Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Хуан Бас

Скорпионы в собственном соку

Моим родителям, без чьей поддержки в трудные моменты для меня была бы невозможна профессия писателя.
Этот роман был бы другим, и, несомненно, он был бы хуже без ценнейшей и бескорыстной помощи моего благородного друга, эрудита и эпикурейца, Хосе Круса Фомбельйиды, известного также как доктор Мабюз, эксперта gourmet[1], превосходного повара, изобретательного и не знающего устали кулинара-библиофила.
Поиски, контраст станут нормой, которая определит новую кулинарию, будут позволительны любые изобретения, пусть даже они поразят наше нёбо, если только они будут меткими и гармоничными. Ален Сэндрэн
Взять пол-асумбре[2] белого вина, 10 граммов кристаллического сахара, 2 грамма винной кислоты, 50 граммов коньяка и 2 грамма соды. Растворить сахар в вине, потом добавить туда коньяк, а потом – винную кислоту и соду. Немедленно закупорить бутылку пробкой – она должна быть из прочного стекла – и завязать пробку крепкой бечевкой. Поставить эту жидкость настаиваться на 304 дня. На 305-й – можно пить! Рецепт приготовления домашнего шампанского из Бильбао, конец XIX века
Часть первая

Карта полушарий Бильбао

Весь мир – это Бильбао, только побольше. Мигель де Унамуно, из стихотворения «Сегодня я насладился тобою, Бильбао» (Стихи изнутри)
1

Паника возникла внезапно. Она наполнила меня не постепенно – она стремительно ударила меня своей ледяной лапой, и этот удар отозвался по всей моей нервной системе, учредив себе штаб-квартиру на границе между пищеводом и желудком. Вместе с ней в то же самое мгновение явилась физическая и моральная тревога, властная, невыносимая.

– Пожалуйста, пожалуйста…

– Вы что-то сказали?

Таксист поворачивает ко мне свое малопривлекательное лицо дезертира пашни и задает этот вопрос с галисийским акцентом, из тех, от которых невозможно избавиться даже после полугода, проведенных в Оксфордском университете.

Мы стояли чуть более чем в ста метрах от музея Гуггенхайма, посреди пробки, парализовавшей центр Бильбао в этот вечер, накануне Рождественского сочельника.

– Нет, нет… ничего. Мы не можем объехать с другой стороны? По какому-нибудь переулку, не знаю… Мы уже четверть часа тут стоим как вкопанные.

– Может, скажете, по какому… Сейчас везде – такая дрянь… Посмотрим, вот светофор загорится… Ясно, что тогда будет даже хуже, ведь нам устроят полную жопу те, которые хотят проехать на мост Деусто… Однако вам плохо?

– Пока что нет.

Нет, думаю, нет. Не считая тревоги с ее безошибочными симптомами, я не испытываю иного физического недомогания, скажем, судорог, тошноты или боли. Во рту! Во рту – это да. У меня там такой вкус, словно я лизал что-то металлическое, что-то медное, – это что, первая реакция? Нет, успокойся, Пачо, у тебя просто нервы напряжены… Выделяй слюну и глотай ее. Вот так. Или нет? Пожалуйста, пожалуйста…

– Мне-то по фиг, если вы меня понимаете, денежка-то течет. – Он ласково постукивает по таксометру, который показывает уже восемьсот семьдесят пять песет; он расположен под медальоном с изображением святого Христофора с известным ребенком на горбу[3] и рядом с ужасным пестрым эмалированным панно с эмблемой чертовой Эускаль Эрриа, отдаленной причины моего нынешнего плачевного состояния. – Но я бы на вашем месте, если вам уж так срочно нужно попасть в больницу Басурто, я бы тут вышел, побежал бы в метро на площадь Мойуа и… ну, вообще-то метро вас тоже не очень-то близко довезет, это правда, так вот оно… Но все лучше, чем так.

– А если я достану белый платок, а вы нажмете на клаксон? Нам наверняка освободят коридор, и мы проедем.

– Да что вы! Зачем платок? Чтобы меня схватили и накостыляли? Вы разве мне только что не сказали, что нормально себя чувствуете? – Он недоверчиво косит глазом, напоминая мне дедушку Папая.[4]

– Сейчас – нормально… Но вскоре мне станет плохо… Наверняка станет плохо.

– Ну, так вот тогда, если это случится, вытаскивайте что хотите, – заключил этот садист.

– Поехали! Поехали! Кажется, они двинулись.

– Поехали. Посмотрим, может, нам и повезет.

Да, нам повезло, как с теми вкуснейшими знаменитыми хрустящими устрицами, что я так некстати съел: они были чудесными, сырыми, каждая завернута в свежий лист шпината, чтобы сохранить все соки, покрытые тончайшим слоем… черт побрал бы! Всего каких-то двадцать метров – и мы снова остановились.

Будь проклят тот злосчастный день, когда я познакомился с Антоном Астигаррагой Ираменди, мать его!

Челюсть у меня дрожала, как в мультфильме; я стучал зубами и не мог остановиться.

– Вам холодно? Включить печку?

– Нет… Мне все равно.

Быть может, этот засранец прав, и мне лучше убраться из его грязной машины, в которой, кстати, воняет, словно в помойке, и галопом понестись в больницу. Но бег ускорит сердечный ритм – на данный момент я сдерживаю полутахикардию, – и кровь будет циркулировать быстрее. А это, думаю, может ускорить действие. Или нет? Я не знаю, что делать… Я должен отвлечься, не зацикливаться на этом; пробка рано или поздно должна рассосаться.

Ладно, я решил: побегу. Несомненно, так лучше: не терять больше времени.

Не думаю, что полиция начнет искать меня так быстро. Ладно. Я плачу этому гребаному идиоту и тут же поспешно выхожу из машины.

О Боже!

В тот самый миг, как я собирался распрощаться с таксистом и пожелать ему всего хорошего, я почувствовал, что падаю в черную пропасть, ухожу, разъединяюсь на части, – я почувствовал, что умираю. Это была всего пара секунд падения – агония, но только на пару секунд.

Уже прошло.

Глубокий вдох.

Холодный пот.

Всего-навсего давление упало, расстройство нервной системы, вызванное тревогой, видимо, это ничего больше…

– Послушайте! Вы что, не слышите меня? – бросает таксист резким тоном.

– Простите, я немного… отвлекся. Что вы говорите?

– Я спросил, досталось ли вам что-нибудь?

– Простите?

– В сегодняшней лотерее, приятель… В рождественской лотерее. Выиграли ли вы что-нибудь?

– В этой лотерее – нет. Но в другой мне выпал главный приз.

Таксист снова поворачивается ко мне. Он сверлит меня глазами и с выражением, средним между недоброжелательным и насмешливым, отчетливо говорит мне издевательским тоном:

– А может быть, ваш номер уже вышел.

Я чувствую новую волну холодного озноба.

– Почему вы мне это говорите? Вы о чем?

Он не отвечает мне. Он поворачивается к рулю и возвращается к своему журчащему бормотанию.

– Ко мне она все время жопой поворачивается. Рождественская лотерея, я имею в виду. Ладно, я солгал: мелкий выигрыш в тысячу дуро[5] с хвостиком, но поскольку я поставил тридцать две тысячи песет, то это я, как и каждый год, сел в лужу… И главный приз в Теруэле, а не хрен собачий.

– Да уж…

Почему он сказал, что мой номер вышел?

Не важно. О чем я до этого размышлял? Мы по-прежнему не двигаемся. Тошнота прошла, и я уже могу уйти. Давай вылезай. Выбирайся из этой чертовой ловушки и от этого дядьки – сущего наказания.

Поразмыслив получше, я решил подождать еще немного.

Но если максимум через пять минут пробка не рассосется, я выхожу из машины.

Вне всяких сомнений.

Ясно, как божий день.

На этот раз по правде.

А если все равно, стану я ждать или побегу? Если уже слишком поздно и ничего нельзя сделать, чтобы спасти меня? Успокойся, Пачо, ты и не из таких переделок выбирался, старый шакал, наверняка, хотя сейчас ты ни одной из них и не помнишь; подумай о чем-нибудь другом.

По радио, боковые колонки которого демократично долбят мне в оба уха, какой-то кретин отпускает глупости рождественской тематики, столь же близкие мне, как Вторая мировая война.

– Конечно, laztana.[6] Если ты хорошо вела себя с aitas,[7] а я уверен, что это так, то Olentzero[8] принесет тебе все игрушки и все те замечательные вещи, что ты у него попросила. Ну-ка, посмотрим, ты была хорошей девочкой, Ирати? Правда ведь, хорошей?

– Нормальной.

– Как это – нормальной? Может быть, немного непослушной?

– Да… Osaba[9] Хосеба говорит, что да.

– А почему osaba Хосеба так говорит?

– Потому что я не даю ему трогать себя под одеждой и не хочу целовать уродливую куклу, которая живет у него в штанах.

– А, ладно… Понятно… Мне сообщают, что линию разъединили… А теперь по просьбе наших симпатичных слушателей из исправительного дома для несовершеннолетних с камерами-одиночками под названием «Дитя Земли» в Гальдакао передаем вильянсико[10] в ритме румбы в исполнении группы «Косто де Агосто» – «Пастушки идут на погром».

Так тебе и надо, ярмарочный шарлатан; хорошенько тебе досталось, назойливый болван. Тебя настолько застало врасплох наивное признание Ирати, что у тебя даже голос поменялся: вместо фальшивого тона галантного пердуна он стал похож на голос петуха Фогхорна Легхорна.[11]

А у похотливого дяди Хосебы будет незабываемое Рождество несколько лет подряд: педофилия в прямом эфире – это да, это хороший подарок от сукина сына Оленцеро.

Мне тоже явно было на что пожаловаться.

Кто бы мог подумать? Да пошел он, этот угольщик, пьяница из Гипускоа, над которым я столько раз смеялся в связи с патетической кампанией националистов, которые хотели заменить помпезных, но очень уж не баскских царей-волхвов на деревенщину, страдающего аутизмом, выкопанного из легенд долины, затерянной в глубокой Гипускоа, – хороший плеоназм. Золото, ладан и мирру заменить на навоз из-под осла этого урода?

Галисийский олух никак не комментирует рассказ про osaba, любителя маленьких девочек; вероятно, объяснение ангелочка Ирати превышает его способность концептуального осмысления. А это пожалуйста: он оживлен муравейным ритмом потрясающей рождественской румбы и снова положил руку на спинку переднего пассажирского сиденья, барабаня по пластиковому покрытию пальцами с длинными заскорузлыми ногтями, – похоже на лапу хищного животного, – и я не могу этого вынести.

– Простите. Не могли бы вы это прекратить?

– Что – это?

– Вот это: тук-тук-тук пальцами.

– Ухты, какой чувствительный! Простите… А радио, оно вам тоже мешает?

– Тоже… но меньше.

– А я его не могу выключить: оно замолкает, только когда я глушу мотор. Конечно, если хотите, я заглушу мотор совсем…

– Нет, нет! Даже и не думайте! Послушайте, откровенно говоря, у меня не самое лучезарное настроение…

– У меня тоже, сеньор… Я бы сейчас предпочел в баре сидеть или, например, за покупками ходить, как все эти бездельники, тоже Бога проклинать в пробке, но по-другому… А ну-ка! Все, как бараны, устремились в «Корте-Инглес». Интересно, во сколько я смогу туда пойти, скажите мне, а? Так я вам сам скажу: когда не останется ничего, кроме дерьма, которое другие не взяли; беда мне, как всегда.

Тут надо мной, видно, кто-то сжалился, и этот уникум прерывает свой монолог, выстроенный на античеловеческой логике, позволяя мне избежать приступа истерики, – прервал, чтобы снова зажечь отвратительный окурок своей дешевой сигары. Сероватый, плотный и едкий дым, готовый потягаться с радиоактивным облаком Чернобыля, снова распространяется по зловонному салону такси. А у меня с собой нет табака, я оставил пачку «Бэнсон и Хэджес» в «Карте полушарий», возле компьютера с исповедью социопата и бутылки «Гленморанжи», когда понял, какие события грядут, и поспешил к музею.

– Простите, у меня не осталось табака. Нет ли у вас сигареты или какой-нибудь «Фариас»,[12] может быть? – спросил я, тщательно изображая покорность.

– Ишь как… У меня только это есть. И я вам эту штуку не отдам, хоть она маленькая и вся обсосанная… Сказать вам честно, даже если б у меня и было, я бы вам не дал: я не разрешаю курить в такси. И делаю исключение, только если пробка и нервы разыгрались… и только для самого себя, разумеется.

– Ваша речь зачаровывает. Должно быть, чудесно оказаться рядом с вами на самолете в Нью-Йорк.

– Вы шутите или правда так считаете?

– Двигаются! Поехали!

– Успокойтесь, приятель, не нервничайте, я знаю свою работу… Значит, вам бы не хотелось лететь со мной в Нью-Йорк, а?

– Да нет, хотелось бы, это была шутка. Да заводите же мотор, мать вашу!

Слава Богу, хотя в действительности я не верю даже в самого себя. Внезапно поток двинулся, медленно, но двинулся.

Тревога опустилась на один градус, но потом сразу же, не дав мне вздохнуть, поднялась на три. Послышался вой сирен, вой сирен «скорой помощи» и полиции у меня за спиной, который ни с чем нельзя спутать, и они ехали в направлении Гуггенхайма. Это значит, что спелые яблоки уже начали падать с дерева.

2

КАРТА ЗАБЛОКИРОВАНА, ОБРАТИТЕСЬ В СВОЙ БАНК

Все началось с визуальной пощечины в одну холодную январскую ночь этого, 2000 года, – не знаю, закончится ли он когда-нибудь. Насколько изменились моя жизнь и, как следствие, я сам за эти жалкие двенадцать месяцев! В ту пору я был счастливо бесполезным и безответственным, может быть, немного болваном, но мне по-своему везло.

Я не поверил тому, что прочел на экране, или, лучше сказать, это автоматический кассир не верил мне и, следовательно, не давал кредита. Я был в большом казино «Нервьон», моем втором доме. Уже пробило полночь, уже наступил следующий день, и я мог вернуться и снять пятьдесят тысяч песет – жалкий предел, – при помощи которых мог компенсировать petit[13] неудачу, постигшую меня за рулеткой. Я уже видел, как, вооружившись этими экономическими вливаниями и при помощи предусмотрительного бегства к другой рулетке – ведь на этой меня ободрали, как липку, – потеряв из виду сеньориту Сорайя, тщедушную крупье с видом femme fatale,[14] которую можно поставить на ночной столик, – она притягивает ко мне невезение, как неповоротливый тугодум притягивает к себе мух, – поправлю свое плачевное положение. И вдруг эта ужасная фраза на скупердяйском экране компьютера: карта заблокирована. Почему? Меня осаждали мрачные предчувствия.

Это было чрезмерное свинство, как если человеку, мучающемуся похмельем, помочиться в тарелку с луковым супом: эта невежественная груда металлолома не только отказала мне в выплате денег, но и изъяла у меня спасительную пластиковую карточку – «Визу», которая была для меня чем-то вроде третьей руки, и заключила ее в своем безжалостном металлическом брюхе. С Франсиско Хавьером Мургой Бустаманте обращаются как с полным ничтожеством.

Я испытал укол откровенной паники – тогда я подумал, что это и есть настоящая паника, – где-то чуть пониже пояса и плотную волну тошноты. Чтобы не поцеловаться с полом и подавить мгновенный обморок, я попытался расслабиться и стал наблюдать за оптической игрой на циферблате своих наручных часов: там голографические Тинтин и Милу[15] кувыркаются, сцепившись руками и ногами.

– Что с тобой, Пачо? Уже спекся? Нервишки шалят?

Ужас. Невыносимый Начо Тотела, папочкин сынок, который живет на чужих харчах, причем харчи эти оскорбительно обильны и питательны, застал меня в таком невыгодном для меня и ужасном положении. Я буддийским усилием воли взял себя в руки и одарил его светской, холодной улыбкой.

– Ничего подобного, друг Начо. Пустяковая заминка с этим бестолковым банкоматом. Он безо всякой причины проглотил мою кредитную карточку. Мне иногда кажется, что эти артефакты живут своей собственной жизнью, you know…[16]

– Да… знаю, знаю, так бывает, – промямлил этот сосунок, глядя на меня искоса с оттенком подозрительности.

– А проблема в том, что я оставил «Американ Экспресс» и «Мастер Кард» в другом бумажнике. Злой рок – теперь, когда я уже смутно различал полосу везения…

– Бывает же такое.

Эта бестолочь прикинулась дурачком и заставила меня пасть еще ниже: он вытащил платиновую «Визу» и перед моим алчным взором снял двадцать тысяч дуро из того же самого банкомата, чтобы сильнее задеть меня.

– Машинка-то вроде хорошо работает… Удачи тебе, Пачо.

Он повернулся ко мне спиной и пошел обратно, делать свои дурацкие ставки. Я тотчас же мысленно занес имя этого бездельника в top ten[17] своего черного списка. Он узнает, по чем фунт лиха, этот мужлан, ведущий себя не по-товарищески; кстати, за ним закрепилась слава гомика.

Я вернулся в игровую зону. Менеджером зала был угрюмый Пеллагра, который сделал \"вид, что не видит меня, чтобы скрыть таким образом недостаток учтивости; он был бы счастлив предоставить мне кредит в фишках, но я никогда не опущусь до такой степени, чтобы просить что-либо у подобной деревенщины.

Сбитый с толку от негодования, я перепутал свой пустой стакан со стоявшим радом стаканом, наполовину полным виски, и осушил его залпом. Прирожденный членосос, потный мужлан осмелился упрекнуть меня в этой пустяковой ошибке – какие бесчувственные людишки посещают это казино!

Охваченный отвращением к окружающим меня посредственности и глухоте, я замолчал, погрузившись в мрачные мысли.

Мило, мой верный фокстерьер-мышелов, спокойно ждал меня, привязанный к ограде у входа в казино, под присмотром и покровительством Роке, любезного стража, который, кажется, забыл о том вечере, когда мой питомец слегка описал ему штанину его многострадальной униформы.

Ласковый швейцар играл с Мило, бросая ему камушки, быть может, несколько большие для размеров моего пса; здоровенные такие штуки. Увидев, как я выхожу, презренный лакей принялся смотреть в потолок, чтобы я не чувствовал себя обязанным давать ему на чай за его старания, каков молодец! Отвязав Мило, я заметил, что у него на спине остался след ботинка. Как могут существовать чудовища, способные на подобные низости? Обижать маленькое животное, которое лает только на цыган… Я сурово посмотрел на Роке. Пристыженный моим молчаливым требованием отчета за его недостаточное рвение, несчастный швейцар стал наводить блеск на ботинок злополучной штаниной своей рабской формы.

Я вознамерился совершить грустную прогулку, приноравливая свой шаг к быстрой трусце Мило.

3

Мило остановился, чтобы задрать лапу, на пересечении с улицей Элькано. Бокал для коктейля в мерцающем неоне «Твинз» загипнотизировал меня, как Ли Ремик гипнотизировала слово «бар» в «Днях вина и роз».[18] Я провел быструю ревизию финансов: единственная банкнота в тысячу песет и несколько монет по двадцать дуро. Я находился на дне колодца, а на голову мне сбросили железный куб, но мне нужны были пара «мартини-драй»!

Бар «Твинз» я открыл для себя много лет назад, я хожу туда по меньшей мере раз в неделю. Он не отличается ни красотой, ни уютом, ни чистотой, ни радушием хозяев, скорее наоборот; но зато там готовят лучшие в мире коктейли. Я не преувеличиваю. Я был во множестве коктейль-баров в Мадриде, Барселоне, Париже, Лондоне и Нью-Йорке, и нигде никому не удалось переплюнуть высочайшее качество «Твинз».

Этот бар открыт уже двадцать пять лет. Его хозяева, братья Ригоития, Хулиан и Хосемари, – это совершенно одинаковые близнецы лет шестидесяти, воинственные, они лично свершают чудесные евхаристии, самые настоящие преображения вещества, и достигают они этого, смешивая благородные напитки в коктейльнице и в шейкере.

«Маргарита», «Текила санрайз», «Александр», «Виски и виноградная водка sour[19]», «Сазерн-комфорт», «Олд-фэшнд», «Манхэттен», «Мохито», «Зеленая корова», «Мозги гипускоанца», «Дайкири фроузен», «Негрони», «Дюбонне», «Том Коллинз», «Буравчик», «Джин-физз» – вот только некоторые из жидких псалмов, что они поют с несравненным искусством.

Я склоняюсь к космополитическому «мартини-драй» с джином – с водкой этот напиток кажется мне пойлом для мужиков-алкоголиков, – я пью его очень сухим, едва разбавленным небольшим количеством белого французского вермута «Нуайи Пра», единственного допустимого, – объемом с наперсток портнихи, – но не доходя до засушливой эксцентричности какого-нибудь Черчилля, которому достаточно было, чтобы луч солнца прошел сквозь бутылку с вермутом и вспыхнул на его бокале. И конечно, я предпочитаю шейкер коктейльнице, взболтать, но не смешивать, в точности наоборот, нежели чем этот пижон Джеймс Бонд: shaken, not stirred, he says,[20] – который для большей интриги пьет его с водкой – банальный водкатини.

– Мы собираемся закрываться. Так что советую вам поторопиться.

– В таком случае, раз такая спешка, два «мартини-драй», Хосемари, из «Бомбей-Сапфир»,[21] пожалуйста.

– Я Хулиан.

Дело в том, что близнецов Ригоития невозможно различить между собой. С течением лет они даже облысели одинаково, у обоих сохранилась одна и та же волосатая бородавка на левой щеке, и они совершенно идентично сморкаются без платка.

Первое, что понравилось мне в «Твинз», было то, что у двери не было одного из тех отталкивающих вышибал с благородным лбом немецкого пастора, помеченным красным крестом. Близнецы всегда хорошо обращались с моей собакой, ограничиваясь невинной шуткой: они целились в нее оливковыми косточками, стараясь попасть в глаз. А кроме того, упадническая атмосфера этого местечка, с запахами film noir[22] и уборной: бачки всегда плохо работали.

Идеальное место, чтобы провести остаток ночи поражения, такой, как эта.

Кроме того, этот бар хранит свою тайну, которая еще больше усиливает его очарование.

С тех пор как заведение открылось четверть века назад, близнецы Ригоития не разговаривают друг с другом. И никто, насколько мне известно, не знает причины. Каждый обслуживает свою половину барной стойки, а когда им нужно что-нибудь сообщить друг другу, они делают это при помощи грифельной доски, что висит у входа в лабораторию, помещения в конце стойки; им нравится производить ужасающий скрип мелом по поверхности, дабы испытывать терпение своего верного прихода.

По поводу такого взаимного остракизма существует неподтвержденная легенда.

Братья Ригоития, дети или по крайней мере племянники изгнания, прежде чем обосноваться в Бильбао, несколько лет проработали в Нью-Йорке. Там они достигли в своем ремесле докторской степени cum laude;[23] они содержали небольшой коктейль-бар в Бруклине, который ошибочно назвали «The Water of Bilbao».[24] Я слышал, что Фрэнк, да, Голос, великий Синатра, посещал этот бар и пристрастился к «Кровавой Мэри» – с веточкой сельдерея, – приготовленной Хосемари. Говорят даже, что как-то раз, незадолго до того, как его избрали президентом, сам Джей-Эф-Кей[25] выпил там приличное количество «кубалибре» в компании мафиози Сэма Джанканы.

Легенда утверждает, что у Хулиана был мимолетный роман с Авой Гарднер, очень любившей изящных мужчин, – похоже, в молодости близнецы Ригоития вовсе не были отвратительными, – и любое спиртное крепостью не меньше чем сорок пять градусов; она тогда еще не была разведена с Синатрой, и именно он открыл богине плоти «The Water of Bilbao».

Утверждают, что как-то раз Хосемари подменил своего симметричного брата. Кажется, страстная Ава не заметила подмены вплоть до часа мирных наслаждений. Анатомическая идентичность близнецов Ригоития, должно быть, не была абсолютной, и именно в момент интимной близости тонкий знаток Гарднер обнаружила и оценила, чего стоит разница. Звезда была далека от того, чтоб разозлиться за эту ловушку, с тех пор она оказывала свою драгоценную благосклонность только Хосемари.

Говорят, что именно это и стало вполне понятной причиной размолвки братьев Ригоития, быть может, она была несколько усилена тем обстоятельством, что Синатра узнал, с какой стороны дует ветер, свистевший у него между рогов, и взбучка от молодчиков, посланных друзьями Голоса из «Little Italy»,[26] досталась Хулиану.

Осушив залпом первый бокал нектара, я не стал медлить, прежде чем напасть на второй: теплый «мартини-драй» – это как роскошная женщина в поясе для чулок от Диора и плоских башмаках монашки.

В эту минуту в «Твинз» не было других посетителей, кроме меня и еще одного постоянного клиента, который делил бутылку «Роды I» – весьма сносной «Риохи» – с хозяевами, стоявшими в конце барной стойки.

Этот тип привлекал к себе мое внимание и раньше: парень лет пятидесяти, страдающий запоем, огромный, шумный, чванливый, задиристый и резкий в движениях. Barfly,[27] один среди многих, если бы не одна деталь: он был самым что ни на есть истинным воплощением капитана Хаддока.[28] У него были седые волосы и борода, но основными чертами он чрезвычайно походил на портрет этого гениального персонажа работы Эрже. Не говоря уже о манере поведения: тут незнакомец в совершенстве копировал этот вид постоянного циклона, свойственный дорогому моему сердцу анаколуфу.[29]

Двойник Хаддока уже был «готов», с другой стороны, так было почти всякий раз, как я его видел прежде. Он залпом осушил бокал красного вина и распростился со своими амфитрионами, хлопнув ладонью по стойке, – такого удара было бы достаточно, чтобы раздавить муху весом в полкило. Он, пьяно покачиваясь, направился к двери, возле которой на табурете сидел я, а Мило был привязан за поводок к крюку в стойке. Прежде чем выйти, он остановился и посмотрел на меня с видом людоеда из детской сказки, и глаза его налились кровью и гневом.

– Ты не знаешь, что запрещено приводить животных в публичные заведения, торгующие спиртным?

– Простите, я не знал, что мы сидели с вами за одним столом, и это дает вам право называть меня на «ты».

– Не умничай, замухрышка, и выведи это отродье из бара. Ты меня что, не слышишь?

– Я отлично слышу вас, но в этом заведении нет никакой таблички, которая запрещала бы вход с животными-питомцами. И в любом случае если кто-то и может мне что-то подобное высказывать, то это должны быть хозяева.

– Я тебе это высказываю, шибздик. Тебе этого недостаточно? – Он угрожающе придвинул ко мне свое огромную голову.

– Да, мне этого недостаточно. Кроме того, моя собака тут привязана и никого не беспокоит. И отойдите подальше, пожалуйста, от вас слишком сильно воняет вином.

Обезоруженный моей британской невозмутимостью, этот бесноватый обернулся к близнецам в поисках поддержки.

– Тебе по фигу? Этот клоун говорит мне, что я воняю.

– Давай, давай, Антончу. Если хочешь надавать ему по мордам, выведи его и пса на чертову улицу. Здесь никогда не бывает потасовок, – сказал Хулиан или Хосемари с забавным выражением заботы о клиентах в голосе.

– Это кажется мне хорошей мыслью… Говорю тебе, членосос, говнюк недоделанный, что эта чертова сраная собака, пидорский поводырь, мешает мне, и этого достаточно для того, чтоб я тебе накостылял. – Он еще ближе придвинул ко мне свою рожу. Он противно брызгал слюной, и мне приходилось прикрывать глаза. – А кроме того, на ней нет намордника. – Он довольно улыбнулся своему потрясающему открытию.

У меня был заготовлен очевидный ответ, и я не лишил себя удовольствия произнести его вслух:

– Вот вам действительно следовало бы надеть намордник.

Он весь побагровел, его глаза, испещренные полопавшимися венами, стремились выскочить из орбит, как пробки из бутылок. Я с надеждой подумал о том, что он выглядит так, словно с ним сейчас случится апоплексический удар.

– Мать твою! Жду тебя на улице! Мне насрать на то, что ты – карлик. Я тебя хорошенько вздую!

Он открыл дверь с такой силой, что я подумал: он ее сорвет с петель.

– Закрой дверь или выходи, ты холод сюда впускаешь, – сказали ему из глубины помещения.

Но он не вышел. Он замер, глядя на меня угрожающе, несомненно, он был в замешательстве из-за моей флегматичности и высокой точки кипения. Я достал сигарету с ментолом из пачки «Данхилл» и зажег ее не с того конца: неприятное ощущение! Это было единственное физическое доказательство, выдававшее мой испуг.

– Мне жаль, сеньор. Я не практикую бокс с психопатами.

Он задумался, пораженный. Он медлил с ответом. Я попал в самую точку.

Из багрового он стал серым, и что-то вроде кровавой пены – или это было вино – выступило у него на губах. Он снял пальто с таким неистовством и неуклюжестью, что на какое-то время запутался в нем. Это был подходящий момент, чтобы запустить ему в череп стоявшей рядом пепельницей из горного хрусталя, но я – кабальеро из Бильбао, а не кабацкий забияка.

– Выходи, козел! Жду тебя здесь, снаружи.

Он вышел с грохотом, остановился посреди тротуара и с яростью бросил пальто на покрытый толстым слоем грязи капот машины, продолжая выкрикивать в мой адрес целую вереницу портовых эпитетов. Я осторожно отвязал Мило, встал и побежал в направлении уборной, где закрылся на щеколду и попросил братьев Риголития, чтобы они заперли бар на ключ или вызвали полицию. Ведь вдобавок в эту злосчастную, с какой стороны ни посмотреть, ночь я забыл дома мобильный телефон, красивую безделушку в форме арумбайского фетиша из «Отломанного уха».[30]

Я покинул свой бастион только полчаса спустя – как же мерзко пахло внутри! – когда наконец меня убедили в том, что этот пещерный житель заснул, как бревно, прислонившись к стене.

Я никак не мог представить себе, что это злополучное, но одновременно мимолетное путешествие явится прелюдией моих тесных отношений с Антончу Астигаррагой – так звали воплощение капитана Хаддока, – что вскоре я узнаю его странную и ужасную историю и что в настоящее время окажусь в столь тревожном положении.

4

«Здесь кончается жизнь и начинается выживание», – говорил Пак, надоедливый персонаж старого фильма Бернардо Бертолуччи «Перед революцией», повторяя слова Сиэттла, краснокожего вождя-златоуста. И так я почувствовал себя на следующий день, сделав попытку увидеться с доном Леонардо, моим отцом, в «Ла-Бильбаине», и еще хуже – прочитав его жестокое послание.

Дома я узнал, что после напряженного спора с доньей Ремедиос, моей безумной матерью, он решил провести ночь в клубе, порог которого я вознамерился переступить в то серое утро.

Как я и предполагал, аннулирование банковской карточки было его рук делом. Он не в первый раз перекрывал мне кран, и не в первый раз мне удавалось снова открыть его сыновней лестью и напрасными обещаниями, но в данной ситуации у меня возникло дурное предчувствие. Эпифанио и Блас, угодливые помощники швейцаров, дежурившие по утрам в «Ла-Бильбаине» – два самых настоящих персонажа «Замка» Кафки или, если посмотреть с другой стороны, братьев Альварес Кинтеро,[31] – чувствовали себя неловко, выливая на меня кувшин холодной воды с минимальной видимостью приличий.

– Нам очень жаль, сеньор Франсиско Хавьер. Сеньор ваш отец оставил нам точные указания: не дать вам войти.

– Строгий запрет, дон Франсиско Хавьер.

– Мы искренне огорчены.

– Я сказал бы даже больше: мы глубочайшим образом подавлены.

– Но я ведь тоже член…

– Ай! Боюсь, что уже нет. Дон Леонардо в срочном порядке исключил вас и вашего уважаемого брата Хосеми.

– Также и вашего очаровательного брата Хосеми.

– Это большое бедствие, и мы чувствуем его, как свое собственное.

– Это пощечина, которую мы хотели бы принять на свои щеки.

– Сеньор ваш отец велел нам также вручить вам лично в руки это конверт.

– Конверт, предназначенный только для ваших глаз, дон Франсиско Хавьер.

– Хорошо, но… я не могу войти даже на минутку? Я хочу только спросить его…

– Нет, нет, нет, невозможно, дон Франсиско Хавьер; не заставляйте нас страдать еще мучительней, просим вас.

– Не разрывайте нам сердце еще больше, умоляем вас.

– Дон Франсиско Хавьер, прежде чем покинуть нас, если б вы были так добры и зашли в английский бар через дверь, что выходит на улицу, чтобы заплатить по маленькому счету в двадцать пять тысяч песет, который числится там за вами…

– Двадцать пять тысяч песет, которые вы должны клубу, дон Франсиско Хавьер.

– Конечно. Я пойду к банкомату снять деньги и сразу же вернусь.

– Ага.

– Ясно.

– Вы всегда можете распоряжаться нами, мы ждем ваших приказаний, дон Франсиско Хавьер…

– Днем и ночью, как только вам захочется поручить нам что-нибудь…

Я повернулся к ним спиной и представил себе подлые улыбки, какими обменялись эти два приторных шизофреника. Я стремительно ушел оттуда прочь и так и не нашел потом времени вернуться.

Папа зашел слишком далеко в своем мстительном настроении и лишил моего идиота-брата и меня приюта в нашей любимой «Бильбаине», клубе в английском стиле для благородных господ высокого происхождения, который придерживается замечательного принципа не допускать женщин в состав членов. Лишить нас доступа к благам этого дворянского оазиса среди бурных песков плебса – это было уже слишком.

У меня не было сил открыть подозрительный конверт до тех пор, пока я немного не утешился после публичного оскорбления при помощи полдюжины проверенных Устриц и полбутылки «Вейгарадес», моего «настольного» «Альбариньо»,[32] в баре «Фернандо», всю жизнь простоявшем на Пласа Нуэва, – ах, эта моя врожденная любовь к устрицам! Я заплатил за аперитив благодаря тысяче песет, которые одолжил из тощего кошелька Касильды, нашей верной служанки. Как говорит Джозеф Конрад, невзгоды делают хороших людей плохими, что уж говорить о нас, тех, что и раньше не занимались тем, что бросали крошки голубям в парке…

Посреди площади, квадратной, как голова моего прародителя, под свинцовым зимним небом, очень сочетавшимся со всем происходящим, я расшифровал его вымученную каллиграфию.

Пачито, сын!
Я больше не могу вас всех выносить, никого. Мне уступили комнату в «Бильбаине» до тех пор, пока не освободится люкс в отеле «Карлтон», который мне нравится и в котором я собираюсь жить впредь. Ты и твой идиот-брат будете получать чек на сто тысяч песет каждый только в течение ближайших трех месяцев (забудь о кредитной карточке), – я считаю этот срок достаточным для того, чтобы вы придумали, как зарабатывать себе на жизнь.
Тебе сорок один год (или сорок два?), дармовые харчи закончились. Естественно, ты можешь продолжать жить с вашей ошалелой матерью в моем доме (по крайней мере на данный момент). И я время от времени буду навещать вас. Я уже давно должен был принять это решение…
Какое облегчение.
Удачи, сын.
Твой освободившийся отец


Огроменная капля помета двух голубей, летевших вместе в крейсерском полете, – может, это были души вкрадчивых Эпифанио и Бласа, – попала непосредственно в середину моей непокрытой макушки и на слово «удачи» – дурной знак. А потом полил дождь, как в тот день, когда хоронили Асофру: гроб был свинцовый и плавал. Я остался там, неподвижный, как сломанная кукла, пропитываясь влагой. Также как в «Касабланке», чернила «паркера» моего старого, лишенного родительских чувств отца потекли, и бумага размокла под моими одеревенелыми пальцами. Дерьмо чокнутого голубя растворилось в воде и потекло по моей щеке, как траурная слеза, как пятно ликурга, того черного бульона, что спартанцы делали из свиной крови, уксуса и соли.

Я ощутил одну часть глухого смятения, девять – сильного ступора, несколько капель горького отчаяния, колотый лед до краев души и зеленую вишенку досады – отвратительный напиток.

Я вернулся в «Фернандо», сожрал еще полдюжины устриц и остался должен тысячу песет.

Нервное напряжение всегда вызывает у меня требовательный, сибаритский и неконтролируемый голод.

5

Когда стемнело, я договорился о встрече со своим старым приятелем Хулито Куррутакой и его женой Мерче Чанфрадас. Они настаивали, что я должен посетить удивительный бар, который они открыли в Каско-Вьехо. Я согласился на эту встречу как на успокоительное, которое немного обманет мое сознание, терзавшееся своим экономическим сиротством, и при условии, что у Хулито под мышкой во время прогулки не будет «А-Бе-Се».[33]

Я не знал, что делать, куда бросаться, у кого просить себе занятия согласно моей чувствительности или же, напротив, кому нанести удар гусарской саблей.

Я весь вечер провел, погруженный в эти мрачные мысли, между глотками «Домэн Буанньер», успокаивающего «арманьяка», – по крайней мере дону Леонардо хватило такта не опустошать домашний бар, – и без удовольствия играя в компьютерную игру «Храм солнца», – до тех пор пока Тинтин не свалилась на меня со спины кондора, Хаддока съели кайманы, а Турнесоль сгорел на костре; скука.

Хулито настоял на том, чтоб мой брат Хосеми сопровождал нас в экспедиции в касбу[34] – я стараюсь избегать некультурного и пребывающего в упадке Каско-Вьехо,[35] пристанища всевозможных местных талибанов, – так что мы подобрали его в «Хасмин де Фермин», ночной чайной, где они собираются со своими однокурсниками, чтобы декламировать плохие стишки собственного сочинения и формировать содержание «Веретенообразного оладья с медом», журнальчика, что они издают благодаря благотворительности городского совета.

Пока мы ехали в Каско-Вьехо, Мерче воспользовалась тем, что ее муж сидел впереди, с Хосеми, который манерно декламировал ему элегию, сочиненную по поводу свинства нашего отца, чтобы спросить меня с влажным блеском в глазах, захватил ли я шевровые перчатки, тем временем натягивая свои, цвета фуксии и из тонкой кожи.

Я ответил ей несколько неучтиво, что мне не до того и я запамятовал.

– Ну а в другой раз у тебя будет настроение, дурак несчастный. Когда тебе захочется, не захочу я, ты еще пожалеешь, – заявила она своим неприятным голосом металлического попугая.

Должен признаться с некоторым смущением, что уже очень давно нас с Мерче Чанфрадас связывают отношения, которые, если быть очень большим оптимистом, можно квалифицировать как эротические. Наши потуги ограничиваются тем, что мы ласкаем друг друга в интимных местах, всегда в перчатках, в ее неудобной малолитражке или в туалетах – о, если б уборные Бельвилля могли говорить! – некоторых избранных заведений. У нее животная паника перед болезнями, передающимися половым путем, и она так и не изъявила желания пойти дальше этой сверхгигиеничной игры; меня вгоняет в тоску, когда я вижу, как сморщивается ее мордочка при виде веселого гейзера моего семени. С другой стороны, я полагаю, что при таком раскладе язык – кроме, может быть, шершавого языка ее толстого персидского кота, у меня есть подозрение, – головка члена или подушечка пальца кажутся лаской калеки ее задубелому клитору. По правде говоря, весьма показательным является тот факт, что возбуждает сцена из «Двадцатого века», где эта образина, Дональд Сазерленд, обрабатывает крепкий лобок Лоры Бетти прикладом охотничьего ружья в том ритме, в каком добывают огонь трением.

Сколько неврозов развелось среди моих современников.

Мы поехали по улице Перро, где нам пришлось объезжать ораву бородатых толстопузов, одетых в одинаковые рубашки, синие – национальный цвет Бильбао, – они тянули за собой телегу с клеткой, в которой сидел огромный живой боров. Их сопровождал оглушительный оркестр из барабанов и труб, а замыкали шествие два пьянчуги, шедших в обнимку с бочкой вина на колесах, у которой вместо разливного крана была бутановая шина.

Хосеми, знакомый с некоторыми атавистическими традициями городка, объяснил нам, что это ошеломляющее зрелище уходит корнями в 1831 год. Упомянутая свинья, чудовище в несколько кинталов,[36] откормленная до безумия и, вероятно, полученная благодаря генной инженерии, изображает свинью святого Антония. Популярный куплет гласит: «Святой Себастьян был французом, святой Роке – странником, а у ног святого Антония – хряк». И с тех пор каждую зиму перед толпой провозят свинью. В тот день совершал свое последнее публичное шествие Тиберий VIII – таково было императорское имя знаменитой свиньи, – перед встречей с мясником.

– Что можно ожидать от народа, который шествует на параде вместе со свиньей?

Так заключил Хулито Куррутака, со знанием дела и так неудачно, что его услышала одна из восхищенных зрительниц этого спектакля, размерами и лицом весьма сходная с несчастной скотиной, – с лицом грустной свиньи, как описал бы ее Бароха,[37] – которая попыталась как следует звездануть ему, обозвав его «толстым хреном гребаным» и «сраным испанишкой».

Обогнув средневековое шествие и избежав опасности быть побитыми разгневанной abertzale[38] из народа, мы наконец прибыли в обещанный бар, расположенный на той же улочке.

Безвкусная вывеска над входом, представлявшим собой двустворчатую дверь из грубого дерева с грязными стеклами, рядом с которой на стене красовалась надпись, где в центре мишени значилось, что судья Гарсон – свинья, и всякое прочее, – невольно вызывавшее фантастические ассоциации, – что доказывало, что в Эрмуа[39] царит дух убийства, – содержала название заведения: «Бар Антончу».

Это был обычный полуразвалившийся и уродливый трактир, как и многие другие в этом районе, набитый разномастной публикой, впрочем, в большинстве своем это был лохматый сброд, уплетавший закуски за обе щеки, – ничего необычного.

– И что такого особенного в этом логове, Хулито? – спросил я у нашего проводника.

Не говоря ни слова, Хулито указал мне на меню, написанное фломастером, который легко стереть рукой, где под неизбежным словосочетанием «Выбор закусок», составленным с соблюдением орфографии, чутко и быстро отреагировавшей на произношение местного населения, виднелся короткий список самих закусок. Едва лишь начав читать его, я не поверил собственным глазам.

Там было всего шесть пунктов, но каких!

Устрицы в желе с лимонным кремом и шербетом из «Кампари»
Морской гребешок под соусом из копченого сала
Свиное ухо, начиненное фуа-гра
Слоеная картофельная запеканка
Потроха трески в нерафинированном оливковом масле
Филе из перепелиного бедрышка в слоеном тесте


Удивительно: найти шесть подобных жемчужин, достойных Сортсико, Субероа, Арсака или Эль-Булли, – для меня они коронованные мастера авторской кухни, – в этой грязной конуре. Мои вкусовые бугорки опытного гурмана ощущали себя, словно ребенок в белых башмачках перед грязной лужищей. Однако осторожно: говоря словами Харви Кейтеля из «Криминального чтива», «рано еще сосать», то есть не стоит одобрять, пока не попробовал. Я и раньше сталкивался с заманчивыми предложениями, которые потом, на практике, сводились к сумасбродным и ничем не мотивированным смешениям вкусов произвольно выбранных ингредиентов.

Я понял, почему на барной стойке не видно было ни одного из тех чудесных, заявленных в меню блюд. Это была самая что ни на есть творческая микрокухня, и кушанья раскладывались на тарелки сразу же, у подножия таинственных жаровен. Каждая закуска, хотя их не совсем правильно было бы так называть, представляла собой не что иное, как маленькую порцию высокой кулинарии, их заказывали возле стойки у пары простолюдинов в грубой одежде и со сходными чертами лица: сначала я подумал, что они братья, а потом сообразил, что в действительности передо мной – семейная пара, много лет состоящая в браке, пришедшая к физиономическому симбиозу благодаря тысячам совместных домашних часов и трудного кипения в аду ежедневного супружества, – что они приносили блюда непосредственно из кухни, вынимая их из оконца духовки, и подавали прожорливой клиентуре.

Исходное сырье было высшего сорта, качество приготовления – восхитительное. Результат пробы превзошел самые смелые ожидания.

Захватив место у стойки, мы с Хулито Куррутакой заказали для начала устрицы: éclatante.[40] Два крупных сырых моллюска, источающие свежесть, помещенные в вытянутый бокал для шампанского, залитые плотным и одновременно нежным желе, сохраняющим в целости океанский вкус двустворчатых, чтобы столкнуть его, в равных пропорциях, с кислым контрапунктом удавшегося на славу лимонного крема и со смелым контрастом горького спиртного шарика шербета из «Кампари». Сочетание, взорвавшееся на моем нёбе, напомнившее морские рассказы Киплинга, охотников за жемчугом Салгари, неаполитанский закат, – в общем, совершенный chef-d\'oeuvre.[41]

Мы продолжили свой пир, заказав свиное ухо, начиненное фуа-гра: высочайшая гармония народного и королевского, деревенская свинья и плутократический гусь в счастливом супружестве, грубый башмак большевика, осторожно ступающий по мрамору царского Зимнего дворца, – искусные упражнения в кулинарной эквилибристике.

И наконец, мы заказали необыкновенную картофельную запеканку; в ее поедании к нам присоединились надоедливая Мерче и мой тупоумный брат, у которых устрицы, морской гребешок и свиное ухо вызывали отвращение, а остальное особенно не привлекало, – без комментариев.

Запеканка оказалась изумительной: достижение, ставшее возможным благодаря соединению алхимии, архитектуры и философии, и не стоит забывать о математике. В чаше для коктейля друг над другом в строгом порядке располагались три слоя. А именно снизу вверх: пласт терпеливо замаринованного лука, вкусный яичный желток жидкой консистенции и облако эфирной картофельной пены. Погружаешь десертную ложку до самого дна, так, чтобы она вместе с захваченными сокровищами погрузилась во все три слоя, и в результате на нёбе оказывается сочная картофельная запеканка, теплая и идеально сбалансированная: авангардизм с фундаментом, chapeau![42]

Мы запивали эти великолепные кушанья вульгарными напитками, оказавшимися в нашем распоряжении: крепким белым вином из Руэды и красным безвкусным пойлом со следами пробки, – огорчение, которое отчасти осквернило памятный гастрономический опыт. По крайней мере к еде не подавали хлеба, только если отдельно попросить, что и проделала Чанфрадас, автоматически вызвав у меня чувство стыда за нее, она даже намазала его маслом, когда думала, что я ее не вижу: наказана, останется без петтинга на какое-то время.

Хулито Куррутака вызвался заплатить за ужин, и мы не стали с ним спорить. Вся сумма не доходила до тысячи дуро; кроме всего прочего, еще и дешево. Этот Антончу, видимо, совсем никакой прибыли не получает при таких-то ценах: четыреста песет за блюдо, учитывая качество составляющих продуктов и время приготовления.

Кто такой этот Антончу? Я бы поставил остававшиеся у меня деньги в качестве ставки в покер, что это не то жвачное животное за барной стойкой. Несомненно, речь идет о поваре. Меня охватило величайшее любопытство узнать, как выглядит этот удивительный незнакомец, заброшенный судьбой в такую задницу, но до того момента матовая дверь в кухню оставалась наглухо закрытой. Мне захотелось подольше просидеть в этом заведении, чтобы поглядеть, не откроется ли тайна, вследствие чего мне пришлось заказать всем красного вина, что было болезненным решением о моем теперешнем положении почти нищего: конечно, я исключил для себя возможность повторного заказа блюд.

Как говорят дураки в последних американских фильмах, когда натыкаются на ключ к какой-нибудь загадке: «бинго!», – впрочем, раскрытие инкогнито сожгло все мои начертанные заранее схемы.

Как только мы приступили к вину, заказанному за мой счет, открылась дверь святилища, и на пороге появилась огромная толстуха, вся в поту, и заговорила с клоном – помощницей жвачного животного за стойкой. Стало быть, это и есть повариха? Казалось, на это указывал ее наряд: белый передник с нагрудником поверх белого халата и шапка, похожая на зонтик медузы, позволяющая собрать под ней волосы. Ладно, во всяком случае, я удовлетворил свое любопытство. Однако чувствительная стрелка весов моей интуиции упорно показывала «нет». Круглая повариха вернулась в свою берлогу, и в промежутке, пока дверь открывалась и закрывалась, я попытался подглядеть, есть ли еще кто-нибудь внутри, в глубине, но мой угол зрения не позволил мне этого сделать.

Мы вознамерились уходить. Мерче хотела довершить наше путешествие в касбу остановкой в «Сарраде», отвратительном вертепе, где подают слабящий гипускоанский сидр и какие-то «очень вкусные» мавританские блюда.

И тут появился настоящий повар, моя интуиция сыщика не ошибалась: та тетка-баобаб была на кухне только поваренком. Но кровь застыла у меня в жилах: поваром оказался Хаддок, чуть не оторвавший мне голову прошлой ночью в «Твинз»!

Я мысленно порадовался, что не притащил с собой Мило, который испачкал бы своими лапками пол, покрытый уличной грязью. Я укрылся за торсом Хулито и одним глазом стал наблюдать сквозь перья дрофы на тирольской шляпе Мерче, – хорошо хоть, что принято одеваться поскромнее, когда приходишь в кварталы простолюдинов. Значит, Антончу – это тот людоед. Разумеется, я вспомнил, что так его и называли близнецы Ригоития.

Как бы там ни было, казалось невероятным, что воспаленный мозг подобного идиота способен создавать и разрабатывать такие гениальные блюда. И все-таки это он был и поваром, и хозяином, тут не могло быть ошибки. На нем была белая рубашка с рукавами, засученными до самых угрожающего вида бицепсов, фартук без нагрудника и никакого головного убора: с волосами стального цвета, спутанными как будто под действием скороварки, кипевшей под ними. В огромный стакан для сидра он налил себе на пять пальцев красного вина из бутылки «Доминио де Конте» – он позаботился о том, чтоб обеспечить себе водопой, – и разделался с ним двумя глотками. Затем он устроил короткий, но сильный нагоняй с криками паре мутантов – перед посетителями – какая нелепость, – они смотрели на него с почтительным страхом, словно овцы на ярмарке, – за какую-то гадость, доставленную поставщиком, – и, наконец, обратил свои глаза с выпученными белками в мою сторону, и я счел этот момент подходящим для того, чтобы быстро ретироваться из его опасных владений.

6

Через два дня я пошел в театр «Арриага», где смотрел какую-то невероятную глупость. По окончании этого извращения – хорошо хоть меня пропустили бесплатно – мои кожаные «lottusse»[43] неосознанно привели меня в Каско– Вьехо. Почти не отдавая себе в этом отчета, я оказался на улице Перро, перед дверью пугающего и одновременно притягательного бара Антончу.

В первый раз я не обратил на это особенного внимания, а сейчас заметил и удивился: странно, что на двери трактира не было таблички, запрещавшей вход с собаками, учитывая, что мой собственный Хаддок, кажется, их ненавидел.

Бар был практически пуст в тот вечер понедельника. Войдя, я решил, что людоеда нет на месте: дверца в кухню была открыта, и там виднелась только горообразная помощница, ковырявшаяся с великолепными спинками трески, уже засоленными. Мое внимание также привлекло то обстоятельство, что вышеупомянутая кухня была очень маленькой, горообразная повариха занимала ее почти полностью. Я не мог представить себе, каким образом они помещаются там вместе – вспомним, что Хаддок тоже был размером со шкаф, – чтобы заниматься в этом свинарнике искусством нарезки кушаний.

Меню изменилось на шестьдесят шесть и шесть десятых в периоде процентов с моего предыдущего посещения: повторялись только морской гребешок под соусом из копченого сала и спинки трески в масле.

Позже мне предстояло узнать, что каждый день менялись только два блюда и что все меню целиком не было определено: ведь Антончу Хаддок был очень плодотворен и постоянно добавлял туда какое-нибудь новое изобретение, которое либо задерживалось в списке, либо нет, – согласно тому, как его принимали посетители.

Пышные новинки были следующие:

Фуа-гра в желе из раннего винограда с засахаренной грушей
Шербет из цветной капусты с миндалем и сырыми устрицами
Саварэн[44] из картофеля с маринованным чесноком
Шашлык из лосося в желе из полицепсев, клемов и мидий


Я сделал несколько выводов. Первый: что свирепый Антончу лавирует между офранцуживанием, новобаскскими тенденциями и средиземноморской кухней с наилучшим и очень острым чувством их взаимной сочетаемости; второй: что в его чудесном меню в изобилии водились гениальные творения с фуа-гра, устрицы и производные от картофельной запеканки; и третий: что уровень качества блюд во время первого посещения не был случайностью.

Поскольку в театр я ходил с Росамари, бывшей секретаршей и покинутой любовницей моего отца – она была ею по крайней мере с тех пор, как Франко коньки отбросил, и признавалась мне, сдерживаясь, чтобы не заплакать, отчего ее личико тапира кривилось и становилось еще более некрасивым, что в последнее время дон Леонардо и ее избегает, – которая с детства старается подкинуть мне денег каждый раз, как меня видит, то я позволил себе заказать пару деликатесов: устрицы и саварэн – две кулинарные находки, сопоставимые по своей значимости с изобретением шпиговальной иглы, третьего зубца вилки и парохода.

Покуда я отпустил свой разум порхать, убаюканный бесплатной возможностью дать пищу своим чувствам, вдруг вошел он! Warning![45] Я инстинктивно натянул по самые брови пушистую шотландскую шапку – подлинную, купленную в Дамбартоне, на берегах Лох-Ломонд, – и стал почесывать висок ладонью, чтобы скрыть пол-лица. Он какое-то мгновение смотрел на меня, но не узнал, так мне показалось. Он шел в сопровождении двух приятелей, которых, кажется, вытащили – одного из госпиталя Санта-Крус во время Второй карлистской войны, а второго из фильма Тода Браунинга «Уроды». Я не сделал того, что должен был сделать – от скольких неприятностей это бы меня избавило! – того, что требовала элементарная осторожность, ведь я знал, что мне следует сделать: заплатить и удрать с попутным ветром – вместо этого я остался и стал шпионить. Тем более что Антончу вместо того, чтобы пройти за барную стойку и на кухню, остался болтать со своими собратьями.

Должен признаться, этот Протей, подлый и одновременно способный на высокое, возбуждал во мне крайнее любопытство. Несмотря на очевидный риск, я постарался понаблюдать, как он ведет себя в своей стихии.

Он велел жвачному животному за стойкой, чтобы тот немедленно принес ему из погреба бутылку «Винья Тордония» девяносто четвертого года – классическую «Риоху», слишком классическую, но очень хорошего года, – которую собирался распить со своими живописными спутниками. Раб пошел на кухню в поисках вина; я спрашивал себя, где в этой спичечной коробке находится то, что они называют погребом.

Антончу выдернул бутылку вина из ручек жвачного животного и сам лично откупорил ее с ловкостью хирурга при Лепанто, вытаскивающего из тела пулю аркебузы. Он взял цилиндрическую пробку двумя пальцами и тщательно исследовал ее, прищурившись, как будто изучал ад Данте через какое-нибудь отверстие. Потом он обнюхал ее с усердием легавой собаки, изобразил на лице гримасу, которая, должно быть, означала одобрительную улыбку, и запустил ее в волосатую переносицу своего товарища урода, который обложил матом господа бога и его отца – отца хозяина. Наконец он налил вино в стакан, на два пальца, повертел по кругу, произведя в напитке некоторое волнение, засунул туда нос, так что почти коснулся жидкости, сделал большой глоток, закатил глаза и проглотил со звуком, с каким спускают воду из резервуара в Панамском канале.

– Дрянь. Для вас двоих более чем достаточно… – сказал он своим застывшим в ожидании единоверцам, наливая им вина. – Принеси еще стакан, – приказал он молчаливому жвачному, стоявшему перед ним неподвижно на протяжении всей дегустации. – Предложи его этому сеньору, если он захочет, вместо того бульона, что он пьет.

Он имеет в виду меня! Я колебался: испариться мне или поблагодарить. А я-то думал, что он меня даже не видел!

Я сделал суровое выражение лица и дотронулся до козырька шапки указательным и средним пальцами. Я хотел сказать «спасибо», но у меня вышло только неразборчивое куриное квохтанье. Это не имело значения, потому что он на меня не смотрел.

Почему он угощает меня вином? Хочет помириться или довести до конца склоку, начавшуюся в «Твинз»?

Надо быть максимально настороже.

И он сказал «бульон» – типичное выражение из лексикона Хаддока. Если этот мешок с сюрпризами тоже любитель «Тинтина», это будет уже слишком.

– Принеси ему треску, она хорошо идет под это вино. И еще две порции этим оглашенным, – сказал он, не поворачивая ко мне головы; а потом вдруг повернулся и пронзил меня нейтральным тоном и выражением, которые для него, несомненно, были проявлением максимально возможной сердечности. – Если вы будете столь добры, что подождете меня несколько минут, покуда я отделаюсь от этих дуболомов, то я бы хотел переговорить с вами.

– Хо… хорошо. Разумеется… конечно. И спасибо… – пробормотал я, как дурак: он сбил меня с толку своей неожиданной инициативой.

Как бы там ни было, надо быть начеку, как уже было сказано: Ландру[46] тоже вел себя любезно с будущими жертвами.

Действительно, ему немного времени понадобилось, чтобы разделаться с «Тондонией» и с двумя побочными звеньями эволюции, помогавшими ему уплетать треску под соусом, которая, кстати, оказалась менее потрясающей, чем остальные творения, отведанные мной, но тоже знатной.

Сам Антончу раскрыл секрет этого кушанья:

– Спинки трески заливаются – настоящие спинки трески, Фероэ прежде всего, а не куски дерьма, – заливаются нерафинированным оливковым маслом, девственным и благородным, у которого никогда даже в мыслях дурного не было, при кислотности в ноль целых четыре десятых максимум, выдерживаются при температуре в пятьдесят пять градусов в течение четырехсот двадцати секунд и ароматизируются зубчиками чеснока, только не китайского, пожалуйста. Нарезается тонкими ломтиками и подается со свежим горошком, если для него сезон, но так как теперь январь, то есть не сезон, – с кусочками жареной иберийской ветчины, луковым маслом и маринованным луком.

А потом они углубились в разговор, который кому угодно показался бы бурной потасовкой. В действительности это был диалог о лещах, лучше не скажешь, потому что Антончу и воплощение Сумалакарреги,[47] второй тип лет пятидесяти, в txapela[48] размером с космическую черную дыру и бородой, как у сверхправоверного еврея, срываясь на крик, спорили о рыбе. Урод, карлик очень дурной наружности, издавал только отдельные слоги, стоны и звукоподражания, и череп его, представлявший собой нечто среднее между картофелиной и столиком для свечей, служил подставкой для стакана хозяина, – обстоятельство, которое оскорбляло пигмея сверх меры, хотя видно было, что он к такому привык.

Антончу объяснял, что заметно, если палтус или судак происходят из рыбоводческого хозяйства, потому что в таком случае у них тело оказывается непропорциональным относительно головы.

– Та гадость, какой их там кормят, приводит к тому, что тело растет быстрее головы, которая продолжает развиваться в нормальном темпе. Или как раз наоборот, как в случае с нашим приятелем Варасордой… Тебе бы больше подошло, если б тебя вырастили в рыбоводческом хозяйстве, а не в воспитательном доме, – мирно сказал он уроду по имени Варасорда, снова ставя ему стакан на середину макушки и тут же убирая его, поскольку тот в гневе попытался смахнуть его рукой.

Однако карлист утверждал, что эта теория – глупость, хотя и не выдвигал никаких аргументов, – по-видимому, он не слишком твердо на них опирался. Потом они заговорили о мерланах. Антончу заявлял, сознательно идя на преувеличение, что мерланом нельзя назвать тварь, в которой меньше чем десять килограммов весу, и заверял, что в Бильбао, на соседнем рынке, в Ла-Рибере, можно найти только жалкую рыбешку.

– Когда мне нужны настоящие мерланы, размером с мерланов, мне приходится заказывать их на рынке Ла-Бреча в Доности, – заключил он.

Он сказал это с шовинистической гордостью. Он гипускоанец? Этого только не хватало.

А потом, прогнав тех двоих ко всем чертям, он подошел ко мне с решимостью вьетконговца во время атаки при Тете.

Я задрожал.