Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Мик Фаррен

Джим Моррисон после смерти

Эту книгу я посвящаю Феликсу Денису, капитану «Эспаньолы», который столько раз спешил мне на помощь – и всегда приходил вовремя.
Люди вообще непоследовательны, только мёртвые твёрдо придерживаются своих позиции. Олдос Хаксли
ГЛАВА 1.

Что ни говори, народ вечно заморачивается на смерть.

Эйми Макферсон стояла у себя на веранде и злобно оглядывала Небеса. Наверное, в двухмиллионный раз после того, как она умерла, её ярость на Господа Бога – как он с ней поступил, как он её предал – вновь достигла критической точки. Да как Он смеет, если только Он вообще существует, так с ней обходиться?! Низкий, бесчестный и вероломный! Она так хорошо потрудилась во славу Его, она сделала столько всего. Она избегала соблазнов и искушений, не потворствовала своим слабостям, жила в воздержании и усмиряла плоть. Она стольким пожертвовала, и все – ради Него, с её точки зрения, Он её предал – бесстыдно и подло. Вся её жизнь строилась на беззаветной вере в то, что она полагала единственной и абсолютной истиной. После смерти ей были обещаны райские куши. Он ей обещал. А потом изменил своему слову. Когда Эйми Макферсон оказалась в Мире Ином, она обнаружила, что никто её тут не встречает, не раскрывает божественные объятия – что если ей нужен Небесный Рай, она должна создавать его самостоятельно. Бог не явился к ней во всей славе своей, даже не заглянул на чашку чаю, и она начала сомневаться, а есть ли Он вообще.

Но даже если Он есть, Он, видимо, убеждён, что этот нематериальный набор «Сделай сам» – вполне достаточная награда за жизнь, целиком отданную любви и беззаветной преданности, жизнь, исполненную религиозного рвения, истовых молитв, восхвалений и униженного смирения. Он выдал ей чистый кусок небесного пространства, а уж заполнять его надо было самой. После всех обещаний и чаяний Небеса, которые она получила или восприняла, возникли исключительно из её собственного воображения, без всякой помощи и поддержки с Его стороны. Он даже не позаботился выдать ей руководство по сборке и эксплуатации.

Эйми Макферсон стояла у себя на веранде и злобно оглядывала Небеса. Всё это – только её творение. Целиком и полностью. Вообще-то, наверное, это должно быть приятно, хотя бы по той причине, что творец должен гордиться споим творением. Называется: удовлетворение от выполненной работы. Однако гордость своим творением, равно как и удовлетворение от выполненной работы, меркли перед предательством Бога. Образ этих Небес она вырвала чуть ли не с мясом, ценой немалых душевных усилий, из самых глубин своего воображения, и воплотить этот образ вовне тоже стоило сил немалых. Там, на Земле, с той минуты, когда она, укрепившись в вере, твёрдо решила посвятить всю себя Господу Богу, воображение стало ей вроде как и ни к чему, во всяком случае, в нём не было надобности, и вот теперь оказалось, что оно захирело и атрофировалось. Создавать Небеса с нуля – работа трудная и неприятная, тем более что Эйми не думала, что ей вообще придётся работать. Ведь ей обещали покой, утешение и негу. Небеса должны были быть готовы к её появлению – новенькие, дочиста вымытые Небеса, накрахмаленные и взбитые – что-то вроде некоего метафизического пятизвёздочного отеля, где за стойкой регистрации её встретит святой Пётр, ангелы – коридорные проводят её в номер, а там, в номере, её будут ждать домашние зверюшки, всё, что были у неё на Земле: они будут смотреть умными преданными глазами и вилять хвостами, а на подушке будут лежать мятные леденцы – в знак того, что ей здесь рады.

Даже общая концепция оформления – и та далась ей с большим трудом. Поначалу она взяла за основу работы художника Максфилда Перриша, вкупе с диснеевской «Фантазией». Такое заимствование при её поразительно никудышной памяти вылилось в буйство ненатуральных и резких мультяшных цветов: озеро цвета винного индиго, ослепительный ультрамарин безоблачного неба, тёмно-зелёные кипарисы и сосны на мысе на том берегу. Горы цвета сливочного мороженого вдалеке и ненатурально фиолетовая трава, утыканная ромашками идеально правильной формы – выдержанные в рисованном стиле диснеевской школы, – смотрелись совершенно неправдоподобно, не говоря уж обо всём остальном. Эйми пришлось признать, что выступы мрамора в золотых прожилках напоминают какое-то странное, малосъедобное блюдо из тёртого сыра. И это – её недоделка, её недочёт. Похоже, ей просто было не дано создавать минералы и камни более-менее аутентичного вида. Ведь есть же люди, которые просто физически не в состоянии нарисовать руку. Вот как раз такой случай. Воспоминания же о Максфилде Перрише вылились в небольшой неоклассический храм на краю скалистого мыса, что вдавался в озеро ярдах в двухстах оттого места; где Эйми сейчас стояла. Перриш также вдохновил её на создание полудюжины юных девственниц в прозрачных струящихся одеяниях. Девы – такие беспечные юные феи – кружились, взявшись за руки, в нескончаемом хороводе с базовой хореографией в интерпретативной традиции Айседоры Дункан. Дисней, с другой стороны, явно ещё сказался в кроликах, и оленятах, и беззаботных весёлых птичках, что порхали в безоблачном небе и выпевали сладенькие мелодии сентиментальных попсовых песенок тридцатых, сороковых и пятидесятых годов, пока Эйми стояла па веранде и озирала своё Творение.

Как будто почувствовав, нет, разумеется, не о чём она думает, а так – общее настроение, одна птичка спустилась и зависла дюймах в восемнадцати над её головой, приветливо улыбаясь и чирикая разрозненные фрагменты из «Over the Rainbow». Эйми вдруг разъярилась и замахала руками, отгоняя не в меру общительную пичугу:

– Кыш отсюда, ты, глупая тварь! Пошла к чёрту!

Птичка ловко увернулась от руки Эйми, однако же не улетела. Поднялась ещё дюймов на шесть и снова зависла в воздухе, насвистывая припев из «Swinging on a Star». На этот раз Эйми в буквальном смысле набросилась на неё с кулаками и, как ни странно, попала. Удар застал птичку врасплох. Её отбросило назад, а над головой завертелись – уж совершенно в мультяшном стиле – мелкие звёздочки, солнышки и планеты. Эйми невесело усмехнулась:

– Будешь знать, как ко мне приставать, летучий грызун.

Птичка встряхнулась и потеряла при этом три пёрышка, которые, медленно кружась в воздухе, опустились на веранду. Потом взглянула на Эйми с немым укором и улетела прочь. Эйми со злобой смотрела ей вслед.

– Надо вас всех стереть на фиг и начать все по новой.

В такие минуты сомнений, тягостных раздумий, тревог и уныния Эйми корила и даже ругала себя зато, что состряпала эти дурацкие Небеса, напоминающие корявенький и неумелый мультик с плохой прорисовкой на чёрном бархате, под саундтрек из «Белоснежки и семи гномов», только с примесью расслабляющих нью-эйджевых наигрышей. В такие минуты было несложно поверить, что даже её собственные творения – включая миленьких певчих птичек – если пока ещё и не обернулись против неё, то уже втайне смеются над её дерзкими, честолюбивыми устремлениями. К счастью, когда обнаружилось, что прозак и валиум здесь возникают буквально из воздуха, стоит только про них подумать, у Эйми появилась возможность контролировать длительность и частоту этих приступов меланхолии; теперь и само сотворение Небес и созерцание, так сказать, законченного продукта уже не вгоняли её в депрессию.

Сначала она ещё верила, что Бог придёт к ней, чтобы поздравить, когда она завершит работу над сотворением Небес – к обоюдному удовлетворению: и Его и Её. Но эта вера уже очень скоро зачахла и тихо почила в бозе, когда Господь Бог так и не соизволил явиться к ей во всей своей славе, а ведь она так ждала, так ждала. Когда не случилось ни лучезарной радуги, ни столпа огня, ни даже какого-нибудь завалящего голубя, её отношение в корне изменилось и решимость окрепла. Если Бог так бесчестно её оставил, она Его тоже отвергнет. Она ему не нужна, значит, и Он ей не нужен. Она будет и дальше творить свои Небеса, все больше распространяя их в пространстве, и они будут открыты для всех, кто придёт. Это будут настоящие Небеса, как раз такие, к каким стремится всякая праведная христианская душа – именно то, чего означенная душа ждёт и что ей действительно необходимо после травмы смерти и её непосредственных последствий, – до последнего золотого луча, струящегося водопада и верного колли. С той только разницей, что вместо Бога здесь будет она сама. Эйми Макферсон. Она станет сосредоточием совокупных восхвалений и благоговейного обожания; она станет счастливым реципиентом хвалебных гимнов и славословий. Она, разумеется, понимала, что для этого надо будет кое-что подкорректировать, и особенно в сознании мужиков, чтобы они её приняли в качестве легитимного божества. С другой стороны, она может сразу рассчитывать на беззаветную преданность всех феминисток, утверждающих, что Бог был женщиной. Она отдавала себе отчёт, что найдутся и совершенно упёртые фундаменталисты, которые даже в смерти не примут свершившийся факт и не признают законной её божественность. Но для таких, самых упрямых, всегда есть Голгофа и Преисподняя.

При жизни сама эта мысль – обыграть Бога в его игре – была бы предельным богохульством. Здесь, в жизни загробной, они с Богом вроде как на равных, во всяком случае, такое складывалось ощущение, а концепция богохульства предполагает значительную дистанцию между хулящим и хулимым. В конце концов, богохульство – это смертный грех, а Эйми, поскольку она умерла, к смертным уже не относится. Разумеется, если Господь всё же заметит её старания и начнёт возражать, она будет счастлива пасть перед Ним на колени. Если Он ей назначит гореть в вечном пламени или придумает какую-то особую кару за её дерзость и самонадеянность, значит, так тому и быть. Во всяком случае, она хоть будет знать, что Он обратил на неё внимание. Её планы не были столь грандиозными поначалу. Она решила, что её Небеса будут скромным, но при этом привилегированным местом, что-то вроде закрытого райского клуба, для неё и для парочки-другой миллионов верующих, которым захочется здесь поселиться. К несчастью, Эйми Макферсон страдала манией величия в тяжёлой форме и пребывала а полной уверенности и собственной непогрешимости – в этом она была схожа с упёртыми проповедниками-евангелистами – и никогда не умела вовремя остановиться. Идея о собственных Небесах прирастала и множилась, пока не пришла к логическому завершению: Эйми решила, что загробная жизнь устроена в корне неправильно и нужна Священная Миссия, может быть, даже Крестовый Поход, чтобы в принудительном порядке реконструировать Мир Иной, согласно её представлениям о правильных Небесах. Только тогда вновь умершие могут быть уверены, что библейские обещания и предсказания – не пустой звук, что все обязательства и соглашения будут выполнены, пусть даже для этого ей придётся занять место отсутствующего Всевышнего. К несчастью, её более чем скромные творческие способности совершенно не подходили под столь масштабный замысел. Какое-то время, когда они с Сэмпл составляли единое существо – хоть постоянно ссорились, но все равно кое-как уживались в одной мнимой плоти, – у них получалось работать вместе. Эйми размечала пространство; Сэмпл дорабатывала детали. Однако Сэмпл быстро вошла во вкус и начала давать выход своей извращённой чувственности, упрямой гордыне и извращённой, опять же, тяге ко всему нездоровому, мерзкому и тошнотворному. Небеса Эйми начали покрываться отдельными зонами искажений, пятнами иррационального, причём среди них было немало таких, о которых и говорить-то противно, не то что на это смотреть, и их разделение – двух сестёр, Эйми и Сэмпл, – сделалось неизбежным.

Они разделились. Благодаря уникальному, ими же и придуманному бинарному расщеплению, они разорвали своё единство – и вместо одной стало две. Потеряв половину своего существа, Эйми нашла утешение в своей одержимости: переделать свой личный Рай во всеобщие Небеса, или во Все Небеса, как она называла это про себя. Без этих Всенебес она так и останется такой же, как все, – ещё одной бывшей смертной в придуманном мире, состряпанном из иллюзий и воображаемых удовольствий. Если ей не удастся склонить остальных к своей точке зрения, тогда чем она отличается от того идиота, кто объявил себя Моисеем, устроил этот свой квазисинемаскоп с широкоэкранными постановками на библейские темы и проводит свою вечность в праведном гневе, карая грешников собственного изготовления, снова и снова, и мир без конца, навсегда, аминь. Хотя Эйми никогда не призналась бы в этом даже себе самой, удаление сестры-половины из исходной шизоидной личности помогло ей избавиться от значительной части внутренних ограничении, что сдерживали её раньше. Эйми вдруг обнаружила, что после ухода Сэмпл её собственный маниакальный энтузиазм и одержимость сделались ещё более маниакальными и безоглядными, то есть практически неудержимыми. Но и депрессии стали более тяжкими и затяжными. Расставшись со своей явно опасной тёмной половиной, Эйми сама стала опаснее и темнее.

После раскола сестры почти не общались друг с другом, хотя постоянно друг друга чувствовали – эта эмпатия была такой сильной, что подчас становилось жутко. Сэмпл проводила всё время в сомнительных развлечениях в своём личном пространстве, которое создала, отделившись от Эйми. Эйми ни разу не была у сестры, но она хорошо представляла себе, на что это похоже: на Ад, как он видится Сэмпл. На самом деле все это как нельзя лучше согласовывалось с планами Эйми. Её Небеса, и для равновесия – равнопротивоположный Ад, созданный Сэмпл; такая вот ньютоновская теология. Впрочем, это отнюдь не значило, что она собиралась наведаться в гости к сестре.

Разделение и последующий разъезд также не помешали Сэмпл продолжать издеваться над Эйми, но теперь – издалека. Издевательства были изобретательные и явно продуманные заранее. Сестрица прикалывалась над Эйми с завидной регулярностью. Такие «невинные» шалости вроде зловещего чёрного вертолёта, что грохотал в лучезарно лазурном небе Эйми, разгоняя пушистые облака своим буйным пропеллером, или стаи, опять же, зловещих и хищных птиц: рассевшись на кипарисах, они смотрели на Эйми своими холодными злыми глазами в стиле Альфреда Хичкока[1], а потом вдруг снимались все разом и улетали на ту сторону заката. Сэмпл также взяла в привычку периодически умыкать с Небес херувимчика или ангела – для своих грязных забав. И хотя Эйми, понятное дело, этого не одобряла, её не особо расстраивали вышеозначенные похищения. В конце концов, ангелов всегда можно заменить.

Однако в данный конкретный момент у Эйми были заботы и поважнее, чем Сэмпл с её развлекалочками. Её грандиозные планы как-то очень уж не спешили воплощаться в жизнь, и Эйми пришлось признать, что ей просто-напросто не хватает воображения, чтобы вызвать к реальности должным образом бесконечный Небесный Свод. Ей нужен помощник. Микеланджело, который распишет её Сикстинскую капеллу. Ей нужен мечтатель и выдумщик, который проникнется её идеей и воплотит её видения, он поможет ей сотворить Небеса такими, какими им следует быть. Какое-то время она подумывала, не переговорить ли с подложным Моисеем: масштабы его постановок, достаточно сложных в техническом исполнении, явно указывали на присутствие некоей доли таланта. И если, опять же, судить по его спектаклям, он был законченным психом. Но Эйми знала: даже при том, что в её распоряжении – целая вечность, она всё равно не сумеет навязать свою волю этому Моисею, Его безумие было слишком упёртым. На самом деле ей нужен художник, живописец или поэт, умерший совсем недавно и ещё не успевший здесь освоиться – при полном отсутствии предвзятого мнения и открытый для предложений. Иными словами, ей нужна личность творческая и при этом легко поддающаяся постороннему влиянию.

Как это часто бывало в последнее время, мысли Эйми сами собой обратились к Сэмпл. Эйми знала, что если она хочет заполучить такого вот творческого подрядчика, без помощи Сэмпл ей не обойтись. Сперва художника надо найти. Он должен пребывать в растерянности и неведении, и надо успеть воспользоваться этой растерянностью и неведением – надо взять его тёпленьким, пока у него не появятся самостоятельные предпочтения и склонности. Эйми понимала, что ей самой с этой задачей не справиться. Тут нужны хитрость и неисчерпаемое, соблазнительное обаяние – то есть то, чего не было у самой Эйми, но зато было в избытке у Сэмпл. Именно Сэмпл придётся найти для неё художника или поэта и заманить его на Небеса, а убедить Сэмпл взяться за это дело будет очень непросто, если Эйми не сможет придумать, как воззвать к её врождённой порочности и извращённости.

Эйми повернулась спиной к своим никудышным, прямо сказать, Небесам и пошла в дом. Перед мысленным взором маячил непрошеный образ. Молодой человек с тёмными кудрями и чувственным ртом неспешно шагал по какой-то пыльной дороге, засунув большие пальцы обеих рук за ремень нарциссистских кожаных штанов в обтяжку; он шёл себе по дороге, взбивая пыль каблуками поношенных армейских ботинок, и лениво покуривал сигарету. Это явно не могло иметь ничего общего с замыслом Эйми, и она поспешила обрушить на бессмысленное видение громы и молнии, пока оно не укрепилось у неё в голове. Молодой человек пошатнулся, словно и вправду громом поражённый, и спешно покинул её сознание. Шуточка вполне в духе Сэмпл, надо будет её расспросить относительно этого непрошеного вторжения; но в глубине души Эйми знала, что сестра тут ни при чём. Этот странный молодой человек был сам по себе. Оставалось только надеяться, что его появление не предвещает дальнейших осложнений.

* * *

Джим Моррисон тряхнул головой, чтобы там хоть немножечко прояснилось. Ему что, по башке дали кувалдой? Мозги проебли – в буквальном смысле? Или его молнией поразило? Сознание как будто рассыпалось на куски, а на месте проломов образовались пустоты. Поиск данных прервался без предупреждения. Когда-то и где-то кто-то спалил его память, хотя он не помнил, где и когда. Обрывочный образ; солнце, пыль, какой-то унылый просёлок, вялые, разморённые мысли о кружке холодного пива, – но он только мелькнул, этот образ, и сразу угас, не дав ни малейшей наводки ни что случилось, ни что было прежде. В общем, мозги отключились. О себе он знал только, что когда-то был поэтом и что – во всяком случае, первое время – ему придётся жить как бы в застывшем мгновении, где даже самое обыкновенное и повседневное кажется странным и незнакомым, где реальность вывернута наизнанку и где ты зависишь только от доброжелательности толпы, проходящей мимо.

Среди того очень немногого, в чём Джим Моррисон был абсолютно уверен, было и твёрдое знание, что его настоящая смерть случилась где-то ещё, а не на той пыльной дороге. Все воспоминания об истинной смерти представляли собой мешанину бессвязных, но назойливо повторяющихся картин: тёплая вода, тесная, но уютная ванна и город Париж. Всё остальное – бесполезный набор деталей, двигательных навыков и разрозненных образов. И ещё – он никак не мог вспомнить, как его зовут. Имя вертелось в голове, по каждый раз ускользало. Будто нарочно. Он умел читать и писать, он помнил названия книг и песен. Он умел натянуть на себя штаны и застегнуть молнию. Всё остальное – разбросанные фрагменты картинки – паззла. Страх, злость и безрадостная безысходность, причём как свои, так и чужие.

Какая-то женщина пробежала мимо, её волосы горели в огне, шлейф дыма тянулся за ней по промозглому бетонированному шоссе, задушенному испуганными машинами, в обрамлении высохших пальм, а зловещее красное солнце на горизонте, затянутом дымкой, пыталось пробить этот дым лучами. Слепые кони тонули и синевато-сером океане, а индейцы умирали в песках стерильной пустыни.

Он очень надеялся, что эти провалы в памяти – явление временное. Может быть, когда память к нему вернётся, ему будет плохо и больно, но это всё-таки его память, и он хотел, чтобы она вернулась. Он был настроен оптимистично.

Она вернётся. Когда-нибудь. Обязательно.

Что-то подсказывало ему – вероятно, смутное, интуитивное воспоминание о близком знакомстве с ПРОДВИНУТОЙ и неоднократной интоксикацией, её ещё можно назвать упоением, – что и в земной своей жизни он частенько пребывал в полной отключке и страдал от провалов в памяти, так что можно было с уверенностью предположить, что его теперешнее состояние – просто космическая вариация привычного экс-существования. А если так, то винить надо только себя. Когда он понял, что умер – умер таким молодым, – первым делом подумал: только бы эта загробная жизнь не была повторением тех же пьяных, дурманных, угарных и хаотичных дней. Он сделает всё, чтобы этого избежать. И вот, насколько можно судить, к стыду его, решимость оказалась не слишком твёрдой.

Ладно, ближе к текущим конкретным фактам.

А текущий конкретный факт выражался в следующем: Джим неожиданно оказался на вечеринке, а вечеринок он в своей жизни повидал немало, так что сразу понял, это – не обычное сборище с целью весело провести время. Джим понятия не имел, как он здесь очутился и почему, но ему сразу же стало ясно, что в действе а-ля Сесил Б. Де Милль[2], где смешались стопы и вопли, танцевальные ритмы и утончённый порок, участвуют люди, которые, как и он сам, попали сюда непонятно как и, как и он сам, абсолютно растеряны. В глазах большинства собравшихся он различал характерную, очевидную пустоту – отупелую безучастность. Они тоже пожертвовали своей памятью и сознанием ради этого остановившегося мгновения; для них это было мгновение звенящего резонанса и безудержного порыва, насыщенный миг волос и языков, пота и плоти, губ и текучести. И всё это – на фоне монументального задника в виде неспешно извергающегося вулкана, что как будто в замедленной съёмке истекает потоками раскалённой лавы, тягучими языками живых адских огней; потоки и языки весьма живописно струятся по чёрным склонам. Лица вокруг вспыхивают отражениями серного пламени, омытые красно-оранжевым жаром, и чёрные тени, как мелкие бесы, шныряют в вопящей и стонущей давке.

Больше тысячи человек и ещё около сотни существ непонятного происхождения – сплошной гедонизм и половая распущенность – толпятся в низине, естественном амфитеатре у подножия вулкана. С трёх сторон эта впадина огорожена высокой стеной из чёрного базальта, и в этой базальтовой чаше беснуются люди, мужчины и женщины, опьянённые и одурманенные наркотой, уже на грани психоза, они хватаются друг за друга – сплетение разгорячённых, раскрашенных и надушённых тел. Кое-кто развалился в блаженной истоме на давно перепачканных и промокших насквозь подушках, разбросанных на отшлифованном камне, но большинство просто ходит, подобно маятнику, вслепую, буквально на ощупь, едва держась на нетвёрдых ногах. И почти все – голые. Может быть, в самом начале на них ещё были одежды, только одежды давно сорваны, а вместе с ними исчезло и ощущение собственной индивидуальности, даже на самом что ни на есть примитивном уровне. Толпа слилась в единое существо, которое ещё может передвигаться, но уже не может мыслить. И эта бурлящая смесь, движимая исступлённой похотью, волновалась, как море в предштормовое ненастье, – море, испещрённое островками массовой истерии и громкими стонами совокупных оргазмов.

На выступе в скале, буквально впритык к истошно вопящей толпе, располагались эфиопские барабанщики, их блестящие, умасленные тела – все в золотых украшениях с инкрустацией из бирюзы и слоновой кости, лица скрыты под мокрыми дредами; они что есть силы лупили по барабанам, обтянутым леопардовыми шкурами, их неистовые ритмы заводили толпу ещё больше. Народ внизу бесновался чуть ли не в религиозном экстазе, разнузданном и восхищённом. Но барабанщики словно и не замечали этого буйства, этого истового поклонения их искусству. Настырные, разгорячённые руки тянулись к ногам исполнителей, бесстыдно ласкали их задницы и гениталии, но никто из барабанщиков ни разу не сбился с ритма, не пропустил ни одного удара. Даже когда страстные, наглые языки слизывали с них пот, они продолжали играть, и ритм лишь нарастал, стойкий, непоколебимый.

На втором выступе, сразу под барабанщиками, молодые мужчины и женщины в тонких прозрачных шелках – которые не скрывали, а лишь подчёркивали наготу – разливали вино. Тёмное, ароматное, психоделическое вино из каменных кувшинов, запас которых был, кажется, неисчерпаем. Оно лилось тягучими струями в подставленные кубки и прямо в раскрытые рты. Волосы этих изысканных виночерпиев были убраны венками из белых цветов и роскошными пышными орхидеями. Разливая вино, они покачивались в такт барабанному ритму, периодически отвлекаясь от своей работы, дабы отдаться ласкам и поцелуям совершеннейших незнакомцев, а то и отдаться в прямом смысле слова. Впрочем, поток вина не прерывался. Гости сами взбирались на выступ и наливали себе, сколько нужно, или забирали с собой целый кувшин, чтобы лишний раз не бегать за напитками. Вино лилось рекой в буквальном смысле, мешаясь с другими жидкостями, что обильно пропитывали это безумное празднество на грани отчаяния.

И в центре этого вихря чувственности, возвышаясь над волнообразным хаосом, стоял, злобно сверкая глазами, сам Золотой Телец. Футов пятнадцать в высоту – от копыт до кончиков рогов, – он был выкован целиком из золота и изукрашен сверкающими каменьями, языческий идол, великолепный в своей первородной скульптурной свирепости. Его ноздри, кажется, раздувались от ярости, а красные рубиновые глаза смотрели с суровым бычьим презрением на людей, что резвились внизу. Его украшали гирлянды белых цветов в красных подтёках вина, с обеих сторон от головы клубились столбы ароматного дыма – из двух жаровен с горящими благовониями, – впечатление было такое, что зверь дышит огнём. Две женщины, обнажённые ниже пояса, сидели, широко расставив ноги, на его влажном хребте, ритмично двигая бёдрами: глаза закрыты, на лицах – исступлённый восторг. К идолу прилагалась и надлежащая жертва, юная дева, подвешенная на цепях, закреплённых на кончиках золотых рогов; весьма соблазнительная девица в синем шёлковом бальном платье, разорванном в клочья, – вылитая Дебра Пейджет в «Десяти заповедях»[3], хотя в фильме Дебра Пейджет не подвергалась таким извращённым изыскам со стороны многочисленных желающих, да ещё под таким ракурсом. С точки зрения истории и морали подобные сцены были прерогативой Хауарда Хьюза[4].

После нескольких кубков пурпурного вина Джим перестал волноваться о том, как он сюда попал, на эту разнузданную вечеринку под извергающимся вулканом – толпа волновалась вокруг, как море, вызывая стойкие галлюцинации на грани полного ослепления. Ему смутно припоминалось крутое ущелье где-то высоко в горах, битва между дионисийцами и аполлонийцами, и он был в самой гуще сражения. Аполлонийцы имели неоспоримое преимущество в виде автоматического оружия и поддержки с воздуха, тогда как у дионисийцев были лишь палки и камни. Наверное, незачем говорить, что в этом неравном бою Джим сражался на стороне дионисийцев, и память, должно быть, была ценой, которую он заплатил за своё опрометчивое участие. В общем, пить надо меньше.

Единственное, в чём он был твёрдо уверен: эта оргия – не порождение его воспалённого воображения. Да, его память была в отключке, но он всё-таки помнил свою индивидуальность – в смысле, свойства и особенности характера, определяющие его личность, – и он был уверен, что его вкусы и склонности, хотя и с уклоном в вакханалическое безумство, всё-таки не тяготели к такому эпически-порнографическому монументализму в стиле старого Голливуда. Когда он вдруг оказался у самых копыт Золотого Тельца и с удивлением сообразил, что с упоением ласкает пышную грудь какой-то девицы, голой и безымянной, вылитой Мэйми Ван Дорен в ранней юности, то понял, что это – работа кого-то другого. Если бы он творил эту реальность сам, он бы ни за что не позволил, чтобы его оттащили от этой девицы, когда самое интересное только-только начиналось.

Поначалу девица была очень активной и явно горела желанием продолжить; не прошло и минуты, как она буквально сорвала с него рубаху, причём по частям. Джим не очень жалел о рубахе, и когда девочка принялась рьяно расстёгивать пряжку ремня на его древних заслуженных кожаных штанах, он приготовился отдаться на волю страсти. Его беспокоило лишь одно: когда она заговорила, он не понял ни слова. Поначалу он испугался, что вместе с памятью подзабыл и английский. Хотя нет, быть такого не может: он же думает на английском, да и когда попытался заговорить, слова и фразы получились вполне английскими, пусть даже язык у него заплетался.

Речь девицы вообще была не похожа на язык как на стройную систему лексических единиц и грамматических форм; это был просто какой-то набор звуков, хрипов и выкриков. Тогда Джим решил, что девица, наверное, просто перебрала психоделического вина и у неё начались бреды, однако вскоре заметил, что большинство из собравшихся изъясняются на такой же невразумительной глоссолалии[5]. Может быть, у того, кто всё это придумал – и, вероятно, перетащил сюда Джима оттуда, где он был раньше, – были проблемы с тем, чтобы наделить речью сбои творения? Либо так, либо он просто не хочет, чтобы участники этой буйной вавилонской гулянки общались друг с другом. В ходе раздумий над этим вопросом Джим уяснил для себя одну вещь: кто много думает, тот теряет. Пока он размышлял и строил догадки, к ним подлетели двое – мужеподобная лесбиянка и какая-то волосатая образина, саскуотч[6] как он есть, – схватили «Ван Дорен» за руки и за ноги и утащили куда-то под смех толпы. Джим расценил этот поступок как недружелюбный и сексуально неэтичный, но он был слишком пьян, чтобы бежать разбираться.

После этого он бесцельно бродил в толпе, без рубахи, в своих чёрных кожаных штанах и стоптанных армейских ботинках. Его периодически поливали вином, и незнакомцы обоих полов и бесполые вовсе ласкали его мимоходом. Этот праздник распущенности, поначалу прикольный, уже стал ему надоедать, и Джим огляделся в поисках тихого места, откуда он мог бы наблюдать за этой эпической пьянкой с дебошем, не рискуя, что его самого втянут в действие, Он заметил углубление в скале, на высоте футов в двенадцать, как раз напротив уступа с эфиопскими барабанщиками. К углублению вела тропинка, пусть весьма относительная, но вполне пригодная для подъёма, а сама ниша смотрелась вполне заманчиво. Единственная проблема – там уже сидел какой-то мужик. Вполне одетый и отличие от большинства гостей, он сидел, привалившись спиной к скале и подтянув колени к груди, его лицо было полностью скрыто пол чёрной широкополой шляпой. Он был единственным человеком поблизости не только совсем одетым, но одетым весьма по-щегольски, и поэтому смотрелся единственным извращенцем на фоне голой и полуголой массовки.

Пока Моррисон разглядывал человека, который опередил его и с идеей найти укрытие, и с практическим осуществлением оной идеи, мужик в чёрной шляпе достал из кармана серебряную флягу и приложился к ней долгим глотком. Потом вернул флягу на место и почти тут же зашёлся в кошмарном кашле. Достал из другого кармана белый кружевной платок и приложил его ко рту. Когда приступ кашля прошёл и мужик убрал платок, Джим заметил, даже с такого немалого расстояния, что на ослепительно белой ткани остались алые подтёки свежей крови.

Дядька казался смутно знакомым, хотя Джим, понятное дело, не помнил ни как его звать, ни где он мог его видеть. Уже одно то, что кто-то в загробном мире страдал от чахотки – болезни не только сугубо земной, но ещё и считающейся классическим недугом викторианской эпохи, – было само по себе удивительно, однако и изысканный стиль этого мужика выбивался из общей стилистики оргии. Все остальные персонажи были либо совсем уже первобытными, либо являли собой стилизацию под Ветхий Завет, этот же товарищ был явно из девятнадцатого века. Причём там у себя, в девятнадцатом веке, он явно был щёголем, о чём свидетельствовали и фасон его чёрного бархатного сюртука, и парчовый жилет, и старомодные кавалерийские сапоги чуть ли не до середины бедра. Поля его мягкой шляпы с одной стороны были загнуты вниз, в этакой намеренно фатоватой манере. Моррисон подумал, что этот дядька являет собой идеальное сочетание, в пропорции один к одному, стрелка с Дикого Запада и утончённого прерафаэлита, распутника и эстета. Джим понятия не имел, откуда всплыли прерафаэлиты и Дикий Запад, но его очень порадовало, что база историка – культурологических данных у него в голове ещё хоть как-то работает.

Погружённый в раздумья, Джим даже не сразу заметил, что его рьяно ласкает какой-то голый и до неприличия тучный гермафродит, который что-то ему говорил на своём бессвязном наречии, при этом ещё шепелявя с присвистом и брызгая слюной. Джим решил: с него хватит. Как говорится, хорошего понемножку. Он увернулся от влажных и жадных ладоней своего жирного обожателя сомнительной внешности и полез вверх по подобию тропинки к углублению в скале, занятому знакомым незнакомцем в чёрном бархатном сюртуке и широкополой шляпе. Углубление было вполне просторным, там хватило бы места трём или даже четырём взрослым мужчинам. Джим рассудил так: самое худшее, что этот мужик может сделать, наорать на меня, чтобы я уходил. Уже приближаясь, он окликнул незнакомца. Просто из вежливости. Пусть даже дядька его не поймёт.

– Не возражаете, если я к вам присоседюсь?

Незнакомец в бархатном сюртуке сдвинул шляпу на затылок, открывая лицо: болезненно бледная кожа, чёрные висячие усы, жёсткие голубые глаза и взгляд человека, которого очень легко вывести из себя. К удивлению Джима, дядька ответил ему не только по-английски, но и в той обманчиво вялой, протяжной манере, зародившейся на Старом Юге ещё до гражданской войны, – на том самом Юге, о котором столько всего придумано и который сам большей частью придуман.

– Смею ли предположить, молодой человек, что вам нужны мир и покой, а не утехи гомосексуального свойства?

Джим застыл на середине пути между нишей и оргией. Несмотря на медлительность речи, манеры этого незнакомца явно указывали на то, что с ним шутки плохи.

– Мне определённо нужен покой.

Незнакомец пожал плечами:

– В таком случае поднимайтесь сюда, молодой человек.

Когда Джим выбрался на приступочку перед нишей в скале, незнакомец взглянул на него вопросительно:

– Вижу, сэр, вы меня совсем не помните?

Джим тут же подстроился под своеобразную манеру речи своего собеседника:

– Боюсь, сэр, не помню.

Незнакомец опасно прищурился:

– Если учесть обстоятельства нашей последней встречи, ваша забывчивость очень меня удивляет.

Джим поспешил объяснить:

– Я имел и виду, что вообще ничего не помню. Я даже не знаю, как я тут очутился. И что было раньше, не знаю. Не помню.

Мужик, похоже, удовольствовался объяснением, по крайней мере на данный момент.

– Это досадно.

Джим тоже уселся на камень, на расстоянии двух шагов от своего соседа, как бы давая понять, что он не намерен вторгаться в его личное пространство. Дядька, похоже, это оценил, но и принял как должное – видимо, он привык общаться с людьми учтивыми и привык, что его уважают.

– По крайней мере мы с вами – не эти разнузданные порождения явно больного воображения того затейника, кто все это устроил. Что не может не радовать.

– А почему вы так а этом уверены?

– Если б мы были придуманными персонажами, мы бы здесь не сидели. В качестве сторонних наблюдателей. Мы бы резвились внизу, в грязи – как эти свежеизмышленные поросята. Если слегка перефразировать Декарта: мы наблюдаем, следовательно, существуем.

Джим растерялся – последняя фраза его скосила. Ничего подобного он не ожидал. Незнакомец, похоже, высказал всё, что хотел, и не стремился к продолжению беседы, так что какое-то время они просто сидели молча, наблюдая за вакханалией, что бесновалась внизу. Наконец Джим не выдержал. Больше не в силах сдерживать любопытства, он решился узнать, что это за человек, который кажется ему знакомым, и действительно вроде знакомый, и всё же которого он абсолютно не помнит.

– Боюсь, сэр, у вас передо мной преимущество.

На этот раз незнакомец не приподнял паты своей шляпы.

– Да неужели?

– Конечно. Похоже, вы знаете, кто я, тогда как к не могу вспомнить ни вашего имени, ни где мы с вами встречались. На самом деле я был бы вам очень признателен, если бы вы рассказали мне, кто я. Потому что сам я не помню.

Незнакомец коротко хохотнул и тут же закашлялся, расплачиваясь тем самым за свою неосмотрительность, – ему, видимо, было нельзя смеяться, но он всё равно не сдержался.

– Вы хотите, чтобы я вас представил себе самому?

– Да, можно и так сказать.

– Своеобразная просьба, друг мой.

– А как иначе? Я же должен знать, кто я.

Знакомый незнакомец задумался, медля с ответом. Может быть, он дразнил Джима, а может, просто обдумывал, как лучше ему рассказать о нём же. Всё-таки возвращение потерянной личности – дело тонкое и деликатное, и тут должно соблюсти определённую этику. Оргия внизу не снижала накала. «Близняшку» Дебру Пейджет, прикованную цепями к рогам Золотого Тельца, теперь насиловали здоровенные кроманьонцы, сплошь покрытые рыжеи шерстью. – один спереди, второй сзади, а третий в рот. Наконец незнакомец решился.

– Раз так, – сказал он, – то вы Моррисон… Джеймс Моррисон.

– Джеймс Моррисон?

– Джеймс Дуглас Моррисон, более известный как Джим.

– Погодите. То есть вы говорите, что я – Джим Моррисон?!

– Когда мы в последний раз виделись, вы так себя называли.

– Вы что, шутите?!

– Ни в коем разе.

– Тот самый Джим Моррисон?!

– Вы так себя называли. Говорили, что вы – Король Ящериц, хотя я и не понял, что это значит. Вы ещё похвалялись, что для вас нет ничего невозможного. Типа: «Я – Король Ящериц Я все могу».

– Наверное, я был пьян.

– В дугарину. На самом деле гораздо пьяней, чем сейчас.

Джим задумчиво кивнул. Тут действительно было, о чём подумать.

– Нет, правда?

– Насколько я помню, вы очень гордились, что какое-то время в двадцатом веке были всеобщей занозой в заднице, прошу прощения, но я повторяю ваши же слова.

У Джима возникло стойкое подозрение, что незнакомец над ним издевается. Хотя вроде грешно смеяться над убогими.

– Кажется, я начинаю что-то припоминать.

На самом деле целый блок развороченной памяти вдруг встал на место. Воспоминания о толпах и бликах света, о деньгах, и славе, и бесчисленных женщинах, о гашише, и героине, и алкоголе в количествах просто немереных. О приходах и трипах за грань возможного и кошмарных похмельных депрессиях, о непрестанной игре со смертью, которая всё-таки победила.

Знакомый незнакомец вновь достал свою флягу и как следует к ней приложился. Он снова закашлялся, но уже не так жутко, как в первый раз.

– Но вполне может статься, что вы никакой и не Моррисон. То есть не настоящий Моррисон.

Джим нахмурился:

– Это как?

– Вы же знаете.

– Нет, не знаю.

Незнакомец сдвинул шляпу на затылок.

– Ну да. Я забыл. Вы же совсем ничего не помните.

– Я уже кое-что вспоминаю, и всё, что я вспоминаю, оно как раз моррисоновское.

– Ну, так и должно быть.

– Должно?

– Мы все потакаем своим фантазиям, мой юный друг.

– Все мы стремимся к цельному воплощению.

Джим уже вообще ничего не понимал.

– В каком смысле?

– Свойство, присущее данному месту. Поставляется вместе с причитающимся нам пространством. На самом деле это единственное, что мы тут получаем.

– Я не понимаю.

– Конечно, не понимаете. Вы утратили память по дороге на эту оргию. Вы не помните травму смерти. Забыли её в такси.

– Забыл в такси?

– Это такая речевая фигура.

– А-а…

– Вы правда совсем ничего не помните?

– Боюсь, что да.

– И вы не помните следующий этап: как вы кружились, растерянный и неприкаянный, крошечная безымянная искорка среди миллионов таких же в Большой Двойной Спирали?

Джим покачал головой.

– Вы надо мной издеваетесь?

Незнакомец поморщился:

– А зачем бы я стал над вами издеваться?

Джим пожал плечами:

– Не знаю.

Незнакомец повернул голову и впервые за всё это время посмотрел Джиму в глаза. Теперь его взгляд был не просто жёстким, а определённо опасным.

– Вы же не предполагаете, сэр, что я лгу? Подобное предположение было бы оскорбительным для меня и для вас.

Джим улыбнулся бледной улыбкой.

– Нет, конечно. То есть я иногда страдаю острыми приступами идиотизма, но не до такой же степени.

Незнакомец кивнул:

– Я рад убедиться, что ваша врождённая хитрость и инстинкт самосохранения остались при вас.

Потом они оба умолкли на пару минут. Незнакомец легонько постукивал правой ногой в такт барабанному бою. Наконец, Джим решил, что надо как-то подтолкнуть незнакомца, чтобы он рассказывал дальше.

– Вы сказали…

Незнакомец перестал стучать ногой и повернулся к Джиму:

– Что я сказал?

– Что я был растерянной и неприкаянной искрой в Большой Двойной Спирали.

Незнакомец кивнул:

– Были-были. Мы все попадаем туда сразу же после смерти. И некоторым там так нравится, что они периодически возвращаются, чтобы начать всё сначала.

– А что было потом?

– Вы начали понимать, что на данном этапе загробной жизни вы действительно можете всё, что в вашей власти устроить здесь все, как вам хочется.

– Правда?

– Конечно, Искры грезят во сне.

– Искры грезят во сне? – Джим поморщился. У него начинала болеть голова: то ли от вина, хлюпавшего в животе, то ли от барабанного боя. Или может быть, от подступающего замешательства.

– Искры грезят во сне и постепенно осознают, что эти сны могут стать их реальностью. Искры мыслят, и эти мысли воплощаются в явь. Есть, конечно, такие, кто по природе своей не способен приспособиться к новым условиям. Они навсегда остаются бесплотными и просто шатаются по эфиру в ожидании какого-нибудь спиритического сеанса или же возвращаются на землю в образе духов и призраков, вроде как на экскурсию по любимым местам смертной жизни.

Индусы, как правило, осуществляют реинкарнацию, проходят через Канал и перерождаются на земле в тараканов или царей – всё зависит от степени самосознания в прошлой земной жизни.

– А все остальные?

Незнакомец вновь достал фляжку.

– Все остальные? Все остальные создают себе окружающую реальность исходя из своих предыдущих реальностей и фантазий.

– Вы хотите сказать, что после смерти некоторые из нас принимают обличье знаменитостей?

– А почему нет, чёрт возьми? Может быть, там, на Земле, Вы были закопчённым неудачником, всю жизнь копались в дерьме, ничего собой не представляли, и, понятное дело, вам не хочется пронести таким образом целую вечность. Разумеется, нет. И вот что происходит: После парочки ценностей в Спирали вы начинаете понимать, что можете стать кем угодно:

Александром Македонским, Екатериной Медичи или блудницей Вавилонской, если вдруг захотите. Достаточно лишь изъявить желание, и – опа! – вы уже тот, кем вам хочется быть.

Что пожелаете, то и будет. Хотя потом вы, может быть, передумаете. Но и тогда можно все переиграть.

Джим нахмурился.

Но если ты был законченным неудачником и всю жизнь копался в дерьме, должны же у тебя сохраниться хотя бы какие-то воспоминания о той жизни?

– Поверьте, мой юный друг, эти воспоминания рассеиваются, как сон поутру, когда ты просыпаешься в этой новой и дивной посмертной реальности. – Незнакомец неожиданно улыбнулся.

– Чёрт, да я сам до конца не уверен, тот ли я человек, кем называюсь.

– Да, кстати, а кто вы?

Незнакомец опять повернулся к Джиму и посмотрел ему прямо в глаза:

– Моё имя Джон Генри Холлидей[7], хотя многие называют меня просто Док.

Он протянул Джиму руку – тонкую и изящную, как у женщины. Джим пожал протянутую руку, отметив про себя, что она была очень холодной, как рука трупа, хотя, собственно, ведь так оно и было. Формально они все здесь – трупы.

– То есть вы Док Холлидей.

– Насколько мне известно, да.

– Горжусь знакомством с таким человеком.

– И правильно делаешь, сынок.

– Я про вас фильмы смотрел, ну, в детстве.

– Да, в Голливуде меня любили. Я у них был идеальным контрастом для несносного Уайатта Эрпа[8].

Похоже, Док Холлидей собирался предаться воспоминаниям о бурной молодости, но Джим успел вставить слово:

– Мне одно непонятно.

– И что же?

– Я вас не выдумал. И уверен, что не выдумал эту гулянку.

– Да, все правильно. Ты здесь вообще ни при чём.

– Тогда что я здесь делаю?

– Хороший вопрос.

– А ответ на него есть?

Док отпил из фляжки.

– Даже в смерти нет человека, который был бы как остров.

Джим уже понял, что Док Холлидей любил говорить загадками, и рассудил, что лучше всего дождаться, пока ему не надоест упражняться в эллиптической речи. Тогда, может быть, Док объяснит все толком.

– Первое, что ты узнаешь, начиная строить свою реальность в загробном мире, что ты не один такой умный – миллионы таких же, как ты, занимаются тем же самым. В доме отца моего обителей много[9]. К несчастью, стены в этих обителях тонкие, как в дешёвых домах без лифта, и там много смежных дверей и бесконечных петляющих коридоров. Все натыкаются друг на друга, реальности перехлёстываются, возникают стойкие взаимосвязи, и получается полная неразбериха.

Джим на секунду задумался, тщательно подбирая слова. Теперь, когда выяснилось, что его собеседник – Док Холлидей, во всяком случае, его полный аналог, пресловутый инстинкт самосохранения включился на максимальную мощность. Джим знал: этого мужика лучше не раздражать, независимо от того, кто это – оригинал или хорошая копия.

– Но это не объясняет, как я здесь оказался.

– Могу тебе рассказать, почему я здесь.

Джим решил, что это всё же лучше, чем ничего.

– И почему вы здесь?

– На самом деле я уже был здесь, когда всё началось.

– Вы уже были здесь?

Док грациозно взмахнул рукой, указывая на вершину извергающегося вулкана;

– Я был там, на вершине. Забрался туда, чтобы избавиться от кольца всевластия, которое оказалось весьма вредным и пагубным. Разрушительное колечко, иными словами.

Эти проклятые штуки по-другому не уничтожить. Создашь вот такую штуковину, вызовешь её к реальности, а потом выясняется, что она не только начинает жить собственной жизнью, но ещё и твою подчиняет. А уничтожить её очень проблематично. Есть только два способа: бросить в жерло активного вулкана или сжечь в огне от дыхания дракона. А что до тебя, я так думаю, тебя притащил сюда тот, кто затеял все это безобразие. Вызвал сюда силой что ли.

– Меня?

– Ты, может быть, этого и не знаешь, но ты здесь личность скандально известная.

Джим застонал. Похоже, история повторяется.

– И я потерял память в процессе?

– Типа того. Если, конечно, ты не упился абсентом или не переел грибов.

– Я всё равно в полной растерянности.

Док хохотнул:

– Это ещё цветочки. Посмотрим, как ты растеряешься, когда узнаешь обо всех остальных проблемах.

– Обо всех остальных проблемах?

– Например, что придуманные персонажи начинают жить собственной жизнью.

– Может быть, вы объясните?

– Боюсь, прямо сейчас у нас просто не будет времени. – Док указал вверх, на выступ в скале, где-то на середине между кратером и подножием. – Похоже, Моисей собрался карать блудодеев.

Джим поднял голову и увидел вверху, на выступе, высоченного бородатого мужика, тощего и угловатого, в грязном плаще из некрашеной шерсти и со спутанными седыми волосами значительно ниже плеч. Он стоял на скале и смотрел на оргию внизу, взгляд его полыхал патриархальным гневом.

Джим обернулся к Доку:

– Это что, настоящий Моисей?

Док покачал головой:

– Очень сомнительно. Просто какой-то жалкий неудачник, всю жизнь прокопавшийся в дерьме, теперь отыгрывается. Настоящий Моисей страдал раздвоением личности, он и шагу не мог ступить без того, чтобы правое его полушарие не объявило левому, что он действует по указанию Гласа Божьего. Я так думаю, он давно вышел за Грань, может быть, тысячу лет назад, и теперь сидит, как он искренне верит, по правую руку от Иеговы.

Джим ещё раз взглянул на Моисея и только тогда заметил, что тот держит и каждой руке по каменной скрижали наподобие миниатюрных надгробий.

– Похоже, он захватил с собой Десять заповедей.

– Ну да. Они поставляются вместе с костюмом.

– И чего он сейчас будет делать?

– Как я уже говорил, карать грешников и блудодеев.

– А он сможет их покарать?

– Ну конечно. Собственно, ради финальной кары это всё и затевалось. Этих придурков, завёрнутых на библейских историях, хлебом не корми – дай покарать злостных грешников на месте преступления. Я так думаю, он и тебя сюда притащил ради этого.

– Так это всё Моисей устроил?

Док поднялся на ноги.

– Конечно. Классический пример упоения собственным «эго». Надо же как-то себя развлекать. Его миссия – карать грешников, но ведь для этого надо сперва создать грешников, чтобы было кого карать. И затащить по возможности человека со стороны – вот типа тебя, – чтобы мероприятие, как говорится, имело вес.

Кое-кто из предназначенных для покарания грешников уже заметил фигуру на склоне вулкана. Веселье прервалось, все они смотрели теперь на Моисея. Барабаны сбились все разом и тут же умолкли. Джим вскочил на ноги:

– Вы хотите сказать, что мы с вами тоже попадём под раздачу?

Док распахнул полы сюртука и продемонстрировал Джиму кольт 45-го калибра с перламутровой рукояткой, на которой была золочёная инкрустация в виде зигзага молнии.

– Не должны. То есть я не собираюсь сидеть сложа руки.

Не успел Док закончить фразу, как Моисей на скале развернул плечи, выпрямился в полный рост и поднял над головой каменные скрижали. Его голос, даже не голос, а рёв, как будто пропущенный через мощнейшие усилители, звучал неестественно, как-то уж очень по-электронному, да ещё отдавался искусственным эхом.

– ИСТИНУ ГОВОРЮ ВАМ, СЫНЫ ИЗРАИЛЕВЫ, ВЫ ПОГРЯЗЛИ В РАЗВРАТЕ И ПОРЧЕ.

Звуки этого голоса сотрясали окрестности, как громовые раскаты, и даже Джим, ПРИВЫКШИЙ там, на Земле, к громкому звуку, мощным динамикам и усилителям, невольно поморщился. Веселье остановилось, как о стоп-кадре в кино. Ещё бы, после такого рёва! Кто выпивал, замерли, не донеся кубков до рта; кто предавался «разврату и порче», застыли на месте. Кое-кто поспешил укрыться под сенью Золотого Тельца, наивно полагая, что золочёная статуя защитит.

Моисей начал спускаться по склону вулкана, держа каменные скрижали над головой:

– ВЫ ВОЗДВИГЛИ ПОГАНОГО ИДОЛА, И ПОКЛОНИЛИСЬ ЕМУ, И ТЕМ ЗАПЯТНАЛИ СЕБЯ В ГЛАЗАХ БОГА.

Джим покосился на Дока:

– Да я вообще в Бога не верю.

Док невесело усмехнулся:

– Я что-то не припоминаю, чтобы сей в общем-то убедительный довод остановил хоть кого-нибудь из библейских маньяков, ну, в смысле, из этих придурков, у которых мозги завернулись на Библии.

– КТО НЕ ЖЕЛАЕТ ЖИТЬ ПО ЗАКОНУ, ТОТ ПО ЗАКОНУ УМРЁТ.

Угрожающе яркие плазменные лучи ударили из каменных скрижалей и окружили Моисея кольцом плотного света. Один из лучей резко обрушился вниз, сжёг напрочь рог Золотого Тельца и снёс половину его головы. Плюс к тому распылил жертвенную девицу, которая вылитая Дебра Пейджет, – что было совсем уже несправедливо, во всяком случае, по мнению Джима.

Закованная в цепи, лишённая всякой возможности сопротивляться, она была чуть ли не единственным здесь человеком, чьё желание участвовать и забавах было всё-таки не таким очевидным. Оставалось лишь предположить, что пророки и патриархи до сих пор исходят из принципа вины в соучастии. Если ты здесь находишься, стало быть, виновен, а смягчающие обстоятельства могут идти к чёрту.

Док издал сдержанный возглас досады, когда второй плазменный луч ударил по крупу Тельца, распылив ослепительной вспышкой около дюжины грешников и обрушив на головы устрашённой толпы дождь из расплавленного золота. Первое потрясение прошло. Гости начали разбегаться в поисках выхода или укрытия. Но ни укрытия, ни выхода не было. Третий луч ударил в толпу. Теперь амфитеатр у подножия вулкана напоминал поле кровавой битвы.

– Похоже, пора вмешаться, – Док Холл идей достал свой кольт и прицелился в Моисея.

Джим посмотрел на него как на полного идиота:

– А здесь разве можно кого-то убить? Я имею в виду – мы все и так уже мёртвые.

Док этак нехорошо усмехнулся:

– Убить, наверное, не убью, но рога ему пообломаю. Эту штуковину делали специально для Элвиса, и пули там золотые. Так что хоть какой-то эффект должен быть. – Он ткнул пистолетом в сторону Моисея. – В зависимости от системы верований этого сукина сына поражение золотой пулей может вызвать последствия весьма неприятные, хотя возможны варианты. Да и связь с Элвисом тоже должна сыграть свою роль.

– Там что, правда золотые пули?

Глаза у Дока горели безумием. Ну, то есть ещё не совсем, но на грани.

– Если быть совсем точным, то гильзы только позолоченные, но сами пули – чистейшее золото. Двадцать четыре карата. Рвёт мышцы и кость пробивает – на раз. А теперь, сделай милость, заткнись. Мне надо сосредоточиться.

Придерживая правую руку левой, Док аккуратно прицелился в Моисея. Очередная порция плазменных лучей обрушилась на грешников в амфитеатре, но Док не пригнулся и даже не вздрогнул. Он был полностью сосредоточен на цели. Может быть, этот мужик и не был подлинным – как говорится «родным» – Доком Холлидеем, но он, несомненно, обладал теми же твёрдостью и хладнокровием, то есть качествами достойными всяческого восхищения. Выстрел прозвучал неестественно громко, отдавшись тем же искусственным эхом, которым дрожал громыхающий голос бесноватого Моисея. Отдача была неслабой, но Док всё равно не отвёл глаза от Моисея.

Лжепатриарх пошатнулся. Его спина неестественно выгнулась, казалось, он сейчас упадёт, но – нет. Он оправился почти мгновенно и снова выпрямился в полный рост. Даже с такого расстояния было видно, как он весь трясётся от праведного гнева. Моисей медленно обвёл взглядом окрестности, словно в поисках еретика, решившегося на сие богохульное нападение.

– КТО ПОСМЕЛ ПОДНЯТЬ РУКУ НА ПРОРОКА ГОСПОДА НАШЕГО?!

Тишина, воцарившаяся в амфитеатре, была абсолютной – как безмолвие пропасти между галактиками. Бражники и прелюбодеи застыли на месте. Насколько Джим мог объективно судить, тишина длилась секунд пять-шесть, а потом раздался едкий, с туберкулёзным присвистом смех Дока Холлидея:

– Ну, я посмел. А что есть возражения?

Моисей так разъярился, что вышел из роли. То есть с виду он не изменился и голос тише не стал, но прозвучавшая фраза явно выбивалась из общей стилистики Книги Исхода:

– ДА, БЛЯДЬ, МУДИЛА, ВОЗРАЖЕНИЯ ЕСТЬ.

После чего Моисей запустил в Дока одной из скрижалей. Док грациозно отступил в сторону, и пять из Десяти заповедей просвистели, оставляя за собой радужный инверсионный след плазмы, буквально в нескольких дюймах от плеча Джима. Каменная скрижаль ударилась о скалу у него за спиной и взорвалась, словно граната, запущенная божьей дланью, с ослепительной белой вспышкой. Взрывная волна едва не сбросила Джима с уступа. И тут началось уже настоящее светопреставление. Стреляя с бедра, Док выпустил и Моисея всю обойму, но ничего не добился, только сильнее его разозлил, так что взбешённый пророк запустил в них второй скрижалью – содержащей заповеди с шестой по десятую, не попав в Дока с Джимом, Моисей призвал на их головы Энергетический Вихрь Бога.

На самом деле Энергетический Вихрь Бога – это был откровенный плагиат из «Утраченного ковчега»[10], но Джим этого не знал, и поток плазмы, несущийся на него в виде вопящих и воющих черепов, явился ему как кошмарная галлюцинация.

Моисей, амфитеатр внизу, даже Док – всё исчезло из виду. Джим видел лишь взвихрённое облако, сотканное из смутных расчленённых фигур, – только сгустки ослепительного сияния. Они все как будто летели вверх. Или может быть, падали вниз.

* * *

Кроваво-рубиновый свет сочился сквозь узкие прорези на потолке. Плотные изломанные лучи, не толще карандаша, прорезали туманную дымку от высокого свода до пола из чёрного мрамора, создавая причудливые трёхмерные геометрические фигуры – такая мерцающая «колыбелька для кошки» из натянутых красных верёвок, сплетённых из яркого света. В самом центре высокого купола было круглое отверстие чуть побольше: оттуда свет падал отвесно, вертикальным столбом, и почему-то казался насыщеннее и ярче, чем остальные лучи.

В общей стилистике оформления явно прослеживалось влияние исламского зодчества. Когда Сэмпл Макферсон создавала этот чертог и другие покои в своих владениях, ей виделось что-то похожее на громадную мечеть, мрачную и величественную. Ей хотелось замкнуть пространство – просто в пику сестрице с её просторным и светлым восторженным христианством. Но если мечеть – это храм, где прохлада и святость, то в мечети Сэмпл, с её дымной алой подсветкой и абстрактной мозаикой в виде стилизованных языков пламени в чёрно-красно-золотых тонах, всё говорило о вечном проклятии. Большие хромированные шары, излучавшие смутный свет, плавали в воздухе, как в невесомости, и изрядно усиливали впечатление жёсткого сюрреализма. Рунические письмена и каббалистические символы, выложенные золотом на чёрном мраморе пола, лишний раз подтверждали, что в этом храме нет места безмятежности и милосердию, равно как и вере, надежде и святости. Если это была мечеть, то мечеть из Преисподней, где вместо смиренных молитв, истовой веры и поклонения Аллаху, творились всякие изуверства, извращённые пытки и издевательства: достаточно только взглянуть на крылатую фигуру в цепях, стоящую на коленях на чёрном полу, в круге алого света.

Свет падал сверху, так что логично было предположить, что за пределами этого зала существовал некий мир, где, вероятно, были подобия солнца и неба. На самом деле там не было никакого мира. Сэмпл так и не собралась создать оболочку реальности для придуманного ею Ада, где она жила не тужила, забавлялась, как могла, и вообще была крайне довольна жизнью в загробном мире. Сэмпл вообще не любила выходить из дому. Приятности типа зелёной лужайки и синего неба – это для Эйми. Если дать Эйми волю, она все перестроит по образу и подобию своих представлений – ограниченных, консервативных, ортодоксальных и скучных – о пасторальном Рае.

Как это обычно бывает в загробном мире, разграничения между владениями двух сестёр были сложными и запутанными. Конечно, удобней всего было бы предположить, что макфилд-перришский Рай Эйми располагался где-нибудь наверху, как и положено Небесам, а арабский Ад Сэмпл – внизу, как и положено Аду, но подобное предположение было в корне неверным. Конечно, понятно, откуда оно происходит. Остаточное явление досмертной жизни, отголоски наших тамошних представлений о мире ином. Однако посмертное существование гораздо сложнее.

Над коленопреклонённой крылатой фигурой стояла другая, без крыльев, одетая в чёрный костюм в милитаристском стиле, сшитый то ли из пластика, то ли из очень блестящей кожи, и в больших тёмных очках, полностью скрывающих глаза. Эта вторая фигура находилась вне круга света от центрального луча, но всё же достаточно близко, чтобы её чёрный костюм ловил отражённые красные блики. Вы, должно быть, уже догадались, что это была Сэмпл Макферсон, настроенная вволю поиздеваться над скованным пленником. Она легонько похлопывала по руке, затянутой в облегающую перчатку, какой-то штуковиной типа палки или жёсткого хлыста и разглядывала свою жертву со смесью презрения и предвкушения хорошей забавы. Не сводя глаз с крылатого существа, она медленно обошла его по кругу.

– Я очень тобой недовольна, знаешь? Ты меня сильно разочаровал. Тебе поручили простое задание, а ты и с ним не справился. Я так надеялась на тебя, а ты меня злобно подвёл. Так что я очень тобой недовольна.

Голос пленника был не громче шёпота:

– Прошу прошения.

Мелодичный умоляющий голос прозвучал резким контрастом с холодным, жёстким голосом Сэмпл. Сэмпл остановилась.

– Говори громче, слышишь?

– Прошу прошения.

Сэмпл снова пошла по кругу, обходя скованное существо в круге света. Пять шагов – полный круг. Жёсткая дробь её высоченных шпилек по зеркальному камню разбивалась эхом о стены, а затем отдавалась под сводом купола. Кожа костюма легонько скрипела, декоративные цепочки позвякивали при каждом шаге, но это были негромкие, слабые звуки, неспособные создать эхо. Они лишь слегка дополняли общую фоновую мелодию стона, что дрожала в пространстве печальной темой. Сегодня Сэмпл надела костюм, который она называла «гестаповским»: своё обычное одеяние для пыток и издевательств над пленниками, похищенными с Небес Эйми. Она придумала его сама, как и все остальные свои наряды.

Когда Эйми и Сэмпл разделились, Эйми, в общем и целом, сохранила свой прежний первоначальный физический облик, хотя, потеряв в лице Сэмпл ранее неотъемлемую составляющую своей личности, она как-то поблекла и превратилась в пресную, невыразительную блондинку с огромными влажными, как у испуганной дани, глазами, которые совершенно не подходили к её маленькому, узкогубому ротику.

Сэмпл, с другой стороны, развернулась но полной и создала себе новый облик буквально с нуля. Если Эйми являла собой неприглядное и бесцветное, но при этом манерное и донельзя самодовольное маленькое ничтожество, то Сэмпл выбрала внешность эффектную, яркую и откровенно сексуальную. В результате получилась такая решительная амазонка ростом в шесть футов, с изумрудно-зелёными глазами, иссиня-чёрными волосами и лицом, сочетавшим в себе самые лучшие выразительные черты Джейн Рассел и Элизабет Тейлор, плюс к тому – несколько дополнении собственного изобретения. В своём творчестве Сэмпл вообще тяготела к комбинаторике и вовсю сочетала детали, на первый взгляд совершенно несочетаемые – что явно прослеживалось и в этом её гестаповском одеянии. Оно сочетало в себе детали стандартного облачения доминатрикс и причудливой униформы какого-нибудь нацистского космического патруля и состояло из чёрных кожаных галифе с красными лампасами по внешнему шву, высоких чёрных сапог на высоченных шпильках и строгого кителя с прорезями и красными вставками, украшенного металлическими цепочками, декоративными медалями и эполетами. Волосы Сэмпл подобрала наверх и надела большие очки с очень тёмными стёклами.

Завершив очередной круг, она остановилась и вытянула руку о столб света, так что тень от неё упала на коленопреклонённого пленника. Он слегка вздрогнул. Сэмпл не знала, от чего он дрожит – от удовольствия или от страха. – впрочем, её это мало интересовало. Она убрала руку из света и снова заговорила:

– Думаю, я могу смело сказать, и никто возражать не станет, что ты оказался полностью несостоятельным, хотя ничего сложного от тебя и не требовалось. Всего лишь доставить своей госпоже удовольствие.

– Прошу прощения, госпожа.

Сэмпл будто его и не слышала. Сейчас ей хотелось произнести проникновенную речь, и она, разумеется, не собиралась отказывать себе в этом маленьком удовольствии.

– Я учитываю то прискорбное обстоятельство, что моя идиотка-сестра, должно быть, и припадке притворной стыдливости под воздействием подавляемых сексуальных желаний создала тебя и тебе подобных даже без намёка на гениталии. Однако мне думается, раз уж так получилось, тебе надо стараться и практиковаться в других, кстати, очень нехитрых приёмах, каковые не требуют обязательного наличия упомянутых органов. Пока всё понятно?

Пленник молча кивнул, и по его крыльям прошла волна шелестящей ряби – от лопаток до самых кончиков. Сэмпл смотрела на это с неприкрытым презрением. Эти нелепые ангелы, сотворённые Эйми, – такая физическая конструкция в принципе невозможна. Их роскошные лебединые крылья лепились прямо на спину, между лопаток, как будто их туда приклеили или на цемент посадили, но при этом никто не подумал, как бедные ангелы будут летать при таком «инженерном решении». Вот вам, пожалуйста, результат нарочитого незнания человеческой анатомии и упорного нежелания данный предмет изучить, хотя в противном случае Эйми могла бы значительно усовершенствовать свои Силы Небесные, о коих она, по её словам, так заботится. Конечно, ангелам при полёте не нужно преодолевать земное притяжение, но Сэмпл была твёрдо убеждена, что они всё равно должны выглядеть правдоподобно.