Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

В тот же самый день Саша из студии примчался по береговому шоссе и рассказал Беа обо всем. И в этой манне с небес она немедленно и наконец-то увидела возможность выползти из-под могильной плиты своей собственной жизни.

— Я была на пределе. Я бы сделала что угодно. Не суди меня строго.

— Беа, я вообще не собираюсь тебя судить.

Тут она подошла к щекотливой части. Беа призналась, что это она предложила купить картину по дешевке у ее сбитых с толку и неосведомленных владельцев — хотя и не настолько по дешевке, чтобы не пробудить у них подозрений. Собственно говоря, они с Сашей были готовы уплатить за нее тридцать тысяч франков — весьма приличная сумма во многих отношениях, хотя далеко не справедливая цена подлинного Жоржа де Ла Тура. Мсье и мадам Нотариус ничего не заподозрили, наоборот, были многословно благодарны и согласились без колебаний. Имя и порядочность Саши котировались как-никак очень высоко, его книги они не читали, вероятнее всего — даже не знали о ее существовании, для объяснения же, почему он покупает картину — пристойное, как он определил ее для них, хотя и эклектичное творение одного из французских эпигонов Караваджо, — он сослался на свою страсть ко всем образчикам живописи той эпохи, независимо от их направления или степени талантливости.

— Но почему Саша подставил под удар свою репутацию, пойдя на такой обман?

— Сначала он не хотел, — ответила Беа. — Мне пришлось его убеждать.

— И как же ты его убедила?

Беа помолчала, а потом ответила:

— Ну а как ты думаешь? Я переспала с ним.

— Ах так.

— Саша был влюблен в меня. Был влюблен с тех самых пор, как начал сотрудничать с Жан-Марком. Меня он не интересовал, что не помешало Жан-Марку начать нас подозревать. Иногда я думаю, что он продолжал держать Сашу при себе не только потому, что Саша незаменим — о живописи он знает столько, сколько Жан-Марку и не снилось, — но еще и для того, чтобы нас испытывать. Словно считал, что, расставшись с ним, он так никогда и не узнает, было ли между нами что-нибудь. А чтобы нас можно было изловить, Саша должен был оставаться рядом; тогда шанс застукать нас на чем-либо заметно возрастал. И я задолго до де Ла Тура подумывала, не утешить ли мне Сашу, не лечь ли с ним в постель — просто чтобы Жан-Марк оказался прав. Есть два способа реагировать на беспочвенные обвинения. Можно либо опровергать их, либо подтвердить. Гай, я опровергала, отрицала. Снова и снова, но это не помогало, и потому я уже созрела для подтверждения, когда началась история с «La Clé de Vair». Вероятно, это все и решило.

— О, разумеется!

— Ты обещал не судить.

— Не буду, не буду! Продолжай.

Ну, теперь у них на руках был этот шедевр Ла Тура, и около месяца они не могли решить, что с ним делать. Только одно они знали твердо: о том, чтобы выставить картину на открытую продажу, не могло быть и речи. Даже если злосчастные супруги были не способны определить истинную ценность картины, ее нельзя было представить на рассмотрение мира искусства. Если бы о том, что она сохранилась, стало известно, началось бы умопомрачительное перетягивание каната между заинтересованными и негодующими сторонами: в их числе русские власти (не говоря уж об их французских аналогах), Любомирский музей, потомки, буде они окажутся в целости и сохранности, Ивана Домского, а в арьергарде, пусть безнадежно, сражались бы двое простачков из Нормандии, которые были в таком восторге от своих тридцати тысяч франков. Ирония заключалась в том, что проблему, и без того крайне щекотливую, заметно осложнил сам Саша, написав про эту картину в своей книге.

— Самое интересное еще впереди, старина. Я скоро вернусь. — Трэверс снова вышел.

Но имелась еще одна и еще даже более прелестная ирония. Выход из затруднения, сам того не зная, обеспечил Жан-Марк. Одним из самых богатых его клиентов был ливанский промышленник, который вел привольную затворническую жизнь в загородном почти дворце в одном из близких к Лондону английских графств — Беа казалось, что в Кенте, — и дворец этот был битком набит полотнами Старых Мастеров и petits-maitres[65]. Рожденный миллиардером, унаследовав космополитическую флотилию нефтяных танкеров, он, по словам Жан-Марка, был не то чтобы черной овцой своей семьи, но, если такое возможно, ее серой овцой. Желая только одного: чтобы его оставили в покое смаковать собираемые им сокровища, в делах компании, носившей его имя, он обходился почетом без власти, и его присутствие на совещаниях требовалось, только когда надо было подписать какие-нибудь бумаги. Опять-таки, по словам Жан-Марка, Наср (как звали клиента) подписывал множество документов, иногда в его, Жан-Марка, присутствии. Одни он прочитывал, другие нет, но, казалось, особой разницы это не составляло. Подписанные документы мгновенно забирались с его письменного стола раньше, чем успевали просохнуть чернила его подписи, парой арабских деятелей с козлиными бородками и в костюмах от Армани, которые затем исчезали из его жизни, чтобы месяц спустя вновь возникнуть с кейсом, полным новых документов на подпись. Промежутки между подписываниями Наср занимал развешиванием и переразвешиванием своих трофеев, своих Леже и Модильяни, Коро и Ренуаров. И коллекционирование картин превратилось у него в такую манию, что, по убеждению Беа, он, как и некоторые другие клиенты Жан-Марка, которых она могла бы назвать, не стал бы проявлять излишнюю скрупулезность в вопросе о происхождении и точном юридическом статусе подлинного Жоржа де Ла Тура, появись у него шанс его заполучить.


«25 мая 1945 года. Пятьсот миль севернее Пуэрто-Рико. Я планирую через пролив Анегада, минуя Подветренные острова, выйти в Карибское море, а оттуда уже беспрепятственно достигнуть побережья Венесуэлы.
26 мая 1945 года. Рейхслейтер вызвал меня к себе в каюту и сообщил, что, прежде чем мы достигнем пункта назначения, нужно сделать остановку, и выразил пожелание взглянуть на карту Виргинских островов. Он указал на островок, который называется Сэмсон-кей и лежит к юго-востоку от острова Сент-Джон, входящего в состав принадлежащих США Виргинских островов, но находится в британских территориальных водах, в нескольких милях к югу от острова Норман, входящего в состав Виргинских островов, которые являются частью территории Великобритании. Он никак не пояснил мне, чем вызвано его желание остановиться там.
27 мая 1945 года. В 21.00 всплыли у побережья Сэмсон-кей. Ночь темная, луна видна на четверть. На берегу замечено несколько огней. Рейхслейтер попросил доставить его на берег на одной из надувных лодок, и я приказал старшине Шредеру сделать это. Перед отплытием он вызвал меня к себе в каюту и сказал, что ожидает встретить на берегу друзей, но в качестве меры предосторожности на случай, если что-то произойдет, не возьмет с собой ничего важного. Он особо указал на чемоданчик, который оставил на койке, и вручил мне запечатанный конверт, где, по его словам, содержатся подробные указания о том, к кому мне следует обратиться в Венесуэле, если что-то случится, и имя человека, которому я должен буду вручить этот чемоданчик. Он приказал мне прислать Шредера за ним в два часа ночи. Если его не будет на берегу, я должен опасаться самого худшего и отплыть. Он был одет в гражданское платье. Военную форму он оставил на борту лодки».


Она не ошиблась. Саша был втихомолку отправлен позондировать Насра, и — как она и предвидела — последний, когда ему показали фотографию картины, тут же пожелал незамедлительно стать ее владельцем. Спланировать все удалось отлично. Им было предложено десять миллионов фунтов за оригинал, десятая часть которых будет положена на такой-то банковский счет в Цюрихе, а остальное выплачено после доставки.

В этот момент в комнату снова вошел Трэверс.

Доставка. Вот тут-то, как и многие новички до них, они перемудрили. Хотя бдительные и чуточку тронутые ксенофобией англичане все еще сохраняли таможенный досмотр, проводился он много небрежнее, чем в былые дни до Европейского союза. Было бы куда проще, а возможно, и разумнее, если бы Саша — поскольку Беа и шагу сделать не могла без того, чтобы Жан-Марк не потребовал отчета: куда, зачем и с кем — просто приземлился в Хитроу и прорысил через обычно пустующий зал таможенного досмотра со свернутым в рулон «La Clé de Vair» под мышкой. С другой стороны, это была картина, а не миниатюра, а Саша отнюдь не чуждался паранойи, и именно он под конец родил идею спрятать ее в «роллсе», в ящике под задним сиденьем, и предложить ливанцу просто вытребовать Жан-Марка в Кент для консультации. Он приедет, картину без его ведома извлекут из автомобиля, консультация будет отлично подмазана, но не впервые ни к чему не приведет… Или же Наср закажет Жан-Марку купить для него какую-нибудь малозначащую недорогую картину, действительно выставленную на продажу. И все прошло бы без сучка без задоринки, если бы случайная молния не повалила платан, остановивший Гая и Жан-Марка по обе его стороны.

— Все еще оторваться не можешь?

Когда Саша увидел «роллс» на стоянке в городе, он, естественно, предположил, что их план обернулся катастрофой и…

— Последняя запись осталась.

— И, — вздохнула Беа, — остальное ты знаешь.

Подойдя к шкафчику со спиртными напитками, контр-адмирал налил виски в два бокала.

— Так, значит, ты тогда говорила по телефону с Жан-Марком? — спросил я, совершенно забыв, что уже задавал этот вопрос.

— Выпей, — сказал он, протягивая один из бокалов Бейкеру. — Тебе это будет очень кстати.

— Да нет, — ответила Беа в отличие от того раза. — Это был сам Наср. Он позвонил мне, чтобы сообщить о ситуации. Я боялась, как бы ты не догадался, что это был не Жан-Марк, ведь я называла его «vous», а не «tu»[66].


«28 мая 1945 года. Полночь. Я только что спустился с мостика и обратил внимание на невероятную тишину, стоявшую повсюду. Это было довольно странно. Ничего подобного раньше встречать не доводилось. Вдалеке, у линии горизонта, сверкала молния, в отдалении грохотал гром. Здесь, в лагуне, мелко. Это тревожит меня. Я нанес это место на карту, ожидая, когда радист принесет метеосводку».


— Я догадался, — сказал я, — да только сам ничего не понял. (Так вот, значит, что весь день вертелось у меня на краешке памяти!)

В этом месте текст обрывался, после чего наспех была приписана еще пара строчек.

Я налил себе еще виски. Беа нагнулась надо мной перед Балтусом, проверяя, как на меня подействовал ее рассказ. Где-то справа от нас за пределами видимости тишину нарушали «тик-так» часов на каминной полке, становясь все громче.

— Ты не забыл, что ты сказал?


«Радиограмма, принятая с Сент-Томаса, гласит, что на нас быстро надвигается ураган. Мы должны выйти в глубоководный район и опуститься на дно, чтобы переждать, пока он пройдет. Рейхслейтеру придется испытать судьбу».


— А что я сказал?

— Только этим ребятам так и не удалось переждать ураган, — сказал Трэверс. — Он обрушился на них в тот момент, когда они еще представляли собой уязвимую мишень. Судя по всему, лодка напоролась боком на тот самый риф, где ты ее и нашел.

— Что я могу всегда на тебя рассчитывать.

— Боюсь, что так. Тогда, наверное, течением ее отнесло на шельф, над которым нависал уступ скалы.

— «Если попадешь в беду» — вот что я сказал.

— Там она и пролежала все эти годы. Странно, что никому так и не удалось ее обнаружить.

— Но я же попала в беду, разве ты не понимаешь? Наср меня подозревает. Откровенно говоря, не думаю, что он поверил в историю с молнией.

— Ничего странного. Это место пользуется дурной славой. Никто туда не суется. Оно находится слишком далеко, чтобы туда забирались люди, которые занимаются нырянием ради собственного удовольствия, к тому же там очень опасно. И еще одно. Если бы в результате недавнего урагана не обломился выступ, я вполне мог бы и сам ее не заметить.

— Не удивляюсь. Не будь она правдой, я бы и сам не поверил.

— Ты ведь так до сих пор и не сообщил мне ее местонахождение, — мягко упрекнул его Трэверс.

Тут я добавил категорично, почти машинально и совершенно неубедительно:

— Ну, это мое личное дело.

— Послушай, Беа, у вас с Сашей остается только один выход: вернуть деньги, которые вы уже получили. Поверь мне, другого выхода нет.

Трэверс улыбнулся.

— Так ты мне не поможешь?

— Понимаю, старина, понимаю, но должен тебе сказать, что с этим дельцем ты неприятностей не оберешься.

— Помочь тебе? А ты понимаешь, о чем ты просишь? Чтобы я стал соучастником преступления.

— Ты к чему клонишь, черт побери?

Беа встала на колени на каминном коврике передо мной, и я почувствовал, как дрожат ее загорелые пальцы, когда они сжали мои руки.

— Во-первых, после слухов и досужих вымыслов, циркулировавших на протяжении почти пятидесяти лет, мы, похоже, располагаем вескими доказательствами того, что Мартину Борману удалось спастись бегством из Берлина.

— Что такое десять миллионов фунтов для этого Насра? Я же тебе сказала, он миллиардер. Не миллионер — миллиардер! — Она мотнула головой. — И в любом случае сейчас уже поздно. Он не допустит, чтобы мы не продали ему картину теперь, когда он ее учуял. А даже если и так, то что Саше и мне с ней делать? Или ты забыл, что мы купили ее за паршивые тридцать тысяч франков? Из этого нам не выкрутиться.

— Ну и что из того?

— Почему? Саше нужно просто признаться, что он только после покупки, изучая картину, понял, что это подлинный Ла Тур, а потом вернуть ее тем, у кого купил.

— Но это еще не все! У нас есть содержащийся в «Голубой книге» список живущих здесь, в Англии, людей, симпатизировавших Гитлеру. Это не только представители аристократии, но и депутаты парламента, к которым следует добавить имена ряда твоих соотечественников. Хуже того, есть ведь еще Виндзорский протокол.

— Признаться, что он не сумел сразу опознать Ла Тура — Саша Либерман, историк, эксперт! Его репутация будет погублена. А когда узнает Жан-Марк, а не узнать он не может, мне лучше не жить.

— Что ты хочешь этим сказать? — спросил Бейкер.

Она придвинулась на коленях еще ближе, вторгаясь в мое воздушное пространство. Ее глаза были теперь так близко к моим, что казались даже ближе них. Будто ее тело обрело совершенно новое измерение, никем не исследованное; будто и мое собственное тело через гармонично приуроченный миг одновременности обрело совершенно новые чудесные сенсорные свойства, чтобы его исследовать.

— Как явствует из дневника, Борман хранил эти бумаги в другом чемоданчике, подобном этому, который и в огне не горит, и в воде не тонет. — Трэверс похлопал по чемоданчику. — И он оставил его на койке в каюте командира подводной лодки. А теперь поразмысли вот о чем. Как явствует из последней записи, сделанной Фримелем, он находился в рулевой рубке, у карты, и заполнял дневник, когда получил по радио последнее сообщение об урагане. Он сует дневник к себе в чемоданчик, запирает его на замок, на это требуется всего мгновение, а затем объявляет тревогу по судну. Так можно объяснить то, что ты нашел чемоданчик в рулевой рубке.

— Послушай, Гай, — прошептала она. — Это мой шанс, но он может стать и твоим. Твоя жизнь может начаться заново. Ты только подумай — десять миллионов фунтов! Все, чего ты когда-либо желал, теперь твое. — И она повторила (на этот раз, как я осмелился темно вообразить, вовсе не повторяясь, но давая мне совсем иное обещание): — Все!

— Годится, — согласился Бейкер.

— А ты, Беа? Как насчет тебя и Саши?

— Да нет, ты не улавливаешь главного, а оно в том, что чемоданчик остался цел и невредим.

— С этим покончено, клянусь. Да и если быть честной, это никогда ничего не значило. Но в любом случае теперь с этим покончено.

— К чему ты клонишь?

Я посмотрел на ее поднятое ко мне лицо и понял, что пути назад нет. И, воспользовавшись тишиной, зависшей после ее последних слов, я притянул ее к себе на диван, сначала нежно, потом грубо, почти по-звериному, и все эти секунды я изливал свою жажду ее на ее глаза, на ее ресницы, на эти длинные, тонкие, поддающиеся пересчету ресницы, изнывая от желания пересчитать их все до единой. И медленно, но с поразительной легкостью и бессознательностью я воскресил заржавевшие, но незабываемые каденции начала любовной игры.

— Эти штуковины и изготавливались с прицелом на то, что при любых обстоятельствах им удастся уцелеть. А это означает, что почти наверняка чемоданчик Бормана по-прежнему находится в каюте командира судна вместе с «Голубой книгой». Виндзорским протоколом и личным приказом Гитлера, касающимся Бормана. Даже спустя столько лет факты, содержащиеся в этих документах, могли бы вызвать грандиозный скандал, Генри, особенно Виндзорский протокол.



— Я бы не хотел, чтобы из-за меня разразились подобные неприятности.

Ночь намазала мои сомкнутые веки густым слоем сливочного масла. Я глубоко зарылся в подушку, будто это было облако, будто моя голова с веками под сливочным маслом может дивным образом пробуравить подушку насквозь до нижней ее половины, половины, все еще гнездящейся в темноте. Я перевернулся на другой бок. Наверное, на пол-оборота. И мои глаза полуоткрылись. Во всяком случае, я обнаружил голубой абажур, которого, насколько мне помнилось, я никогда прежде не видал, а на стене по ту сторону комнаты — изображение венецианской регаты в блестках отсветов — фотография, а может быть, и Каналетто: определить точнее я не мог, так как в глазах у меня еще не прояснилось.

— Верю, ведь я тебя достаточно хорошо знаю, но что, если кто-то еще отыщет субмарину?

— Я же тебе сказал — никто не сует туда нос.

По утрам наши чувства открывают лавочку по скользящему графику. И вот я внезапно услышал за окном (и моим вновь открывшимся глазам указанное окно предстало точно по расписанию) какофонию веселых детских воплей и визга. Я говорю «внезапно» не потому, что какие-то детишки (в парке? во дворе детского сада где-то поблизости?) выбрали именно эту секунду, чтобы повеселиться, но потому, что мой слух как раз открыл ставни навстречу новому дню и эти вопли и визги оказались его первыми нетерпеливыми клиентами. Я еще раз перевернулся и раскинул руки и ноги по четырем углам кровати, зевая всем телом. Потом открыл глаза уже насовсем. Бледный солнечный свет просачивался в щели оливково-зеленых жалюзи и капал в спальню. В спальню? На стене справа от меня висело зеркало в форме огромной слезы. Под ним стоял черный чугунный столик, а на нем возле лампы в форме переплетенных стеблей плюща и с абажуром из мелких латунных полос, образующих подобие рыцарского забрала, красовалась помпейская двуглавая ваза — без цветов. Дальше имелся полированный комод красного дерева, украшенный пикассоидным угловатым торсом (быть может, даже работы Пикассо, кто знает?), смахивающим на большое раздавленное насекомое. А на стене напротив меня висела фотография — или Каналеттография — венецианской регаты.

— Но ты также сказал, что, по твоему мнению, выступ скалы был каким-то образом снесен и под ним обнаружилась подводная лодка. Я думаю, что кто-то еще может погрузиться в воду в том месте, Генри, так же, как и ты сам.

Рядом со мной никто в постели не лежал. Легкая вдавленность многозначительно морщила ту половину простыни, на которой спала Беа, однако, как я обнаружил, бесстыже проверив это опытным путем, никаких интимных намеков на ее присутствие тут не сохранилось. Видимо, она встала уже довольно давно.

— На море было непривычно спокойно. Это место пользуется дурной репутацией. Гарт, никто не отваживается туда заплывать, поверь мне на слово. К тому же каюта командира располагается позади офицерской кают-компании, по левому борту — так пишет Фримель в своем дневнике.

— Верно. Однажды мне довелось побывать на подводной лодке седьмой модификации. Во флоте их насчитывалось одна-две, после войны их сняли с вооружения. Так называемая капитанская каюта находится там напротив радиорубки. Оттуда до рулевой рубки — рукой подать. Вот в чем вся суть.

Мои часы оставались у меня на запястье. Двадцать две минуты девятого. Я встал, совершенно голый, и протер глаза, очищая их от сливочного масла. На полу у кровати лежал халат, который я ненадолго надевал накануне ночью, когда шлепал в ванную и оттуда. Не упустив случая поближе познакомиться со вкусами Жан-Марка, я подобрал его и осмотрел. Серебристо-серый атлас и повторяющиеся две фигуры, как на странице журнала мод: молодой человек в костюме светского хлыща — черные лакированные туфли, черный шелковый галстук-бабочка, высокий накрахмаленный воротничок — и молодая женщина в газовом, по лодыжки, платье с орхидеей, приколотой к корсажу, облокачивались о поручни океанского лайнера тридцатых годов. А по диагонали лайнер фигурировал уже в одиночестве, прорезая носом стилизованные фонтаны изящно закрученной пены. Я накинул халат на плечи, подошел к окну, всунул палец между планками жалюзи и приподнял верхнюю, словно веко эпилептика. Ни детского сада, ни парка, откуда могли доноситься разбудившие меня крики. Однако, хотя солнце и светило, я заметил, что на улице было холодно — дыхание проносящихся мимо машин было хорошо видно в неподвижной, еще не рассеявшейся туманной дымке. И еще я заметил, как мимо виллы бойкой походкой прошла женщина, почти школьница: точеные ножки в черных чулках и волосы, стянутые в конский хвост. Невероятно тоненькая — сплошная талия, — а уши у нее чем-то закрыты. Сначала мне показалось, что от холода, но это были наушники какого-то хитрого приспособленьица, испускающие звуки, которые, подобно Жанне д\'Арк, услышать была способна лишь она одна. На площадке перед фасадом был припаркован «роллс».

— Да, я и говорю, что внутрь проникнуть невозможно. Передний водонепроницаемый люк задраен наглухо.

Неторопливо — куда более неторопливо, чем дома, — я умылся, почистил зубы указательным пальцем, поплевав на ладонь, пригладил волосы и спустился в салон. Ни малейших следов Беа. Шторы подняты, но никакого порядка наведено не было, и комната при всей ее воздушной элегантности навевала унылое ощущение утра после бурно прожитой ночи. Я стоял там, прикидывая, не следует ли мне позвать Беа, и тут услышал в одной из соседних комнат, в которой не был ни разу, какой-то странный шум, какие-то шорохи и пошаркивания на уровне пола. Я прошел через салон, остановился у полуоткрытой двери и заглянул внутрь.

Комната оказалась библиотекой с душноватым пыльным запахом, темной и мужской. Кто-то имел обыкновение курить там трубку. У одной из стен стояла металлическая стремянка, и на всех ступеньках этой стремянки громоздились книги, создавая впечатление, что вторая, более высокая стремянка, установленная параллельно первой, следует по ее стопам. На полу валялись еще книги, а на полках по стенам зияли пустоты, предположительно прежде занятые этими книгами. В одном углу стоял шахматный столик. В противоположном углу черный как ночь телевизор, весь такой же зеркальный, как и его экран, покоился на стопке толстых томов — каждый под прямым углом к верхнему и нижнему. С того места, где я стоял, они выглядели совсем настоящими, но скорее всего были деревянной раскрашенной подделкой, вырезанной из одного чурбака. Нижняя секция полок на стене напротив меня не просто зияла пустотами, а была открыта целиком. Книги там тоже были поддельными. А внутренность открытой секции, вернее, внутренность сейфа, который, мне стало ясно, она маскировала, была заслонена от меня коленопреклоненной фигурой. Беа! Она не слышала, как я вошел. Она перебрасывала через плечо рыжие конверты, и папки, и пачки бумаг, перевязанные малиновыми лентами. А на ковре в форме полумесяца, который прилегал к дивану, точно ярко-пестрая фовистская тень, лежал альбом с рисунками Старых Мастеров — сильфидно-эфирные защитные прокладки из папиросной бумаги были смяты и порваны.

— Что ты ищешь?

Мой вопрос на мгновение сбил Беа с ритма, но она не ответила.

— Беа, ответь же, что ты ищешь?

— Пожалуйста, не вмешивайся, Гай, — сказала она, не повернув головы. — Это тебя не касается.

И тут я понял, что пропало и даже как оно пропало.

— «La Clé de Vair», так?

Кивнув, она вынула правую руку из глубины стены — пустой, — откинулась на босые пятки и принялась бить себя по лбу.

— Imbécile que je suis! Imbécile! Imbécile! Imbécile![67]

— Саша?

Она снова кивнула.

— Пожалуйста, раскури мне сигарету, Гай. Они на столе в салоне.

Я вернулся в салон, взял две сигареты из рубиново-красной пачки «Данхилла», закурил обе и одну вложил ей в пальцы.

— Когда я позвонила ему утром, он бросил трубку. Я знаю Сашу, и это не должно было бы меня встревожить. Однако встревожило, и я заглянула в сейф. Вероятно, он забрал картину, когда вчера убежал в таком бешенстве. Он сумасшедший, абсолютно сумасшедший. Я просто не знаю, что он может выкинуть.

— А ты не знаешь, куда он отправится?

— У него есть студия на берегу, на Мон-Сен-Мишель. Он там не живет, понимаешь? Он там прячется. — Последняя бесполезная пачка бумаг выскользнула из ее рук на ковер. — Придется поехать туда, попробовать урезонить его. Он, я думаю, меня послушает… надеюсь… но тянуть нельзя, потому что Саша на таком взводе, что может…

Она ухватила меня за кисть под широким монашеским рукавом халата Жан-Марка, откинула рукав и посмотрела на мои часы.

— Прости мою невежливость, Гай, но мне нужен «роллс». Только для одной поездки. В худшем случае на все утро, но и только.

Я покачал головой.

— Ты мне его не дашь?

— Я еду с тобой.

— Глупее ничего не придумаешь. Ведь именно из-за твоего присутствия он повел себя так. И если увидит тебя со мной…

— Я не отпущу тебя одну. Я не доверяю Саше и предпочту не доверять ему там, рядом с тобой, чем здесь, в одиночестве. Не забывай, ключи от машины в кармане у меня. Хочешь не хочешь, радость моя, — сказал я впервые удавшимся мне небрежным тоном кинозвезды, совсем для меня не естественным, — поедем мы вместе.

— Если так, — сказала она, больше не настаивая, — тебе надо одеться и побриться. Я хочу уехать через пятнадцать минут.



Я сел за руль рядом с Беа и вывел «роллс» на улицу, совершенно свободную от машин, а на первый взгляд — и от пешеходов. До того противоестественной была эта тишина, что начинало казаться, будто в соседних домах никто не живет и все они выставлены на продажу.

Однако в тот момент, когда я уже собрался нажать на газ, произошло нечто немыслимое. Неизвестно откуда взявшись, со внезапностью, которая заставила меня ударить по тормозам, перед машиной возник молодой парень. И какой парень! Первое, что я заметил сквозь не такое уж кристально чистое ветровое стекло, была его прическа. Волосы выстрижены в могиканском стиле, а каждый вертикальный вихор густо напомажен и закручен в тончайшее острие. К тому же вихры были многоцветными с переходами от кирпично-красного к розоватости чайной розы и к нежной зелености. Самым же странным было, что его голова выглядела бритой, будто вертикальные вихры просто наклеили на скальп или же искусственно в него вживили. Если не считать надбровных дуг, которые нависали над его глазами, как симметричные выступы обрыва, его лицо казалось не выпуклым, а вогнутым, но нарочно, будто он втягивал его, на манер толстого купальщика, который семенит по пляжу и все время втягивает живот, пока не окунется в океан. Когда он шагнул ближе, я увидел, что в его правом ухе болтается английская булавка, что его черный кожаный костюм весь в бахроме таких же булавок, а шею опоясывает колье из лезвий к безопасным бритвам. Он остановился перед нами, положив руки на бедра.

В полном ошеломлении я опустил стекло в дверце и высунул бы голову наружу, если бы мне не помешал еще один человек, который, возникнув из того же ниоткуда, буквально прислонился к «роллсу». Во всех отношениях он был полной противоположностью своему спутнику. Под тем углом, под которым мне пришлось смотреть на него, он казался очень высоким, однако для столь высокого человека фигура у него была гармоничная. Под расстегнутым черным пальто на нем был голубовато-серый костюм с жилетом и еще галстук с несимметричным черно-белым узором, от которого рябило в глазах. Он заметно облысел, и остатки его кремово-седых волос были взбиты над ушами, создавая впечатление, причем, несомненно, обдуманное, что на нем парик восемнадцатого века. И он улыбался… или, вернее, на губах у него была улыбка, что в конечном счете отнюдь не то же самое.

— Доброе утро, — сказал он чуть ли не учтиво. — Мое имя Риети. Мистер Риети. Не устроиться ли нам поудобнее?

Мы с Беа вытаращили глаза друг на друга.

Риети всунул голову в окно так близко от меня, что я ощущал запах его дыхания.

— Не тревожьтесь, мадам Шере. Мы не бросим вас в одиночестве. Мы намерены подвезти вас обоих.

— Подвезти? — повторила Беа.

— Да-да, подвезти. У меня ведь такое впечатление, что мы едем туда же, куда и вы. Куда именно, признаюсь, я пока не знаю, но надеюсь узнать в пути. Так не устроиться ли нам поудобнее?

— Послушайте, — начал я, — не знаю, кто…

— Ну разумеется, не знаете. Но узнаете. Боже мой, непременно узнаете. — И он окликнул парня, все еще перегораживавшего дорогу: — Малыш!

Пока тот ковбойской развалочкой направился к машине, Риети, подхихикнув, шепнул нам:

— Я их всех называю Малышами. А ведь хорош, не правда ли? Последняя из могиканских стрижек — в этом он весь, мой Малыш! — И его туловище затряслось от гулкого утробного хохота, казалось, взболтавшего все, что укрывал его жилет.

Теперь Риети и Малыш стояли по сторонам машины. Рвани я вперед в этот момент, вероятно, маневр мне удался бы. Но я был загипнотизирован этой нелепой клоунской парочкой и не шелохнулся, когда Риети открыл дверцу со своей стороны, а Малыш одновременно со своей.

— А теперь, сэр, — сказал мне Риети, — мы поедем с вами, хотите вы того или нет, так что будьте так добры, обойдитесь без показного героизма. Если вы — но осторожно, осторожно, дорогой мой, — переберетесь на заднее сиденье ко мне, Малыш сядет за руль. Мадам Шере, останьтесь на своем месте. Повторяю: пожалуйста, без рукоприкладства. Малыш (это отступление предназначалось только для меня) сломает вам шею легче, чем соломинку. И хотя я не киллер — Боже меня оборони! — однако имею при себе скрипучий, но очень эффективный револьвер, — он похлопал по правому карману пальто, который, бесспорно, заметно топорщился вокруг чего-то твердого, — и буду счастлив пульнуть для начала, скажем, в мизинец либо в тот или иной из этих симпатичных больших пальцев. Ну как, мы все готовы занять свои места?

Я взглянул на Беа. Она торопливо кивнула мне, словно говоря: «Делай, как он говорит».

Оказавшись, когда я вылез из «роллса», на секунду почти щека к щеке с Риети, я использовал безопасность нашего насильственного физического соседства, чтобы хорошенько его разглядеть. Его складчатое лицо отнюдь нельзя было назвать бесцветным. В нем сквозила подлинная, пусть и мясистая сила, подлинная личность. Такого типа лицо можно увидеть в галерее портретов окаменелых светил нашего столетия, столпов гуманизма. Шоу, Манн, Уэллс, Ортега-и-Гассет, Сибелиус со злоехидной добавкой Алистера Кроули — вот-вот, больше всего Риети походил на незаконнорожденного, противоестественного отпрыска Сибелиуса и Кроули.

Наши взгляды встретились. Он улыбнулся, не разжимая губ, как человек, стыдящийся своих зубов. А после того, как я скользнул в угол по чехлу заднего сиденья, он последовал за мной и резко захлопнул дверцу. Тем временем Малыш занял мое прежнее место за рулем рядом с Беа и блаженно водил пальцами по ребристой черной поверхности рулевого колеса.

Так мы просидели несколько секунд. «роллс» оставался неподвижным, мы все хранили молчание. Потом Риети, взглянув в окно, нарушил его:

— Мадам Шере, я жду ваших указаний. Если вы не против, то довольно томить нас неизвестностью. Куда точно мы направляемся?

— Кто вы? — сказала Беа наконец, оборачиваясь к нему.

— Законный вопрос, милая дама, — хихикнул он, куртуазно наклоняя голову. — Я, как вам уже известно, Риети. Я служу у некоего мистера Насра… Как вижу, это имя что-то говорит вам обоим. Ну, так мистер Наср был… как бы это выразить?.. он не был полностью удовлетворен сказочкой о дереве, поваленном молнией. Чудесная история сама по себе, это бесспорно, но, увы, не вполне и более чем неправдоподобна. И тем более, поскольку мистер Лантерн, никому не знакомый, ни в чем не повинный посторонний человек после этого фантастического эпизодика словно бы проводил и проводит много времени в вашем обществе.

Беа попыталась его перебить, но он поднял ладонь и остановил ее, прежде чем она успела открыть рот.

— Поймите меня, — сказал он. — Я был в Сен-Мало с первого дня операции. Всему, что вы делали — делали на людях, — я был свидетелем. Довольно некрасивая предосторожность со стороны мистера Насра, можете вы сказать. Но ведь он просто жаждет вступить во владение картиной, а кроме того — едва ли мне нужно напоминать вам, — он уже вложил порядочную сумму в этот проект. Кстати, как я замечаю, упоминание о картине отнюдь не поразило нашего друга Лантерна, как можно было бы ожидать, и мне остается только предположить, что мой инстинкт меня не обманул и он полностью осведомлен о том, что поставлено на карту. О чем бишь я? Ах да! Хотя эту историю, мадам Шере, вы и ваш муж подтвердили независимо друг от друга, мистер Наср тем не менее не мог избавиться от подозрения, что все не так уж благополучно, и распорядился, чтобы я — разумеется, с Малышом — начал бы играть более активную роль в происходящем. Вот так, мадам. Аванс, который вы получили, в полной безопасности, но на основании моих донесений мистер Наср пришел к выводу — и можно ли его винить? — что вам самой, увы, больше доверять нельзя. Совершенно очевидно, что картина не спрятана на вилле «Лазарь». А потому вы сообщите мне, где она, а я организую ее доставку через Ла-Манш.

Беа извлекла из сумочки сигарету и, прежде чем закурить, три-четыре раза постучала сигаретой по пачке, жест, которого — хотя в чем-то он соответствовал ее характеру — прежде я у нее не замечал, а Бог свидетель, я видел, как она закуривала множество сигарет. Предположив, что таким образом она старается выиграть время, я решил ответить первым:

— Фантастический эпизодик, как вы его назвали, чистая правда, даю вам слово чести.

— Ах, дорогой сэр, со всем уважением… — прожурчал Риети. — Слова чести, слова чести — я не склонен полагаться на чье-то слово чести.

— Говорю же вам, что мы совершенно невинны и вы напрасно нас подозреваете.

— Невинны, вы говорите, невинны? Неужели вы не понимаете Лантерн, что люди моей профессии не должны доверять именно невинным? На мошенников я могу положиться. Злодеев я понимаю. У них есть своя специальность, и, да благословит их Бог, они остаются ей верны. Растратчики не шантажируют. Поджигатели не мухлюют с уплатой налогов. Серийные убийцы не грабят табачные магазины. А вот невинные! Они, по определению, способны на все, и мы узнаём, на что они способны, только когда уже поздно. Господи, сохрани меня от невинных! — Тут Риети сложил кончики пальцев, словно и в самом деле возносил молитву Всемогущему. — Существует (да, да, да я лично за это поручусь!) разновидность, очень зыбкая разновидность, не спорю, но тем не менее разновидность воровской чести. Однако до сих пор я что-то не замечал избытка чести среди вас, честных людей.

Вслед за этой тирадой наступило молчание. Ни Беа, ни я не нашли что ответить. То есть пока ее нижняя губа не скривилась в полуулыбке и она внезапно не спросила:

— Скажите, Риети, вам многих усилий стоит казаться поперек себя выше?

Риети уставился на нее, и даже Малыш прекратил по-детски трогать пальцами приборную доску и обернулся, чтобы услышать, как его наставник ее обрежет.

Но, к моему удивлению, лицо Риети тут же расслабилось, а из крохотного чопорного ротика вырвался тот же гулкий утробный хохот.

— Черт побери, мадам, вы редкостная женщина, что есть, то есть! Просто редкостная! Если бы мы встретились при более благоприятных обстоятельствах! — Он вздохнул. — Да, но мы напрасно тратим время, не ваше — мое. Где, повторяю, находится «La Clé de Vair»? Если у вас на вилле, в чем у меня есть серьезные причины сомневаться, отдайте мне его, и через пару недель вы станете богаче, чем вам могло привидеться в самом сладком сне. Если нет, так отправимся немедленно туда, где находится картина.

Беа продолжала невозмутимо курить, используя сигарету — я понял, что она всегда использует их таким образом — как реквизит, как старый-престарый, освященный обычаем прием, который помогал ей унять дрожь в руках и давал время подготовить следующую реплику. Однако, затеяв эту игру теперь, казалось мне, она сильно рисковала, поскольку я не просто видел, но непосредственно ощущал, как эта уловка все больше раздражает Риети, — эта слишком уж очевидная уловка, слишком откровенное притворство. Я чувствовал, как его бескостная жирность все больше напрягается на заднем сиденье рядом со мной.

— Мадам, вы заставляете меня ждать.

В том, что Беа в конце концов рассказала ему, правда имелась, но не вся. Сначала она сказала, что («извините, я повторяюсь») на шоссе Сен-Мало действительно произошел обмен машинами. Что, как и заподозрил Риети, Ла Тур уже не в сейфе виллы. Что, поскольку они вместе решили, что картина будет в большей безопасности у него в студии, ее хранителем теперь стал партнер Жан-Марка Александр Либерман, чье имя как крупнейшего из ныне живущих специалистов по творчеству Жоржа де Ла Тура, конечно, Риети известно. И что она и я («Ах, Гай, вот как? — вставил Риети. — Интереснее и интереснее!») сегодня утром решили забрать ее назад.

Наступило молчание, затем Риети пожал плечами:

— Очень хорошо. Нет, я не говорю, что поверил вашей истории — с какой, собственно, стати? — но я готов принять ее, хотя бы по той причине, что она очень мило подводит нас к этой минуте — при условии, вы понимаете, что следующая часть окажется не менее удовлетворительной. Где студия этого мистера Либермана?

— Ну, видите ли, — сказала Беа, — в этом-то и проблема.

— Проблема! Я так и думал.

Из приборной доски Беа выдернула маленькую пепельницу, вбила окурок в кучку пепла и резко защелкнула ее.

— Проблема в Саше.

— Саше? Кто такой Саша?

— Александр. Нашел картину Саша, но сразу же план начал его очень смущать. В своей основе, поймите, он честный человек. Он даже говорил о том, что ему следует обратиться к надлежащим властям и отдать картину. Однако я знаю, что сумею его переубедить. Сказать правду, он в меня влюблен.

— Вполне естественно! Он же мужчина, не так ли?

— Но если я явлюсь к нему с вами и с… — она запнулась, словно такое имя-прозвище невозможно было произнести вслух, — с вами и с Малышом, ну, он может потерять контроль над собой. Я искренне считаю, что ради нас всех нам с Гаем следует поехать одним.

Риети смотрел на нее почти так, будто разглядывал картину в галерее. Он актерски задышал, и я ждал, что он подавит зевок, однако он не был настолько уж прямолинеен. Тем не менее он заговорил с еще более театральной оттяжкой. Хотя, не мог я не заметить, от гулкого хохота он отказался.

— Так! Вы утверждаете, что оставили Ла Тура — причем ради большей безопасности картины — у индивида, который, как вы же сообщили мне, «в своей основе честный человек», индивиду, который даже говорит о том, чтобы обратиться к «надлежащим властям» — к полиции. Это недостойно вас, мадам. Воображение, которым вы наделены в избытке, ничего не стоит, если оно не настроено на потребности и побудительные мотивы тех, с кем вы имеете дело. В частности, потребность в уважении к их умственным способностям. Я не стану притворяться, будто понимаю, какую маленькую игру вы затеяли с моими нынешними потребностями и побудительными мотивами, и меня совершенно не трогает, если я никогда ее не пойму. Деньги не мои, и если быть абсолютно откровенным, а я предпочитаю, чтобы человек был откровенным, невзирая ни на какие обстоятельства, то лично я гроша ломаного не дам за Жоржа де Ла Тура. Но я задал вам разумный вопрос и ваш ответ нахожу оскорбительным. Меня оскорбляет, что меня сочли идиотом.

— Безусловно, я не считаю вас идиотом.

— Да? Тогда покончим с ерундой. Где, повторяю, «La Clé de Vair»?

— По причине, которую я вам объяснила, Риети, я не могу…

Она так и не договорила то, что собиралась сказать. Спокойно, абсолютно без единого ненужного движения Риети достал револьвер из кармана пальто и наклонился вперед. Он ухватил сзади скромный изгиб воротничка ее блузки и засунул ствол так глубоко вдоль ее голой спины, что виден был только кулак, сжимающий рукоятку. От щекочущего прикосновения холодного металла к голой коже спина Беа напряглась, под легким покровом блузы выпятились лопатки. Я подобрался, но, не посмотрев на меня, Риети сказал:

— Оставайтесь на месте, Лантерн, а не то я, безусловно, спущу курок.

Надо отдать ему должное. Этот маневр был осуществлен на редкость экономно — Малыш обернулся посмотреть, что происходит позади него, только услышав угрозу Риети.

Затем, еще больше наклонившись вперед и отвратительно изящным жестом отклонив жемчужную серьгу, словно она могла помешать Беа расслышать его слова, Риети начал нашептывать ей на ухо:

— Послушайте меня, милая дама. Я дважды задал вам простой вопрос и дважды получил по рукам. Я терпеливый человек, в отличие от многих и многих моих коллег, мог бы я добавить. И потому я вас спрашиваю в третий и последний раз. Но если вы и дальше будете втирать мне очки, я спущу курок. Не могу предсказать, куда попадет пуля. Она может располосовать вашу нежную спину, может застрять в развилке ваших не менее нежных ягодиц. Или же вовсе не задеть вашего тела. Это риск, на который я готов пойти. Это риск, на который вы должны быть готовы пойти, если откажетесь ответить.

— Беа, прошу тебя! — вскрикнул я. — Бога ради!

— Мон-Сен-Мишель, — сказала Беа.

— Мон-Сен-Мишель? — Не убрав револьвера, Риети покатал этот новый факт у себя в мозгу, как знаток вин благодушно катает на языке капельку марочного бургундского. — Мон-Сен-Мишель! Как забавно. Где на Мон-Сен-Мишель?

— Где?

— На какой улице? Номер дома?

— Я честно не знаю. Разве на Мон-Сен-Мишель дома нумерованы?

— Предупреждаю, мадам, перестаньте играть со мной, — сказал Риети, нахмурившись. — Я откупориваю свой револьвер, — он тут же поправился с тяжеловесным юмором, — я снимаю мой револьвер с предохранителя, извините за неуклюжую шутку.

Эта неуместная шутливость не помешала ему снять револьвер с предохранителя. Я услышал щелчок под тонкой завесой блузки Беа.

— Да погодите, погодите! — сказала она поспешно. — Я правда не знаю названия улицы. Или номера. Но я знаю, где находится студия Саши. Узнаю дом, когда окажусь там. Поверьте мне, я говорю вам правду. — И она повторила: — Поверьте мне.

Секунд десять Риети держал паузу. Наконец с нарочитой неторопливостью, которую я, возможно, слишком великодушно объяснил скорее осторожностью, чем жестокостью, он вытащил пистолет из блузки Беа и убрал назад в карман пальто.

— Хорошо, мадам, — сказал он, — мне кажется, я вам верю. Или, скажем, я решил вам поверить — пока. Значит, в Мон-Сен-Мишель.

Откинувшись на спинку поуютнее, он повторил:

— Мон-Сен-Мишель. Какой каприз судьбы. И может быть, — добавил он, чуть помолчав, — когда это ненужно запутанное дело будет доведено до конца, к соответствующему удовольствию нас всех, мы вчетвером поужинаем в «La Mère Poularde»[68]. Как мне говорили, это самое-самое на Мон-Сен-Мишель. Сэр Уинстон Черчилль как-то поужинал там, а также Помпиду — или надо произносить Помпидукс?.. Но не важно.

Он потер большие ладони-оладьи.

— Теперь, — сказал он весело, — когда наши mauvais quart d\'heures[69] благополучно остались позади, почему бы нам всем не расположиться поудобнее, чтобы в меру насладиться предстоящей небольшой экскурсией? Что, хотелось бы мне узнать, может сказать об этом notre cher[70] Пруст?

Из другого, безревольверного кармана, вздутого, пожалуй, не меньше своего сотоварища, он извлек потрепанную книжку в бумажной обложке, слегка завернувшуюся по краям страниц. Она оказалась «Содомом и Гоморрой», четвертым томом — во всяком случае, в английском переводе — «А la rechèrche du temps perdu»[71] Пруста. К моему изумлению, он открыл ее наугад, несколько секунд шарил взглядом по развороту, а затем начал читать: «Если удовольствие обедать не дома, к чему я стал совершенно равнодушен, опять воскресло, когда обрело новую форму поездки по побережью, а затем подъема в экипаже на обрыв над морем высотой в шестьсот футов, и вызвало у меня нечто вроде опьянения, в La Raspelière[72]это чувство отнюдь не рассеялось».

Молчание. Затем он закрыл книжку с благоговением, словно говоря: «Ну, что тут скажешь?», даже если бы кому-то из нас и захотелось высказать свое мнение, нам бы это дозволено не было, так как в восторженном изумлении Риети ощущался деспотический оттенок, будто предостерегающий нас: «Нет-нет, ничего не говорите — не сейчас, не нарушайте волшебности чуда, которому мы только что были свидетелями».

И однако эту волшебность нарушил он сам.

— Как уместно, как потрясающе уместно! Но Пруст есть Пруст. В этом романе, — сказал он, постукивая указательным пальцем по замусоленной обложке, — не просто один литературный шедевр наряду с другими, в нем — вся литература. Читайте Пруста, и вам не надо будет читать ничего другого. Последние двадцать семь лет мне ни разу не потребовалось открыть другую книгу. Я начинаю с первой страницы «В сторону Сванна», а когда достигаю конца «Обретенного времени», то опять начинаю сначала. Если же оказываюсь в критическом положении или — вот как сейчас — кризис благополучно разрешается, я открываю том, который как раз читаю, и всегда, всегда без исключения, нахожу фразу, которая выражает самую суть данного дела. Пруст, короче говоря, это моя Библия.

Я просто не мог поверить. Вот меня держат пленником в Сен-Мало — внутри «роллс-ройса», который не принадлежит мне, — гротескный гангстер и его карикатурный подручный, чьи вихры расходятся от черепа, словно позолоченные лучи эмблемы солнца, венчающей раму зеркала над каминной полкой. И вот он, гангстер этот, ошарашивает меня Прустом. Нет, это шутка, какая-то жуткая шутка.

Сам Риети, однако, вновь бурлил словоохотливостью:

— Так едем же прочь из этого невыразимо унылого городишки! Мадам Шере, будьте столь любезны, дайте необходимые указания Малышу. Насколько мне помнится, Мон-Сен-Мишель находится на расстоянии всего часа езды или около того по береговому шоссе — «по побережью, а затем подъем на обрыв над морем высотой в шестьсот футов», потрясающе, ну просто потрясающе! — и главный в данный момент стоящий перед нами вопрос, как нам выбраться на это шоссе. Предоставляю действовать вам.

С этими словами он извлек из внутреннего кармана пальто пухлую сигару. Развернул, яростно откусил кончик и выплюнул мерзкую струйку слюны в полуоткрытое окно. Раскурил сигару, медленно затягиваясь и медленно выдыхая, и я завороженно следил, как великолепное кольцо дыма на мгновение зависло под низким сводом над задним сиденьем точно на середине между ним и мной, будто нимб без святого, и медленно растворилось в воздухе у нас на глазах.



Пятнадцать минут спустя мы вырвались из Сен-Мало и наконец оказались на шоссе, по которому мы с Беа ездили накануне вечером. Под нами колыхался океан, и каждая из складок, чередой возникавших на его волнующейся поверхности, при приближении к берегу разглаживалась катящимся цилиндром пены, который затем распадался на пляже, развертывая темный полукруг засасываемой песком влаги, словно яичный белок, вылитый на шипящую раскаленную сковородку. Над нами простиралась луговая равнина, однообразие которой лишь изредка нарушалось крестьянским домом да какой-нибудь буйно разлаявшейся собакой, которая кидалась на ворота усадьбы, когда мы проезжали мимо. Солнце затмилось. Низкие провисающие тучи, холодные, не сулящие ничего хорошего, затеняли ветровое стекло «роллса», и я ощущал соленый ветер снаружи, а иногда даже замечал на горизонте размокшую линяющую радугу.

На шоферском сиденье передо мной Малыш хранил молчание. Если не считать горлового «вей-вей-вей-вуум!», которое он испускал, обгоняя другие машины, словно «роллс» поглощал необъятные, надрывающие сердце дали, а не ехал вдоль северо-западного побережья Франции со скоростью, отвечающей всем положенным ограничениям, я пока еще не слышал его голоса. Однако я заметил, что он все чаще скашивает на Беа похотливый взгляд, а потом начинает ерзать на сиденье, стараясь поудобнее устроить все свои интимности. Она тем временем давила сигарету за сигаретой в пепельнице приборной доски, с силой нажимая на каждую, пока с последней струйкой дыма жизнь в ней не угасала полностью — словно некто топил котенка в ручье.

Создается впечатление, будто мы ехали в полном молчании. Вовсе нет. Болтун Риети добродушно рассуждал о том о сем — о вздорном убеждении Беа, что она сумеет скрыть от него правду, об истории про поваленное дерево («Замечательно, замечательно, я получил такое большое удовольствие!»), о том, что произойдет с нами, если мы опять позволим себе какой-нибудь просчет, и о чем угодно еще, что взбредало ему в голову. А кроме того — Пруст! Например, когда нам было сообщено, что Риети не более и не менее как живет у Насра в Кенте, и когда он принялся разглагольствовать о радостях жизни в деревне, а не в городе, он провозгласил:

— О, я знаю, что божественный Марсель может выразить это несравненно лучше, чем я. Что же, посмотрим, посмотрим! — Он извлек томик «Содома и Гоморры», открыл его, как казалось, на случайной пожелтелой странице и прочел: —«Затем лучи солнца внезапно уступили место лучам дождя; они расчертили весь горизонт, опутав ряды яблонь своим серым неводом».

— Изумительно, просто изумительно, — вздохнул он, причмокивая губами, как человек, только что съевший персик или яблоко с одной из яблонь Пруста, и предался размышлениям об удивительной уместности этой цитаты. Десять минут спустя, когда мы проезжали мимо стада меланхоличных горных коз, расположившихся по уступам крутого склона, будто хор в старомодно поставленной опере (уподобление, признаюсь, принадлежало Риети, а не мне), вновь был извлечен Пруст, открыт наугад и продекламирован с напыщенной звучностью:

— «Кони сна, как и кони солнца, движутся в атмосфере, не оказывающей никакого сопротивления, так равномерно, что требуется небольшой метеорит вне нас (посланный из лазури каким Неизвестным?)»… «посланный из лазури каким Неизвестным?» — повторил он, покачивая тяжелой головой, словно не в силах поверить уместности и великолепию этого уподобления, — «…чтобы поразить наш обычный сон (у которого иначе не было бы причины оборваться, и он длился бы подобием движения мира, не имеющего конца), понудить его резко обратиться к реальности, двигаться без пауз, пересекать области, граничащие с жизнью»… «пересекать области, граничащие с жизнью»… — Клянусь Богом, сэр, он невероятен! — «чьи звуки спящий вскоре услышит, все еще смутные, но уже слышимые, пусть и искаженными — и внезапно вернется на землю в миг пробуждения».

— Ответьте мне, Лантерн, — спросил он меня после долгой задумчивой паузы, — можно ли выразить это лучше? Я хочу сказать: если бы это было тем, что вы намеревались сказать, могло ли бы это быть сказано лучше? Сэр, я категорически утверждаю, что нет.

— Но, — рискнул я, — какая тут связь? Не вижу никакой связи.

Риети презрительно фыркнул:

— Мой дорогой Лантерн! А вы еще писатель!

— Боюсь, писатель не такого рода, — ответил я.

Но я только напрасно сотряс воздух. С глазами, полными слез, он продолжал:

— «В поисках утраченного времени» — это священное писание и должно читаться именно так — не как книга, но как мир. В эту минуту связь, возможно, ускользнула от вас, но настанет день, клянусь, и она поразит вас столь же внезапно, как… о, как удар молнии! (И вновь у меня возникло ощущение, что под его жилетом скрыто множество самых разнообразных предметов — сковороды, часы с брелоками, компасы, грелки для ног и только Богу известно, что еще, — и все они получают хорошую встряску, стоит ему заколыхаться от смеха.) И тогда вы поймете, что Пруст не минутен, а вечен и бесконечен.



Он замолчал. Откинувшись в глубине сиденья, он даже закрыл глаза. Наверное, решил я, чтобы с большими удобствами поразмыслить о необъятности мистической сущности Пруста. Томик «Содома и Гоморры» лежал открытый у него на коленях бумажной обложкой вверх, точно гигантская «крышечка» над гласной буквой. Вид на дорогу впереди заслоняли от меня остроконечные вихры Малыша. Я ощущал, как сквозь карман черного пальто к моему бедру прижимается пугающая весомость револьвера.

И вот тут я понял, что как-то вызволить нас я могу попытаться именно сейчас. Я средне храбрый и средне трусливый человек, и до сих пор мое соприкосновение с идеей, что чью-то судьбу может решить единственный импульсивный поступок, ограничивалось кинофильмами — причем подобные фильмы никогда меня не привлекали. И все же, поскольку данный момент моей жизни прямо напоминал какой-то эпизод из чьего-то (Хичкока?) фильма, я сказал себе, что инициатива за мной, если только у меня достанет мужества.

Осторожно высвободив левую руку — шевельнуть правой я не рискнул — из узкого пространства между моим бедром и дверцей «роллса», я провел ее поперек моих коленей. Медленно, очень медленно я нащупал широкий мохнатый клапан кармана у меня под боком. Ничего. Ни звука, ни движения со стороны Риети. Я выждал секунд двадцать, потом бережно приподнял клапан и ввел руку в карман. И вновь — ничего. Кончики моих пальцев коснулись ствола револьвера, и я как раз собрался схватить его за рукоятку, когда глаза Риети открылись.

В первое мгновение ничего не произошло. Я не шелохнулся, я даже не попытался отдернуть кисть. Недоуменно, словно нисколько не встревожившись, Риети смотрел вниз на клапан и руку, которая тянулась от него, как электрический кабель. Внезапно, прежде чем я успел как-то среагировать, он ухватил меня за запястье и стал вдавливать ноготь большого пальца в пульсирующий кровеносный сосуд, пока из-под ногтя не брызнула кровь. Я вскрикнул. На мгновение отведя глаза от моего мучителя, я встретился со взглядом Беа. И тут же моя голова взорвалась. Одинокий снеговик начал таять в ритме замедленной съемки, воспаряя вверх, вверх и снова вверх, рассыпая в воздухе снежные искры, прежде чем превратиться в огромный мыльно-белый пузырь беспамятства.



Не знаю, сколько времени я был без сознания. Когда я пришел в себя, то чуть не расплакался, такой острой была боль, разламывавшая затылок. Первое, что я услышал, был голос Риети, но далекий, неясный, словно он говорил в широкий конец рупора. То, что он говорил, было фрагментарным, осколочным — злые раздробленные фразы и полуфразы, не складывающиеся в структуру предложения. Я услышал:

— …величайшая глупость… отнюдь не внушает… чего мне не следовало бы… скажите мне честно, мадам…

Я слышал, как Беа отвечает ему, холодно, металлически, но я не разобрал ни единого слова. Потому что она все еще сидела спиной ко мне и говорила в ветровое стекло. Внутренность машины заполняла смешанная вонь сигарного и сигаретного дыма. Беа обернулась ко мне. Ее глаза были затуманены любовью и страхом. Кое-как я поднял голову к окну. На волнующейся поверхности океана две белопарусные яхточки поднимались и опускались, исчезая из виду, поднимались и снова опускались, с такой нещадностью сокрушаемые пенными валами, что чуть ли не все время они почти лежали боком на воде, будто два змея, которые упали прямо в Атлантический океан. Голоса в машине резали мне уши, и несколько секунд я следил за этими двумя яхточками. И тут я увидел на некотором расстоянии за ними черный скалистый протуберанец, не больше, чем десять на десять ярдов — не столько островок, сколько выступ дна, не поглощенный океаном. Как элемент пейзажа он не представлял ни малейшего интереса, и вполне вероятно, что с шоссе между Сен-Мало и Мон-Сен-Мишель можно увидеть еще много похожих, а то и точно таких же, но я их просто не заметил. Однако пока окно «роллса» было обращено к этому массивному, но сужающемуся кверху силуэту, я осознал, что меня грызет тревожное ощущение какой-то значимости, только в моем оглушенном состоянии я не мог уловить, в чем тут дело. Я смотрел и смотрел на него… но нет, «роллс» уже устремился дальше, увозя с собой таинственную значимость. Когда мы и островок проследовали в противоположные стороны — мы вперед, а он назад, и он исчез из пространства за окном, еще долго сетчатка моих глаз сохраняла его выбеленный силуэт.

Он рассеялся, только когда я услышал, как Риети спросил меня:

— Ну-с, сэр, вы довольны собой?

— Доволен собой? — сказал я, вздрогнув, и тут же был вынужден насупить брови над глазами, в которых потемнело от боли.

— Ваша нелепая храбрость не принесла вам ничего, кроме жутчайшей головной боли, и, следует добавить, слегка затруднила — хотя, заметьте, легким это никогда не было — возможность поверить в то, что вы и мадам рассказывали мне. Пожалуйста, в дальнейшем обходитесь без таких выходок.

Говоря, он поигрывал револьвером, и я понял, что револьвером он меня и оглушил. Потом, спрятав его, он придирчиво подергал пуговицы пальто и смахнул с плеч воображаемую перхоть. После чего выудил «Содом и Гоморру», похоронил себя в лабиринте змеящихся фраз романа, его придаточных предложений, будто пришпиленных к главному булавками, и не произнес более ни единого слова.



Прошло пятнадцать минут. Перед нами разматывалось береговое шоссе. Мы с Беа обменивались взглядами, но молчали. Малыш вел машину, как прежде, но больше уже не испускал никаких «вей-вей-вей-вуум!».

Неожиданно Беа повернулась к нему и почти шепотом спросила, не найдется ли у него лишней сигареты. Я увидел, как покраснела его шея, пока он вытаскивал из кармана черной кожаной куртки расплющенную пачку «Мальборо». Риети поднял было на них любопытствующие глаза, но тут же снова вернулся к чтению. Беа закурила сигарету, выпустила дым и опять более или менее шепотом спросила, сколько ему лет.

— Двадцать два, — сказал он в манере, придавшей ему сходство не столько с американцем, сколько с английским диск-жокеем, который тщится выдать себя за американца. Сняв руку с рулевого колеса, он подергал самый острый из стеблей, торчавших над его черепом.

— Просто Гарбо, — сказала Беа.

— Угу, — пробурчал он с лисьей усмешкой.

— Знаете, — сказала она, — очень жаль, что вы портите себя, изображая панка. Вы красивый мальчик. У вас прекрасные зубы, милая симпатичная улыбка, чудесные — какого они цвета? (она наклонилась вбок, заглядывая в его пылающее лицо) — чудесные карие глаза. Мне бы хотелось увидеть вас таким, какой вы есть под вашим камуфляжем.

Малыш стал совсем багровым. Риети оторвал один глаз от своего Пруста. Наклонив голову, он посмотрел на Беа с некоторым недоумением.

— Как мило, что вы так говорите, мадам Шере, — сказал он в конце концов. — Во всяком случае, в этом вопросе я с вами полностью солидарен. Уже давно моим желанием было облечь мальчика во что-нибудь более приемлемое. Ничего слишком официального, вы понимаете, — никаких блейзеров, теннисных костюмов, ничего с серебряными пуговицами и пряжками. Что-нибудь элегантно-небрежное, вот как я себе это представляю. Он будет восхитителен в спортивной рубашке и джинсах от какого-нибудь кутюрье.

Малыш буркнул достаточно дружелюбно:

— Может, хватит, а?

Позволив своим глазам возвестись к небу, Риети вздохнул.

— Не Эмерсон ли сказал, что никакое духовное блаженство не может сравниться с физическим наслаждением от идеально сидящего костюма?

На это Малыш искоса взглянул на Беа и продемонстрировал нежданное умение подковыривать напыщенность своего начальника, ответив:

— Похоже на него, это точно.

Риети перехватил взгляд искоса, и уголки его губ скривились.

— Мне не понравится, если вы вскружите ему голову, — сказал он Беа. — Ему привычнее получать комплименты только от меня.

— Вы говорите так, словно он хорошо выдрессированный Лабрадор.

— Фи, мадам, фи!

Беа снова обернулась к парню:

— А вы, Малыш? Неужели вам нечего сказать в свою пользу?

— Мне? — переспросил он недоверчиво, словно никто никогда не предлагал ему сказать что-то свое.

— Да, вам. Расскажите нам что-нибудь о себе.

Будь это возможно — но его прическа ничего подобного не допускала, — Малыш, по-моему, поскреб бы у себя в затылке, наподобие батрака в фарсе из крестьянской жизни.

— Я могу рассказать анекдот, — сказал он нерешительно.

— Да, пожалуйста. Давайте послушаем анекдот.

— Мадам Шере, — томно произнес Риети рядом со мной, — очень не рекомендую. Абсолютно. Анекдоты Малыша, как правило, не подходят для смешанного общества.

— К чему такая чопорность? Я наслышалась рискованных анекдотов. Рассказывайте ваш анекдот, Малыш, — сказала она, наклоняясь к нему почти нежно.

— Ну, этот не такой чтоб неприличный.

— Не надо извиняться, — сказала Беа. — Мне нравятся всякие.

— Ну тогда ладно, — сказал Малыш и прокашлялся. — Вот, значит, два лимузина встречаются посреди моста, а он, понимаете, узкий, и не разъехаться. Ну, они останавливаются друг против друга, и оба… оба водителя — как вы там их называете? Шоферы… так оба шофера вылазят из своих лимузинов и идут к середке моста. И первый шофер говорит второму шоферу: «Знаете, старина»… это же в Англии, так? Я сказал, что это в Англии?

— Бога ради, не тяни! — прикрикнул Риети.

— Нет-нет, — сказала Беа. — Вы его так собьете. Продолжайте, Малыш. И не торопитесь.

— Угу, ну, значит, происходит это в Англии. Ладно, значит, первый шофер говорит второму: «Знаешь, старина, извиняюсь, но придется тебе дать задний ход». А второй шофер, значит, поглядел на него и говорит: «Так, значит? А почему же это я должен давать задний ход?» А первый шофер говорит: «А ты знаешь, кто у меня в лимузине?» — «Нет. А кто?» И первый шофер говорит: «Леди Диана, вот кто». Тут, значит, первый шофер… да нет, второй шофер говорит: «Это верно? Леди Диана, да неужели…»

Тут кое-что внезапно помешало продолжению анекдота — огромный автопоезд, который незаметно подобрался к нам, скрытый выступом обрыва, почти вторгнувшегося на шоссе. От Малыша требовалось только взять чуть правее, чтобы избежать столкновения, — маневр, который любой компетентный водитель проделал бы почти машинально, но я услышал, как Риети скрипнул зубами. Однако Малыш не обратил никакого внимания на нарастающее недовольное бурчание у себя за спиной.

— Так вот, — продолжал он, — значит, он говорит: «Так ты просто пойди со мной, любезный», и он ведет этого… ну… первого шофера назад к своему лимузину, и он открывает дверцу, а там внутри сидит королева, ну, королева Англии, ясно? И ну… этот… ну, второй шофер показывает на королеву… которая просто сидит там, понятно, никого не трогает — и он говорит первому шоферу: «А это что, по-твоему? Кусок дерьма?»

Наступила долгая пауза. Хотя глаза малыша по-собачьи умоляли Беа понять соль, секунды две она никак не реагировала. Затем внезапно громко засмеялась, рассыпавшись, на мой слух, довольно вымученными и довольно жестяными «ха-ха-ха», и каждое «ха», казалось, прыгало через ручей по озаренным солнцем камушкам.

Риети смерил ее холодным взглядом:

— Вы меня поражаете, мадам. Я никак не ждал от вас такого отклика на столь низкий, вульгарный, варварский юмор.

— Послушайте, мсье Риети, — сказала Беа со злокозненной улыбкой, — не хотите же вы сказать, будто никогда в свое время не смеялись над каким-нибудь идиотизмом, над чем-то, что рассмешило вас именно своей идиотичностью?

— Нет, никогда. И позвольте заметить вам, мадам, что мое время — теперешнее время.

— Ну а мне это показалось очень смешным, — сказала Беа. — И Малыш прекрасно знал, когда рассказывал, что это полный идиотизм. Ведь верно?

— Э… угу, само собой, — буркнул Малыш с сомнением.

— Ну вот видите, — сказала Беа, обернувшись к Риети. — Вы держите его на слишком коротком поводке. Возможно, у него есть таланты, о которых вы даже не подозреваете.

— Не думаю, мадам. Малыш — милый, бесхитростный мальчик. Когда я с ним, у меня возникает ощущение, будто вся кровь во мне обновилась. И я не желаю, чтобы вы или кто-нибудь еще внушали ему всякие глупости. Вам ясно?

— Уверяю вас, у меня и в мыслях ничего подобного не было. И обещаю больше не внушать ему всякие глупости. Как у вас говорится: умереть мне на этом самом месте?

— Будем надеяться, что без этого обойдется, — сказал Риети, а затем, как и следовало ожидать, добавил: — Пруст, я знаю, как всегда, окажется уместным и безошибочным. — Он полистал томик, прежде чем открыть его окончательно на одной странице и прочесть: — «Ну а что до скульптора Ски, — именуемого так, поскольку им трудно было произносить его польскую фамилию, а к тому же он и сам, начав вращаться в неких сферах, изображал нежелание, чтобы его ассоциировали со вполне респектабельными, но довольно заурядными и многочисленными родственниками, — то он в сорок пять лет и при откровенной безобразности обладал каким-то мальчишеством, взыскующей мечтательностью, плодами того, что до десяти лет он был на редкость обворожительным вундеркиндом, баловнем всех дам».

Риети откинулся на спинку.

— О да! Без прямолинейности, без нарочитости, но тем не менее выражает именно то, что должно выражать. Поразительно, не правда ли?