
Вариант казался идеальным для нас обоих.
Я стоял наверху, в своей комнате, в которой так редко бывал, и смотрел на улицу, раздумывая об этой сучке Косби. Ей-то уж точно незачем выбирать между седьмым классом и психушкой. Почему я не могу быть таким? Я убеждал себя, что стремлюсь лишь к нормальной жизни, хотя отлично понимал, что дело в другом. Какая-то часть меня упивалась ненавистью к школе и тем, что может случиться, если я все же не стану туда ходить. Неизвестность интриговала и притягивала. Мне даже, наверное, немного нравилось то, что моя мать — такое странное и сумасбродное создание. Неужели я впал в зависимость от кризисов? Что называется, «подсел»? Я провел пальцем по подоконнику.
— Хочу чего-нибудь нормального, хочу чего-нибудь нормального, хочу чего-нибудь нормального, — несколько раз повторил я.
Были в моей жизни вещи поинтереснее школы. И куда более захватывающие. Букмен не имел постоянной работы. Он подменял Хоуп, когда ей требовалось отлучиться с рабочего места, и был свободен во все остальные дни. Если я развяжусь со школой, мы сможем постоянно быть вместе. При одной этой мысли меня охватило мучительное желание.
То происшествие в квартире Нейла действительно нас сблизило.
— Я понимаю, что был не прав. Это оказалось почти насилием. Прости!— Он заплакал.
— Все в порядке,— успокоил я его. Втайне я стремился к отмщению, но в то же время нуждался в его обществе.
Победило второе.
Букмен дарил мне внимание. Мы с ним подолгу гуляли, разговаривая о самых разных вещах. Например, о том, какими ужасными были монашки в католической школе, где он учился, или о том, что, когда сосешь член партнера, надо обязательно губами прикрывать зубы. А потом отправлялись в сарай за домом и баловались там, наверху, на его старом матрасе.
Сидя в школе, среди всех этих до ужаса нормальных, старательно пишущих шпаргалки детей, я мог думать только о Букмене. О том, как я его буду целовать, гладить; о том, как услышу его слова:
— Господи, да ты превращаешься для меня в целый мир.
Как я мог просто послушно сидеть там, пришпиливая к лабораторному лотку бабочкины крылышки или старательно зазубривая предложные обороты? Когда в раздевалке другие мальчики, отпирая и запирая свои шкафы, обсуждая прошедшие выходные, рассказывали о том, как они играли в футбол, — что я мог сказать?
— О, я прекрасно провел время! Мой друг, которому тридцать три года, сказал, что было бы здорово упаковать мою сперму, как мороженое, чтобы есть ее весь день.
Кроме Хоуп и Натали один лишь Букмен согревал меня вниманием и душевным теплом. Мама этого не делала. Я ей был нужен лишь дня того» чтобы вставить в пишущую машинку новую ленту или постоять возле проигрывателя, чтобы повторить нужную песню.
А отец даже не отвечал на мои звонки, если платить за них предстояло ему.
Стоя возле окна и бесцельно колупая подоконник, я вдруг увидел, как перед домом остановился незнакомый фургон. Мотор заглушили, однако из машины никто не вышел. Прошло несколько минут, а потом со стороны пассажира открылось окно, оттуда вылетел надутый гелием розовый воздушный шар и стремительно взмыл вверх. Я задумался, где он взял гелий и есть ли там еще.
Доктор явился к пациенту на дом.
Мама позвала меня вниз, и мы с доктором Финчем обменялись рукопожатием.
— У вас слишком независимый нрав, молодой человек, — заметил он.
— Так оно и есть, — вставила мать.
— Ты готов? — спросил он.
— Готов к чему?
Он откашлялся и потер руки.
— Нам предстоит небольшая поездка. Нужно кое-что позаимствовать у одного друга, чтобы этот план сработал.
В машине мы сможем обсудить конкретно, что будем делать.
Мама, обернувшись, смотрела на свою машинку, словно та не хотела ее отпускать. Я понимал, что ей трудно расстаться со стихами даже на пять минут.
— Тебе придется поехать с нами, — развеял ее сомнения доктор.
Мама выглядела встревоженной, словно у нее только что нашли болезнь, которая помешает ей снова и снова говорить о себе самой. Она явно колебалась. Потом наконец собралась с духом:
— Хорошо. Мне только нужно взять сумку.
Финч вел машину, мама сидела рядом с ним, а я сзади, прижавшись головой к окну. Я уже начал сомневаться, стоило ли соглашаться на эту авантюру. Как только мы выехали из Амхерста и свернули на шоссе, мама открыла сумку и начала в ней копаться. Наконец вытащила несколько отпечатанных страниц, разложила их на коленях, откашлялась и повернулась к доктору:
— Хотите послушать кое-что из той новой поэмы, над которой я сейчас работаю?
Он кивнул:
— Конечно, Дейрдре. Если тебе приятно будет мне почитать.
— А можно, я закурю? — спросила мать, засунув в рот сигарету и уже поднося к ней зажигалку.
— Разумеется.
— Спасибо, — ответила она почти игриво. Я не удивился бы, вставь она за ухо цветок кизила.
Следующие полчаса мне пришлось терпеть фирменное чтение поэзии. Мать читала мелодичным южным голосом, с безупречной дикцией и отточенными, отработанными интонациями. Я знал, что ей хотелось бы, чтобы к вороту кофточки оказался приколот микрофон, а камера в это время снимала бы ее профиль.
Сама собой в голову пришла мысль: меня вот везут в психбольницу, а родная мать ведет себя так, словно читает свои новые стихи на поэтическом вечере.
Мы подъехали к большому, со всех сторон окруженному лугами, сельскому дому. Доктор Финч свернул на полукруглую, покрытую гравием дорожку и остановил машину. Он взглянул на меня в зеркало заднего вида:
— Очень важно, — начал он, — чтобы ты ничего и никому об этом не говорил.
Я провел потными ладонями по джинсам и кивнул в знак согласия, хотя и понятия не имел, на что, собственно, соглашаюсь.
—. Я могу лишиться медицинской лицензии, — объяснил он.
Что он собирался делать? И почему мы приехали в этот загородный дом? Загадка пугала. Я хотел точно знать, что происходит, но понимал, что не имею права спрашивать, а должен ждать, пока все прояснится само собой.
Мама сложила листки и засунула их обратно в сумку. Посмотрела в окно:
— Какой прелестный дом, — заметила она.— Какой прекрасный старый амбар!
— Я скоро вернусь, — сказал доктор, — вы оба посидите пока здесь.
Как только он исчез, мама повернулась ко мне:
— Да, ты придумал приключение на свою голову. — Она опустила окно и глубоко, всей грудью, вдохнула. — Здесь такой чистый и свежий воздух. Напоминает детство в Джорджии. — Потом достала из пачки сигарету и закурила.
Доктора нам пришлось ждать почти полчаса. Вернулся он, держа в руке небольшой бумажный мешок. Сел в машину и включил зажигание. Я ожидал, что он сейчас начнет разворачиваться, чтобы отъехать от дома. Но вместо этого он передал пакет мне.
Я взял пакет. В нем оказалась пинта виски «Джэк Дэниел».