Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

— Все дело в глазах, — сказал я. — У вас глаза одинаковые. Да и вообще что-то в твоем лице очень ее напоминает.

Сообщаю также, что процесс, описанный мной — общего характера.

Натали повернулась ко мне:

В это же самое время идет борьба за спасение Бодлеановской библиотеки в университете Оксфорда — старейшей сокровищницы. Дело в том, что сверхбогатый донатор Мартенс основал в Оксфорде «институт 21 века» — аналогичных институций много, это вечный дискурс ни о чем, но денег он дал немерено и свое имя прославил на бронзовых табличках. И вот здание, которое было хранилищем античных книг, отдано под институт «современного дискурса» — это было условием богатого донатора, он захотел именно здесь. Это часть Бодлеановской библиотеки, не главный корпус, но очень большая часть — так что, приходится хранение перемещать в главный корпус и менять зал, и менять здание, ужимать пространство. Это общий процесс: деньги и самодовольное желание отметиться в современной культуре — отвергают прочую культуру.

— Ты так считаешь?

Шанс прославиться, совершив что либо по ведомству культуры, — у Мартенса был невелик. Но вот закрыть часть Бодлеанской библиотеки, или объявить Бойса равновеликим Рембранту по значению — вот это он может. И решающую роль здесь играют деньги. Они думают купить себе бессмертие. Надолго не купят — но десяток лет испоганят.

— Да.

Она ущипнула меня за плечо и улыбнулась.

Это РОВНО ТОТ ЖЕ ПРОЦЕСС что и открытие галереи Шилова в Москве — или музея Глазунова напротив Пушкинского.

— Ты такой врун.

И тот, кто этого не понимает, — не понимает очень многого.

— Нет, правда. Вы с ней действительно очень похожи.

Между Бойсом и Глазуновым разница вообще исчезающе мала — оба националисты, оба создают плакатное искусство.

Она встала и задрала подбородок.

Донатор инсталляций Бойса в Берлине — хочет поместить их именно в Картинной Галерее классики. Донатор «Института 21 века» — хочет разместиться именно в античной библиотеке. Хотя и у того и у другого — есть деньги на отдельное здание. Но если их собрания будут существовать отдельно, тогда их могут и не заметить.

— Я принцесса Натали Финч, а все вы должны целовать мою королевскую задницу.

Надо сказать (это говорю тем читательницам, которые могут предположить, что я пристрастен к судьбе музейной коллекции), что моего персонального интереса тут нет: моя большая гравюра «Встающий» находится в собрании Гемельдегелери, а в собрании Маркса находится холст Любовники (который не люблю). Впрочем, правда и то, что терпеть не могу инсталляции как таковые — ну, некоторые не любят, когда ножом по стеклу или тараканов. Бывает.

— О, сядь, пожалуйста, — взмолилась Агнес. — Не начинай перед нами воображать. Есть одно, чем обладает Диана, но чего очень недостает тебе. Это фигура.

— Ох, Агнес, зря ты, — вступилась Хоуп.

Спасибо за интерес.

Натали уселась на ручку кресла.

— Ты хочешь сказать, что я просто жирная корова?

Зачем нужен протест (06.08.2012)

Агнес снова повернулась к экрану телевизора.

1. Контрапункт.

— Я вовсе не называла тебя жирной коровой. Просто ты более крупная девушка, чем Диана, вот и все.

В искусстве есть понятие «контрапункт», кульминация сюжета.

— Вся в тебя, — парировала Натали.

Пункт против пункта, утверждение против утверждения, две темы столкнулись.

Агнес пожала плечами и снова почесала одну ногу другой.

Если не нужно разрешить вопрос, разобраться в переживаниях, отличить хорошее от плохого — то обращаться к искусству нет нужды.

— Я, конечно, не только что вылупившийся цыпленок, но в твоем возрасте у меня была хорошая фигура. Когда мы с твоим отцом впервые...

Тварь дрожащая — или право имею; быть — или не быть; война — или мир; красное — или черное; коварство — и любовь; Дон Кихот — и Санчо; Карлсон — и Малыш; одновременное развитие двух тем необходимо и в детской книжке.

— Не могу поверить, — усмехнувшись, прервала ее Натали. — Не могу поверить, что ты способна назвать собственную дочь жирной.

Даже в бесконфликтном романе «Винни Пух» представлены полярные взгляды: Пяточек предлагает положить в Ловушку для Слонопотама желуди, Пух настаивает на меде, в итоге Пух кладет в ловушку горшок, но мед съедает. Ловушка с пустым горшком — конрапункт произведения, образ собирает противоречия воедино.

— Я вовсе не называю тебя жирной. Я просто говорю, что когда встретила твоего отца...

— О, заткнись, пожалуйста, Агнес. Никому не интересно слушать твою очередную историю, — попросила Хоуп.

Классическое искусство использует прием контрапункта, наделяя образ двойной природой: великие скульптуры имеют разнонаправленные векторы движения — Дискобол закручивает движение форм в двух противоположных направлениях; герои романов вступают в противоречие сами с собой — Гобсек скуп и благороден; Лир безумен и мудр. Щека Богоматери, розовая и живая щека — прижатая к желтой мертвой щеке Христа — есть величайший контрапункт живописи Возрождения, кульминация пластического искусства.

— Не затыкай мне рот. Я имею полное право говорить. И имею полное право считать...

Контраст в живописи придуман, чтобы сделать контрапункт зримым.

— Хоуп права. Нам вовсе не интересно слушать твою вечную болтовню.

— Прекрасно, — обиделась Агнес.

Ван Гог так виртуозно пользовался противоречиями палитры, что умел найти точку в картине, где представлены все контрастные цвета. В его портретах эта точка — глаз персонажа: изжелта-белый белок, темно-фиолетовый глаз, голубая тень под глазом, охристое веко, розово-красный уголок глаза; Ван Гог умеет в кульминационной точке повествования соединить все контрасты.

Образ, в котором положительное начало и отрицательное (добродетель и гордыня, героизм и беспутство) сплелись воедино — есть условие убедительности героя. Мы называем персонажа плакатным, если автор показывает только положительные стороны характера. В искусстве убедителен тот герой, который являет нерасторжимое целое из непримиримых противоречий. В этом отношении (то есть, в сочетании несочетаемого) эстетика светской культуры повторяет основной постулат христианской религии.

Натали потушила сигарету и сунула окурок в стоявшую тут же, на стуле, пепельницу.

Контрапунктом всей христианской культуры — и живописи, и музыки, и литературы, и философии — является образ самого Иисуса Христа. Недаром Христа изображают в одеждах контрастных цветов: красный цвет символизирует земную природу, голубой цвет — природу небесную. В эти контрастные цвета Христос облачен всегда, в картине «Явление Христа народу» вы еще не видите Его лица, но контраст цветов уже явлен.

— Лучше расскажи, какая я толстая и некрасивая.

Спаситель дает нам сразу понять, что Он есть точка схода противоречий мира, он есть конрапункт бытия.

Агнес сделала вид, что не слышит. Она не отрываясь смотрела по Эн-би-си очередной повтор свадьбы.

Образ Спасителя соединяет две природы, Божественную и человеческую, в противоречивое единство, которое именуют «неслиянно нераздельным».

— Какое прекрасное платье!

Образ Иисуса, по сути, и есть наиболее точное определение контрапункта.

— Итак, тебе противна собственная жирная дочка. Ты не одобряешь излишний вес? — не отставала Натали.

Одно начало делается понятным лишь по отношению к другому началу — мы никогда не поймем неба — не зная земли; божественным началом задается измерение человеческого, и наоборот.

Агнес гнула свою линию:

Все образы, созданные в искусстве стран христианского круга, безусловно исходят из этой двуприродности — само искусство, по определению, двуприродно: бренная материя (краска, бумага, камень) преобразуется в нетленное.

— И какая прелестная диадема.

Высказывание образное не существует вне контрапункта — иначе превратится в приказ или орнамент, в нечто служебное. Скажем, в уголовной хронике драмы нет, поскольку нет образа: в случае Чикатилло нет драмы, а в случае Отелло — драма есть. В плакате нет драмы: «Не стой под стрелой!» — тревожное сообщение, но в отсутствии контрапункта — сообщение не драматическое. А в картине «Возвращение блудного сына» драма есть, потому что есть полнокровный образ. И за отца, и за сына на картине переживаешь больше, нежели за человечка на плакате, который неосторожно встал под стрелой крана.

Натали поднялась со стула и подошла к телевизору. Большим пальцем ноги выключила его.

За человечка на плакате не переживаешь, а переживать надо — искусство ведь за тем и существует! — но переживание пробуждается лишь контрапунктом, зритель проникается тем, что соучаствует в разрешении противоречий.

— Натали!

Данное положение принципиально важно для понимания того, что произошло в секулярном искусстве Запада, которое в XX веке сделало шаг в сторону язычества, то есть, возвратный шаг.

— Что, Агнес?

Был пересмотрен тот основной аспект эстетики, который Ницше именовал «рождением трагедии». Как это ни парадоксально прозвучит, в эстетике авангарда — исчез героизм, исчезли конфликт и трагедия. Борьба перестала быть героической и трагедийной, поскольку исчез образ, а трагедию может воплощать только образ.

— Включи телевизор. Я же смотрела.

Склонив голову, Натали подбоченилась.

Дело здесь не в революции, как таковой, и не в протесте, как таковом. Протестного искусства было предостаточно — вот, скажем «Расстрел 3-его мая» Франсиско Гойи, главный герой воплощает трагедию. А «Черный квадрат» — тоже революционное искусство, а трагедию не воплощает. Может ли квадрат поведать нам о трагедии? Может ли знак — представить столкновение убеждений? Какие убеждения в знаках треугольника и призмы? Данные слова — не критика эстетики авангарда, но лишь констатация того, что новая эстетика не трагедийна: нет страдательного субъекта, нет конфликта. Без-образный авангард поставил серьезный вопрос перед христианской образной эстетикой: может ли мятеж быть без контрапункта, протест без трагедии, пафос без героя?

— Нет. Лучше расскажи, какая я ужасная.

Возможно ли такое в принципе, или это нонсенс?

— Прекрати, Натали. — Хоуп неловко заерзала на другом конце дивана.

Можно быть неверующим (многие художники и были неверующими), но находиться вне христианской эстетики — невозможно, коль скоро художник работает в так называемой христианской цивилизации. Все, о чем говорилось выше — это законы кровообращения искусства, это условие создание образа.

—- А ты не лезь, — скомандовала Натали.

И вот революционный авангард, пересматривая основные положения классической эстетики — устранил фундаментальный принцип. Авангардная эстетика изъяла из искусства принцип контрапункта.

— Хорошо, не буду. — Хоуп взяла свою белую Библию и начала листать страницы.

На первый взгляд, авангард — это взрыв мятежных провокаций!

Заметив это, Натали тут же привязалась к сестре:

Произведение должно явить изобилие контрапунктов: что ни загогулина, так новый контрапункт. На деле же — это чрезвычайно безконфликтная поделка. Конфликт вынесен авангардом вовне.

— Что ты делаешь? Спрашиваешь Бога, действительно ли я толстая корова?

2. Авангард vs революция

Хоуп закрыла Библию и положила ее на колени.

Вот произведение: мастер изобразил на стене половой член. Рисунок не передает больших чувств, в общественных туалетах подобных изображений много, их оставляют дурные люди, часто — маньяки-педерасты.

— Послушай, Натали, не втягивай меня в ваши споры.

Однако, рисунок помещен напротив здания Государственной Безопасности, и этот жест превращает туалетный рисунок в протестное произведение. Иными словами, произведение опознали как высказывание в контексте культуры общества.

Вовсе не я назвала тебя толстой. Разбирайся с Агнес.

— Вот именно, маленькая мисс Библия, поэтому и не лезь не в свои дела.

Так произошло с писсуаром, выставленным Дюшаном. Этот писсуар критика признала ярким произведением XX века, хотя высказывание имеет внешний характер: мастер эпатирует общественное мнение, утверждает, что люди — стадо, готовое поклоняться чему угодно — и люди подтверждают эту мысль, начинают поклоняться писсуару.

— Не смей так разговаривать с сестрой! — одернула Агнес младшую дочь, не отводя глаз от выключенного телевизора.

Натали переступила с ноги на ногу. Потом взглянула на меня и закатила глаза.

Писсуар или рисунок члена — не есть произведения. Произведением является эпатирующий жест. Требуется приличное общество — поскольку общество неприличное эпатировать невозможно. Важен контекст. В туалете есть посетители, но все участники дискурса стоят с обнаженными пиписками, и нарисованный член смотрится заурядным фактом. Иное дело — напротив здания ФСБ.

Я в знак взаимопонимания сделал то же самое.

— Пойдем, — позвал ее я.

— Вот именно, — тут же согласилась Агнес. — Почему бы вам не сходить в «Макдоналдс»?

— Ты сучка, — ответила Натали.

Иначе говоря — искусству, чтобы состояться, требуется контрапункт. И, коль скоро в самом произведении контрапункта нет, этот искомый контрапункт ищется вовне.

— Достаточно, Натали, прекрати, — остановила ее Хоуп.

Натали сделала шаг к матери и схватила ее сумочку. — Прекрасно, мы отправляемся в «Макдоналдс».

И чем похабнее произведение — тем пристойнее должно быть общество, чтобы жест получил необходимый контраст. В свое время Ортега написал в «Восстании масс» об эпатирующих жестах авангарда: «Чего бы стоил этот жест среди дикарей?» И в самом деле — ничего. Надо набрать зал воспитанных людей — тогда имеет смысл снять штаны.

— Немедленно положи на место. — Агнес потянулась к сумке, но Натали подняла ее выше. — Отдай сумку, Натали. Это моя сумка.

— Ты велела нам проваливать в «Макдоналдс». Вот мы и собираемся в «Макдоналдс».

И в этом пункте авангардная эстетика порывает с эстетикой революционной.

Натали вытащила кошелек, а сумку бросила на диван так небрежно, что содержимое рассыпалось.

— И что же, здесь всего лишь двадцатка? — возмутилась она, заглянув в кошелек. — Ну ладно, значит, ее мы и возьмем.

Она вынула двадцать долларов и сунула деньги в карман джинсов.

Агнес, не выдержав, закричала:

Авангард, по самой сути своей, — паразит, он питается чужой жизнью; авангард — вампир, он оживает от чужой крови. Сам авангард — бесплоден и бескровен, ему нужен внешний объект. Писсуар вне музея, нарисованный в туалете член — не значат ничего. Но вы можете повесить хоть в туалете революционный холст Сезанна — и Сезанн останется Сезанном.

Этим и отличается революция Сезанна (Микеланджело, Ван Гога) от авангарда Дюшана или мастера, изображающего член.

— Натали, мне нужны эти деньги! Ты не имеешь никакого права так поступать! Я расскажу обо всем доктору!

Революция доказывает свою состоятельность не отрицанием старого порядка, но утверждением порядка нового. Новый порядок — является порядком потому, что упорядочивает бытие по-новому, хотя бы и в казарменных формах. И если новые образы бытия жизненны, как и герои прежней эстетики, — то у революции есть будущее.

Натали уже стояла в дверях, готовясь уйти.

Герои Байрона, Гойи, Гюго, Маяковского — полнокровны и самодостаточны. Им не нужна внешняя жизнь для обретения собственной. Произведения Лермонтова, Ван Гога, Домье, Бодлера, — содержат в себе контрапункт. Эти произведения, конечно, отрицают былую эстетику, но и следуют ей в полной мере: драма происходит внутри образа, а не вне его. Трагедия — в самом холсте Ван Гога, драма в самом стихе Бодлера — а не только в том, как данный стих воспринимался обывателями.

— Отлично. Можешь говорить доктору все, что хочешь. — Потом взглянула на меня. — Ну?

Однако, с некоего момента необходимость в контрапункте внутри произведения отпала — продолжая список бунтарей, мы прибавляем к нему авангардные имена: Малевич, Родченко, Бойс, Ворхол — они тоже революционеры, но образов они не создали, они создавали жесты и знаки.

Я поднялся с дивана и вслед за ней вышел.

Возникает простой вопрос, но обидный: слово «мятежный» — значит героический, драматический, или слово «мятежный» — означает плакатный, ходульный?

Наверху, у себя в комнате, она остановилась перед большим, в полный рост, зеркалом. Высоко подняла рубашку и посмотрела на себя.

Ведь если образ не будет содержать в себе контрапункта, то есть противоречия, то он не станет воплощением борьбы — а значит, сделается ходульным, плакатным, и перестанет быть революционным.

— Я жирная свинья, — заключила она, сжимая складку на животе.

Содержит ли контрапункт «черный квадрат»? Вероятно, да — поскольку «черный квадрат» — отрицает живой портрет, солнце, картину. Но внутри самого себя черный квадрат бессодержателен. Контрапункт вынесен за произведение во внешнюю среду.

— Нет, неправда, — возразил я. — Ты вовсе не толстая.

Жест отрицания классического (сбросим с корабля современности) грозил лишить новое, протестное искусство необходимой точки отсчета. Если сбросить с корабля классику, а классика потонет за бортом, то с чем же бороться потом станем? Вот, победили, классика утонула — и дальше что? Никакой борьбы? А как же эстетика революции?

Натали повернулась к зеркалу спиной и посмотрела на свое отражение через плечо.

Что делать авангардному мастеру, месседж которого сравнительно с Шекспировским или Микеланджеловским сюжетом — довольно прост?

— Господи, ты только взгляни на мой зад. Он же просто необъятный.

Скажем, художник наложил кучу дерьма — и где здесь контрапункт? Сообщение, несмотря на вульгарность, остается одномерным.

— Натали, прекрати. Ты выглядишь прекрасно. Ты очень хорошенькая.

— Ну и черт со мной, — заключила Натали. — Пойдем лучше за биг-маками.

В последние годы в нашей стране — стараниями прогрессивной общественности — было опознано в качестве протестных произведений несколько акций:

Мы отправились в «Макдоналдс» и утешились, позволив себе по биг-маку и по самой большой порции картошки. Вылакав остатки молочного коктейля, Натали вздохнула.

Так, некий художник накакал в ГМИИ им. Пушкина под картиной Ван Гога, другой мастер привязал к половым органам газовую горелку и бегал в таком виде по выставочным залам; третий художник рубил топором иконы; группа авангардистов выложила своими телами слово «хуй» на Красной площади; новатор занимался мастурбацией на вышке бассейна; члены художественного кружка занимались групповым сексом в музее Зоологии; авангардист разделся донага и лаял, изображая собаку; несколько дам, одев на головы мешки, плясали в Кафедральном соборе, задирая юбки.

— У нас осталось всего лишь сорок центов.

Я посмотрел на часы. Два часа дня. Без дополнительных средств до вечера дожить не удастся.

Это произведения разного звучания и получили они разный общественный резонанс. Факт мастурбации на вышке бассейна почти не замечен обществом, рубка икон оценена выше, тогда как пляски в Храме получили широкую огласку.

— У кого попросить денег?

Чаще всего протест прибегает к туалетной лексике, но есть несколько произведений общественно-социального звучания, вне мочеполовой тематики. Например, члены группы «Коллективные действия» выезжали на природу, привязывали веревочки к деревьям, вешали объявления на березах, фотографировались на пленере; или они спали в выставочных залах; или кукарекали, сидя в шкафах; — было сделано многое ради торжества свободы.

Тыльной стороной руки Натали вытерла рот.

Объединяет эти произведения одно — данные поделки не представляют автономный образ, они паразитируют на существующих общественных нормах.

— У твоей матери.

У обывателя невольно рождается желание оградить эти нормы от авангарда. Пусть авангард существует, но отдельно.

— Попробовать, конечно, можно, — согласился я. — Но, боюсь, ничего она не даст, только закатит истерику по поводу того, что отец платит слишком мало алиментов.

Нельзя ли сделать так, чтобы деятельность эпатажных мастеров закапсулировалась? Пусть агрессия будет направлена не на произведения классики, не на жизнь обычных людей, но на себе подобных авангардистов. Отчего не сделать так, чтобы агрессивные проявления аннигилировали друг друга?

Натали пожевала соломинку и погрузилась в размышления.

Пусть бунтарь рубит топором не иконы, а газовые горелки, привязанные к гениталиям. Пусть мастер дефекаций какает не под картиной Ван Гога, а во время совокуплений арт-группы. Нельзя ли нарисовать половой член на человеке-собаке? Как бы чудесно все устроилось! Существовало бы специально огороженное помещение (не обязательно пенитенциарное учреждение), где авторы испражнялись бы друг на друга, рисовали бы половые органы на стенах, грязно ругались бы, лаяли, кусались.

Я смотрел в окно на оставленные на стоянке машины. Интересно, почему у всех коричневые машины? Почему не черные, не белые или серые? Не красные, в конце концов? А именно коричневые.

— Я придумала, что надо делать, — наконец заговорила Натали.

Собственно, такие учреждения существуют — это сквоты наркоманов, это помещения малосимпатичные. И подчас грань между сквотом и музеем современного искусства неуловима — однако определить ее так же просто, как и с писсуаром Дюшана: когда сквот захватывает культурное пространство, он превращается в музей.

— И что же?

Авангардному искусству в Берлине для вящего торжества надо захватить Картинную галерею классики, девушкам из авангардной группы надо кривляться в Храме, мастеру дефекаций надо гадить под Ван Гогом — иначе деяния останутся на уровне туалета. Авангард — искусство паразитическое, в качестве паразита только и может существовать — сорняку надо обвиться вокруг ствола, хулигану надо утвердиться на классическом плацдарме.

— Давай поедем в Амхерст и разыщем Киммеля.

— О, давай! — обрадовался я.

Авангардное искусство по определению не может существовать автономно — это не автономное искусство. И это не революционное искусство. Это искусство ничего и никогда не хотело утверждать или строить. Как ничего не хочет строить демонстрация на Болотной. Протестная демонстрация не есть революционная демонстрация. Мы хотим нагадить под картиной, но сами рисовать не собираемся, да и не умеем.

Мысль была отличная. Все равно что найти в кармане джинсов бумажку в десять долларов. Киммель вполне мог дать нам деньги — он был «духовным братом» доктора, а кроме того, католическим священником в армхерстской церкви.

Обывателю объясняют, что такая стратегия — условие свободы. Приводят глупейшую фразу, приписываемую Вольтеру: «я не согласен с тобой, но отдам жизнь за то, чтобы ты мог высказать убеждения, с которым я не согласен». И мы повторяем эти глупейшие слова. И удивительно, насколько это глупейшее желание отдать жизнь именно за дрянь — совпадает с намерением государства забрать у тебя жизнь за дрянь.

Мы пошли на остановку перед гастрономом «Торн» и до прихода автобуса курили. Потом сели на последнее сиденье, а коленками уперлись в то, которое было перед нами.

Как-то само собой получилось, что культура стала заискивать перед шпаной, перед фашистом, перед оголтелым невеждой — надо оправдываться за то, что веришь в Бога, в семью, в законы общежития. Это, вообще говоря, ровно то же самое что оправдываться перед государством за нежелание участвовать в грабительской войне, признавать разделение на рабов и господ, и так далее.

— Думаешь, он нам что-нибудь даст? — спросил я.

Я не хочу отдавать жизнь за нарисованную пиписку ровно по той же причине, по какой я не признаю господства богатого над бедным. И причина эта имеет простое название — уважение к духовным ценностям.

— Конечно, — уверенно ответила Натали, — что-нибудь да подкинет.

Берегите силу протеста. Это сила нужна обществу.

Приехав в церковь, мы прошли прямо в кабинет отца Киммеля. Нас удивило, что у него нет ни охраны, ни даже секретарши — входи кто хочет.

Не надо отдавать жизнь за негодяя, который испражняется в музее. Найдите более достойный повод. А если ваша жизнь не представляет для вас ценности, подумайте о жизни себе подобных. Они этого не заслужили.

— А, привет, — поздоровался он из-за своего стола. На серебристой оправе очков блестело солнце.

Мы с Натали уселись на двух стоящих возле стола стульях. Натали протянула руку к хрустальному пресс-папье с изображением Иисуса.

Скованные одной цепью (20.08.2012)

— Осторожно, милая, разобьешь, — остановил ее отец Киммель в тот самый миг, когда ее пальцы коснулись вещицы.

Разница между интеллигентом и мещанином — простая.

— О, извините. — Натали убрала руку, потом понюхала пальцы. — Мы только что из «Макдоналдса». Не стоит пачкать Иисуса жиром, в котором жарили картошку.

Отец Киммель улыбнулся и кашлянул.

Но это принципиальная разница.

— Ну, в таком случае, чему обязан приятым сюрпризом?

Натали показала на крест на стене, над головой священника.

— Он что, из чистого золота?

От старости его шея уже плохо поворачивалась.

— О чем ты? — спросил священник, глядя прямо на нас и улыбаясь.

Интеллигент это тот, кто мировую проблему — делает своей личной проблемой.

— Крест. За вами. Он золотой?

Отец Киммель крепко сжал лежащие на столе руки.

Мещанин это тот, кто свою частную проблему — делает мировой.

— Нет, думаю, просто медный. Золото мы здесь не стали бы держать. Из-за студентов там, в университете.

— А-а-а, — протянула Натали.

Интеллигент ревнует к Копернику, а не к мужу Марьи Ивановны.

Я улыбнулся отцу Киммелю и вспомнил свой первый визит к нему. Мне было лет одиннадцать, мы с матерью и доктором Финчем гостили в его доме. Они втроем ушли в спальню, а я остался один в гостиной.

Мещанин, когда покупает сервант, полагает, что в целом мире стало несколько лучше.

Делать было нечего, я открыл ящик стола, и там впервые в жизни увидел журнал «Хастлер».

Интеллигент борется за свои права, — за те права, которые дают возможность выполнять обязанности. Право интеллигента — это право исполнить долг перед другими.

— Нам нужно немного денег, — наконец собралась с духом Натали. — Не могли бы вы помочь?

Мещанин борется за свои права обеспечить персональную комфортную жизнь.

Отец Киммель снова кашлянул. Выглядел он смущенным, словно мы только что попросили его защитить позицию церкви относительно абортов.

Иногда складывается впечатление, что мещанин и интеллигент борются за одно и то же.

— Хм, ну, — замялся он, — и сколько же вам нужно?

Мещанин говорит интеллигенту: вот, ты за свободную личность, да? И я тоже за свободу! Я даже воплощаю искомую свободную личность.

— Сколько дадите, — ответила Натали. — Чтобы хватило на кино.

Мещанин говорит: ты, интеллигент, борешься за мои права — и я борюсь за свои права! Значит, мы заодно!

Он явно вздохнул с облегчением и улыбнулся.

У интеллигента возникает иллюзия, что мещанин его союзник — просто интеллигент занят глобальным вопросом, а мещанин посвятил себя частному сектору.

— А, ну да, конечно. Думаю, что на кино мы найдем.

— И на попкорн, — добавила Натали.

Однако, здесь ошибка.

Отец Киммель протянул руку к полке и снял кружку с пожертвованиями. Порылся в ней, добывая купюры в один доллар.

Интеллигент ищет свободную личность, для которой боль всего мира — его собственная боль. Свобода интеллигента состоит в возможности разделить ответственность любого, даже дальнего.

— Двадцать пять не соберется?

А мещанин мечтает стать свободной личностью, которая отстояла свои права на отдельное от мира существование.

— Подождите, дайте посмотрю, — вздохнул он, продолжая перебирать деньги. — Тут должны быть и четвертные.

В этом пункте — смысловой подвох. Интеллигент отстаивает права личности, и мещанин — отстаивает права личности. Остается незамеченным, что под словом «личность» они имеют в виду совсем разное.

— Здорово. — Пока он не смотрел, Натали схватила Иисуса за голову — на ней тут же остался жирный след.

Для мещанина главным является частное, персональное. Персональным для интеллигента является весь мир — его частный интерес предельно широк.

— Вот, есть. Двадцать пять долларов, из которых два — по двадцать пять центов. — Священник сунул деньги в руку Натали и поинтересовался: — Дома все в порядке?

— Да. — Натали пожала плечами. — Как всегда. Ну, нам пора. — Она встала.

Порой мещанин задает вопрос: разве у меня нет прав отстаивать свой персональный комфорт? Ответ прост: права такие у тебя есть, если не воруешь. Но у общества есть право не считать твои права приоритетными.

Отец Киммель тоже поднялся из-за стола. Протянул мне руку.

Это, так сказать, круговорот мещанской морали в природе.

— Приятно видеть тебя, Огюстен. Ты прекрасный молодой человек.

Общество — такой же мещанин, как и ты сам. Общество смотрит на тебя и думает, что бы еще у тебя забрать. Оно, как и ты, заботится в первую очередь о своем комфорте. Если ты имеешь право на комфорт, то и общество имеет право на свой комфорт. Тебе нравится много иметь, но и обществу это нравится. Иногда ваши права входят в противоречие — что делать! Пусть победит сильнейший.

— Спасибо, — поблагодарил я.

В момент такого столкновения мещанин обращается к интеллигенту и говорит: ущемляют мои права, права свободного индивида! Я хотел быть независимой личностью, иметь индивидуальную цель. А тоталитарное общество меня обокрало.

— И тебя, милая. — Он сложил губы в трубочку.

И тогда интеллигент начинает бороться за мещанские права, полагая при этом, что борется за абстрактную свободу для каждого.

Натали подставила щеку для поцелуя.

Потом спрятала деньги в карман, и мы направились к двери. Уже почти у самого выхода священник окликнул:

Важно то, что интеллигент ошибки не совершает — он просто включает и мещанскую проблему тоже в число прочих проблем мира. Все проблемы мира — его личные, в том числе и эта.

— Передай привет отцу, детка.

Но вот отождествлять мещанина с интеллигентом на том основании, что они оба борются за права — не следует.

— Обязательно, — ответила она.

Последние пятьдесят лет прошли под лозунгом «борьбы за права человека» — но боролись мещанин и интеллигент за разное.

Едва оказавшись на улице, мы покатились со смеху.

Вот так и получилось, что в борьбе за свободу, которую вели интеллигенты — победили мещане. В настоящий момент мещанские права под угрозой — и происходит привычный социальный трюк: мещанские права выдаются за общечеловеческие. Мещанину ужасно обидно осознавать, что он мещанин. Тем более обидно, что он и Кафку читал, и сидел в одном ресторане с известным философом и вообще он за свободу. Попробуйте, скажите мещанину, что он мещанин — и он испытает сердечную муку. В дни мещанских испытаний мещанин переживает интеллектуальный катарсис.

— Ну и жулик! — кричала Натали. — Дал нам денег на кино из кружки для церковных пожертвований!

Но вы не верьте. Проверить просто: тот, кто заботится о правах рабочих — интеллигент, а тот, кто заботится о правах мещан — мещанин.

— С трудом верится, что он священник, — заметил я.

— Все эти бедняги отдавали свои денежки Богу. Для того чтобы мы с тобой могли посмотреть «На золотом пруду».

Гора (22.08.2012)

— О, неужели? — воскликнул я. — Его что, уже показывают?

— Да, — ответила Натали. — Думаю, как раз сегодня первый день.

Сезанн всю жизнь рисовал гору Сен-Виктуар. В любом музее, в любой стране вы найдете картину с изображением этой горы — Сезанн нарисовал сотни холстов с этим сюжетом.

— Надо срочно идти.

Мы попытались поймать машину до «Маунтэйн фармз молл», но никто не хотел нас подвозить. Пошли пешком. По дороге Натали вдруг сказала:

Гора находится недалеко от его родного города Экс-ан-Прованс, где он и жил почти всю жизнь.

— По-моему, он пялился на мои сиськи.

Сезанн приходил на одно и то же место много лет подряд, расставлял треногу, ставил холст, писал склоны горы. Писал крайне медленно: наслаивая краску поверх уже написанного, добиваясь того, что мазки превращались в камень, поверхность картины сама делалась как горная порода.

— Правда? Ты всерьез?

Сезанн был упорный человек. Жил один, всякий день рисовал, поклялся, что умрет за работой, слово сдержал: возвращаясь с мотива (как раз писал гору Сен-Виктуар), упал и умер.

— Да, — ответила она. — Но все нормально. Ведь благодаря этому мы посмотрим кино.

— Да, — согласился я. — Я понимаю, о чем ты.

Это была последовательная жизнь. Из модного Парижа он уехал, в светской толчее участия не принимал, вовсе не выставлялся, к мнению знатоков (тогда, как и сегодня, хватало знатоков) был равнодушен. Современники отмечали его неуживчивый характер, он говорил, что думал, а о современниках хорошего не думал. Сезанн не любил современных ему импрессионистов, терпеть не мог салон, и даже социальные активисты вызывали у него неприязнь.

Был католиком, по воскресениям ходил к мессе, копировал римские статуи — и почти каждый день шел рисовать гору Сен-Виктуар.

О, рождественская елка

Было бы логично предположить, что этим изображением Сезанн хочет нечто сообщить зрителю. Все что делал Сезанн, было основательно — данное высказывание обязано быть продуманным.

Мы с Натали сидим в грязной телевизионной комнате и смотрим «Любовную лодку». Кресла мы поставили по обе стороны от елки, чтобы, забравшись на них, было удобнее искать оставшиеся конфеты. Большую часть, конечно, уже съели. Натали по ошибке сунула в рот пластмассовую шоколадку. Почему Агнес упорно настаивала, чтобы вместе с настоящими сладостями повесили пластмассовые, мы никак не могли понять.

Сезанн был исключительно умен, думал ясно, его собеседником и ближайшим другом юности был Эмиль Золя, признававший умственное превосходство Поля. Вообразить, будто Сезанн выбирал объект случайно, потому что тени легли красиво, — невозможно.

Надо уточнить, что на дворе уже стоял май.

Следует исходить из того, что эта тема — гора Сен-Виктуар — значима.

Елка к этому времени потеряла почти все свои иголки; они ровным слоем покрывали пол и расползлись по всему дому. Каждый из нас постоянно обнаруживал их в своей кровати — острые коричневые колючки. Ветки на дереве стали сухими и ломкими и, едва за них потянешь, грозили оторваться.

Сезанн работал в своем городке — в то время как мир и Францию потрясали различные волнения: политические и интеллектуальные. Началась и кончилась франко-прусская война, отшумели победы Бисмарка, объединилась Германия, проиграл Луи Наполеон, процесс Дрейфуса сплотил наиболее пылких из посетителей кафе на бульварах. Общество бурлило, его бывший друг Золя выступал с гневными речами, а Сезанн не обращал никакого внимания на общественные бури.

И вот я рассеянно тянул за ветку до тех пор, пока она не осталась у меня в руке. Тем временем Жюли, менеджер круиза, пыталась убедить одного из клинически депрессивных пассажиров, что палуба левого борта — прекрасное место для встреч с новыми людьми и восстановления после любовных неудач. Я выпустил ветку из рук, и она упала на пол рядом с остальными.

С Эмилем Золя он разругался, называл его «дураком».

Наша жизнь представляла собой одну сплошную полосу несчастий, прерываемую лишь походами в рестораны быстрого питания да время от времени кризисами и любопытными происшествиями.

Золя, разумеется, дураком не был, Золя был автором великих романов, манифест «Я обвиняю» существенно более важный документ, нежели кокетство современных нам бульварных писателей.

Тот факт, что рождественская елка спустя пять месяцев после Рождества все еще стоит в комнате, чрезвычайно беспокоил всех обитателей дома. Каждый из нас считал, что убрать ее должен кто-то другой — а именно Агнес.

И однако Сезанн остался равнодушным к красноречию Золя. И к прусским победам. И к тому, что общество разделилось на анти-дрейфуссаров и про-дрейфуссаров — остался равнодушным тоже. Возможно, он и сочувствовал еврею Дрейфусу, но это ничем не подтверждается. Скорее всего, он о Дрейфусе даже и не думал…

Однако Агнес наотрез отказалась убирать елку.

Точно так же он был равнодушен к современной ему эстетике: к импрессионизму — тогдашнему авангарду. Сезанн относился без энтузиазма к летучим мазочкам импрессионистов, к колебаниям недомалеванных вуалей, к лиловым теням и к бликам на воде; сам он занимался принципиально иным — прямо противоположным.

— Я вам не рабыня, — кричала она снова и снова. Поправляла на комоде свечи, подметала ковры, периодически мыла кое-какую посуду, но не прикасалась к елке.

Сезанн упорно повторял формулу: «Я желаю оживить Пуссена на природе». Эту фразу не вполне понимали, приписывали Сезанну геометризм — оттого что он однажды обмолвился, что природу трактует через формы «цилиндра, конуса и шара». Кубисты считали его своим предтечей, мол, он так же рушил форму, как мы. А он не рушил — он упорно строил.

— Лично я не возражаю, если эта дурацкая елка теперь будет стоять здесь вечно, — заявила Натали, не отрывая глаз от экрана телевизора. — Я к ней уже привыкла. Даже хочу, чтобы она стояла вечно. Это послужит Агнес хорошим уроком.

Фраза о Пуссене, не очень понятная, означала следующее:

Честно говоря, по мне тоже пусть бы елка стояла здесь вечно. Она вполне гармонировала с обстановкой в доме. В каком-то роде она была, как пыль. На поверхности вещей обычно собирается какое-то определенное количество пыли — не больше. Так и здесь. Дом представлял собой настолько странное зрелище, что елка казалась даже к месту. Кроме того, в моей жизни уже был эпизод с выбрасыванием елки.

Искусство измельчало, впечатления и легкие удовольствии частной жизни — заставили забыть о том, что живопись призвана формовать мир, придать конструкцию всему сущему. Главная миссия искусства принесена в жертву суете и моде.

Мне было десять лет. Всю зиму отец и мать кричали друг на друга. Брат ушел из дома и поселился с товарищами, членами своей рок-группы, поэтому я оказался с родителями один, словно в ловушке. На холодильнике висел рождественский календарь — тот, в котором каждый день надо открывать маленькую дверку, пока не дойдешь до главного дня, двадцать пятого декабря. Я любил сидеть в кухне на полу, открывать дверки и меч-тать о том, чтобы заползти в эти теплые, уютно мерцающие комнатки.

Значит, требуется отстроить мир заново. Значит, надо отстроить то, что разрушила суета и мода. Сезанн решил собрать разбросанные мазочки импрессионистов воедино, сложить из них мир вновь, как собираем мы разбросанные ребенком кубики.

— Ты урод, сукин сын! — тем временем во все горло кричала мать. — Ты хочешь, чтобы я была как твоя мамаша? Так я тебе не мамаша! Ты просто в нее влюблен, из-вращенец!

Пуссен, художник классицизма — олицетворял для Сезанна порядок и фундаментальное основание мира. Пуссен был взят как образец последовательности в конструировании: но сегодня надо рисовать не римские колоннады — но придать современному миру величие колоннад. Требовалось превратить современный пестренький мир рантье и бульваров, демонстраций и манифестов, пуантелизма и пустой риторики — в твердую конструкцию бытия.