Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Гилберт Адэр

Закрытая книга

Посвящается Томасу, Адриану и Эрс
История уже продумана до финала, в котором она принимает самый что ни на есть скверный оборот. Фридрих Дюрренматт
Опять хлопает оконная ставня. Что бы там ни говорили, но в доме где-то явно сквозит. Пожалуй, надо встать и закрепить ее. Нет, вздор, где уж мне с ней справиться. К тому же с минуты на минуту в дверь позвонит Райдер — во всяком случае, я очень на это надеюсь. А он уже запаздывает. Ненамного пока, но запаздывает. Мне претит людская непунктуальность. Кто-то удачно сказал: и у пунктуальности есть свой изъян — ее некому бывает вовремя оценить. Вот я бы как раз и оценил! Впрочем, если ехать из Лондона на машине, то немудрено, честно говоря, и припоздать, — Ага, вот и он, — под выходные дороги забиты транспортом.

Итак, мистер Райдер, вот и вы, а вот и я. Посмотрим, посмотрим, может, что и увидим.



— Кто там?

— Это Джон Райдер. Вы ждали меня к трем, верно?

— Да. Постойте. Сейчас, только сниму с двери цепочку, черт бы ее побрал.

— Ничего, не торопитесь.

— Вот чертовня! Все, снял! Ну-с, входите, пожалуйста.

— Да-да, спасибо. Боюсь, я… на несколько минут опоздал, но я…

— Что? Вовсе нет. Почти минута в минуту. А это поистине достижение, дом же стоит на отшибе. Трудно было найти?

— В общем-то нет. Я точно следовал вашим указаниям и…

— Прекрасно. Так. Пальто и что там у вас еще положите, пожалуйста, на один из стульев у той стены. Это проще, чем вешать на вешалку.

— Да? Хорошо.

— Ну вот и прекрасно.



Сядьте, пожалуйста, в кожаное кресло. Оно здесь самое удобное.

— Спасибо.

— А я сяду здесь, ладно? Не хотите ли хлебнуть чего-нибудь? К сожалению, у меня только виски, но зато, по мнению знатоков, отменное.

— Спасибо, конечно, но не стоит. Сейчас для меня рановато, я не привык…

— Извините, не могу предложить вам кофе. Сегодня у моей экономки выходной, а без нее эта задача мне не по зубам.

— Не беспокойтесь, спасибо. Мне ничего не надо. Я перекусил по дороге.

— Перекусил? Понятно, я вам очень сочувствую. Надеюсь, не в «Шеф-поваренке»?

— Ха-ха! Нет, удалось найти заведение получше. Но все равно дрянь изрядная.

— Да, харч примитивный, крайне примитивный. Увы, но ведь так было… Знаете, Райдер, я собирался сказать, что так было всегда, но — вы-то по молодости лет об этом не подозреваете — на самом деле, надо с грустью признать, так было далеко не всегда. Вам удобно сидеть?

— Да, вполне.

— Отлично, отлично. Если хотите курить, пожалуйста, не стесняйтесь. А моих не отведаете ли? Пепельница где-то тут.

— Гм, нет, благодарю. Я все же не буду.

— Ах, извините. Наверное, вам неприятно, что я этак запросто вытащил сигарету из кармана халата?

— Нет-нет, вовсе нет.

— Простите. Застарелая привычка. И никак не могу решить, что это: верх изысканности или верх вульгарности.

— Дело совсем не в том. Я бросил курить.

— И очень правильно поступили. Тогда, быть может, начнем?

— Конечно.

— Ну-с, посмотрим, посмотрим. Наш телефонный разговор был ведь довольно кратким, так что мне не терпится узнать, почему вы согласились приехать сюда побеседовать со мной на предмет будущей работы. Итак?..

— Ну скорее всего я…

— Быть может, здесь сыграло свою роль имя?

— Имя? Что-то я не возьму в толк, о чем вы.

— Моя фамилия. Вы же наверняка заметили, что она очень сходна с вашей.

— Да, заметил. Но, честно говоря, не сказал бы, что это на меня как-то повлияло.

— Тогда, значит, моя персона? Вы раньше слышали обо мне?

— Разумеется, слышал. Я ваш большой почитатель.

— Послушайте, Райдер, может, лучше вы сами расскажете немного о себе? Сколько вам лет?

— Тридцать три.

— Тридцать три. А чем вы занимались в последнее время? Какая у вас специальность? В телефонном разговоре вы обмолвились про ценные бумаги и акции. Вы работаете в Сити?

— Нет, играю на бирже, не выходя из дому. Сколотил неплохой капиталец.

— Вот как?

— Да тут нет ничего мудреного, если только отдавать этому делу все время и силы.

— Тогда с чего вы вдруг решили бросить сие немудреное занятие и шагнуть в полную неизвестность?

— Если честно, просто надоело.

— Надоело?

— Мне кажется, я стал походить на чокнутых старикашек — из тех, знаете ли, что сидят за рулеткой в Монте-Карло, покуда не выиграют ровно столько, сколько заранее положили себе выиграть, а тогда немедленно встают из-за стола и отправляются домой. Я целыми днями сижу за компьютером, никого не вижу, никуда не хожу. А когда все же отлучаюсь из дому, то чувствую себя не в своей тарелке. Мне не дает покоя мысль, что в мое отсутствие произошло нечто из ряда вон выходящее.

— А такое бывало?

— Ни разу. Потому-то я и решил, что пора мне переменить свою жизнь — взяться за что-нибудь трудное, требующее напряжения ума и сил. Пока не поздно.

— Стало быть, вы понятия не имеете, что за работу я вам предлагаю?

— Ни малейшего.

— И это вас не беспокоит?

— Постойте. Я ведь пока что никаких обязательств на себя не брал. Всего-навсего прочитал объявление в газете и по шоссе М-40 приехал сюда. Если ваше предложение — будем считать, вам есть что мне предложить, — окажется… ну, скажем, малоинтересным, что ж, тогда я просто сяду в машину и как приехал, так и уеду восвояси.

— Гм. Я рад, что вы говорите без околичностей. Мне это нравится. А еще нравится, что вы понемногу раскрываетесь. Я ведь представляю себе, каково вам, в вашем-то положении, — любой оробеет.

— Да, страшновато.

— Для меня, во всяком случае, сейчас самое время, воспользовавшись вашей откровенностью, задать первый действительно важный вопрос — вернее, первый вопрос действительно по существу.

— Задавайте.

— Насколько у вас развита наблюдательность?

— Что-что, простите?

— Насколько вы умеете замечать окружающее? И описывать результаты своих наблюдений?

— Боюсь, я вас не понимаю.

— Ну-ну, оставьте. Вопрос ведь не в том, чего вы не понимаете; почему я вам его задаю, вот в чем вопрос, верно? Есть у меня на то свои причины, уверяю вас, но пока что речь не о них. Просто попытайтесь мне ответить. И пожалуйста, без ложной скромности.

— Гм, наверное, я, как и все, довольно высокого мнения о своей наблюдательности. Но кто ж его знает на самом деле? Не припомню, чтобы у меня был случай ее проверить.

— Тогда давайте проверим прямо сейчас. Опишите-ка мне эту комнату и все, что в ней находится.

— Пожалуйста, если вам угодно. Комната большая, очень темная, квадратная — почти квадратная… с изысканным камином черного мрамора… по бокам камина два кожаных кресла… тоже черные… в одном сижу я, в другом вы. У стены напротив стоят рядком три кресла поменьше. Красные и, похоже, восемнадцатого века. Справа от камина бюст, вроде бы молодой мулатки. Не из терракоты ли?

— Это скульптура Карпо. Верно, из терракоты. Продолжайте.

— На каминной полке шесть ваз, синих с белым. А может, это горшки? Некоторые прикрыты крышками; впрочем, постойте, на двух, да, на двух крышек нет. Все они разных размеров и формы. Очень необычны стены — цвета темной-претемной жженой охры, оттенок напоминает сухие, запыленные старые фрески. Их явно не помешало бы как следует помыть. Хотя, возможно, именно такой эффект и был задуман. Да-да, так и было задумано, я в этом уверен. Но только не обижайтесь, вы ведь просили меня говорить честно…

— Разумеется.

— Словом, все в этой комнате выцвело и пропылилось.

— Угу. Продолжайте.

— Позади вас высится книжный стеллаж, от пола до потолка. У большого окна в эркере стоит карточный столик и золоченый пюпитр для нот, а в углу… как же он называется?.. секретер?.. Из ящиков торчат бумаги: похоже, написанные от руки документы и диковинные старинные свитки. А это что, груша? Да, верно, груша. Из чего-то вроде мрамора… Или из нефрита? Не знаю. Ее, надо полагать, использовали как пресс-папье. Вообще говоря, все это немного напоминает обиталище какого-нибудь средневекового ученого или затворника.

— Хорошо, просто очень хорошо. Продолжайте.

— Между нами стоит низкий деревянный столик. Я бы назвал его кофейным, да только это слово к нему не очень подходит. Он смахивает на стол из какого-нибудь старинного кабачка, где испокон веку поят сидром, — весь в щербинах и царапинах. На нем высится гора книг. При ближайшем рассмотрении они, похоже, и впрямь из тех книг, которые принято держать на кофейных столиках. Но я могу разглядеть лишь томик на самом верху, с моего места видно, что лежит он обложкой вниз. А называется… называется… «Романтическая агония», автор — Марио… Марио През.

— Только произносится не «През», а «Прэз»; кроме того, вы злоупотребили словами «стоит» и «высится»: «стоит столик», «высится стеллаж, гора книг». Но в остальном превосходно. Описание настолько точное, что мне показалось, будто я вижу все собственными глазами; ха-ха! Эта точность мне очень понадобится.

— Спасибо.

— Теперь попробуем кое-что потруднее. Опишите-ка мне свое лицо.

— Мое лицо?

— Да-да, ваше лицо. Опишите возможно подробнее свою внешность. Лицо. К примеру, вы назвали бы себя красивым?

— Да. Если не кривить душой, то придется сказать, что я и правда красив.

— И?..

— Ну, и — есть такое распространенное выражение… Гм, гибкий как лоза, что ли? Во всяком случае, я о себе слышал подобное. Фигура у меня стройная, лицо худощавое, скуластое; такие скулы называют еще высокими. Но, знаете, обо всем этом как-то неловко говорить.

— Не важно, продолжайте.

— Нос у меня костистый, но совершенно прямой… а глаза… ох, ну, с поволокой, что ли… Небесно-голубые. Волосы редеют. Но понемногу, еще не все потеряно, просто залысины на лбу. Ах да, и у основания левой ноздри крошечная родинка.

— Вы чисто выбриты? Носите очки?

— Да. И нет. Послушайте, нельзя ли все же объяснить мне…

— Терпение, молодой человек, я почти закончил. А теперь попрошу вас описать мое лицо.

* * *

Полно, Райдер, не станете же вы утверждать, что о нем и сказать нечего. Я ведь не хуже вас знаю, что оно собой представляет.



Позвольте без обиняков сказать вам, Джон Райдер: вы мне совершенно не нужны, если вы не в состоянии описать мое лицо.



— Ну, раз вы настаиваете… Лицо ваше, как я догадываюсь, сильно пострадало в какой-то катастрофе. Левая сторона выглядит так, будто с костей пытались содрать кожу и мышцы. Все словно стянуто вниз, особенно рот. И потому во время речи создается впечатление, что вы жуете слова. А кожа — я говорю все еще про левую сторону лица, — кожа у вас, должен заметить, очень необычного цвета — зеленовато-серого… цвета яри-медянки, что ли? И вся эта сторона вдоль и поперек иссечена шрамами, а на висках какие-то странные вздутия. Прямо-таки пузыри. Правая сторона вроде бы не пострадала. По виду трудно определить ваш возраст, но я дал бы вам чуть больше шестидесяти. Волосы у вас седые, очень густые; на чей-то взгляд, наверное, даже чересчур густые. Они плохо подстрижены, на затылке слишком длинные. Что же до ваших глаз, то их я описать не могу, потому что на вас темные очки.

— Ах да, конечно. Какая же я бестолочь. Сейчас сниму.



Итак, Джон Райдер? Что, язык проглотили?

— У вас нет глаз.

— Совершенно верно. У меня нет глаз. Я не просто слепой и не просто незрячий, а безглазый. Стеклянные глаза я не вставляю, потому что, мне кажется, на теперешнем моем лице, похожем на непропеченный, комковатый пудинг, целых два стеклянных глаза — это уже был бы перебор, вы согласны?



Ну ладно. Так или иначе, поздравляю вас. Честно говоря, можно было описывать мою наружность с чуть меньшим рвением, впрочем, я сам ведь вас к тому подстрекал.

— Простите, если я…

— Нет-нет-нет. Вы справились с заданием превосходно. Сделали именно то, о чем я вас просил.

— Ну что ж, спасибо. Должен сказать, что для человека, у которого… у которого нет глаз, вы, безусловно, ориентируетесь прекрасно.

— В комнате, вы имеете в виду? О, эту комнату я знаю вдоль и поперек. Вызубрил все досконально, как стихотворение Уолтера де ла Мэра. И все равно того прискорбного факта, что я слеп, не скроешь. Видите ли, в движениях слепого есть своя особенность. Вы когда-нибудь слыхали о Герберте Маршалле?

— О Герберте Маршалле? Боюсь, не слыхал.

— Естественно, он ведь жил задолго, очень задолго до вас. Он был кинозвездой.

— Слепой актер — кинозвезда?

— Да нет же, господи, разумеется, он не был слепым. Но вместо одной ноги у него был протез. Полагаю, он потерял ногу на войне. На Первой мировой. Так или иначе, Герберт Маршалл был одноногим, однако на экране он одноногих не играл никогда. Ни разу. Зато очень часто играл слепых. Интересно, правда? В этом, представьте, есть определенная закономерность, и если вы понаблюдаете за слепцом, то заметите, что передвигается он в точности как колченогий инвалид.



Ну-с, вот, пожалуй, и все. Кстати, просто для вашего сведения — ведь если мы с вами, как я надеюсь, поладим, то вам надо быть в курсе — и глаза, и левую часть лица я потерял в Шри-Ланке. Шел дождь, машину занесло, и она слетела с шоссе. Вернее, с того, что в Шри-Ланке называется «шоссе». Я сидел рядом с водителем — на так называемом месте смертника — и головой пробил ветровое стекло. Потом машина загорелась. И вы видите перед собой ужасающие последствия. Случилось это четыре года назад.

— Очень прискорбно.

— Благодарю; боюсь, однако, что сроки для выражения соболезнований уже прошли. Как и для общепринятых формул сочувствия. Но я решил, что вам нужно это знать, поскольку я все больше склоняюсь к мысли, что вы мне вполне подойдете. А вот захотите ли вы сами взяться за такую работу, это вопрос другой.

— Я уже говорил, что весьма заинтригован.

— Тогда позвольте я объясню вам суть дела. Мне потребуются ваши глаза.

— Что-что потребуется?!

— Незачем так волноваться. Я всего лишь хочу воспользоваться вашими глазами на время, а отнюдь не удалить их навсегда. Видите ли, Джон Райдер, мне нужен приватный секретарь, умеющий писать под диктовку. Человек, чьи глаза заменят мои собственные. Человек, способный не только наблюдать за меня окружающую действительность, но и сообщать мне результаты своих наблюдений, с тем чтобы я воплотил их затем в художественной прозе. В моей прозе.

— Кажется, я вас понимаю. Вы собираетесь писать книгу?

— Это жуткое происшествие случилось четыре года назад. Семь месяцев я пролежал в ланкийской больнице, и за эти семь бесконечных месяцев я, как принято выражаться, многое передумал. Единственное, что я мог делать, — это думать. Ведь с головы до ног я был обмотан бинтами и, наверное, походил на толстячка с мишленовской рекламы — помните, он весь словно бы состоит из автомобильных покрышек. А то, что вы сейчас видите — как сие зрелище ни ужасно, — это, скажу я вам, прибегая к не слишком уместной метафоре, лишь верхушка айсберга. Едва ли не все мое тело было покрыто ожогами третьей степени.

— Вот как.

— Далее. Вы раньше обмолвились, что восхищаетесь моим творчеством. Я не ослышался?

— Совершенно верно.

— Что вы читали?

— Да без малого все. И естественно, «У ног призраков».

— Естественно. Это уж как водится. Самая слабая моя книга, но ее-то прочли все. Страна тупиц. Вы с нее начали, верно? А может быть, даже и не с книги, а с ее экранизации?

— Вообще-то да, я ведь врать не умею. Все именно так и было. Сначала я посмотрел фильм, он мне понравился, а уж после прочел роман.

— Эх вы!

— Зато потом я прочитал «Первые плоды», «Лев из Бельтраффио», «Дух места».

— Верю! Верю!



Н-да, извините, Джон. Можно мне звать вас по имени? Простите мне мою резкость. Я вам и вправду верю. Позвольте тем не менее кое о чем вас спросить. Неужели вы, по вашему собственному признанию, большой поклонник моих книг и один из их прилежных читателей, — неужели вы ни разу не задались вопросом: что же такое со мной стряслось?

— Простите, не понял.

— Послушайте, Джон. Верно, я никогда не был писателем общительным, что называется, тусовщиком. Тем не менее я был весьма заметной фигурой, у всех на виду. Я получал литературные премии — ту же Букеровскую за «У ног призраков». Одно время даже стали поговаривать о Нобелевской. Не то чтобы я принимал эти разговоры всерьез. Во всяком случае, затворником я не был: меня приглашали на литературные вечера, я никогда не отказывался дать интервью, если хорошо просили. Так неужто за эти четыре года вы ни разу не подумали: а куда вдруг подевался старина такой-то?

— Не уверен, что смогу ответить на ваш вопрос. Читаю я много, это правда, но любителем изящной словесности меня не назовешь. Я хочу сказать, что никогда специально не следил ни за чьей писательской судьбой, даже если писатель мне нравился. Может, подобные мысли иной раз и приходили на ум; наверное, я в конце концов решил, что вы работаете над объемистым романом, который требует больше времени, чем обычно. Но на самом деле я об этом просто не думал. А сейчас, задним числом, пытаюсь как-то разумно объяснить свое поведение. Все это меня совсем не занимало.

— Что ж, пожалуй, я рад это слышать. Пожалуй что рад. И правда: если человек, даже такой знаменитый, как я в те времена, вдруг выбывает из общественной жизни, память о нем вскоре стирается, словно его и не было никогда. Это жестоко. Но с другой стороны, нельзя отрицать, что я сам хотел, чтобы все обернулось именно так, поэтому мне не на что жаловаться.



И все-таки это жестоко.



Тем не менее à nos oignions[1], как говорят французы. На чем бишь я остановился? На ланкийской больничной койке, если не ошибаюсь. Так вот, когда теряешь оба глаза, единственное утешение состоит, конечно же, в том, что тебе уже никогда не увидеть, чем ты без них стал. Это немного напоминает старую шутку про Эйфелеву башню. Когда ее воздвигли, кто-то, полагаю один из братьев Гонкур, заметил, что очень любит смотреть на Париж с вершины Эйфелевой башни, поскольку это самая выгодная точка обзора: там он избавлен от созерцания этого гнусного архитектурного опуса. Слава богу, я избавлен от созерцания собственной незрячести. Правда, пальцы мои остались при мне, их я не потерял, так что мог вволю ощупывать и свое лицо, исполосованное вдоль и поперек шрамами, и эти «пузыри», как вы их очень выразительно назвали, и две эти парные дырки, две пустые глазницы. После той аварии я твердо решил: не буду никогда и никого больше травмировать своей физиономией. Какое-то время я даже подумывал о том, чтобы вообще остаться жить в Шри-Ланке. Как прокаженный. Но это, понимаете ли, оказалось куда сложнее, чем вернуться на родину. Сразу возникли вопросы о кредитных карточках, о банковских счетах, о возможности списывать со счетов стоимость покупаемых товаров и прочей ерунде.

— Могу себе представить.

— И потому около года спустя я тихой сапой приполз назад в Англию. Причем дальним, окольным морским путем; прибыл глухой зимой, так что моя закутанная и забинтованная фигура выглядела не слишком нелепо. Поселился здесь, в котсуолдской глуши. Этот дом я купил несколько лет назад, чтобы было где уединиться в выходные дни. Выбрал его потому, что он стоит на отшибе, хотя тогда и не подозревал, как пригодится мне эта его укромность. Приехал я, стало быть, сюда и залег, как в берлоге. Ни газет. Ни радио. Ни телевизора. Ничего. Мир мог провалиться в тартарары — мне было наплевать.

— И вы ни разу не вышли из дому?

— А вы бы на моем месте вышли? Понравилось бы вам, проходя мимо ребенка, слышать, как он визжит от ужаса? Нет, тут я подвираю. Дети не визжат. Эти маленькие создания более стойки, чем принято думать. Они дергают мать за подол и кричат: «Мама, мамочка, посмотри на этого чудного дядю! Ты только погляди, у дяди нет лица!» А смущенные таким поведением матери пытаются утихомирить своих чад. Как правило, пытаются. Я же все это слышу.

— А вы никогда не думали о пластической операции?

— Не думал ли я о пластической операции? Джон, дорогой, то, что вы перед собой видите, и есть результат пластической операции. Все: вот это, и это, и то, даже это — взгляните-ка, подергайте сами, ну же, дергайте, — все это получилось потом, а не до операции. Возможно, моя физиономия и напоминает картинку-головоломку, но на самом деле в ней не хватает только двух элементов.

— И вы говорите, что все это время просидели здесь, в четырех стенах?

— Нет, не совсем: раньше я порою выходил из дому. Вечерами. Правда, в те времена у меня был друг. Чарльз. Он преподавал в Оксфорде. Точнее, прежде преподавал в Оксфорде. Он жил в Чиппинг-Кэмпдене. Не знаю, известно вам это или нет, но так называется городишко милях в тридцати отсюда.

— Я прекрасно знаю Чиппинг-Кэмпден.

— Словом, мой друг Чарльз жил в Чиппинг-Кэмпдене и раз, иногда два раза в неделю наезжал сюда поужинать вместе со мной. Потом, как стемнеет, он выводил меня прогуляться. Но только когда стемнеет. Вот по этой причине я всегда с нетерпением жду конца лета.

— По какой, простите, причине?

— Видите ли, зимой смеркается когда? Уже к четырем дня, верно? А летом нам приходилось ждать самое раннее до девяти-десяти вечера, и даже в этот поздний час мы вполне могли натолкнуться на других любителей свежего воздуха. А ведь в благоуханный летний вечер у меня нет и быть не может благовидного предлога заматывать свою физиономию. Уверяю вас, Джон, самые черные минуты моей теперешней жизни приходятся на жаркие летние ночи, в которые я выхожу на прогулку. Встречные могут ни словом не обмолвиться на мой счет, но я же все слышу. Слышу, как в их беседе наступает вдруг заминка, потом, охваченные страхом, они вообще замолкают и возобновляют разговор лишь спустя некоторое время, полагая, что я их уже не слышу, но я, поверьте, отлично слышу их все равно. Они ведь всякий раз не выдерживают и возвращаются к беседе чуточку раньше, чем нужно. Представьте себе, я даже слышал, когда притормаживали машины, специально притормаживали — по-видимому, для того, чтобы дать возможность пассажирам всласть на меня поглазеть. А собаки! Некоторые прямо-таки облаивают меня.

— Послушайте — вы можете, конечно, мне не верить, но, честное слово, все это не так уж и страшно. Меня не покидает ощущение, что вы преуве…

— Уж я-то знаю, как это страшно.

— А вам не приходило в голову самому завести собаку? Такую… Как же они называются?.. А, собаку-поводыря. Обычно для этого используют лабрадоров.

— Терпеть не могу этих мерзких слюнявых тварей. Всю жизнь не переносил. Ненавижу собачий лай. Их гавканье мне очень напоминает кашель старого, выжившего из ума астматика, который заходится так, что его, того и гляди, вывернет наизнанку. И вдобавок собаки работают на полицию.

— Что-что?

— А вот о полицейском коте вам слышать не доводилось, верно?

— Ха! Пожалуй что нет.

— Я, в сущности, кошатник. Когда-то и у меня был кот, сиамец. Теперь уж, правда, не держу. От моей физиономии даже у кота поджилки затрясутся. Но вернемся к Чарльзу. В прошлом году бедняга возьми да и помри. И остался я один-одинешенек. Никого, кроме безграмотной служанки, которая готовит мне еду и поддерживает относительную чистоту. По крайней мере я так полагал. Пока вы не проговорились, что здесь все заросло грязью.

— Послушайте, вы уж меня извините, но тут вы несколько несправедливы и ко мне, и к вашей служанке. Я ведь не говорил, что дом, вернее, что эта комната грязная. Я только сказал, что здесь явно несколько лет не было ремонта. Мне, во всяком случае, она нравится и в этом виде.

— Нравится настолько, что вы готовы переехать сюда и помочь мне написать книгу?

* * *

— Ну, вообще-то я еще не решил. А в чем это будет выражаться?

— Разумеется, вам придется жить здесь. Семь дней в неделю, если вы того захотите. Или пять, если вы предпочитаете на два дня из семи возвращаться в Лондон. Кстати, эти два дня вовсе не обязательно должны приходиться на субботу и воскресенье. Вы же, безусловно, сами понимаете, что выходных для меня не существует.

— Я имею в виду характер работы. Вы ведь обмолвились, что хотели бы «позаимствовать» у меня мои глаза.

— Да. Я намерен написать… за отсутствием более точного слова придется, видимо, обозначить жанр как автобиографию. Во всяком случае, что бы она собой ни представляла, книга эта станет моим последним произведением. Если угодно, моим завещанием. А от вас или от кого-то другого мне потребуется одно: в буквальном, физическом смысле написать за меня эту чертову книгу. Да, понимаю, я вам кажусь просто сварливым старым хрычом. Именно таким я и слыл в кругах, которые принято в насмешку называть «литературный мир Лондона». Однако не такое уж я ископаемое. К примеру, в кабинете у меня — дверь справа от вас — стоит… если не ошибаюсь, это называется «процессор». Я купил его всего за пару недель до отлета в Шри-Ланку.

— В самом деле? А я-то решил, что вы литератор старого закала, водите перышком по бумаге.

— Выходит, не совсем, старина, не совсем. И многие даже знали, что я — хотите верьте, хотите нет — работаю на пишущей машинке. Однако, признаюсь, мне всегда казалось, что на компьютере сначала пишешь, а потом думаешь, но не наоборот.

— Так зачем же вы его купили?

— Можно сказать, по предписанию врача. У меня начались проблемы со спиной. Или я перетрудил мышцу одного из пальцев, уж не помню. Короче, доктор посоветовал мне перейти на компьютер. К сожалению, до катастрофы я не успел освоить его как следует.

— Боюсь, придется вас разочаровать: эта модель уже давно не производится.

— Что?!

— Она уже считается, наверное, допотопным старьем.

— Что за ерунда! Ей же всего четыре года.

— Всего четыре?! Вы, очевидно, не знаете, что компьютерные технологии развиваются невероятно быстро и новая модель устаревает уже в тот день, когда вы ее купили.

— Не может быть! Очень своеобразное производство.

— Да уж, смею вас уверить.

— Хорошо. Вам лучше знать. Это только лишний раз подтверждает, что время для меня остановилось. Но ничего. Я сделаю заказ, и мне доставят самую последнюю модель. Однако есть дело поважнее, чем написание книги. Это подготовка к работе.

— Подготовка?

— Скажите, Джон, обращали вы когда-нибудь внимание на то, как ребенок — я имею в виду, младенец — указывает на что-то пальчиком?

— Пожалуй, нет.

— Ага, видите? Но если вы в самом деле хотите работать со мной, именно такого рода наблюдательность мне от вас и потребуется. Короче, главное различие в этом плане между взрослым и ребенком состоит в том, что взрослый сначала замечает интересующий его предмет и только потом указывает на него пальцем, с тем чтобы другие — друзья, собеседники и прочие — смогли разделить этот его интерес. Верно?

— Верно.

— Ну а у ребенка все происходит наоборот. Он практически без разбора тычет пальцем во все, что его окружает. А уж потом, и только потом, смотрит, во что это он такое ткнул. Для младенца весь мир — источник бесконечных открытий, и потому малыш неизменно и неизбежно обнаруживает в поле своего зрения что-то интересное. Во всяком случае, интересное для него самого.

— Вы, безусловно, правы, хотя я, видимо, никогда этого не замечал.

— Из этого я заключаю, что своих детей у вас нет?

— Гм, нет. Я не женат.

— Хорошо. Я имею в виду, хорошо для меня. Если вы все же решитесь взяться за эту работу.

— Но вы так и не растолковали, что надо делать.

— Не растолковал?

— Или не указали пальцем.

— Я и впрямь напоминаю того ребенка, Джон. Я же не могу ткнуть пальцем во что-то конкретное. Я могу лишь ткнуть куда попало, а потом отправить вас — я говорю «вас» условно, для простоты, — отправить вас выяснить, куда же именно я ткнул. Выяснить и потом сообщить мне.

— Да, я вас понял. Вы хотите направлять меня в те места, которые вы знавали в разные периоды жизни? В любимые с детства уголки и тому подобное?

— Ну да, возможно. Вообще говоря, совершенно верно.

— Но?

— Что «но»?

— Вы так это произнесли, будто собирались что-то добавить.

— Верно, собирался. Вам необходимо понять одну вещь, Джон. Мне совершенно неинтересно писать стандартную автобиографию. Не сомневаюсь, этот жанр вам хорошо знаком. «Родился я…» — и пошло-поехало. В идеале моя книга представляется мне подведением итогов, summa summarum[2] всех моих размышлений, идей, увлечений различными материями. Она должна стать, если угодно, автобиографией моей души, моей духовной жизни. Как минимум в той же мере, что и моей физической жизни. Терпеть не могу автобиографий, которые предлагают читателю лишь, если так можно выразиться, протокол земного существования. Протокол и не более, понимаете? Вроде того, который ведут на заседании какого-нибудь совета.

— Да-да, я понял.

— Ох, простите, Джон. Я так привык, что меня не понимают.

— Ничего, ничего. Но позвольте спросить, заготовлено ли у вас для нее название?

— Только рабочее, предварительное: «Правда и последствия».

— О, это удачно, мне нравится. Очень, очень нравится.

— Вот как? Я-то сам в нем еще не уверен.

— Да? Почему же?

— Несколько претенциозно, на мой взгляд.

— Я бы не сказал. Вовсе даже не претенциозно. По-моему, вам стоит его сохранить.

— Какое-то время я даже подумывал назвать ее для смеха «Смерть читателя»[3], — полагаю, вы поняли, что именно здесь обыгрывается? — но это заглавие нравилось мне еще меньше. Ладно, посмотрим. Короче, как вам мое предложение, Джон? По душе ли вам перспектива поработать вместе со мной над этой новой книгой?

— Ну, я…

— Не стану делать вид, будто со мной очень легко ладить. Но вы, надо думать, и сами об этом догадались?



Ну-с? Да или нет? Или, может, вам нужно время на размышление?

— Гм, мы ведь, собственно говоря, не обсудили…

— Слушаю вас.

— Ну, денежный вопрос.

— Материальное вознаграждение, так я понимаю? Вы совершенно правы, еще не обсудили. Что ж, Джон, скажу вам прямо, я человек богатый. Не то чтобы, как теперь выражаются, крутой богач, но достаточно состоятельный и могу не волноваться по разным житейским поводам, связанным с деньгами. Этот вопрос мы обсудим подробно, как только вы скажете «да», но если предложить первое, что приходит мне в голову — вернее, в то, что от нее осталось, — я готов… готов платить вам, скажем, три тысячи в месяц. Устраивает вас эта сумма?

— По-моему, очень щедрая плата.

— Тогда на том и сойдемся: три тысячи фунтов в месяц. Плюс, разумеется, стол и дом на весь необходимый срок работы. Если мы навалимся как следует, то года должно хватить. Еще вам, естественно, причитается некий скромный процент от всего того дохода, что принесет мне сама книга. То есть от гонорара, от переводов на другие языки, от продажи дополнительных прав, от публикаций в периодике, распродаж в клубах книголюбов и прочего. Обыкновенно я получаю от своих книг совсем неплохие деньги.

— В таком случае — да. Согласен.

— Прекрасно. Я очень рад, Джон. А вы теперь зовите меня Полом. Все равно же к этому придем, так почему сразу не отказаться от формальностей?

— Очень хорошо… Пол.

— И еще одна вещь. Не бог весть какая важная, но я хочу, чтобы вы хорошо представляли себе, во что ввязываетесь.

— Да?

— Я отнюдь не собираюсь и даже не желаю превращать вас в свою няньку. Моя экономка — ее, кстати, зовут миссис Килбрайд. Она, бедняжка, из Глазго. Словом, миссис Килбрайд убирает дом и готовит мне еду, а когда у нее выходной, я кое-как организую себе поесть. Так что об этом можете не беспокоиться.

— Вообще-то я даже люблю готовить. И готовлю неплохо. Если вы не против, время от времени я охотно стряпал бы нам с вами ужин. Просто при моем холостяцком житье-бытье у меня, честно говоря, почти не бывает поводов проявить свое умение.

— Вот как. Ну что ж, перспектива, надо признать, очень заманчивая. Миссис Килбрайд, бедняга, по-моему, старается изо всех сил, но, увы, ее кулинарный репертуар удручающе скуден. Впрочем, вы, естественно, будете заниматься стряпней, лишь когда вам самому захочется. Днем-то я вас загружу работой полностью.

— Готовка для меня не работа.

— Тем лучше. Но я начал говорить о другом: есть одно-два дела, чисто домашних, по которым мне придется обращаться к вам. Не пугайтесь. Ничего особо мудреного.

— Не предвижу тут никаких трудностей.

— К примеру, я по-прежнему люблю пройтись вечерком, а после смерти Чарльза вынужден был, к немалой своей досаде, настолько сократить эти прогулки, что мне чудится, будто я сижу под домашним арестом. Надеюсь, вы не против занять место Чарльза?

— Конечно нет. Уверяю вас, я и сам люблю пройтись.

— Ничего трудного в этом нет. Я имею в виду, в прогуливании слепого. Просто берете меня мягко под руку и даете мне знать, если мы подходим к краю тротуара, если перед нами ступеньки вверх или вниз, — словом, в любом случае, когда передо мной возникает какая-то преграда.

— Угу.

— А второе дело… Оно несколько унизительного свойства…



Я боюсь темноты, Джон. Жутко боюсь темноты.

— Темноты боитесь?

— Я знаю, знаю. Слепцу, мол, глупо бояться темноты. Но что поделаешь. Я всегда страдал клаустрофобией. Я и во Вселенной боюсь замкнутого пространства.

— Ничего себе! Действительно нешуточная клаустрофобия.

— Тут не до шуток.

— Извините. Я не хотел…

— Даже, как бы это выразиться, на неэкзистенциальном уровне моя клаустрофобия задавала мне всевозможные задачки. К примеру, я никогда не мог ездить в метро, а лифты — ну, лифты всегда были для меня полным кошмаром. Порой ведь от них просто никуда не денешься, верно? Скажем, в Нью-Йорке. Но представьте, даже в Нью-Йорке я, помнится, как-то поднялся к приятелю на двенадцатый этаж пешком, потому что лифт — они его там зовут подъемником — показался мне ни дать ни взять поставленным на попа гробом. В гостиницах мне всегда приходилось просить номер на нижних этажах, и на новом месте, прежде чем лечь в незнакомую постель, я всегда немного раздвигал шторы, чтобы, не дай бог, не проснуться в полной тьме.

— И ничто не изменилось после того, как вы лишились зрения?

— Все только усугубилось. Главное, что от вас требуется, Джон, — это вести себя здесь так, будто я — зрячий. Это важнее всего прочего. Свет следует включать ровно в то же время, когда его включают в обычном доме. Даже если, кроме меня, здесь никого нет, свет должен быть включен. Мне невыносима самая мысль о том, что я сижу один в темноте. Вечером, входя в комнату, я непременно включаю свет, и вы должны делать то же самое, понятно?

— Да, вполне.

— Особенно это относится к ванной комнате.

— К ванной?

— Да, к ванной. Вынужден просить вас — это еще одна маленькая повседневная обязанность, но никуда не денешься, — вынужден просить вас следить за тем, чтобы в ванной горел свет. Надеюсь, вы не возражаете?

— Ничуть, но…

— Дело в том, что у меня есть одна привычка. Я люблю петь, лежа в ванне. Правда-правда. И смею думать, я вас тут немало удивлю, потому что пою я популярные песни. Не нынешнюю попсу, конечно, боже сохрани, а… гм… песенки давно прошедших лет: шлягеры Джерома Керна, Коула Портера, Роджерса и Хаммерстайна и прочее в том же роде. У меня в голове накопилась огромная коллекция этих песен. Вот здесь, в моей памяти, они целы и невредимы. Право, мне претит мысль о том, чтобы намыливаться в ванне, мурлыча «Ты лучше всех», «Щека к щеке» или «Александерз Рэгтайм Бэнд» в темноте. В кромешной тьме, понимаете? Это было бы невыносимо.

— Буду следить, чтобы свет горел.

— И чтобы дверь была приоткрыта, хорошо? Чтобы всегда была приоткрыта.

— Да, и за этим тоже.

— Возможно, поначалу вам будет немного муторно оттого, что дверь в ванную приоткрыта, но тут, боюсь, ничего не поделаешь. В ванной, конечно, есть окошко, но узенькое, и расположено оно очень высоко, во всяком случае, мне до него не дотянуться; хотя, если даже закрыть дверь, ничего страшного вроде как случиться не может, ручка на двери там самая обычная. И все равно на те несколько секунд, что я буду шарить в поисках ручки, меня охватит панический страх, а с ним я уже хорошо знаком и не хотел бы переживать его вновь. Я понимаю, все это производит самое жалкое впечатление, но такой уж я человек. Стало быть, вы проследите, чтобы дверь всегда была приоткрыта, хорошо?

— Обещаю. Вы никогда не останетесь один в темноте.

— Прекрасно, прекрасно. Тогда давайте сменим тему. Пора перейти к практическим вопросам. Когда вы смогли бы начать?

— Полагаю, почти сразу.

— В понедельник?

— В понедельник?.. Постойте. Сегодня суббота. Да. В самом деле, почему бы и нет? Впрочем, нет, погодите. А нельзя ли начать во вторник? Или даже в среду? Давайте в среду, а?

— Конечно, если вам…

— Понимаете, сейчас выходные. А мне надо будет сначала утрясти кое-какие дела. Сделать это можно только в будни.

— Среда меня вполне устраивает.

— Собственно, если бы я сегодня днем уехал в Лондон и… да, завтра бы собрал вещи, а в понедельник, ну и скорее всего во вторник утром завершил все дела, то смог бы вернуться сюда во вторник вечером. Как вам такой план?

— По-моему, замечательно. Некоторая отсрочка может даже обернуться благом для меня. Я успею заказать новый компьютер. А не могли бы вы, как знаток в этой области, надоумить меня, где и что именно нужно заказывать? Должен признаться, я понятия не имею, с чего начать.

— Почему бы не предоставить все это мне… Пол? Если, конечно, хотите. Дайте мне еще одни сутки — я куплю в Лондоне новый компьютер и привезу его с собой на машине, скажем, в среду вечером. А потом мы с вами рассчитаемся.