Рон Батлин
Звук моего голоса (The Sound of My Voice)
Предисловие
Если вы попросите любого знатока кельтской литературы назвать классические литературные работы выходцев из Шотландии за последние двадцать лет или около того, список будет по большей части предсказуемым. Все они назовут выдающейся одну верную обойму: «Хитрость в сохранении дыхания» Дженис Галлоуэй, «Догерти» Уильяма Макилванни, «Кондуктор автобуса Хайне» Джеймса Келмана, «Ланарк» Алесдер Грей и «Фабрика ос» Йена Бэнкса. Одна из книг, которую навряд ли многие вспомнят, — это роман под названием «Звук моего голоса», написанный шотландским поэтом Роном Батлиным.
Мне эта книга попалась прошлым летом. Совсем недавно ее переиздало «Блэк эйс букс», крошечное издательство в Алброте, после того как первые издатели перестали ее печатать. На мой взгляд, эта книга — одно из величайших литературных произведений, вышедших в Британии 80-х годов, и я все еще изумлен тем, как ею пренебрегли.
Главное действующее лицо романа Батлина, Моррис Магеллан, руководит бисквитной компанией в Шотландии. Похоже, он олицетворяет узкое понимание успеха в 80-м году: хорошая работа, дом в пригороде, милые жена и дети, стиль жизни конформиста. Если коротко, то Моррис на поверхности воплощает собой ценности времен Тэтчер. Тем не менее есть одна серьезная проблема: он хронический алкоголик и, по мере того как мы входим в сюжет, полным шагом идет по пути саморазрушения. В отличие от романов о нью-йоркских и лондонских антигероях-яппи Моррис не выглядит простой жертвой достатка 80-х. Для него не существует перспективы слегка остыть, не брать в голову, найти свою нишу, быть может, даже переопределить жизненные ценности. Моррис — отнюдь не жертва кокаиновых и алкогольных кутежей в Нижнем Ист-Сайде Манхэттена или лондонском Вест-Энде, поглядывающий одним глазом на часы и надеющийся встретить свою миссис, обзавестись двумя детками и домом в пригороде, чтобы все стало на свои места. Вот в чем истинная революционность «Звука моего голоса»: Батлин безжалостно и искусно ниспровергает уютную эдипову траекторию, это утомительное, но вездесущее вымышленное путешествие, в ходе которого герой разит всех демонов и женится на прекрасной принцессе. С самого начала мы чувствуем, что герой обречен. Поэтому Моррис становится намного более страшным призраком на потребительском пиру 80-х, чем все персонажи Макинерни-Эмиса вместе взятые.
Диссонирующие отношения между внутренней жизнью главного персонажа и внешним миром с его резкими огнями и острыми краями лучше всего сглаживаются алкоголем, который он называет универсальным растворителем. Книга Батлина — стилистический триумф, реализующий эти отношения через повествование во втором лице, что позволяет внутреннему голосу Морриса поддерживать себя в ясности, пока его жизнь все быстрее катится под откос.
Ты только начал подниматься по лестнице, когда увидел ее.
Мгновенная пауза, потом ты сказал:
— Привет, я как раз шел тебя будить. На улице чудесный день.
Она уже оделась, но, вполне возможно, встала совсем недавно. Поверила ли она тебе? Как бы там ни было, это не совсем уж ложь: день и вправду чудесный, и разбудить ее, чтобы сделать сюрприз, совсем недурная мысль.
Используя этот прием, Батлин принуждает нас сопереживать Моррису, исподволь вводит читателя внутрь его жизни, одновременно странным образом внушая чувство отдаленности. Как если бы читатель стал центральным персонажем, утратив контроль над своими действиями. Этот контроль, конечно же, неотделим от лекарства.
Батлин слишком дисциплинированный прозаик, чтобы потворствовать грубой псевдопсихологической и социологической канонизации причин болезни Морриса. Принципиальный интерес автора — прийти к пониманию природы болезни через ее проявления и попытки персонажа преодолеть ее. Искусно выписанный задник повествования позволяет нам время от времени видеть человека, мысль которого движется быстро, остро и неустанно вслед за банальностями буржуазного общества, придавая всему слишком нетрезвый, разлаженный фокус. Лекарство же замедляет ход вещей и сглаживает острые края.
Почему роману «Звук моего голоса» не воздали должное, когда он впервые был опубликован? Да, это, конечно, не самая приятная книга. Что важнее, она шла (и продолжает идти) против течения времени в спокойной, однако в корне непримиримой и бескомпромиссной манере. Каждому поколению свойственна культурная гегемония, и Британия времен Тэтчер была в этом более чем неумолимой. Книга Батлина появилась слишком рано для своего времени — 80-х годов; ее упорный, не выраженный явно критицизм духовно бессодержательной, социально конформистской эры намного более тревожен, чем многие прославленные и откровенно спорные литературные работы, вышедшие в Шотландии в то время.
А поскольку мы постепенно выходим из этой эры, я предчувствую, что «Звук моего голоса» получит заслуженное признание как один из лучших романов своего рода и времени.
Ирвин Уэлш
Глава 1
Когда умер твой отец, ты был на вечеринке, и тебе немедленно сообщили. Настоящее чудо. Оно было недолгим, конечно, но достаточно убедительным в первые несколько мгновений. Потом, час спустя, ты привел домой девушку и принуждал ее заняться любовью, а она плакала и упрашивала тебя не делать этого; даже теперь ее слезы остаются единственным, что заставило тебя почувствовать горе от смерти отца. Тебе тридцать четыре. И все, что с тобой когда-либо происходило, продолжает происходить.
Когда бы тебя ни увозили из деревни на отцовской машине, ты неизменно смотрел в заднее окно, чтобы ваш дом — одноэтажный коттедж — оставался в поле зрения как можно дольше. Дорога карабкалась на крутой холм, и чем более широкий вид открывался на деревню, окружающие поля и леса, тем сильнее ты напрягал взгляд, фиксируя его на белых стенах коттеджа, стараясь даже не мигать. Ты никак не мог поймать момент, когда дом на самом деле исчезал; приходило лишь внезапное осознание, что это случилось, после того как ты всего на секунду, сам того не желая, расслаблялся и терял его из виду.
Потом, когда отец спускался с холма, возвращаясь в деревню, ты начинал с волнением ловить каждую знакомую примету, предшествующую появлению дома: дом пастора, потом выгул для лошадей, деревянный сарай. «Его там может не быть, его там может не быть», — повторял ты про себя. К моменту, когда вы равнялись с садом Кейра, ты доводил себя до состояния почти невыносимой неуверенности. После этого медленно, очень медленно ты поворачивался в направлении дома. Ты, как только мог, растягивал эту свою тревогу, эту свою тоску. Они, ты знал, соизмеримы с той радостью, которая наступит, как только ты снова увидишь мелькнувший белый цвет: ваш коттедж у подножия холма.
Когда машина останавливалась, ты выбирался из нее. Родители доставали из багажника покупки, совершенно не видя чуда, случившегося совсем рядом: ты уехал, а потом вернулся в то же самое место. Все, что ты знал о себе, еще раз подтвердилось: удовольствие, которое ты получаешь от скрипа несмазанных петель калитки; боязнь собаки из соседского сада; нетерпение перед сбором куриных яиц. Привозя тебя домой, отец снова возвращал тебя самому тебе. Ты смотрел на привычные вещи, окружающие тебя, молча здоровался по очереди с каждой из них, а потом переводил удивленный и благодарный взгляд на отца. А он хлопал крышкой багажника и уходил в дом.
Как-то днем он повез вас с матерью на пикник. Вы отъехали на двадцать миль в сторону гор, окна машины были полностью открыты, давая доступ потокам свежего воздуха. Время от времени отцу приходилось останавливаться, чтобы дать радиатору остыть. В первый раз, когда он снял с него крышку, ты увидел, как кипяток выстрелил в воздух. Ты подумал, что это очень весело.
— У нас снова будет фонтан? — всякий раз с надеждой спрашивал ты машину, когда она останавливалась. Тебе было три года, и ты еще верил, что она ответит тебе.
Наконец отец свернул на узкую проселочную дорогу, по которой проехал вверх по холму около мили, пока не затормозил перед заброшенной фермой. Машина остановилась во дворе, и вы втроем выбрались из нее.
Здесь было еще жарче — ни дуновения ветерка. Выщербленные стены покинутых строений, казалось, сами дышали зноем. По двору были разбросаны разбитые кирпичи и булыжники, точно маленькие скалы, заросшие сорняками и высокой травой. В углу ржавел старый комбайн, краска облетала с него от легкого твоего прикосновения; вокруг в траве валялось несколько молочных бидонов. Окна и двери дома были выбиты, и ты удивился, увидев мелких птичек, залетающих в дом и вылетающих из него. Одна из них даже села на оконную раму и защебетала.
— Теперь это ее дом, — сказал ты родителям, потому что, когда ты приблизился к птице, она залетела в комнату и, усевшись на каминную полку, стала смотреть на тебя.
В коровнике было прохладно; там стоял запах сена, а через маленькие дырочки в кровле виднелись солнце и небо. Впрочем, через несколько минут ты поежился. Неожиданно тебе стало холодно, и ты решил вернуться во двор.
Сначала ты подумал, что крах и разрушение фермы произошли одновременно. Ты представил себе, как однажды фермер в приступе ужасного гнева разбивает все окна, срывает двери с петель; ты вообразил, как он, широко расставив ноги, стоит на крыше, сдирает черепицу и швыряет ее вниз на камни. На самом деле ты даже испугался, что он вдруг появится и обвинит во всех этих разрушениях тебя и твоих родителей.
Ты уже возвращался, когда заметил на земле рядом с выходом из коровника какой-то большой предмет. Что-то вроде умывальника, но величиной почти с ванну. Вода в ней была грязная, с зеленоватой пленкой наверху. Хотя тебе и страшно было наклоняться над этой ванной, приближаться к зеленой тине, ты все же дотянулся до крана. Вентиль оказался очень тугим.
Как ты ни старался, он не проворачивался. Сосредоточив все силы, ты взялся за него обеими руками и расставил ноги. Ты уже слышал, как тебя зовут, но не сдавался и продолжал налегать. Стоя здесь, у этой высокогорной фермы, ты видел почти всю долину — был ясный летний день. Ты закрыл глаза, чтобы сделать еще одно усилие.
И неожиданно кран поддался. Вода хлынула в полную силу, обрызгав тебя. От сильного испуга ты отпрянул назад — прямо на отца.
— Почему ты не идешь, когда тебя зовут? — сердито сказал отец, беря тебя за плечо. — С чем это ты играешь?
— Я… — начал ты.
Увы, он уже закрыл кран и отвернулся. Тоненькая струйка все же осталась, ты попытался привлечь к ней его внимание, но отец не заметил.
— Вечно тебе надо везде лезть, — угрюмо произнес он. — Тебя звала мать. Пошли, у нас ведь пикник.
Мать стояла в проломе каменного забора, опустив к ногам корзину для пикника, и ветер раздувал ее летнее платье. Она махала рукой, подзывая вас. Сейчас ее нет, как и отца, но тогда, тридцать лет назад, они были с тобой во дворе той фермы. Вы шли через поля, отец — слева от тебя, мать — справа. Ты держал их за руки, изо всех сил стараясь не отставать: три твоих шага на один отцовский и два — на один материнский.
После недолгой прогулки пешком вы остановились на склоне холма, расстелили на траве коврик. Мать распаковывала корзину, доставая сандвичи, термос с чаем, лимонад, немного фруктов, пока отец курил сигарету. С холма было видно шоссе, и через несколько минут ты спросил, можно ли пойти поиграть с машинкой и фургончиком там, внизу, на стоянке.
Мать засмеялась и стала говорить, что они не игрушечные, а большие и настоящие. Ты не поверил ей — ты ведь ясно видел, что они не больше ноготка на твоем пальце.
Неожиданно ты вскочил и бросился вниз по склону холма.
Они кричали, чтобы ты вернулся, чтобы смотрел по сторонам. Даже сейчас, через тридцать лет, ты иногда чувствуешь, как отец, спотыкаясь, бежит за тобой, пытаясь догнать. А ты бежишь все быстрее.
Машина и фургон уже не так далеко — и тебе не терпится с ними поиграть. Машинка синяя, а фургончик белый, у него подножка перед дверью. Ты бежишь к ним, раскинув руки.
Вот ты добегаешь до ровной площадки, ты всего в нескольких ярдах, когда в одно мгновение машина и фургон становятся полноразмерными.
В изумлении ты останавливаешься. Отходишь на несколько ярдов назад, потом немного вперед — медленнее.
И опять они меняются в размере. Женщина с ведром выходит из фургона и, увидев тебя, спрашивает, не нужно ли тебе помочь.
Ты пристально смотришь на нее, потом отступаешь, пока все снова не становится маленьким. Делаешь небольшую паузу перед тем, как начать сближение. Затем опять отступаешь. Вперед, назад, ты продолжаешь менять эту критическую дистанцию, и когда появляется отец, ты уже почти в слезах.
Сначала он подходит к женщине и некоторое время разговаривает с ней; они смотрят на тебя и смеются. Потом он берет тебя за руку и ведет вверх по склону холма.
Ты оглядываешься еще всего один раз — все опять маленькое. Пикник; ты сидишь на коврике, лимонад в одной руке, сандвич — в другой, смотришь на стоянку и пытаешься понять, что же произошло.
Ты ел и пил без всякого удовольствия, глядя прямо перед собой. Тем временем мать начала что-то долго объяснять, а ты, хотя и не понимал смысл, как заклинание повторял про себя слова, которые она произносила.
— Предметы, далекие от тебя, кажутся меньше, но на самом деле они все время одинакового размера, — говорила она тебе. — Как та ферма, на которой ты был. Смотри.
И она показала вверх на холм.
Ты повернулся, зная заранее, что сейчас увидишь. Ты ведь обошел весь двор, постоял в сарае и коровнике; ты так и не смог забраться внутрь через разбитое окно кухни — и все же теперь ты издалека видел всю ферму, такую же маленькую, как машина и фургон внизу.
— Если я отойду отсюда, я стану меньше? — спросил ты.
Отец прикурил еще одну сигарету и сказал, что ты глупый.
— Стану? — снова с тревогой спросил ты.
— Нет, конечно, нет, — ответила мать.
Однако вот она стала, та ферма, которую ты исследовал, там, где ты открыл кран: большой дом, сараи, комбайн, большой двор — теперь они стали игрушечными. Из крана все еще текло, ты ведь помнишь… Ты вдруг почувствовал себя очень одиноко и грустно. Пикник продолжался, и, когда воспоминание о твоем разочаровании становилось нестерпимым, ты повторял объяснение матери, про себя, как заговор:
— Предметы, далекие от тебя, кажутся меньше…
Совершенно ненамеренно она стала рассказывать тебе о том, что солнце на самом деле в тысячу раз больше, чем весь наш мир, оно просто кажется маленьким, потому что очень далеко.
Через некоторое время ты спросил:
— А люди когда-нибудь попадают на солнце?
— Нет. Оно слишком горячее.
Итак, решил ты, солнце всегда будет далеко и никогда не станет нужного размера. Никогда. Тебя вдруг заполнило чувство несправедливости: какие-то предметы всегда становятся своего собственного размера, а солнце — никогда.
— Это нечестно! — закричал ты. — Нечестно! Отец засмеялся во весь голос, но ты был так расстроен, что не обратил внимания.
— А насколько большой наш мир? — спросил ты через некоторое время.
— Настолько, насколько ты видишь его, — ответил отец. — Иди вперед и всегда будешь видеть все больше и больше. Посмотри на ферму, — показал он пальцем. — Если бы ты вышел из нее через переднюю дверь и шел по прямой линии достаточно долго, ты смог бы войти в дом с заднего входа — теперь понимаешь?
Можно было явно ощутить удовольствие отца от того, как он сознательно сбил тебя с толку, но по крайней мере одна вещь была ясна.
— Значит, есть предметы, которые всегда далеко, и у них всегда неправильный размер? — спросил ты.
Отец курил сигарету и ничего не отвечал. Ты поколебался немного, затем повторил:
— Всегда?
— Да, всегда, — резко ответил он.
Если бы только, подумал ты, можно было бы оказаться везде, чтобы ничего не было слишком далеко и все было бы правильного размера. Хотя бы ненадолго.
Вдруг ты вспомнил о текущем кране во дворе фермы и понял, что, когда ты возвращался к машине, у тебя еще была возможность выключить его. Опять же кран был нормального размера, когда ты находился там.
Тебя стало заполнять чувство радости. Ты смотрел на дорогу, дальше ее, в самую даль. Как будто ты уже выключил кран, как будто ты дотянулся и легко притронулся ко всему, что мог видеть, — даже к самым отдаленным холмам.
Тем не менее за тридцать лет, прошедших с тех пор, ты намного лучше научился делать выводы; сегодня, честно говоря, ты редко чувствуешь грусть или даже легчайшее разочарование. Скоро ты сможешь делать выводы достаточно хорошо, чтобы не чувствовать вообще ничего.
Страх. Стоя на нижней ступеньке зальной лестницы, хватаясь за деревянные перила, «замри» — как в игре в статуи. Тихо. Прислушиваясь у двери гостиной, отчаянно стараясь уловить тон его голоса или настроение его молчания, как будто сама твоя жизнь зависела он них. На самом деле так и было, но прошло — с той поры. Боясь войти в комнату, где сидел он, — и все же совершенно не в состоянии уйти.
Ты так хотел подойти к нему, просто чтобы сказать «привет» и, может быть, дотронуться до тыльной стороны его ладони, возлежащей на ручке кресла. Но и вообразить, будто это реальный эпизод твоего детства, даже теперь, когда ты думал об этом больше чем через тридцать лет, ты не мог — от страха стискивало дыхание.
Если бы он только посмотрел на тебя, улыбнулся и ответил на твое приветствие; если бы такое обычное событие хоть раз случилось, один лишь раз, оно могло бы оказаться тем чудом, которое перевернуло бы всю твою жизнь. Единственный миг, о котором все предстоящие годы ты вспоминал бы с удовольствием и уверенностью: это он мне.
На самом деле ты все детство провел в коридоре, потому что отлично знал, что, если решишься и войдешь в комнату, обратишься к нему или дотронешься до тыльной стороны его ладони, он тебя проигнорирует. Или в лучшем случае повернется в твою сторону, не произнося ни слова, а взгляд его будет совершенно ясно выражать: «Ну и что ты собираешься мне сообщить?» Какое бы чувство привязанности ты ни демонстрировал, отец от него отстранялся. Как бы ты ни проявлял свою любовь к нему, он тут же растаптывал ее.
Однажды вечером, когда ты чистил в кухне туфли к школе, он вошел. Тебе было около двенадцати лет, и ты давно привык напрягаться при его приближении, однако, поскольку он стоял у тебя за спиной, ты тихонько напевал сентиментальную популярную песенку, продолжая в такт чистить туфли.
Тебе никогда не забыть злости в его голосе. — Что ты можешь знать о любви?! — закричал он.
Ты повернулся к нему, стоя всего в нескольких футах, а его рука, обвиняя, указывала на тебя.
— Я сказал: что ты можешь знать о любви?!
Его рука бешено тряслась, а выражение лица было настолько гневным, что ему пришлось отвернуться. Он повторял слово «любовь» снова и снова, с презрением, с отвращением. Потом ушел.
А ты так и остался стоять у кухонного окна, держа туфлю в одной руке, а щетку с нанесенным на нее кремом — в другой. На улице стемнело, черно хоть глаз выколи. И, взглянув ночи в лицо, ты почувствовал, что если бы вся тьма, покрывшая деревню, окружающие ее поля и леса, вошла в тебя, ее не хватило бы, чтобы скрыть возникшее чувство вины и стыда.
Но ты был не прав. Именно собственными усилиями тебе удалось скрыть все это от мира — и от себя самого. Полностью забыть о его существовании, пока вдруг, совсем недавно, стоя на железнодорожной станции и направляясь на работу, ты вновь не окажешься лицом к лицу с прошлым. В одно мгновение сила, сдерживавшая тебя больше двадцати лет, неожиданно вырвется на волю — раздирая на части тьму… и тебя.
Глава 2
Ты решил получить от этой ночи все: напиться и трахнуться. На первой вечеринке ты попал на коктейль: джин, апельсиновый сок, вино, сидр. Плюс немного спирта, оставшегося после того, что туманно описывалось как «эксперименты Майка».
— После трех порций ты отдашься любой! — заявила хозяйка, наполняя стаканы.
— Я уже сейчас готов! — смеясь, отвечал ты. В твоем голосе не было звука потери, по крайней мере тогда — в пятницу вечером, больше десяти лет назад.
Вечеринка — бумажные стаканчики, полотенце, обернутое вокруг розовой лампочки в гостиной, громкая музыка из колонок размером с ванну, еще три человека в туалете и пепел в кислой капусте. В среднем на пятницу и субботу выпадало по четыре вечеринки. Другие ходили на вечеринки и напивались, ты — напивался и ходил на вечеринки. Были бары, прямо как рынки, где шел обмен адресами и планировались маршруты; впрочем, если ты, гуляя по улице, слышал из открытого окна Мика Джаггера, не зайти было просто грех. О смерти твоего отца в ту ночь было объявлено на третьей по счету вечеринке.
Вы весело звоните в дверь. Я тут жил когда-то, объясняешь ты девушке; ты познакомился с ней на вечеринке номер два и притащил сюда, чтобы не являться одному. Звоните еще раз — слишком громкая музыка — и входите. Рука в руку. В коридор из пальто, свернутых ковров и пустых полиэтиленовых пакетов. В розовый свет и бум-бум-музыку. Бум-бум по животу, бум-бум пониже живота.
— Извините, у нас sine qua non
[1], — говорит человек с усами. Потом, заметив, что ты не один, расслабляется. — Sine qua non, — повторяет он, оборачиваясь к девушке рядом с ним.
— Кто-то закрылся в туалете, а Чарли может блевануть в любую минуту, — поясняет невысокий человек. — Давай в сад, Чарли, через окно.
Хороший совет.
Чарли продолжает налегать на запертую дверь, а запертая дверь все от него ускользает.
Девушка — которую зовут Сандра, напоминаешь ты сам себе — держит тебя за руку.
— В кухню? — предлагаешь ты, ведя ее мимо музыки — бум-бум, — мимо sine qua non и мимо Чарли. По скользкому кухонному полу. Время довести состояние жизненно важных жидкостей организма до нормы.
— Выпьешь чего-нибудь? — спрашиваешь ты. — Господи, прямо великое переселение народов!
Ты отпускаешь пару шуток насчет завсегдатаев тусовок, потом вы подходите поближе к бумажным стаканчикам. Привет, привет — здороваетесь с местными. Они улыбаются вам, затем пятятся, будто вы оказываете на них какое-то странное давление. Переглядываются друг с другом.
— Все нормально, — объясняешь ты Сандре, — здесь приятная атмосфера.
Хелен, которая тут сейчас живет, поставила свой бумажный стаканчик и направляется к вам. Как и еще один твой приятель, Энди. С разных сторон комнаты. Ни один из них не улыбается.
Давным-давно ты думал, что знаешь и понимаешь, что такое конец: это когда ты идешь по тропинке, которая все сужается и наконец приводит тебя к мертвому отцу, сидящему в кресле. Однако теперь ты начинаешь подозревать, что в случившемся гораздо больше смысла и тебе придется все время перепрыгивать к тому моменту, когда ты проводил Сандру домой, вы сидели в ее комнатке и ты начал ее нежно целовать.
Хелен и Энди стоят перед тобой. Хозяйка и хозяин. Ты представляешь им Сандру.
— Моя новая знакомая.
Ты пытаешься шутить насчет великого переселения народов и завсегдатаев тусовок, потом продолжаешь:
— Похоже, хорошая вечеринка!
А они не улыбаются тебе в ответ. Чарли, с очень бледным лицом, скользит мимо, назад, в сторону окна.
— Очень хорошая вечеринка! — повторяешь ты, но они по-прежнему не отвечают улыбкой.
Энди взял тебя за руку, Сандры рядом уже нет. Кухня неожиданно становится пустой и огромной. Хелен и Энди несколько секунд просто стоят перед тобой.
Потом Энди говорит:
— Твой отец умер. Твоя мать не могла тебя найти, поэтому позвонила сюда. — Он хватает тебя за руку и спрашивает, в порядке ли ты. Хелен берет тебя за вторую руку. Кажется, будто они собираются заломить тебе руки за спину, чтобы повести по сужающейся тропинке к креслу, в котором сидит твой мертвый отец.
На Сандре были белые перчатки, которые она не сняла, даже когда вы пришли в ее комнатку. Ты отметил это про себя — едва не спросив, не собирается ли она показывать фокусы. Вместо этого ты спрашиваешь, есть ли что выпить.
— На полке, — ответила она. Небольшая бутылка рома и несколько стаканов.
Сандра села на кровать, все еще не снимая пальто; ты подошел и сел рядом, поставив ром и два стакана на маленький столик. Что тебе еще оставалось делать? Только что умер отец.
Девушка, которую ты встретил всего несколько часов назад, держит тебя за руку. Не глядя на тебя, она нервно покусывает губку.
— Можешь остаться у нас, если хочешь, — предложил Энди.
Хелен снова хватает тебя за руку.
— Да, — говорит она. — Оставайся у нас. В задней комнате; ведь ты не хочешь, чтобы…
Но вместо того чтобы ответить, ты слушаешь музыку, доносящуюся из зала. Бум-бум, девушки танцуют в полутьме или стоят у стенки…
Еще одно пожатие от Энди, и тебя снова ведут, заломив руки, по тропинке к отцу. Ты видишь, что его голова соскользнула набок к подголовнику кресла. Вокруг него очень темно.
Вечеринка посвящена двадцать первому дню рождения Хелен, теперь ты вспомнил, и у тебя для нее подарок — шелковый шарфик — во внутреннем кармане. Но хозяин и хозяйка успокаивают тебя, держа за руки с обеих сторон, и поэтому ты не можешь достать маленький пакетик — не вырываться же!.. Ты начинаешь их успокаивать: твой отец довольно долго болел, и его смерть не особая неожиданность. По сути, добавляешь ты, для него это избавление, потому что он мучился от боли. Ложь, конечно, однако напряжение слегка спадает.
Ты предпринимаешь еще одну попытку поднять руку, чтобы добраться до шарфика. Немедленно тропинка снова сужается, и вот тебя подвели уже достаточно близко, чтобы увидеть изможденный рот и глаза, глядящие прямо вперед.
Ты не можешь долго смотреть на него, ощущая меру собственной жизни на расстоянии между этим мертвым человеком и самим собой. Каждый миг взывает к твоему вниманию, даже самый короткий: например, качество молчания, после того как ты подал Сандре стакан с ромом, — паузу обычно заполняет какой-нибудь тост.
Сандра сидела на краешке своей кровати с тобой, совершенно посторонним человеком, у которого только что умер отец. Пальто и перчатки она наконец сняла. Сегодня она тщательно подобрала себе гардероб, чтобы провести приятный вечер, а теперь молча сидит рядом с тобой. Перед тем как выпить рома, как будто чтобы отвлечь ее от непроизнесенного тоста, ты очень нежно перевернул ее руку и поднял, чтобы поцеловать в открытую ладонь. Потом улыбнулся ей, взял стакан и выпил. Девушка ничего не сказала, а только отпила из своего.
— У меня в ушах все еще гудит, — заметил ты. — Музыка была слишком громкая.
Сандра согласно кивнула. Ты слегка сжал ее руку.
— На вечеринках всегда так громко, — откликнулась она.
Ты сидел очень близко к ней. Поставив стакан на столик, ты обнял ее и еще раз слегка сжал руку.
— Все в порядке? — спросил ты.
Ты увидел ее полуулыбку и поэтому положил ей руку на плечо и притянул к себе.
— У него было больное сердце, — объясняешь ты Хелен и Энди.
Однако только сейчас, спустя десять лет после того, как ты произнес эти слова, ты осознаешь всю двусмысленность своего замечания. Именно двусмысленность позволила тебе сказать то, что ты на самом деле чувствовал по отношению к нему.
— В какой-то степени, — продолжаешь ты развивать свою мысль, — это благо. Но даже когда это происходит… — По их лицам видно, что они тебе верят. И ты добавляешь: — Я сначала выпью, а потом пойду домой.
Энди вновь повторяет приглашение остаться, однако ты тверд. Ты нормально себя чувствуешь, говоришь ты им, и опять же — нельзя ведь бросить Сандру.
— Нам совсем не трудно… — начинает Хелен.
— Нет, — прерываешь ты ее и улыбаешься. — Ничего.
Потом, чтобы решить все разом, встаешь и выпиваешь немного вина. Чудо вот-вот произойдет.
Ты почувствовал, как дрожит Сандра, когда подсел к ней на кровать. Ей было восемнадцать, первокурсница, как она сказала. В ее маленькую комнатку с фотографией родителей, постером с Марком Воланом и плюшевым мишкой, прислоненным к подушке, ты принес смерть отца. Ты сделал из нее гостя в собственной комнате. Она продолжала сидеть на краешке кровати, положив голову на твое плечо. Ты успокаивал ее, говоря что-то нежным голосом, поглаживая волосы, потом щеку. Постепенно ты поворачивал ее лицо вверх. Она закрыла глаза. Ты хотел ее поцеловать. Ее щека была мокрой. Ты поцеловал эту теплую влажность, слегка касаясь ее языком и чувствуя солоноватый привкус кожи. И ощущая начало эрекции.
Музыка грохочет почти внутри тебя — бум-бум, — пока ты идешь через кухню в сторону стола с бумажными стаканчиками. Ты знаешь, что не пьян. Тебе только что сообщили, что умер твой отец. Помещение устойчиво, твой ум совершенно ясен. Ты ищешь глазами Сандру — она стоит у плиты, одна. Ты берешь два стаканчика и двигаешься в ее сторону. По выражению ее лица ты понимаешь, что ей уже сказали о том, что случилось.
— Сейчас выпьем и пойдем, — говоришь ты. Она не отвечает, смотрит на тебя неуверенно.
— Не волнуйся, я отведу тебя домой, — добавляешь ты.
В кухне еще несколько человек, но никто больше к тебе не обращается. Похоже, все смущены — чем скорее ты уйдешь, тем лучше. Ты бросаешь взгляд на Сандру. Потом поднимаешь стаканчик, не отдавая себе отчета в том, какое чудо сейчас случится.
Делаешь глоток — и ничего не происходит. Ничего. Вина нет. Делаешь еще глоток — и снова ничего не происходит. Ты опрокидываешь стаканчик — а из него так ничего не вытекает. Ты заглядываешь в него — вот оно, вино, его уровень остался прежним.
Это горе, неожиданно понимаешь ты. Должно быть, твои чувства от новости о смерти отца пришли в полный беспорядок. Ты видишь, что вино заполняет стакан на три четверти, ты ощущаешь его вес. Но даже если полностью перевернуть стакан, вино не выливается.
Ты подносишь стакан к свету. Опять никакой ошибки: законы гравитации отказываются работать.
Энди снова рядом с тобой. Он схватил тебя за руку и подвел лицом к лицу с отцом в конце узкой тропинки, так близко, что можно дотронуться. Однако, объясняешь ты сам себе, изучая стаканчик, этот сенсорный сбой, чудо с застывшим вином, все, что ты сейчас наблюдаешь, — просто эффект твоей собственной эмоциональной заторможенности.
Как прозрачен и ясен твой мозг!
Сандра стоит рядом с тобой. Она не поднимает глаз — быть может, думаешь ты, лучше отвести ее домой. Энди и остальные смотрят на тебя, а ты рассматриваешь на свет стаканчик в поднятой руке.
— Дело в вине, — объясняешь ты. — Оно не вытекает.
Ты демонстрируешь, и если на твоем лице в тот момент и есть хотя бы тень разочарования или замешательства — так только из-за этого факта. Скорбь по отцу тут ни при чем. Ты поворачиваешься к Энди и повторяешь:
— Оно не вытекает, смотри.
Снова ты переворачиваешь стаканчик вверх дном, и, конечно же, вино остается на месте.
Продержав Сандру в объятиях минуту или две, целуя ее в щеку, ты снова начал гладить ее по волосам. Потом, расстегнув верхнюю пуговку блузки, ты вспомнил выражение ее лица, когда она сказала: «У меня тоже» — и перевернула стаканчик вверх дном.
Первая и вторая пуговки расстегнулись легко. Ты принялся за третью, целуя Сандру в шею, нежно гладя языком ее кожу. Твоя рука переместилась и стала ласкать ее грудь. Возбуждение. Твоя эрекция становилась все сильнее. Ты продолжал нежно целовать девушку, расстегивая третью пуговицу, чтобы можно было дотронуться до грудей.
— Нет, нет, — шептала она. — Пожалуйста, нет. Ты на мгновение остановился, затем принялся целовать ее шею.
— Нет, — повторяла она. — Я… — У нее снова перехватило дыхание. — Нет, нет. — Она плавно качала головой из стороны в сторону.
А ты все целовал ее в шею, хотя и осторожнее. Тебе вспомнилось выражение ее лица. «У меня тоже», — сказала она, переворачивая стаканчик вверх дном и засовывая в него палец.
— Желе! — смеясь, воскликнула она.
Рассмеялся и ты, когда понял, рассмеялся во весь голос, но теперь здесь был аромат ее кожи, ее тепло. Хелен взяла твою руку, как бы поддерживая, пока Энди говорил: «Твой отец умер», а остальные слышали только пульсирующую музыку. Бум-бум.
Сандра шептала:
— Нет, нет…
Звук ее голоса становился все дальше и дальше, ты расстегнул лифчик и начал лизать твердеющие соски. Она попыталась оттолкнуть тебя, а ты крепко схватил ее руку и прижал к своему члену. Бум-бум. Музыка стала достаточно громкой, чтобы подавить звук ее страха. «Смотри, — говорят вместе Хелен и Энди, толкая тебя по сужающейся дороге. — Видишь — твой отец умер». Они заставляют тебя стоять перед согбенным и изломанным телом в кресле. А ты собирал в одно мгновение все эти годы его ненависти и жестокости; и ты страстно желал послать их так глубоко в Сандру, что…
— Нет, нет! — молила она.
Но что теперь значит ее голос? Могло ли вообще что-нибудь заглушить страдание, изведанное тобой?
На ней не было колготок, поэтому ты стянул с нее трусики и начал поглаживать ее, нежно называя по имени. Ты чувствовал уверенность, что ей захочется, коль скоро ты начал ласкать ее, — она же лежала неподвижно, перестав плакать. В комнате было очень тихо.
Через некоторое время ты почувствовал, что Сандра стала влажной. Если бы только тебе удалось пробраться в нее пальцами… Ты снова произнес ее имя, но она так и не повернула голову; тело девушки одеревенело. Осторожно ты попробовал проскользнуть пальцем внутрь нее.
— Больно, — сказала она.
Еще несколько минут прошли в безмолвии.
И вдруг ты с ужасом осознал, что эрекция начинает спадать. Ты сжал зубы и попытался напрячь мышцы, продолжая тем временем гладить ее. Эрекция вернулась, но лишь настолько, насколько ты мог концентрироваться на ней — мгновение невнимания, и она еще чуть-чуть спала.
Теперь ты уже забыл о смерти отца. Из всей истории твоей боли осталась только эта быстро увядающая эрекция, это унижение. Ты убрал руку.
Сандра не двигалась.
— Извини, — сказал ты и освободил ее от обязанности держаться за твой член. А она все не двигалась, даже не убрала руку.
Несколько мгновений вы оба оставались безмолвными. Было слышно тиканье маленького будильника у кровати. Юбка Сандры — выше талии; лифчик и блузка расстегнуты, но она лежала спокойно.
— Может, я лучше пойду? — сказал ты, вставая с кровати. Девушка не откликнулась. — Слушай, — начал ты снова, — мне очень неловко. Это было не то чтобы… — Ты не смог продолжать.
Она села и застегнула блузку, потом проводила тебя взглядом, пока ты снимал пальто со спинки стула и начинал его надевать.
— Давай не будем расставаться вот так, — сказал ты, направляясь к двери. — Так не должно быть…
— Почему нельзя расставаться именно так? — требовательно спросила девушка с неожиданной злостью в голосе. Она встала, пересекла комнату и открыла дверь.
— Сандра…
— Ну?
— Ну, я… — Ты не знал, что сказать.
— Ну? — настаивала она.
Где-то в глубине здания содрогнулся лифт. Она ждала, пока ты заговоришь. За ее спиной ты видел смятую постель, а на маленьком столике — ром и два пустых стакана. Что ты хотел сказать? Что ты мог сказать?
— Я…
— Да? — В ее голосе больше не было злости. Она смотрела на тебя, придерживая открытой дверь.
— Я… — повторил ты, но снова не смог продолжить. Ты закусил губу. Если бы она в эту минуту положила тебе руку на плечо, как делали до этого Энди и Хелен, ты, наверное, расплакался бы. Сам по себе, однако, ты не мог сделать ничего.
Вместо слов ты показал пальцем ей за спину, в комнату. Говорить было очень трудно.
— Так не должно… — в итоге удалось тебе произнести, и ты опять замолчал. Одной рукой ты показывал, вторая конвульсивно сжималась. — Так не должно быть.
Невероятно, требовалось столько усилий, чтобы произнести всего несколько слов.
— Так не должно быть… только не сейчас, — продолжал запинаться ты.
Ты посмотрел ей в лицо. Совершенно незнакомая девушка — светлая челка, тени на веках, желтая блузка.
— Это, — продолжал ты, показывая на смятую постель, на ром.
Ты был готов шагнуть назад, в комнату, но удержался.
— Сандра, мне нужно… Мне нужно…
— Что?
Ты взял ее за руку, уже не глядя на нее. После недолгой паузы ты услышал, как она повторила вопрос: «Что?»
Несколько мгновений вы оба так и стояли, не говоря ни слова, потом снова лязгнул лифт. Вы прислушивались к нему, пока он не остановился. — Я лучше пойду, — сказал ты.
Сандра кивнула.
— До свидания, — сказал ты и помедлил, не зная, поцеловать ли ее или, может быть, пожать руку.
— До свидания, — сказала она.
Ты повернулся и, когда достиг конца коридора, посмотрел назад, чтобы убедиться, там ли она еще. Но миг, когда ты видел ее в последний раз, находился в прошлом.
Уже почти рассветало, когда по пустынным улицам ты дошел до своей квартиры. Ты взобрался по лестнице, открыл дверь. Ты думал, что будет страшно, что ты почувствуешь присутствие отца, и, прежде чем лечь спать, ты обошел все комнаты по очереди. Утром, после недолгого, но глубокого сна, ты на поезде отправился домой.
С тех пор, однако, ты начал чувствовать в себе демонов, танцующих под музыку. Бум-бум. Они ведут тебя по сужающейся тропинке. Смерть, говорят они тебе, это просто неспособность достаточно далеко видеть в темноте. Уже больше десяти лет прошло с тех пор, как умер твой отец, однако недавно демоны ускорили темп. Ты попытался не отставать от них, зная, что Время — прямая линия только для того, кому нужно доказать, что он трезв. Каждое мгновение жизни стало звуком голоса Сандры, тон которого колебался между злостью и состраданием; это был все ускоряющийся ритм музыки. Бум-бум. А у тебя появился страх бессмертия. В паузах между стаканами.
Глава 3
Тебе тридцать четыре, а ты на две трети разрушен. Когда друзья и коллеги по бизнесу встречают тебя, они здороваются за руку и говорят: «Привет, Моррис». Ты отвечаешь: «Привет», — обычно улыбаясь. Дома жена и дети — твои «наказания», как ты их зовешь — любят тебя и нуждаются в тебе. Ты все это знаешь, как и знаешь, что этого недостаточно.
Каждый день, почти каждую секунду ты вынужден снова и снова вести борьбу — борьбу за то, чтобы быть самим собой. Подобно зубрящему роль актеру ты стараешься изо всех сил — в надежде, что, если на самом деле хорошо поработаешь, сможешь в итоге достаточно убедительно сыграть роль Морриса Магеллана. Со временем ты намерен убедить в этом даже самого себя.
За годы ты стал очень искусен в понимании того, чего от тебя ожидают, вне зависимости от твоих собственных потребностей. Ты так и не получил должного признания; впрочем, ты никогда и не старался этого добиться. Ты никогда не любил, не ненавидел и не злился. Тебе было известно только беспокойство перед спектаклем: как бы не допустить ошибки — не забыть текст и не пропустить реплику.
У твоей жизни две истории. Одна принадлежит другим людям — у этой истории множество вариаций. Вторая только твоя. Обе они истинны: их противоречия должны содержаться и разрешаться внутри тебя самого — в каждый момент твоей жизни. В результате ты несешь бремя по крайней мере двух жизней, и потому у тебя не только иссякает энергия для их поддержания, но ты начинаешь осознавать, что потерял из виду сам смысл этого изнуряющего упражнения.
В стандартном сценарии должна быть ведущая женская роль. Сегодня ее играет Мэри, хотя были и другие — от тех, кто пытался получить эту роль с помощью лести, кокетства, угодливости, до дублерш, допущенных на сцену в последнюю минуту и забытых на следующее же утро. Тебе нужно было иметь кого-то рядом, кто мог бы отвечать на твои реплики, на твои жесты — кто играл бы роль достаточно хорошо, чтобы спектакль продолжался.
Когда ты открыл актрису на первую роль, с которой сценарий, казалось, приобрел какой-то смысл, ты назвал это любовью. И когда ты сказал, что любишь ее, ты посмотрел в ее глаза с такой надеждой — надеждой, что она не запнется на своей реплике и не приведет тебя в замешательство молчанием. Ибо ничто не сможет стереть из памяти молчание или даже легкое колебание, которое однажды стало ответом на слова «Я люблю тебя». Чувствуя, что наступает неловкость, более слабый актер, ни на что не обращая внимания, продолжал бы проговаривать роль, какими бы нелепыми ни становились его слова. — Ты же, актер по призванию, обязан подняться выше измышлений: твоя декларация любви должна была звучать убедительно от начала до самого конца. Какие безукоризненные спектакли ты научился давать за прошедшие годы!
Очередной ведущий женский персонаж уходит, его место занимает другой — твоей главной заботой было Не перепутать сценические имена. Так ты продолжал чувствовать, что делаешь. Как моряк (в конце концов, имя тебе — Магеллан), который надеялся обмануть погоду, давая перед штормом кораблю другое имя. Ты верил, что неистовость и убежденность, с которыми ты отдавался любви, могут спасти тебя, будто тонущий способен спастись только усилием воли! Каждый раз, когда ты влюблялся, твои усилия были все сильнее, все отчаяннее. Так много историй, так много прогонов одной и той же пьесы — и ты, в стараниях, чтобы все всегда выглядело реальным и полноценным, со всей страстью и притворством пытался преодолеть коварство изношенного сценария. Затраченные усилия почти лишили тебя жизни.
Часы внизу пробили четыре. Проснувшись, ты уже не мог снова заснуть. Мэри лежала рядом, дыхание ее было спокойным и нежным. Деловито тикал будильник. Хотя ты и проспал часа три, ты все еще был довольно пьян, однако комнату, с тех пор когда ты ее видел в последний раз, по крайней мере перестало качать: пол больше не валился, стены не раздувались, как паруса, в разные стороны.
Прежде чем укрыть тебя одеялом, Мэри, видимо, сняла с тебя пиджак и туфли. Понимающая женщина. Вечер в компании мужчин-бисквитов и их жен, разве кто-то вообще может остаться трезвым? Да и не особенно старались. Чтобы чувствовать себя нормально в компании публичных бисквитных фигур, нарезающих круги в туфлях на высоких каблуках, нельзя было не напиться. Презентация новой линии «Британские бисквиты» — знаменитые исторические персонажи в шоколаде, каждый с собственным ароматом. Завернутые в фольгу в цветах Юнион Джека. Патриотично. Назидательно.
Неудивительно, что тебя подташнивало: один Ньютон, два Шекспира, одна Нелл Гвин, один Дрейк и одна Маргарет Тэтчер. Но, казалось, никто этого не замечал.
После короткого сна ты почувствовал себя лучше, уже мог поворачивать голову без того, чтобы вместе с ней не качалась комната. Кровать приобрела горизонтальное положение.
— Как на борту корабля, — заметил ты для Мэри, когда вы вдвоем пересекали холл.
— Морская болезнь? — поинтересовалась она. Ты старался держаться за перила, ступени поворачивались и гнулись у тебя под ногами.
— Тут немного штормит, — отметил ты, пересекая по дуге лестничную площадку.
В конце концов вы достигли спальни.
— Наша гавань и наш рай, — заявил ты. — Но не сухой док.
В твои намерения входило немедленно потребовать выдачи положенных по рациону порций грога, однако, как только ты оказался в кровати, от малейшего движения стены и потолок начинали неприятно колебаться. А ты лежал, дрожа как стрелка компаса, которая никак не может остановиться. Усилием воли тебе удалось все стабилизировать, но ненадолго. Едва момент концентрации прошел, комната вновь стала расползаться в стороны. Ты широко открыл глаза, чтобы удержать потолок на одном месте. Нужно было еще раз сосредоточиться. Приятно знать, что очень скоро ты отключишься.
Когда Мэри забралась в постель, ты почувствовал, что комната моментально выскользнула из твоей власти. И ты отпустил ее.
Все началось снова. Закрутило, завертело.
Потом, как в телевизоре со сбитой горизонтальной настройкой, кадры стали скакать, скакать, скакать…
Это происходило несколькими часами раньше. Не то чтобы похмелье, но четыре часа утра — очень обманчивое время: хмель еще выходит из головы, и все может повернуться в любую сторону.
Ты больше четырнадцати лет был лояльным человеком-бисквитом, пробивал себе дорогу от общего офиса к личному кабинету. Ты — один из немногих руководителей высокого ранга, время от времени употребляющих бисквит «Мажестик», но в ту ночь упаковка из шести «Лучших британских» одолела чувство долга. Ты превзошел все границы своего офиса; обычно ты пьешь там с Бахом, Бетховеном, Моцартом… да какая разница. Ты никогда не пьешь в одиночку. К полудню, особенно если это самый-самый полдень, да еще и жаркий, мысли начинают путаться, тащат тебя то туда, то сюда, и работать становится невозможно, если только не поменять положение в пространстве. Лучшие координаты, как ты выяснил некоторое время назад, — это вкус бренди и звук струнного квартета Моцарта. Когда позволяют обстоятельства, время обеда и по крайней мере еще немного после него ты проводишь в честных усилиях остаться на курсе. И чем больше ты пьешь, тем легче различаешь север, юг, восток и запад. К пяти часам ты обычно выпиваешь достаточно, чтобы найти дорогу домой.
Однако нынче вечером было сложно добраться по лестнице до спальни. Даже с Мэри в роли штурмана.
Теперь уже почти рассвело. Еще одно воскресенье: самый короткий день недели, если сравнивать его с остальными днями в твоей жестяной бисквитной коробке, но скорее всего самый изнуряющий из всех. «Наказания» требуют внимания. Дом, сад, машина — им всегда необходимо внимание. И Мэри тоже.
Так происходило всякий раз, когда ты влюблялся: усилия любви высвобождали в тебе энергию, достаточную, чтобы удерживать все вместе немного дольше обычного. Потом, через несколько месяцев или лет, когда все вновь начинало рассыпаться на части, ты влюблялся в кого-нибудь еще. Новая энергия вырвется на волю, и на какое-то время ты со своим миром еще раз окажешься в безопасности.
Увы, теперь все в тебе иссякло. Кажется, энергии не осталось вовсе — если бы тебе открыть алкоголь раньше, несколько разбитых сердец могли бы спастись. Для тебя алкоголь не проблема, он — решение: растворяет отдельные части, соединяя их в одну. Универсальный растворитель. Океан.
Тридцать четыре года назад в маленьком океане ты родился и прибыл в мир на самом его высоком приливе; он выбросил тебя на берег после месяцев безнадежного дрейфа. Однако сегодня ты живешь от мига до мига, как тонущий человек. Когда ты пьешь, ты перестаешь бороться, постепенно соскальзывая в глубину, легко погружаешься, сажень за саженью. Шесть футов за раз, похороны в море. Позволив бурным водам сомкнуться над тобой, ты погружаешься в пучину, чтобы спокойно отдохнуть на морском дне. Там ничего не дотянется до тебя, не навредит. Всякое движение замедлилось, всякий шум приглушен. Беспокойство, даже злость — не более чем легкие возмущения в атмосфере, почти ласковые покачивания в приливных волнах.
Эти моменты жизни ты рассматриваешь скорее как деления на компасе, нежели на циферблате часов: нет ни дат, ни чисел, только направления, возможности, «долговечность» которых зависит от того, насколько серьезно ты относишься к происходящему, то есть от того, насколько ты пьян. Время — это стремление почувствовать себя где-то еще.
Вначале тебе хотелось выпить океан, но как только ты этим занялся, все образы ужаса — живые и мертвые — предстали перед тобой. Эти создания незряче крались в твою сторону. Чем ужаснее они были, тем больше ты пил, как будто пытаясь проглотить их, Чтобы они исчезли из виду. Ты не пьешь, чтобы забыться, такого больше не случается; океан стал всем, что с тобой происходит, и когда ты напиваешься, то можешь без всяких усилий плыть туда, куда заблагорассудится твоему настроению. Ты в буквальном смысле пьешь как рыба, потому что пьянство позволяет тебе дышать под водой.
Никому не нравится опускаться в океан в одиночку. Совсем не нравится. Даже когда ты вежливо поворачиваешься посмотреть на них с другого конца стола, например, с тем чтобы помахать на прощание, пока сам медленно опускаешься в воду, скрываясь из виду. Иногда гости приезжали, чтобы найти тебя уже полузатопленным, то есть мирно загорающим на ковре в гостиной. Такое пьянство твоя жена, разбирающаяся в подобных делах, называет «смещенной активностью». Смещенной в жидкости, которую ты сам выбрал!
Мэри очень чуткая. Фактически она понимает твои проблемы лучше, чем ты сам, и лучше тебя работает над их преодолением. Когда бы ни случалась конференция на высшем уровне, призванная решить последний кризис твоей жизни, Мэри задает все вопросы и дает все ответы. От тебя требуется только кивать: достаточно, что ты обеспечил наличие повестки дня. Твои отношения с женой читаются как настоящая ученая книга: на каждой странице две-три строчки текста сверху — твой вклад в науку; оставшиеся девять десятых страницы — ее комментарии и примечания, набранные мельчайшим, самым экономным шрифтом.
Несколько дней назад ты швырнул в кухонную стену бутылку из-под вина. Вместо того чтобы опуститься на четвереньки и убрать осколки стекла — Том ведь обычно носится везде босиком, — она немедленно обняла тебя и стала приговаривать, насколько несчастным ты, должно быть, себя чувствуешь. Та еще новость. Потом добавила, что ты убиваешь себя — тоже не новость. На самом деле это выглядело скорее как признание твоего метода, своеобразный способ поощрения. Только после того как ты пригрозил следующей бутылкой запустить в нее, она все же стала менее чуткой.
Суббота была большим бисквитным днем: «Мажестик бейкинг К°, Лимитед», утром, днем и вечером. Твой бизнес — бисквиты. Новейший, «Лучший британский» — среди прочих. Четыреста восемьдесят штук в минуту. Тем вечером, достаточно рано, ты вернулся домой, чтобы переодеться и не выпить до приема. Последнее было твоей собственной идеей.
Как обычно, ты пережил послеобеденное время на третьем этаже, в своем кабинете, выходящем на бисквитный чан, что с западной стороны. Ты оставил окно открытым; небо — безоблачная дымка, неомраченная даже присутствием солнца: чистейшая прозрачность. Воздух был таким тяжелым и неподвижным, что тебе казалось, будто сажень за саженью ты погружаешься в невидимый океан. Вокруг виднелись обломки — машины, грузовики, другие огромные бисквитные чаны, — которые закончили свой вертикальный дрейф в далеком прошлом и устроились на грязном морском дне. Выше стояли воды, чистые и спокойные.
Но у тебя в кабинете, в этой грязевой ловушке на третьем этаже, руки твои оставляли потные пятна на всем, чего бы они ни касались. К трем часам тебе стало необходимо провести несколько минут подальше от бисквитов; нужно было поднять взгляд от стола и пристально посмотреть на океан, омыться в его невидимых, безукоризненно чистых водах. Также тебе были нужны бренди и «Незаконченная» Шуберта.
И вот: в директорском кресле, ноги на подоконнике, бренди под рукой — и ты подключился. На скорости 480 бисквитов в минуту. Шуберт завис примерно на 9500-м бисквите.
Не важно, каким бы чистым и свежим ни казался день, грязь достаточно скоро начинает просачиваться. После нескольких бренди и Шуберта, нескольких бренди и Баха. По одному взгляду на слякотное небо и на слякотные улицы ты мог сказать, что время движется к позднему полудню. Очень скоро ты оказываешься в поезде, который с трудом пробивает себе дорогу по рельсам, поезде, которому приходится отбиваться от каждой станции. Через шесть остановок ты встаешь с места, поворачиваешь в сторону платформы и бредешь домой.
Слякотные улицы, слякотное небо… внутри тебя поднимается грязь. Ты пьешь, чтобы сдержать ее, чтобы не захлебнуться. Ты пьешь, чтобы еще раз сделать вдох, — и так ты ведешь борьбу всю вторую половину дня. Недавно тебе было трудно вести борьбу и утром. Иногда ты встаешь, уже захлебываясь в грязи. Но не всегда, нет, пока еще не всегда.
Через несколько минут будет заря прекрасного летнего дня. Воскресенье. Ясные, чистые цвета с чувством пространства. Очень слабый свет проникал сквозь проем в занавесках. Ты мог видеть рядом с собой Мэри, обведенную тенями и складками одеяла. Хороший сон, такой естественный.
Ты немедленно принял душ после возвращения домой из грязевой ловушки, потом переоделся в обычный костюм и туфли. Мэри была в спальне, готовилась д бисквитному суаре. Она выбрала серьги цвета морской зелени, придававшей ее глазам такой оттенок, который ты давно не видел. Сидела у туалетного столика, голова слегка склонена в ту сторону, с которой застегивала серьгу.
Одинокие тяжелые капли начали падать, когда ты еще шагал по улице, а теперь полил настоящий ливень, за которым доносились раскаты грома. После душного дня начался ветер, и каждые несколько мгновений потоки дождя ударяли по стеклу. Мэри не слышала, как ты вошел в комнату. Несколько секунд ты изучал ее лицо, отраженное в одном из боковых зеркал — туалетный столик представлял собой разновидность триптиха. Она напевала про себя, устанавливая серьгу на место.
Осознавал ли ты, насколько тебе неприятно видеть, как она наносит последние детали макияжа? Это длилось всего несколько минут, однако ты успел почувствовать, как грязь поднимается со дна океана и начинает размешиваться внутри тебя.
Мэри придвинулась поближе к зеркалу, чтобы нанести тени на веки, затем тщательно растерла косметику кончиком пальца, пока не осталась удовлетворена эффектом. Улыбнулась сама себе, взяла помаду и очень аккуратно нанесла на губы бледно-красный оттенок.
Ты смотрел, стоя в проеме двери; от этой интимности, в которой она состояла со своей внешностью, ты почувствовал отчуждение, даже, возможно, ревность. Что бы там ни было, ты не мог больше оставаться свидетелем происходящего — либо тебе следует ретироваться, либо подойти к ней и, с наибольшей вероятностью, сказать комплимент или поцеловать в голое плечо. Грязь все поднималась внутри тебя, заполняя грудь до тех пор, пока не стало трудно дышать, и все же ты не мог двинуться.
Расческой Мэри придавала последние мягкие штрихи своей прическе, почти ласкала себя, как тебе показалось, потом вдруг со смехом откинулась на спинку стула.
Я не заметила тебя! — пояснила она и улыбнулась тебе в зеркале.
Но пока она говорила, ты заметил, что ее лицо напряглось в усилии, необходимом для этой улыбки. Ты подошел и встал позади; твои глаза встретились в зеркале с ее глазами.
— Отлично выглядишь, — сделал ты ей комплимент, потом наклонился, чтобы поцеловать голое плечо.
— Спасибо, — ответила она.
Ты отвернулся и пошел к окну. Глядя в него, не верилось, что сейчас семь часов, казалось, темнота уже спустилась. Дождь шел все сильнее.
— Надеюсь, они организуют все в помещении? — спросила она.
— Придется — кто любит мокрые бисквиты? Боковой свет, при котором Мэри готовилась, отражался в оконном стекле, и ты видел в окне не улицу, а детальное изображение спальни за своей спиной. Мэри больше ничего не делала, просто смотрела в твоем направлении. Ты думал, тебе удалось показать себя в лучшем виде, но выражение ее лица — теперь, когда ты стоял к ней спиной — было полно жалости. Ты выдержал небольшую паузу, потом отвернулся от отражения, чтобы увидеть ее лицо.
Жалость, подумал ты. Чем больше бутылок ты будешь бросать в стену, тем больше она будет подавлять тебя жалостью. Возможно, если бы ты все же разбил бутылку о ее голову, ее взгляд, наверное, говорил бы: «Мне жаль тебя, мне жаль тебя». Жалость. Слою произносится созвучно акту сплевывания.
— У тебя галстук не совсем ровно повязан, — заметила Мэри.
Ты стоял прямо перед ней. Ели бы она потянулась вперед, чтобы поправить его, ты бы оттолкнул ее руку.
— Разве? — отозвался ты и повернулся, чтобы проверить в зеркале. Узел был слегка приподнят с одной стороны.
Ты произвел несколько движений, расслабляя его, затем бессильно наблюдал, как неожиданно всю злость пришлось потратить на позиционирование галстука по центру.
— Так намного лучше, — сказала Мэри и поцеловала тебя.
— Выпьем по-быстрому перед выходом? — предложил ты.
— Это было бы мило. Хотя времени у нас осталось только на один глоток, — ответила она с улыбкой, означавшей, конечно же, всего один.
Потом ты отошел, чтобы наполнить бокалы — специальное угощение перед долгим вечером с бисквитами.
* * *
Почти четыре тридцать. Вечеринка давно закончилась — утро «после вчерашнего» только начиналось. В спальне становилось светлее: стены, шкаф, туалетный столик, стулья, все теперь стало видно. Мэри еще спала. Осторожно, чтобы не потревожить ее, ты встал, оделся и отправился вниз, в кухню. Ты остановился на секунду-другую, словно не понимая, зачем сюда пришел, потом, улыбаясь сам себе, открыл заднюю дверь и вышел.
Первый свет раскрашивал деревья, сад и соседние дома — весь мир. Каждая секунда приносила все более явственное подтверждение существования вещей. Их победы. Первый свет пронизывал тебя с радостью,’с надеждой. Ты вышел на середину лужайки и там, поднимая стакан, который прихватил в кухне, произнес тост:
— Еще один день, еще один шанс.
С каждым мгновением солнце светило все ярче. Грязи не было. Ты ясно видел во всех направлениях — ни следа грязи. Ни пятнышка.
С исчезновением последних звезд, пока грязь снова не начала просачиваться, ты получал ориентир от раннего утреннего света. Его ясности, его чистоты. Затем ты вновь наполнил стакан: тост за все и вся на Земле — и везде за ее пределами.