Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Будни провинциального юриста

После института я по распределению уехал в Калининскую (ныне Тверскую) область. Система направления на работу распространялась тогда на весь Советский Союз, и отправить любого окончившего вуз могли из Москвы в любой город страны. Конечно, те, кто имел какие-то связи, блат или смог в институте начать карьеру в комсомольских, партийных органах, оставались в столице. У меня таких связей и возможностей не было.

Распределение шло несколько дней, и одним из первых, до меня, путевку в Калининскую область получил один мой товарищ, Юра Юрбурский. Он уговорил меня проситься туда же, вместе с ним. Поскольку о Москве для меня не могло быть и речи, я довольно легко согласился — Калинин близко от столицы, да к тому же я вспомнил, что мой друг Алеша Николаев рассказывал, какой это прекрасный город: на Волге, с уникальной планировкой и архитектурой замечательного архитектора Казакова…

Прямо накануне распределения я умудрится подраться: сдуру на улице полез на троих здоровых ребят — заведомо безнадежное было мероприятие. Меня здорово побили, причем изрядно пострадало лицо. Что было делать? Мы с моим другом Витькой Ковельманом (ныне Шаровым) придумали, что я попал в аварию, забинтовали меня, как только было возможно. Члены комиссии по распределению мне даже посочувствовали, а уж поверили этой сказке или нет — не знаю. А распределиться мне при этом предложили в Вологодский край.

Почему-то тогда мне это показалось жуткой тмутараканью, чуть ли не Крайним Севером. Подписывать эту путевку я категорически отказался, ссылаясь на болезнь недавно овдовевшего отца, которого никак нельзя было оставлять одного, уезжая так далеко.

В комиссии по распределению заседал и директор нашего института Бутов, который, услыхав про папу, тут же выступил с репликой:

— Подумаешь, папа — у меня вот тоже папа.

Не знаю, откуда я набрался дерзости, возможно, помогли бинты, скрывавшие все лицо, но я ответил:

— Ну, так вот вы же никуда и не едете!

Этот мой бойкий ответ чрезвычайно понравился важному чиновнику из Министерства юстиции, который, видно, Бутова недолюбливал. Он громко расхохотался и предложил найти для меня «что-нибудь поприличнее». Тогда я попросился в Калинин и получил вожделенное распределение.

Забавно только, что мой приятель Юрка туда в итоге не поехал — его высокопоставленный отец сумел с помощью своих связей оставить его в Москве. Юрбурский оказался в Верховном суде РСФСР и даже стал секретарем Пленума ВС. К несчастью, его ждала трагическая судьба: довольно толковый и неплохой парень, Юра впоследствии покончил с собой.

Калинин оказался действительно прелестным городом, и я был им очарован. Меня впечатляло его историческое прошлое — Тверь ведь в свое время оспаривала у Москвы первенство среди русских городов, и Тверское княжество не уступало Московскому, а в какие-то периоды и превосходило его. С этим городом было связано немало известных имен. Вице-губернатором в Твери в свое время был М. Е. Салтыков-Щедрин, великий наш сатирик, а попечителем народных училищ Тверской губернии — один из творцов русского исторического романа И. И. Лажечников. Здесь он написал самый знаменитый свой роман — «Ледяной дом». Сохранилось здание гимназии, где он директорствовал, и многие другие дома на Советской, раньше Миллионной, улице, где когда-то были дворянское собрание, театр, путевой дворец императрицы и примыкающий к нему сад над Волгой.

Интересна была и сама планировка города, особенно «версальский трезубец», трехлучевая композиция улиц, сходящихся в одной точке. Такие улицы встречаются еще в Питере. И, конечно, совершенно очаровательная набережная, спроектированная Казаковым. Там я впервые в сознательном возрасте увидел Волгу.

Нов Калинине я оставался недолго. Никто меня на работу в этом славном городе не ждал, и я получил направление на полугодовую стажировку в Ржев. Только после этого я мог рассчитывать получить место уже постоянной работы.

Начало моей самостоятельной жизни после окончания института пришлось на знаменательный в жизни нашей страны год — год смерти Сталина. В стране происходили очень серьезные пертурбации, и почти накануне моего приезда в Ржев была объявлена амнистия, которую потом называли бериевской. Она была чрезвычайно широкой, освободили огромное количество людей, в том числе матерых бандитов, поэтому разгул преступности был невероятным. Стало просто страшно жить — особенно в маленьких городах. По оценкам историков, за два первых месяца после объявления амнистии в европейскую часть России из мест заключения нахлынуло более 700 тысяч вчерашних зэков, а число зарегистрированных преступлений с апреля по август 1953 года выросло более чем в два раза.

Ржев в этом смысле был особенно опасен, поскольку находился на 101-м километре, сразу за границей 100-километровой зоны вокруг Москвы, закрытой для лиц, ограниченных в правах. Я помню, что приехал к месту назначения ночью, и в вагоне все мне говорили, что идти в город в такой поздний час немыслимо, что надо переждать на станции. Но я и еще несколько отчаянных пассажиров этого поезда коротать ночь на вокзале, тем не менее, не захотели. И вот мы пошли по этому чужому, незнакомому городу, темному, практически без единого фонаря, с сохранившимися следами разрушений: Ржев был захвачен в войну немцами и сильно пострадал в ходе шедших за него боев. Несмотря на то, что путь мой до плохонькой местной гостиницы прошел вполне благополучно, впечатление от города, конечно, осталось какое-то зловещее.

В местной юридической консультации, куда у меня было направление, я нашел радушный прием. Надо сказать, что внешний облик местных адвокатов совершенно не вязался с тем образом представителя благородной профессии, который я видел в кино и встречал порой в жизни в Москве, — ничего похожего на беловоротничковую столичную элиту.

Заведующий консультацией Филиппенков имел вид неухоженного простого мужичка, женщины были ему под стать, и только один из адвокатов выделялся из этой простецкой среды: сухой, поджарый, аристократического вида, он походил скорее на англичанина (как я их тогда себе представлял). Говорил при этом томно, слегка растягивая слова и грассируя — как бы тоже, в соответствии со своим обликом, с небольшим иностранным акцентом. Одет же, однако, был бедно, костюм был сильно поношен и неопрятен.

Кстати, заведующий, когда я его поближе узнал, оказался чрезвычайно толковым, умным, знающим юристом, обладающим к тому же прекрасным, каким-то подлинно народным юмором и свободной речью.

А «англичанин», некто Кустов, в свое время учился в Дерптском университете, был юристом с дореволюционным стажем, грамотным, но несколько несовременным человеком.

Женщины-адвокаты были довольно далеки от юриспруденции. Одну из них, Смирнову, назначили моим руководителем. Она была очень хорошим человеком, но мало что могла мне дать в профессиональном плане, хотя и искренне делилась всеми своими знаниями. Жаль, что их было так немного. Так что моими первыми наставниками стали только Филиппенков и Кустов — они хоть чему-то могли научить.



Началась моя стажировка. Сказать по правде, вначале я практически ничего не умел. Помню, как впервые мне предложили написать заявление о взыскании алиментов. И хотя это вообще самое простое, что только существует в юриспруденции, я понятия не имел, как приняться за дело. Ни интернета, ни программ типа «Консультант» тогда и в помине не было, просто скачать готовую форму было неоткуда. Максимум, на что мог рассчитывать новичок вроде меня, — это раздобыть книжку-пособие «В помощь судье» и попробовать найти там какие-то образцы.

Что-то мне показали, что-то объяснили мои наставники, но я понял, что надо лезть в законы и из них черпать понимание того, что и как надо делать. Кустов нашел для меня на своем чердаке старые, еще дореволюционные, книги по юриспруденции, которые я прочитал с большим интересом. Так, самообразовываясь, я постепенно начал кое-что соображать. К тому же я постоянно ходил в суд то с Филиппенковым, то с Кустовым, то со Смирновой, присутствовал на приеме ими граждан и познавал, таким образом, азы профессии.

Один урок, полученный от Филиппенкова, я запомнил на всю жизнь. Мы оба были в командировке в одном из близлежащих к Ржеву районов. Я чуть ли не впервые должен был самостоятельно защищать своего клиента.

И Филиппенков в обеденный перерыв, прямо перед началом наших выступлений в суде, от чистого сердца посоветовал мне выпить водки — мол, смелее будешь. После долгих колебаний я его все же послушался и выпил не то сто, не то сто пятьдесят грамм. Понятно, что для моего начальника, крепкого взрослого мужчины, это была ничтожная доза, а вот меня развезло. Наверное, сказалось еще и нервное напряжение… И вот надо выступать, а у меня язык заплетается. Честно говоря, не помню, как закончилось то дело, да и было оно совершенно проходное, моя роль в нем была формальной. Но урок я усвоил и с тех пор никогда в жизни не позволил себе перед выступлением ни грамма спиртного!

* * *

В Ржеве я одно время делил квартиру со своим тезкой, Генрихом Ревзиным, тоже адвокатом из Москвы. Мы, конечно, подружились. Неглупый, разбитной малый, он мало интересовался адвокатурой, хотя выступал неплохо благодаря хорошо подвешенному языку. Но ничего общего с серьезной защитой это не имело. Впрочем, у него к этому времени был уже некоторый практический опыт, и я мог чему-то у него поучиться. Хотя учил он меня, в основном, выпивать. И я оказался способным учеником!

С Генрихом мы ходили на танцы в Клуб железнодорожников и в какой-то еще, название я сейчас не помню. Домой с танцев можно было идти двумя путями: либо длинным, по улицам, либо значительно более коротким — но этот второй путь проходил по кладбищу. Несколько раз мы с моим товарищем ходили этим коротким путем и ничего не опасались. Но однажды я пошел по кладбищу один — а была уже ночь! — и внезапно услыхал какие-то загадочные шорохи, увидел таинственное мерцание огоньков и движение каких-то теней. Стало жутковато. Когда мы ходили с Ревзиным вдвоем, увлеченные разговорами, не замечали ничего вокруг, а одному мне неожиданно стало очень неуютно, особенно когда с деревьев с шумом да с криками «карр-карр» вдруг срывались вороны и галки.

Сначала я, было, решил больше не ходить этим путем в одиночку. Но потом устыдился своей слабости и принялся воспитывать волю и смелость. Несколько раз еще — без всякого удовольствия! — прошелся по этому кладбищу, а затем решил, что уже достаточно себя перевоспитал, и стал пользоваться только длинной дорогой.

По окончании стажировки меня «в поощрение» направили на самостоятельную работу в райцентр под названием Погорелое Городище.

Что касается моего тезки, то после того, как мы оба уехали из Ржева, наши пути разошлись. Я еще всего два-три раза видел Генриха в Москве, но его дальнейшая судьба мне не известна.

* * *

На новое место работы (и на первое — самостоятельное!) я прибыл, кажется, в августе. На станцию, что располагалась в полутора километрах от самого поселка, я приехал в летнем наряде, вполне уместном в Москве. На ногах у меня были полуботинки. Но едва я сошел с поезда, как понял: дойти в них до места назначения практически невозможно — грязь была в буквальном смысле по колено.

Мое передвижение по «грязно-неуклюжей»[10] дороге выглядело примерно так: я делал шаг, мои штиблеты немедленно увязали в глинистой жиже, слезая с ног. Я их извлекал, снова пристраивал на место и пытался сделать следующий шаг.

Так, весь в грязи, я с горем пополам доплелся до Погорелого Городища и предстал пред местным судьей.

Это была высокая, худощавая женщина, явно смутившаяся при виде меня. Помимо нее, в суде работали еще две женщины: одна — секретарь судебного заседания, другая — секретарь суда. Они откуда-то появились посмотреть на меня, как на заморское чудо. Хохоту по поводу моей обувки было много, и тут же все стали решать, что же на меня надеть.

В магазинах тогда ничего не было, а мне срочно требовалась какая-то подходящая для местной грязи обувь. И тогда кто-то из них вспомнил, что в одном деле было вещественное доказательство — резиновые сапоги. Их немедленно извлекли с чердака, где они валялись в ожидании своего часа, и вручили мне. Одна беда — сапоги были размеров на пять больше, чем мне требовалось. Тогда мне кто-то из них посоветовал:

— А ты влезай в эти сапоги прямо в ботинках. Звучало как шутка, но я и вправду стал так делать.

Надо мной смеялись, говоря:

— Нашего адвоката, когда он идет, видно так: сначала в окне появляются носки сапог, а потом уже он сам.

Вот так я стал адвокатствовать в Погорелом Городище…

На новом месте меня встретили приветливо, с осторожным любопытством. Оно и понятно: Погорелое Городище было захолустьем, некоторые его обитатели не бывали никогда не только в Москве, но даже и в областном центре. Появление столичного жителя не могло не взбудоражить умы — меня рассматривали как какую-то диковинку. Однако уже вскоре после моего приезда в Погорелое Городище у меня установились прекрасные товарищеские отношения со всеми моими коллегами: с судьей, прокурором, следователем, другими работниками суда (я помню их по именам — Надя и Нина, славные, кстати, были тетки).

Надя, если я не ошибаюсь, была еще и судебным исполнителем.

Надо сказать, что по многим делам я защищал обвиняемых по назначению суда, а суд уже затем взыскивал с них определенные суммы гонорара, точнее — выписывался исполнительный лист на взыскание денег за мою работу, но, конечно, реально я ничего не получал. Так продолжалось до тех пор, пока мой дружок Генрих Ревзин не научил меня, что нужно как-то заинтересовать судебного исполнителя — и тогда хоть какую-то часть взысканных денег можно будет получить.

Следуя совету более опытного товарища, я предложил Наде отстегивать ей десять процентов с каждой реально взысканной суммы. И денежки потекли маленьким ручейком, спасая меня от нищеты.

Мои будущие процессуальные противники также отнеслись к моему появлению скорее доброжелательно. В прокуратуре тогда работал старый прокурор Соловьев, милейший и безукоризненно честный человек. Следователем был Стрельцов, на фронте потерявший одну ногу и ходивший на протезе, — он был более, если так можно выразиться, суровый, но столь же честный. Никто из нас тогда и не представлял себе возможности решать какие-то вопросы при помощи взятки! Может быть, эти люди не были высоколобыми интеллектуалами, но работали на совесть, делали свое дело так, как они его понимали.

Прокуратура, милиция и суд — все состояли в одних профсоюзной, партийной и комсомольской организациях: судья, прокурор и следователь были коммунистами, я — комсомольцем. У нас были нормальные человеческие и деловые отношения. Конечно, в суде мы горячо спорили, сражались так, как и должны были сражаться по долгу службы, но никаких обид, никаких претензий друг к другу у нас не возникало. Все праздники мы отмечали вместе, знали жен-мужей друг друга.

В Погорелом было очень много неудобств, точнее, отсутствовали многие удобства, привычные тогдашнему столичному жителю и тем более нынешнему современному человеку. За время жизни там я сменил две квартиры, а на самом деле — два закутка в деревенских избах.

В первой избе я жил за загородкой в одной комнате с хозяевами-стариками. Внешняя стена моего закутка была одновременно и стеной скотного двора, так что я слышал, как дышит корова, хрюкают и чавкают свиньи, возятся куры на насесте. Уборная с выгребной ямой была у нас тоже на этом скотном дворе, дверь в него вела прямо из комнаты, которую я снимал у хозяев.

Хотя аромат, тянувшийся со скотного двора, был не слишком приятен, зато прямо под моим окном пели соловьи. Я услыхал их тогда впервые в жизни, а раньше себе это пение представлял иначе. То есть я совершенно серьезно думал, что они именно поют — ну, как поют великие певцы, наверное: если не басом и баритоном, то какой-нибудь колоратурой. А они в основном щелкали — и я был даже немножко разочарован! Но уже вскоре я ощутил всю прелесть этого доносившегося из кустов пения.

Электричество в поселке было местное — от движка. Этот движок давал неяркий мигающий свет в лампочках, а часто, когда запивал дядя Вася, работавший на этой «электростанции», света вообще не было. Так что дядю Васю старались как можно быстрее привести в чувство.

Посреди площади Погорелого Городища на столбе висел громкоговоритель. Помню, как к нам в командировку приехала одна адвокатесса (когда были групповые дела, я не мог работать один с несколькими подзащитными, и к нам выезжал какой-нибудь адвокат из другого района), и мы с ней шли по улице поздно вечером, а из репродуктора вдруг полились звуки фортепьянной пьесы из альбома «Времена года» Чайковского. Это было совершенно восхитительно. Представляете: мы шлепаем по грязи, моросит дождь, промозгло и слякотно, а сверху, сквозь шипенье и хрипы динамика, доносится музыка — «У камелька».

Живьем фортепьянную музыку, конечно же, в Погорелом мне слушать не приходилось. В клубе и на вокзале танцевали под гармошку. Вокзальные танцы были весьма экзотичными. Станция представляла собой деревянную платформу с деревянным же домиком, где располагались железнодорожная администрация и зал с буфетной стойкой для пассажиров. В углу этого зала стоял бачок с водой, к кранику которого была цепочкой приторочена металлическая кружка. С потолка свисали электрическая лампочка, засиженная сплошняком мухами, и «липучки», на которых покоились трупики мух и жужжали недавно прилипшие насекомые.

Танцы устраивались в этом зале, а летом — прямо на платформе, которая была освещена несколько лучше, чем зал. Помимо танцев, привлекал молодежь на станцию особый ритуал: мы часто ходили на железнодорожную станцию встречать и провожать поезд.

Скорый поезд Москва-Рига проходил, не останавливаясь, через станцию Погорелое поздно вечером. Меня всегда волновало его появление. Он возникал из-за поворота слева. Вначале появлялся свет его прожекторов, потом слышалось постукивание колес о стыки рельсов, и затем уже вырывался из леса локомотив с длинной вереницей сверкающих огнями вагонов — эдакий левиафан. Этот поезд проносился мимо нас, и мы завороженно смотрели в его окна, в которых пролетала перед нами, как нам казалось, блистательная и счастливая жизнь. Мы же оставались на грязной деревянной платформе, в грязных сапогах, вдалеке от света и блеска цивилизации. Возвращаться со станции нам предстояло примерно полтора километра по непролазной грязи.

Грязь в Погорелом, конечно, была не круглый год — зимой нас засыпало снегом. И я хорошо помню, как в марте, на Масленицу, судейские решили прокатиться на санях. При местном суде была лошадь, мало напоминавшая арабских скакунов, но исправно тянувшая летом телегу, а зимой — сани. Меня тоже вовлекли в затею с катанием и даже разрешили попробовать свои кучерские способности. Управлять лошадью до этих пор мне никогда не приходилось, но казалось очень простым делом. Кончилось же это все, само собой, тем, что я вывалил всех в снег. С визгом и хохотом вся компания выбиралась из сугроба.



Уехал я из родительского дома в Калининскую область с малюсеньким, чуть большим, чем портфель, чемоданчиком. Помнится, что лежали в нем три-четыре пары трусов, несколько пар носков, пара брюк, сколько-то рубашек, ну, и туалетные принадлежности: бритвенный прибор, мыло, зубные порошок и щетка. Вряд ли была какая-нибудь обувка помимо той, что на ногах.

Одет я был в перелицованный из отцовского пиджачок и пальтишко. Была еще и кепочка. Зимних вещей с собой не было, как почти совсем не было и денег. Получать зарплату я начал с первого же месяца стажировки в Ржеве. Составляла она 350 рублей — примерно столько платили стипендию в институте. Прожить на эти деньги было невозможно, едва хватало на оплату жилья. Спасали командировки: суточные иной раз доходили до 200 рублей в месяц, и это было серьезным подспорьем.

Когда я начал самостоятельно работать в Погорелом Городище, мои доходы несколько возросли. И я смог себе позволить приобрести кое-что из самого необходимого — а за полгода стажировки я поизносился изрядно! Вот я и купил себе новые трусы, носки и даже пару полуботинок. Теперь такие не сыщешь ни на барахолке, ни в музее. Это были белые парусиновые полуботинки, которые чистили не ваксой, а зубным порошком. Зубной порошок осыпался с парусины, оставляя белые следы на полу.

Замечательная обнова — мечта пижона!

Несмотря на столь значительные приобретения, в момент моего романтического знакомства с будущей женой я поразил ее внушительного размера заплатой на брюках, которую она увидела, когда я невзначай повернулся к ней, pardon, задом. Увы, на брюки я еще не заработал, а ведь к этому времени уже работал в Торжке, где получал побольше, чем в Погорелом (скажу, впрочем, что на исходе полутора лет моего пребывания там я в последний перед переездом месяц не заработал вообще ни рубля).

И все же это был прекрасный период — время познания жизни, общения с людьми, с природой, время становления профессионала, обретения самостоятельности, осмысления своего места в жизни и ощущения радости бытия и работы. Благословенно время молодости и познания мира!



У всех в Погорелом Городище были огороды, все держали коров, свиней, кур, кроликов — их разводили по причине плодовитости и неприхотливости: жуют себе свою травку и дают отличное мясо. Я состоял у своих хозяек (сначала у одной, потом у другой) на полном коште: я платил за кров, а они меня поили и кормили. Мне делали винегреты, варили или жарили картошку — все со своего огорода, кормили сметаной и поили молоком от своей коровы… Кроме того, были домашние яйца, время от времени резали петуха, раз в год — поросенка. В общем, в избытке была простая, немудрящая пища.

Но при этом: масла не было, сахара не было, о колбасе и сыре даже не мечтали. Поэтому время от времени мои новые коллеги и знакомые снаряжали меня за продуктами в Москву, что для меня всегда было приятным поручением. Коллективно собирались деньги на проезд — и в путь! Я привозил все, что было нужно и что невозможно было достать иначе как в столице. Порой же возил в Москву то, что там было или втридорога, или вовсе не достать — то гуся, то поросеночка молочного…

Ездил я на почтово-багажных поездах, потому что другие в Погорелом не останавливались. Когда билетов не было, я проникал в вагон за взятку проводнику и размещался на третьей полке рядом с узлами и чемоданами. Ехать до Москвы было около пяти часов.

В Москве я появлялся в своих знаменитых сапогах и телогрейке и шел в гости к кому-нибудь из своих друзей, которых мой наряд очень развлекал.



В Погорелом, на той же улице, что и я, наискосок от моего дома, жила женщина с двумя ребятишками лет по десяти на вид. Эту женщину все называли «немецкая овчарка». Услышав это прозвище, я был страшно удивлен, но вскоре выяснил, что во время оккупации она сожительствовала с немецким солдатом, за что и получила это прозвище — так называли женщин, которые сходились с оккупантами. Меня этот факт ее биографии потряс, а местные, хоть и дали ей такое неприятное прозвище, по всей видимости, совершенно ее не осуждали. Мол, в жизни каждый устраивается, как может. Она успела родить от немца двоих детей, и к ним в деревне вполне дружелюбно относились.

Повторяю: я был потрясен. Хотя я помню, какое удивление в свое время у меня вызвало отношение к пленным немцам в Москве — когда их вели по улицам нашей столицы, уже после Сталинграда. На них сбегались смотреть толпы народа, и я своими глазами видел, как некоторые женщины бросали хлеб этим несчастным людям, которые брели перед ними в своих ужасных лохмотьях. А ведь еще недавно эти жалкие и ничтожные пленные были безжалостными завоевателями на нашей земле! Но русские незлобивые бабы уже готовы были их пожалеть.

Но те же самые бабы могли быть при случае жестокими и несправедливыми…



Однажды появились у нас в Погорелом Городище две молодые девчонки — приехали после окончания Калининского педагогического института. Одна из них была преподавателем английского языка. А я тогда как раз хотел освежить свои неплохие когда-то знания английского. Самому заниматься мне никак не удавалось, а тут неожиданно и кстати — учительница английского! Мы встретились, познакомились, и я попросил ее со мной позаниматься.

Сначала она категорически отказалась: «Это как-то неудобно!» — думаю, что она просто заподозрила: за этим кроется нечто другое. Но я действительно всего лишь хотел заниматься английским, и в результате хоть с некоторым трудом, ее уговорил. Так она стала заходить ко мне домой и давать мне уроки.

Я уже рассказывал, что в избе, где была одна большая комната, я жил за тончайшей дощатой перегородкой. Насколько я помню, перегородка была даже не до самого потолка, а дверь в нее фактически не закрывалась. В этом уголке размещалась кровать с брошенным на нее сенником, то есть набитым то ли сеном, то ли соломой тюфяком, а от стены откидывался приставной столик. Это была вся обстановка моей «комнаты». Из стены еще торчали гвоздики, на которые можно было повесить какие-то вещи, под кровать я пристроил чемоданчик…

Вот в эти хоромы и приходила моя учительница, правда, всего три или четыре раза, а потом наотрез отказалась: все, больше она не может. Что?! Почему?! Оказалось — поползли слухи: мол, ходит к молодому одинокому мужчине. Для нашей деревни это было абсолютно неприлично — училка ходит к адвокату…

Не помогло даже то, что наши занятия происходили на виду и на слуху у хозяйки, которая, по существу, находилась с нами в одной комнате. То ли ее свидетельством никто не интересовался, то ли она сама сомневалась в подлинной сути наших отношений, а потому за нас не вступалась — но всей деревне, конечно же, было куда интереснее подозревать романтику (или пошлятину) в наших отношениях, чем видеть простую и скучную действительность. Так что девушка-учительница решительно прекратила свою преподавательскую деятельность.

Я не раз в дальнейшем сталкивался с нежеланием людей видеть простую и скучную правду — вымысел был для них интереснее и желаннее. Вот уж поистине, как всегда, прав Александр Сергеевич Пушкин: «Тьмы низких истин нам дороже нас возвышающий обман»! Только порой именно вымысел был низменнее правды и не возвышал, а очернял и принижал. С этим же желанием выдумать, исказить действительность, приписать людям несуществующие недостатки, а иной раз и пороки, я встречался не раз и по уголовным делам, в которых участвовал. Чрезвычайно трудно бывало убедить суды в надуманности, несоответствии истине многих таких свидетельств. Ведь судьи — такие же люди, как и авторы этих измышлений, и они тоже — увы! — охотнее верят в дурные мотивы, чем в естественные и простые, а тем более — благородные.

А возвращаясь снова к воспоминаниям о Погорелом, скажу лишь, что вместо уроков английского я в итоге снова стал проводить досуг в местной чайной, где пил много пива, так как в тогдашних чайных было все, что угодно, кроме чая: пиво, квас, воды, какие-то жуткие вина и водка.

Не только пиво, конечно, занимало мой досуг. У меня к тому времени собралась уже неплохая библиотека — к сожалению, большая часть ее впоследствии в результате множества переездов была растеряна. Источником ее пополнения был маленький книжный магазинчик, куда приходила и периодическая литература, и книжные новинки. Тогда работала система справедливо-равномерного распределения всех благ просвещения, и в Погорелое Городище, которое было райцентром, по этой разнарядке исправно приходило хотя бы по одному экземпляру от каждого тиража издававшихся в Советском Союзе книг.

Спрос на них, скажем честно, там был невелик. Так что я очень быстро и без особой конкуренции стал получать все интересующие меня новинки, всю периодику, в том числе юридическую. Времени для чтения у меня было достаточно, а это занятие я любил с детства, но именно в Погорелом Городище я стал больше читать не художественную литературу, а специальную: и серьезнейшие монографии, и юридическую периодику — журналы «Социалистическая законность», «Советская юстиция», «Государство и право», Бюллетени Верховных судов СССР и РСФСР. У меня доставало времени не только просматривать их, но и изучать почти каждую публикацию, размышлять над прочитанным и узнавать новое и неизвестное ранее. Также вдумчиво я изучал каждое свое дело. И все это вместе в значительной степени помогало мне становиться, смею думать, настоящим юристом.

Но свободного времени все равно оставалось в избытке.

До того, как я оказался в Калининской области, я, по существу, не бывал на природе, не знал прелести собирания грибов и ягод, удовольствия рыбной ловли и охоты. Мое общение с природой ограничивалось летним отдыхом под Москвой в Быково или на море в Геленджике, Анапе или Ялте. В Погорелом же городище я впервые испытал радость пребывания в лесу, лежания в траве на полянке, рассматривания вблизи полевых цветов, всяких козявок, божьих коровок, стрекоз и бабочек. Я ходил по ягоды, научился собирать грибы и отличать поганки от белых и сыроежек. В Погорелом впервые в жизни мне удалось побывать и даже принять участие: в охоте, да еще в какой — на волков! Несколько раз ходил с местными жителями на рыбалку.

В нашей семье рыболовом был только Алексей Иванович Писарев, муж тети Иды и отец моего двоюродного брата Лени. Помнится, я в раннем детстве раза два ходил с ним на рыбалку, но мне это занятие показалось скучным. Здесь же, в Погорелом, были совсем другие ощущения, когда я сам впервые поймал рыбу. Помню, как неумело и чуть-чуть боязливо снимал ее с крючка, а она продолжала трепыхаться в моих руках. Признаюсь, что жалости никакой у меня к ней не было, напротив — появились азарт и гордость за новое умение.

В дальнейшем мне приходилось еще бывать на рыбной ловле. Меня брали в заповедные места под Калинином, и это было замечательным отдыхом и развлечением. Я даже научился забрасывать спиннинг, однако настоящим рыбаком так и не стал.

Теперешний мой водитель Сережа — страстный рыболов, и время от времени в наших совместных поездках мы говорим о рыбной ловле: он — как большой специалист, а я — как жалкий дилетант. Но все же мне приятно порой в разговоре с ним вспомнить, как у меня долгое время при бросании спиннинга получалась «борода», или рассказать о том, какую рыбацкую уху мы варили в те времена.

Я только в Погорелом впервые увидел, как пасутся стада — луга начинались совсем рядом с моим домом, туда выгоняли коров и единственного быка, который был моим врагом: он мне очень не нравился, и, по-видимому, я ему тоже — во всяком случае, он очень недоброжелательно на меня смотрел и даже пару раз пытался угрожать. Правда, до «драки» у нас с ним не доходило ни разу, обошлось.

В минуты досуга я с удовольствием наблюдал за нравами не только мелкой и крупной домашней живности, но и ухаживающих за ней пастухов и скотниц. Близость их к животным вызывала нечто вроде зависти к их умению достигать такого полного взаимопонимания с животным миром, к их такому естественному и необходимому труду.

Обидно только, что в Погорелом мне не удавалось поплавать вдосталь: протекающая здесь маленькая речушка, больше похожая на ручеек, была непригодна не только для плавания, но и для купания. Только в полноводье можно было слегка побрызгаться в воде, пару раз окунуться и проплыть несколько метров. Увы, это была не Волга и даже не Москва-река!

Глава 8

Первые серьезные дела

В Погорелом Городище я начал по-настоящему самостоятельную работу. Приходилось заниматься всем: разделом крестьянского двора, наследственными спорами, договорами займа… Несмотря на нарисованную мною буколическую картинку патриархальной жизни, были тут и кражи, и хулиганство. Хулиганили много, что и неудивительно — пили! Случались и убийства, причем довольно дикие.

Наиболее трагичным и трудным для защиты делом в Погорелом Городище было убийство одним из жителей села своей жены. Слушалось оно вскоре после того, как снова была введена высшая мера наказания[11] — смертная казнь.

Я изначально понимал, что это дело будут стараться подвести под расстрел: все формальные признаки для применения этой меры были налицо.

Во-первых, мой подзащитный был неоднократно ранее судим, причем с большими сроками наказания по очень тяжелым статьям Уголовного кодекса. Во-вторых, он нигде всерьез не работал. В-третьих, очень сильно злоупотреблял алкоголем.

Да и само преступление — убийство жены — выглядело очень страшным: он бежал за истошно кричавшей женщиной по улице деревни со штыком от винтовки, догнал и стал колоть ее на виду у всей деревни, пока не заколол насмерть. Потом вернулся к своему дому и поджег его. А там жили еще мать его жены и двое маленьких детей-близнецов. При этом старуху с внуками он выгнал на улицу, а сам схватил ружье и стал стрелять дробью в односельчан, которые сбежались на пожар в страхе, что огонь перекинется на их дома. В результате были ранены несколько человек.

Затем этот несчастный взял собаку и ушел в лес. Побродив какое-то время в одиночестве, он убил собаку, разломал ружье, вышел на дорогу, остановил проезжавшую машину и потребовал отвезти его в милицию: «Я — убийца».

Как видите, найти фигуру, более подходящую для смертной казни, было трудно! Дело слушалось в большом клубе в Погорелом Городище при огромном стечении народа. Требование государственного обвинителя-прокурора о расстреле покрыл гром аплодисментов.

Но вот председательствующий объявил, что слово для защиты предоставляется адвокату. Поднялся невероятный шум: люди кричали о продажных защитниках, требовали не давать мне слово… В общем, зал чрезвычайно враждебно воспринял саму возможность того, что этого злодея будут защищать. Я же видел перед собой живого человека и представлял себе, что по воле судей он вскоре может превратиться в бездыханный труп…

Председательствующий с трудом навел относительный порядок, воцарилась грозная тишина, которая готова была взорваться в любой момент. И в этих условиях я начал речь.

Надо сказать, что, несмотря на такие бесспорные формальные обстоятельства, дающие возможность применить к этому человеку смертную казнь, были и другие детали, которые лично меня убеждали в невозможности расстрела. И в своей речи я просто еще раз пересказал все обстоятельства жизни этого человека.

Ему было около 14 лет, когда началась война. Деревня, где он жил, недалеко от Погорелого Городища, довольно скоро была оккупирована немцами. Незадолго до оккупации во время бомбежки погибла мать подростка. Он остался вдвоем с отцом, который пошел на службу к немцам — причем был очень активным в этой работе, стал даже кем-то вроде бургомистра. Мальчик, который был воспитан в лучших советских традициях, был пионером, с отвращением относился к деятельности своего отца. Он переживал, стыдился, мучился и начал мелко вредить немцам. Однажды открутил несколько гаек у немецкого танка, на чем и был пойман.

Если бы он не был сыном немецкого прихвостня, его попросту повесили бы или расстреляли. Но его отдали отцу — разобраться и наказать, чтоб другим неповадно было. Отец, недолго думая, публично, на площади, мальчишку высек. На следующий день пацан убежал из дома.

Каким-то чудом он перебрался через линию фронта и оказался у наших, в прифронтовой полосе. В героических книжках о войне это было бы описано замечательно: подросток находит свою новую семью среди суровых воинов, становится сыном полка… Действительность же была совсем другой: мальчик вел жизнь голодного волчонка, прибиться ему было некуда, и кончилось все тем, что он попался на краже буханки хлеба из какой-то лавочки. Его осудили к лишению свободы. Так он в свои пятнадцать лет оказался в лагере. Это и само по себе испытание, а уж особенно в таком возрасте, да во время войны… Вскоре он попытался оттуда бежать. А в то время это рассматривалось как страшное, чуть ли не контрреволюционное преступление — ведь вся система лагерей тогда работала на оборону, а раз ты попытался уклониться от этой работы, то это уже саботаж. Его поймали и осудили снова, добавив срок.

В общей сложности он отсидел лет десять. Вышел на свободу уже после войны, в 50-е годы, самому же ему при этом было чуть больше двадцати. Он снова оказался возле Погорелого Городища: без средств к существованию, без дома, с жутким биографическим хвостом в виде многолетнего стажа в местах лишения свободы, без нормальной специальности — правда, научился в лагере кое-какому сапожному мастерству…

И вот он встретил женщину, старше себя лет на шесть. Это была первая женщина в его жизни, ведь он попал в лагерь совсем мальчишкой! Влюбился он в нее безумно. Сначала без взаимности, несколько месяцев она не отвечала на его чувства, но потом постепенно у них сложились отношения, довольно серьезные, они стали жить вместе. Она потребовала, чтобы он прекратил пить, устроился на работу… Вскоре женщина родила двойню — правда, это были не его дети: к моменту их встречи она была уже беременна. Он знал, от кого — от женатого директора местной школы, с которым она, конечно же, обещала прекратить связь.

Около двух лет пара жила довольно спокойно, если не сказать счастливо. Он бросил пить, стал работать сапожником. Относился к жене очень хорошо — он ее любил. Однако неожиданно он узнал, что она все это время продолжала встречи с любовником. Женщина каялась, обещала, что больше это никогда не повторится. Он простил, но снова начал выпивать и подозревать ее. А потом убедился, что подозрения небеспочвенны. Разразился скандал. В ответ на его упреки жена высказала все, что накопилось за эти годы у нее: она его не любила и не любит, с трудом преодолевает отвращение, живя с мужем, а любит все равно только одного мужчину — отца своих детей. И как он вообще может себя сравнивать с этим человеком — умным, образованным директором школы! А он кто?! И тут самые обидные оскорбительные слова сорвались с губ разъяренной женщины. Вот тогда он и схватил штык…

Я говорил в своей речи о том, что преступник пришел к своему преступлению через выпавшие ему на долю страдания и муку. Что его преступление было не продуманным актом садизма, а внезапной вспышкой сильнейшим душевным волнением, как говорят юристы, вызванным, мягко говоря, не совсем правильным поведением самой потерпевшей.

Я искренне верил в правоту своей позиции. Конечно, я не ставил вопрос о его оправдании, но при таких условиях смертная казнь была бы, на мой взгляд, вопиющей несправедливостью… он не такой злодей, как могло показаться по формальным признакам!

Надо отметить, что я всегда тщательно готовил свои речи и особенное внимание уделял концовкам — стремился, чтобы они были яркими, страстными и вызывали бы отклик в душе: слушателей. Помните, в какой обстановке я начал говорить? А теперь представьте: когда я закончил, снова раздались аплодисменты. Может быть, они не были такими громкими, как после речи прокурора, но все же…

К сожалению, это не подействовало на суд. И это было единственное дело в моей жизни, которое закончилось расстрелом преступника. Судья мне прямо сказал:

— Если не расстреливать таких, то тогда надо просто отменять смертную казнь — у него полкодекса обвинений, от убийства до поджога.

Помню страшное посещение моего подзащитного в тюрьме, уже после вынесения приговора. Меня пустили внутрь, в отдельную камеру — приговоренных на смерть уже не выводили для встреч с адвокатом. Я помню, как мы обсуждали возможности обжалования приговора, а он вдруг вскакивал, кричал, что ничего не поможет. Он бегал по своей камере, как зверь в клетке… Я всю ночь после этого не мог заснуть. Написал кассационную жалобу со всей страстью, на какую только был способен. Но ничего не помогло — приговор привели в исполнение.



После этого дела я впервые глубоко задумался о смертной казни, и вскоре всем своим существом ощутил неприемлемость и совершенную недопустимость такого наказания в современном обществе. Долгое время меня мучило воспоминание об этом человеке и не давало покоя сознание того, что его расстреляют по приказу не враги и даже не недоброжелатели, а равнодушные, незнакомые люди, сограждане. Расстреляют по приказу людей, которым, в свою очередь, другими людьми дано не принадлежащее им от природы право решать вопросы жизни и смерти. Ведь по религиозному учению даже самоубийство — грех. Человек не вправе распорядиться даже своей собственной жизнью!

С того времени я стал последовательным сторонником отмены смертной казни. Смертная казнь вредна обществу, она повышает уровень жестокости, не помогая при этом борьбе с преступлениями. Я уж не говорю о безнравственности узаконенного убийства, о многочисленных ошибках — осуждении на казнь невиновных, о статистике, подтверждающей, что число преступлений, за которые вводится смертная казнь, не уменьшается.

Все это широко известно, но, увы, люди, открыто ратующие за отмену смертной казни, и по сию пору получают свою порцию оскорблений, угроз, обвинений. Особенно возмутительны, на мой взгляд, требования не только сохранить смертную казнь, но и ввести различные изуверские ее способы. Я знаю, например, прозвучавший когда-то вполне серьезный призыв связывать осужденных преступников, прикреплять к их ногам камни и сбрасывать с самолета в Ледовитый океан — пачками, одного за другим! И делать это следует в назидание и воспитание людей, особенно молодого поколения…

Я же убежден, что присвоение себе обществом права убивать (не говоря уж об изуверских способах такого убийства), права распоряжаться чужой жизнью хуже: всего отражается на состоянии самого общества.

Еще в начале XIX века при президенте Джефферсоне в Соединенных Штатах поняли, что рабовладение портит белого человека больше, чем раба-негра, и оказывает самое вредное влияние на детей белых. Об этом же писал и наш гений Александр Сергеевич Пушкин: «Ребенок окружен одними холопами, видит одни гнусные примеры, своевольничает или рабствует, не получает никаких понятий о справедливости, о взаимных отношениях людей, об истинной чести»[12].

Но в 1861 году крепостное право было отменено в России. Так неужели цивилизованное общество должно оставить себе присущее рабовладельцу право распоряжаться жизнью человеческой?!

Уверенность в необходимости отмены смертной казни не поколебалась ни разу за всю мою практику и привела меня к тому, что через много лет я вместе с московским адвокатом Анной Евгеньевной Бочко обратился в Конституционный суд Российской Федерации от имени одного из своих клиентов с жалобой на неконституционность существования в нашем законодательстве смертной казни за некоторые преступления. Не имея возможности в этой жалобе ставить вопрос о полном уничтожении смертной казни, мы обратили внимание Конституционного суда только на один момент.

Дело в том, что разрешение применять смертную казнь нарушало конституционное равенство людей в связи с тем, что в 1999 году суды присяжных были далеко не во всех российских регионах, а по Конституции каждый гражданин, которому могла грозить смертная казнь, вправе был требовать суда присяжных. Такого суда не было в то время даже в Москве — но зато он был в Московской области. Поэтому убийца, совершивший преступление в области, мог осуществить свое конституционное право быть судимым судом присяжных. А в Москве, сколько ни проси, добиться суда присяжных было невозможно. Такое неравенство, я полагал, противоречит Конституции и потому до введения повсюду суда присяжных смертную казнь применять, на мой взгляд, было нельзя.

Конституционный суд согласился с этой позицией, и с того времени до настоящего момента смертная казнь в России не применяется.

Я понимаю чувства людей, потерявших от руки убийцы кого-то из своих близких. Я не могу не сопереживать горю матери или отца, похоронивших своего ребенка. Их жажда отмщения кажется мне естественной и понятной. Но как юрист, как гражданин я призываю отказаться от требования «зуб за зуб, око за око». И хотя я знаю, что, быть может, многие, негодуя, готовы предать и Конституционный суд, и меня анафеме, я горжусь тем, что причастен к приостановлению узаконенного убийства наших граждан в нашей стране.

Глава 9

«Куриный инстинкт»

Еще в период стажировки в Ржеве и до направления в Погорелое Городище на самостоятельную работу я провел свое первое самостоятельное дело в командировке, по случайному совпадению, именно в этом же поселке. Оно мне памятно во многих отношениях.

Однажды в Погорелом собралась гулянка по случаю возвращения земляка из армии. Все было как положено: пьянка и пляски под гармошку. А кончилось тем, что, напившись, демобилизованный солдат утащил в близлежащий лесок молоденькую, еще несовершеннолетнюю девушку и изнасиловал ее. Опомнившись и осознав, что он наделал, преступник убежал из Погорелого Городища и исчез. Пострадавшая девушка, кстати сказать, совершенно очаровательная — такая русская красотка! — через некоторое время тоже уехала.

Прошло более восьми лет. И вот однажды в милицию города Сталинграда явился знатный рабочий — ударник коммунистического труда, портрет которого красовался на областной доске почета, с орденом Трудового Красного Знамени на груди, примерный семьянин и отец двоих детей. Пришел и сказал: «Сажайте меня, я — преступник, я восемь лет назад изнасиловал девушку».

Должен сказать, что за весь мой более чем полувековой путь в адвокатуре это был единственный случай подлинной явки с повинной. В большинстве случаев пишут явки с повинной лица, уже: арестованные и заподозренные в совершении преступления. Но чтобы человек сам, по своей воле пришел в милицию и заявил о своей виновности в совершении преступления по прошествии многих лет — такого в моей практике более не встречалось.

Репутация этого человека была настолько безупречна, что его даже не сразу арестовали. Но стали выяснять обстоятельства, послали запрос в Калининскую область. Пришел ответ: да, действительно, был такой случай, объявлялся розыск, но преступник исчез.

Тогда его арестовали и отправили по этапу в Погорелое Городище, чтобы здесь судить. К этому времени нужно было найти и потерпевшую, и свидетелей, а из них многие кто поразъехались, а кто и умер. Но, хоть и с большим трудом, по прошествии довольно длительного времени причастных к делу лиц все же нашли. И вот мне, тогда совсем мальчишке, предстояло защищать этого раскаявшегося преступника.

Делал я это, надо сказать, со страстью. Я был искренне убежден, что его нельзя было лишать свободы! Он пришел после мучительных восьми лет страдания, страха, раскаяния. Он себя этой мукой уже наказал и искупил свою вину.

Интересно, что и девушка, жертва, его простила. Она сказала:

— Я все давно забыла. У меня давно своя жизнь. Я не хочу, чтобы его судили, никакого зла на него я не держу.

Происходящее мне казалось какой-то бессмыслицей. Безусловно, за такой поступок должно быть возмездие, но оно же уже свершилось! В конце концов, он к тому времени уже более полу года провел в тюрьме. Он опозорил себя в городе, где жил до сих пор и где осталась его семья. Разве это не достаточное возмездие?!

Однако закон, предусматривающий ответственность за изнасилование, был очень суров. Минимальное наказание за изнасилование несовершеннолетней было, если мне не изменяет память, восемь лет. И суду, конечно, было чрезвычайно трудно согласиться со мной и не лишать его свободы. В результате его осудили всего на три года.

Меня успокаивали, говоря, что это счастье — ему так мало дали, хотя изнасилование несовершеннолетней считается одним из самых страшных преступлений. Но я не мог примириться с этим приговором. Я обжаловал его, но вышестоящий суд со мной также не согласился. В конце концов осужденный сам меня остановил: мол, не надо жаловаться, я свой срок и так уже скоро отбуду. И его, действительно, довольно быстро условно-досрочно освободили, в заключении он пробыл всего год или полтора.

Конечно, я спрашивал своего подзащитного:

— Почему вы пришли в милицию через столько лет? Ведь у вас семья, у вас дети…

— Вот именно поэтому, из-за детей, я и пришел, — получил я ответ. — Я боялся. Ужасно боялся, что однажды это станет известно моим детям не по моей воле. И как я буду им смотреть в глаза?!

Он рассказывал мне, как он постоянно жил под этим гнетом, под страхом разоблачения, как все эти годы буквально переходил на другую сторону улицы, увидев идущего навстречу милиционера. Он мучился все эти восемь лет и не мог больше жить в страхе, таиться от людей, не мог больше носить в себе память о совершенном. Добровольно усадил себя на скамью подсудимых.

* * *

После этого и последующих дел об изнасиловании, вопросы, связанные с половыми преступлениями, стали предметом моих серьезных и глубоких размышлений. Я пришел к убеждению, что именно по этим делам совершалось наибольшее количество ошибок и осуждения невиновных.

Но прежде чем перейти к итогу этих размышлений, я хочу рассказать… о курах и петухах. Именно эти домашние птицы позволили мне в свое время понять некоторые нюансы человеческих взаимоотношений. Ходить далеко не пришлось — я изучал жизнь с завалинки своей избы, наблюдая за курами и петухами, мирно копающимися вокруг в пыли. О, поверьте — это необычайно интересное зрелище! Я даже придумал для одного подсмотренного мною у домашней птицы явления особый термин — «куриный инстинкт». О нем и хочу рассказать.

Представьте: на лужайке перед домом, сосредоточенно тюкая землю клювиками, бродит дюжина кур. Непрерывно поклевывая то зернышко, то камешек, они медленно перемещаются друг относительно друга. Петух же ведет себя совершенно иначе: он ходит вокруг, посматривает на кур, иногда краем глаза — на землю. Обнаружив что-то ценное, он не склевывает сам, а особым клокотанием подзывает своих подруг, и одна-две курицы тут же бросаются к нему. Я не замечал, чтобы петух клевал что-то сам.

Вдруг поведение петуха меняется. Если раньше он ходил между курами, по-хозяйски оглядывая всех и никому не отдавая особого предпочтения, то тут он неожиданно начинает совершать круги возле одной из них, да и сам преображается — как-то нахохливается, выпячивает грудь, ходит боком, боком… Все остальные куры незаметно отдаляются, и вокруг избранницы, которую в данный момент обхаживает петух, образовывается некое свободное пространство. Между тем эта курочка, ничего не замечая или только делая такой вид, продолжает сосредоточенно тюкать клювиком.

Дальше происходило нечто неуловимое для моего взгляда — курица внезапно и стремительно срывалась с места и пускалась бежать, истошно крича, помогая себе взмахами своих маленьких крылышек. Конечно же, петух ее догоняет и топчет. В то же мгновение она прекращает крик, оставляет всякое сопротивление и попытки к бегству. А когда петух соскакивает на землю, она, слегка отряхнувшись, почти в ту же секунду снова начинает в пыли свое «тюк-тюк-тюк», как будто ничего не случилось, как будто только что окрестности не оглашались ее истошным воплем.

Но зато уж как хорош петух в эти мгновения — грудь колесом, ходит вокруг, горделиво озираясь, испуская какой-то победный клекот. Он горд собой, он жаждет, чтобы все им любовались и были потрясены его статью и мощью. Так продолжается некоторое время, и только потихонечку, понемножечку его перышки приглаживаются, грудь опадает, и он вновь вливается в свой куриный гарем. Все продолжается, как и раньше: куры дружно ведут свое «тюк-тюк-тюк», а он снова время от времени подзывает их полакомиться чем-то им найденным. Однако же через некоторое время (довольно продолжительное, но я все еще сижу на завалинке!) все в точности повторяется: другая курица истошно кричит и бежит что есть мочи, и снова через мгновение он демонстрирует свою очередную победу. А я размышляю над этим куриным инстинктом и вспоминаю поведение некоторых встречавшихся мне в жизни и в томах уголовных дел женщин с таким инстинктом — убежать, спрятаться, увернуться, кричать: «Нет, нет, нет!..»



Изнасилование или домогательство? Этот вопрос нередко возникает по уголовным делам, связанным с сексуальными преступлениями, и, по моему убеждению, часто разрешается судами неверно. В связи с этим я хочу привести только два примера вопиющих судебных ошибок, наиболее ярких и наиболее нелепых.

Двое парней вполне интеллигентных профессий, журналист и врач, в ресторане гостиницы «сняли» девицу. Она с ними обильно выпивала, потом охотно поднялась в номер одного из них. Там возлияния продолжились. Девица явно была не против того, чтобы остаться на ночь, вот только кровать была всего одна. Проблему решили просто: один из парней улегся на кровати, а тюфяк сняли и постелили на пол — на нем разместились девушка и второй парень. Пара обнималась и целовалась, но дальше этих ласк дама (заметьте — добровольно обнажившаяся перед тем, как лечь!) зайти не позволяла. Можете себе представить состояние молодого человека, возбужденного и выпитым алкоголем, и близостью обнаженного женского тела? Во Франции мужчина в таком состоянии признается частично вменяемым. На мой взгляд — справедливо. Конечно, он домогался и был уверен, что она сопротивляется мнимо, повинуясь тому самому «куриному инстинкту». Но наутро девица подала заявление — покушение на изнасилование. Причем судили обоих парней: одного за то, что покушался (то есть домогался), другого — за то, что своим присутствием на месте совершения преступления оказывал моральное давление на потерпевшую.

Второй случай был еще более диким: мальчишку судили за то, что он в течение двух недель (!) насиловал девушку на чердаке. Можете себе такое представить?! На самом деле, конечно, была совершенно обыденная история: юноша сожительствовал с девушкой, используя для встреч такое «романтическое» место, как чердак, — пойти им было больше некуда. Так продолжалось до тех пор, пока девушка не обнаружила, что он одновременно занимается тем же с ее подругой. Причем в этом составе пара для своих встреч использовала еще более экзотическое место: они занимались любовью в большой пустой канализационной трубе, валявшейся на соседней стройке. Представьте себе все чудовищные «удобства» этого положения — в таком изысканном интерьере и по добровольному-то согласию нелегко разместиться, а уж чтобы насильно овладеть сопротивляющейся девушкой?!

Но подруг это не смутило: узнав об измене и горя жаждой мщения, они пошли и обе подали заявление на своего вероломного любовника — мол, изнасиловал.

И только с колоссальным трудом я добился в высших судебных инстанциях, чтобы парня осудили не как насильника, а за половое сношение с несовершеннолетними.

Такие судебные ошибки были бы смешны, если бы не ломали жизни людей. Совсем невеселые мысли по этому поводу побудили меня обобщить мой опыт по подобным делам в статье, содержание которой я позволю себе здесь привести.

Изнасилование ли?[13]

Одно из самых чудовищных изнасилований среди тех, которые встречались в моей судебной практике, было надругательство над семимесячным младенцем.

Лично я был убежден и поныне уверен, что только помрачение рассудка, только какое-то временное расстройство душевной деятельности может объяснить случившееся. Психиатры так не считали. Преступник был признан вменяемым, ответственным за свои действия и судом осужден за изнасилование.

Юридически по действующему нашему законодательству было совершено изнасилование, то есть половое сношение с использованием в данном случае беспомощного состояния потерпевшей.

Интересно, что в дореволюционном русском законодательстве такие преступления рассматривались не как изнасилование, а лишь по аналогии с ним. Такое действие, как «любодеяние, произведенное над лицом, лишенным сознания или воли», наказывалось менее строго, чем изнасилование.

По действующему у нас законодательству, напротив, половое сношение с малолетней не только расценивается как изнасилование, но и как преступление, совершенное при отягчающих вину обстоятельствах. Но и самые суровые наказания, вплоть до смертной казни, не останавливают преступников, не помогают избавиться от этого зла.

Надо сказать, что хотя понятие «изнасилование» в истории уголовного права претерпевало значительные изменения, но почти всюду и всегда (как и многие другие половые преступления) наказывалось чрезвычайно строго.

Если в римском праве насильственное совокупление с женщиной или мальчиком еще не рассматривалось как самостоятельное преступление, а просто как любое другое насилие, то уже: германские уголовные законы очень строго наказывают за насилие над женщиной. Так, «Швабское зерцало»[14] предусматривало «отсечение головы за изнасилование женщины и погребение заживо за изнасилование девицы». Последнее обстоятельство особенно характерно, и на нем хочется остановиться.

В частности, отечественное законодательство под изнасилованием понимало насильственное обесчещение непорочной женщины, то есть под изнасилованием предполагалось преступление не против половой свободы женщины, как в настоящее время, а против женской половой чести!

Закон ранее говорил именно о «необесславленной» замужней женщине, девице или вдове. «Относительно женщин, которые их женскую честь предоставляют в угоду всем и каждому», речь могла идти опять-таки, как в Древнем Риме, только о простом уголовном насилии, а не об изнасиловании в современном понимании этого термина.

Это отличие представляется очень интересным и показательным. Ныне наш закон защищает не честь женщины, а ее половую свободу, то есть ее право на выбор партнера, на решение самого вопроса об интимной близости в зависимости от своего желания. Закон защищает это право женщины даже от мужа, ибо если муж пытается осуществить свое естественное желание обладания супругой вопреки ее воле, он может предстать перед судом. Мне в моей практике приходилось защищать мужей, обвинявшихся в изнасиловании жены!

Подобное понимание изнасилования в начале XIX века прозвучало бы кощунственно по отношению к понятию брака. Даже когда многие уголовные кодексы уже не стали требовать непорочности женщины, внебрачное совокупление как признак преступления оставалось. Я думаю, что неслучайно под изнасилованием уже не понимается обесчещение женщины, ибо меняются в целом понятия о чести, о личном достоинстве и свободе. И порой эти представления меняются не в лучшую сторону, а честь не только женщины, но вообще гражданина у нас защищается все меньше и хуже.

Большой практический интерес не только с точки зрения судебной практики, но и с точки зрения общественной морали и нравственности представляет собой понятие добровольности полового акта.

Вопрос тут заключается в самой специфике взаимоотношения полов, в особенностях психологии мужчины и женщины, их отношения к интимной близости.

И хотя многое и в этой сфере человеческих взаимоотношений меняется, немало еще осталось нам в наследство от XIX века. Мы до сегодняшнего дня с некоторым удивлением узнаем о легкости и беззаботности совсем молодых девушек, свободно, бескомплексно и открыто живущих половой жизнью с группами ребят (общие девочки). Нас шокирует многочисленность проституток, распространенность венерических заболеваний, рождение детей детьми же (девочками 14–15–16 лет). Все это вторгается в жизнь молодых людей, но и сейчас еще, как ни успешно (или трагично?) эмансипируется женщина, в ее сознании (или подсознании? — пусть ответят психологи) гнездится и страх перед половой близостью (тут и боль, и боязнь беременности или заражения), и ощущение стыда и позора внебрачных связей, и бог знает что еще породил этот древний инстинкт женщины, вечно противоборствующий с инстинктом продолжения рода.

Таковы женщины. Вот и пойми, что они хотят, когда позволяют ласкать себя, когда отвечают на объятия и поцелуи, когда оказываются в жарких объятиях мужчины, но вдруг в последний момент отвергают возможность полового акта и уклоняются от него. Что это? Подлинное нежелание или продолжение любовной игры? Борение в ней страстей или холодный расчет?

И как расценивать в этих условиях поведение мужчины?

Покушается ли он на изнасилование, то есть на совершение полового акта против воли потерпевшей, сознавая, что она действительно не желает переходить какую-то грань, или же он уверен, что его действия приятны и желанны женщине и, по его убеждению, ее сопротивление является мнимым, притворным или даже естественным, но не волевым и сознательным, а инстинктивным?

Все эти вопросы издавна занимают юристов, и от их правильного разрешения нередко зависят судьбы людей. Об этом хорошо было известно и нашим криминалистам.

«Во всяком случае, женщина должна оказать Существенное сопротивление, и простая настойчивость мужчины, называемая древними криминалистами vis grata(право силы), не рассматривается ни в коем случае как действительное насилие», — написано в учебнике Уголовного права в 1867 году.

Увы, все это нашей практикой давно и безвозвратно забыто. Если будет услышано в суде, что женщина говорила «нет, не надо», а мужчина продолжал домогательства, можно смело ставить 100 против 1, что он будет осужден. Увы, несмотря на указания Верховного суда, несмотря на призывы некоторых ученых и, конечно же, защиты, почти каждый мужчина, домогаясь женщины, рискует получить не только немедленную пощечину (что как раз бывает весьма редко), но и срок (что бывает гораздо чаще).

Нет сомнения, истинное изнасилование есть одно из гнуснейших преступлений. Оно свидетельствует о забвении преступником естественных человеческих прав женщин, наших матерей и дочерей, жен и сестер, наших подруг и возлюбленных.

Но смею утверждать, что у нас в стране на совести так называемых потерпевших и нашего так называемого правосудия есть немало невинных жертв.

Говоря об изнасиловании, я упоминал уже, что уголовное право XIX столетия признавало возможность изнасилования женщины лишь вне брака. В этой связи чрезвычайно интересно, как человечество относилось в разные времена к прелюбодеянию (любодеянию), то есть к половым отношениям вне брака.

Внебрачное половое общение женатого мужчины со свободной, незамужней женщиной не считалось римлянами адюльтером (т. е. супружеской неверностью, изменой), вступление же в связь с женой другого мужчины считалось преступным. При этом виновными признавались оба.

Закон требовал от женщины большей воздержанности, чем от мужчины. Римляне исходили при этом из того, что, во-первых, женщина прелюбодеянием нарушает права мужа и разрушает домашний очаг, а во-вторых, делает сомнительным происхождение детей от мужа. Домашний суд, который вправе был творить в этих случаях муж или отец, мог строго наказывать, вплоть до убийства, застигнутых врасплох любовников.

Впоследствии государство наказание виновных взяло на себя, но и в этом случае право на убийство оставалось. Несколько неожиданным представляется обязанность оскорбленного мужа начать обвинение жены, ибо при отказе от такого обвинения он сам мог подвергнуться наказанию за сводничество.

Такое же понимание прелюбодеяния было и в языческом германском праве, которое защищало мужа, но не давало защиты от неверности супруга жене.

Только после того, как христианство осудило одинаково прелюбодеяние обоих полов, каноническое право потребовало от мужчины такого же целомудрия, как и от женщины.

Указанные преступления не являются половыми, они рассматриваются как преступления против брака и семейного состояния. Но все эти действия тесно примыкают к половым преступлениям, и поэтому упоминание о них кажется мне уместным, тем более что в нашем законодательстве ответственности за прелюбодеяние не существует, и, думается, это связано с нашим отношением к половым преступлениям и с нашим пониманием свободы половых взаимоотношений как со стороны мужчины, так и женщины. И хотя многобрачие (как один из видов прелюбодеяния) у нас запрещено, нам далеко до того, чтобы рубить голову «на две части, каждой жене по одной», как это требовал один из средневековых законов.

По-иному следует расценивать такие преступления, как принуждение женщины к вступлению в половую связь (например, начальником своей подчиненной), или половое сношение с лицом, не достигшим половой зрелости, или развратные действия. Все эти преступления, несомненно, опасны и, как правило, не вызывают трудности при рассмотрении уголовных дел.

К великому сожалению, у нас все еще уделяется очень мало внимания половому воспитанию детей. Большинство половых преступлений, особенно изнасилований, совершается молодыми ребятами, часто несовершеннолетними.

В борьбе с половыми преступлениями, впрочем, как и любыми другими, одни юристы бессильны. Только педагоги и врачи, психологи и родители, органы власти, общественные организации, все наше общество в целом, вооруженное знанием законов, в состоянии более или менее успешно противостоять этому человеческому пороку, не обольщаясь надеждой на полное искоренение его.

Человек несовершенен и слаб. Мы можем лишь попытаться помочь ему стать нравственнее и сильнее в борьбе с собственными пороками.



Вот к таким выводам я пришел в результате участия во многих делах об изнасиловании.

Глава 10

Командировки

Живя в Погорелом, я немало ездил в командировки в другие районы Калининской области. Эти путешествия (наряду с поездками в Москву с гусями в одну сторону и с маслом — в обратную) были одним из тех «развлечений», которые скрашивали жизнь, разнообразили ее, давали возможность полнее узнать мир вокруг. Ездить мне приходилось либо на групповые дела, когда в районе не хватало местных адвокатов, либо когда кто-то из моих коллег уходил в отпуск или болел — тогда туда по направлению руководства Калининской областной коллегии адвокатов приезжал кто-то из соседей, в том числе командировали и меня.

Особенно запомнились мои командировки в Молодой Туд — столицу Молодотудского района. Этот районный центр километров на тридцать пять отстоял от станции Оленино железной дороги Москва Рига. Регулярного транспортного сообщения между Оленино и Молодым Тудом не было. Весной или осенью добраться до райцентра можно было только либо верхом на лошади, либо пешком. А идти выходило или целый день, или ночь — как получится, и лишь изредка, в сухое время года, можно было кое-как проехать на грузовичке.

Первый раз, направляясь в Молодой Туд, я переночевал на станции Оленино, а утром двинулся пешком. На дворе стояло лето, и идти было в охотку: я шел проселочной дорогой, которая вилась то по полям, то по лесам, то через малюсенькие деревеньки с их низенькими покосившимися избами, и к вечеру благополучно добрался до места. Красотой его я был восхищен!

Легенда гласит, что старинное название Молодого Туда связано со свадьбой местного барчука. Он то ли перед самым венчанием, то ли в какой-то другой решительный момент заключения брака, словно гоголевский Подколесин, куда-то исчез. Его долго искали и нашли в кустах возле речушки. Нашедшие стали громко кричать остальным: «Молодой тут, молодой тут!» От этого будто бы и пошло название селения — я не знаю, насколько это правда, но мне эта легенда всегда нравилась.

Перейдя по мостику через небольшую речку Тудовку, я вступил в длинную березовую аллею, которая вела к барской усадьбе. А в самом барском доме, старом, деревянном, находился районный суд.

К суду я подошел в самом радужном состоянии духа: вечер был прекрасный, теплый, живописные виды усадьбы и ее окрестностей навевали романтическое настроение. В суде меня встретила секретарь — доброжелательная, улыбчивая, очаровательная девушка. Она радушно меня приняла, отвела сначала к судье и познакомила с ним, а затем проводила к местному «отелю» — Дому колхозника.

Эти Дома колхозника были в те времена в каждом районе и даже в областном центре, и я на своем веку немало повидал этих грязноватых уродцев. В комнатах, неряшливых и вонючих, располагались, как правило, четыре-шесть кроватей — железных, с матрасами, вата в которых вздувалась комьями, жесткими подушками, серыми простынями и наволочками. Здесь же стоял обычно стол, не покрытый ни клеенкой, ни тем более скатертью. На столе обычно на газетах лежали какие-то продукты, стояли железные кружки. Умывальник был либо в самой комнате, либо в коридоре, другие удобства размещались во дворе или в пристройке.

В молодотудском Доме колхозника меня, помню, больше всего поразил абажур, свисавший с потолка в центре комнаты. Это был кусок плотной бумаги, свернутый конусом и прикрепленный к шнуру «лампочки Ильича». Он был прожжен в нескольких местах от нагревавшейся лампы и грозил в любой момент вспыхнуть. К счастью, этого не случилось. В этой гостинице мне было так неуютно, что во второй мой приезд в Молодой Туд мне просто поставили раскладушку в густых живописных кустах возле здания суда, и так провести ночь оказалось гораздо приятнее, чем в Доме колхозника.

В судебном заседании мне пришлось состязаться с молодым прокурором, приехавшим по направлению на работу из Ленинградского университета. Мы с ним страстно, до хрипоты спорили в процессе, судья разрешил каждому из нас по несколько раз выступить в прениях. Когда же суд удалился для вынесения приговора, мы дружески продолжили обсуждать сначала дело, а потом уже и просто посторонние, но интересные нам темы. Наши хорошие отношения, возникшие в Молодом Туде, сохранились надолго, и мы потом не раз пересекались с ним по делам службы и в Лихославле, где я также некоторое время работал, и в Калинине.

Приговор по делу был оглашен в третьем часу ночи. Мы с прокурором терпеливо его ожидали, и оба испытали некоторое разочарование, — суд не согласился ни с моей, ни с его позицией.

Впрочем, переживал я недолго. К утру следующего дня я отправился в обратный путь, и здесь меня ждало неприятное происшествие.



За те три-четыре дня, что я находился в Молодом Туде, дорога до станции благодаря хорошей погоде основательно подсохла, и по ней с грехом пополам можно было проехать на попутной машине, чем я и решил воспользоваться. Впрочем, проехать — это не совсем верное слово: машина не ехала, а еле тащилась по выбоинам, колдобинам, ямам так называемой дороги.

Это была не легковая машина, а древний грузовичок, в котором перевозили льнотресту — льняную солому. Укладывалась она в кузове очень высоко, выше кабины, придавливалась сверху гнетом — бревном, которое лежало вдоль кузова и было притянуто к нему веревками. На этом сооружении я и расположился для длительной поездки. У меня оказались две попутчицы — местные жительницы.

Кряхтя и завывая, медленно двигалась по дороге машина. Убаюканный тряской, я задремал. А когда проснулся, обнаружил себя лежащим на дороге. Оказывается, во сне я свалился со стога льнотресты. Машина мгновенно остановилась, выскочил разъяренный водитель, который начал кричать: мол, ему за меня отвечать и какого черта я не держался!

Я встал, убедился, что руки и ноги целы, начал как-то оправдываться. Ощупав меня, водитель велел снова лезть наверх и держаться за гнет.

Сидевшие все это время наверху мои попутчицы были довольно сильно напуганы. Они рассказали мне, как я сладко заснул и неожиданно для них после очередной рытвины вдруг сполз со стога и свалился на дорогу.

В конце концов мы добрались до станции Оленино, и я вернулся в Погорелое Городище. К сожалению, как потом выяснилось, в результате падения с машины я все же немного повредил позвоночник, и с тех пор мучаюсь поясничным радикулитом.



При рассказах о командировках по Калининской области невольно возникают в памяти неожиданные особенности некоторых районных судей.

Помню, что в районе, называемом Высокое, был судья, сразу удививший меня тем, что он слово «кодекс» произносил с ударением на последний слог и со звуком «е», смягчая предшествующую согласную — «кодекс». Говор его был не тверской — судья чрезвычайно сильно окал. Сам он внешне напоминал какого-то старичка-боровичка, правда, без бороды, но с седоватым ежиком волос — низенький, приземистый, неторопливый.

Были мы там с моим коллегой Генрихом Ревзиным, о котором я уже здесь писал. И Ревзин, выступая, несколько раз произнес: «Противная сторона» — это было общепринятое выражение, обозначающее противника в процессе. Неожиданно, однако, судья его прервал и произнес, сильно окая:

— ЧтО вы тОкОе гОвОрите — прОтивная стОрОна, прОтивная стОрОна — для суда обе стОрОны Одинаково прОтивные!

Я столько потом рассказывал эту историю, что она широко разошлась, превратившись в анекдот.

Другой судья слушает показания свидетеля. Свидетель утверждает, что подсудимый выражался нецензурно.

— Как именно выражался подсудимый? — спрашивает судья.

— Нецензурно, — мнется свидетель.

— Что именно он сказал? — настаивает судья.

— Не могу повторить…

— Ну, на какую букву, — не отступает судья.

— На «Р».

— Нет на эту букву нецензурного ругательства, — заключает судья.

— Есть, — упирается свидетель.

— Ну, хорошо, — вскипает судья, — прошу всех покинуть зал судебного заседания, дальнейшее слушание будет вестись при закрытых дверях.

Всех выводят. Участники процесса остаются одни.

— Ну, как он вас обозвал, повторите.

— Распиздяй.

Судья радостно всплескивает руками:

— Точно, есть такое слово!

Суд продолжается.

В другом районном центре, городе Зубцове, одна из судей была поклонницей Бахуса. О ней, а точнее, о том, как она совмещала эту свою страсть со служебной деятельностью, ходили легенды! Мне самому пришлось видеть, как ее под руки усаживали в машину, когда мы отправлялись на выездную сессию суда в какую-то деревню. Правда, пока мы доехали, нас изрядно растрясло и проветрило. Так что из машины она уже вышла самостоятельно. А затем, на удивление, вынесла неплохо аргументированный приговор.

Не менее необычной личностью была и судья в поселке Лесное — тоже районном центре. Эта дама была твердо убеждена, что путь к правосудию должен проходить через ее опочивальню, которая находилась в том же здании, что и сам народный суд. Многих приезжих мужчин ждали там жаркие объятия. Полагая, что суд, в котором она служит, — это храм, доморощенная Мессалина из Лесного, видимо, искренне считала себя служительницей хорошо известного в древности и весьма почитаемого храмового культа.

Рассказывая об этих особенностях некоторых судей того времени, я понимаю, что многим мои воспоминания покажутся почти невероятными, а то и клеветническими. Конечно же, далеко не все судьи обладали такими «выдающимися качествами» — в целом Калининская судебная юстиция вполне успешно обеспечивала нужды и требования правящего класса.

Среди судей встречались справедливые и мыслящие люди, квалифицированные специалисты. Такими были, например, судьи, муж и жена, в Ржеве, судья областного Калининского суда Кабаненко, замечательный судья и человек Юрий Пушкин и многие другие. Но все же то, что я написал выше о некоторых сельских судьях, — это абсолютная правда.

Запомнился мне Лесной район не только пылким темпераментом районного судьи. Попасть туда из Калинина можно было только самолетом. Однажды я прилетел в Лесное, провел дело и должен был возвращаться назад, причем довольно срочно, поскольку у меня уже было назначено слушание в Калининском областном суде. Но на мое несчастье погода не позволяла лететь на местном пассажирском самолетике. После длительных переговоров с Калинином мне предложили лететь на почтовом самолете — правда, оговорились, что это только по моей доброй воле. Недолго думая и не очень представляя себе, что это такое, я согласился и приехал на так называемое летное поле.

Вскоре на него приземлился самолет. Честно говоря, увидев его еще в воздухе, я принял его за стрекозу — такой он был малюсенький, летел низенько и приветливо стрекотал! Приблизившись к самолету, я понял, что он собран из того конструктора, который у меня был в детстве, но, видимо, в связи с потерей большого количества узлов и деталей они были заменены фанерками и проволочками. Ничего подобного креслам для пассажиров в нем не было — он вообще внутри фюзеляжа не имел никаких приспособлений для перевозки людей.

Сложив в самолет почту, работники аэродрома засунули туда и меня — через дырку в верхней части корпуса, прямо на гору посылок. Ноги мои и самая нижняя часть туловища оказалась внутри, но сам я парил в воздухе. Меня это немножко взволновало, но не испугало. Самолет, коротко разбежавшись, взлетел. И уже через несколько минут полета я понял, что спасения нет — как нет и никакой возможности долететь. Самолет трясло, кренило, он то и дело падал в воздушные ямы, и я должен был по всем законам физики, аэродинамики или чего-то там еще вывалиться из машины, так как держаться мне было не за что — снаружи и изнутри он был абсолютно гладким.

Мой центр тяжести, как мне казалось, тоже находился снаружи, в воздухе, а не внутри самолета. Более того, когда самолетик попадал в воздушную яму (а он это делал непрерывно и многократно), он падал, а я весь, кроме, может быть, пяток, оказывался висящим в воздухе и только каким-то чудом потом плюхался обратно на место.

Лететь пришлось примерно минут сорок. Когда самолет приземлился, у меня было ощущение, что я во время полета, прямо в одежде, принял ванну, такой я был мокрый от пота с головы до ног.

В Лесной район мне пришлось потом лететь еще однажды, и в этот второй раз пассажирские самолеты снова не летали, но воспользоваться услугами почтового я отказался наотрез. Тогда мне предложили ехать на попутных машинах. Такой вариант показался мне гораздо привлекательнее, однако поскольку дороги в сторону Калинина не было, нужно было сначала из Лесного ехать в Новгородскую область, а уж оттуда добираться в Калинин. Я вынужден был согласиться.

Машины в то время по некоторым дорогам, или, вернее сказать, по бездорожью, в одиночку не ездили — нужно было собрать колонну хотя бы из трех грузовиков. Ведущие колеса машин обвязывали тяжелыми цепями. Из-за жуткой грязи и, мягко говоря, неровностей дороги грузовики непрестанно буксовали. Их вытягивали, добавляя к лошадиным силам человеческие. Так и двигались — от одной чайной до другой, где все, конечно же, во главе с водителями, выпивали, «закусывали» рукавом, а потом снова садились по машинам и тащились дальше. Я до сих пор помню натужное тарахтенье несчастных двигателей этих машин и шлепанье цепей по дорожным лужам.

Все были, естественно, забрызганы грязью. Я был такой же грязный, как и все мои спутники, — ведь не мог же я не толкать машину вместе с водителями. Не отставал я от шоферов и в чайных. Так что к Новгородской области я добрался в очень веселом настроении. А вот как потом ехал в Калинин, совершенно не могу вспомнить — видимо, это уже показалось слишком обыденным после моих приключений.

* * *

Несколько раз то ли Погорельский райком комсомола, то ли даже райком партии засылал меня в местные колхозы читать лекции — как правило, о том, о чем сам я понятия не имел. Например, разъяснять какое-нибудь постановление ЦК КПСС о необходимости выращивания кукурузы — во времена Хрущева это была наиважнейшая тема! Сам я даже не представлял, как она растет, но помню до сих пор, как с важным видом рассказывал колхозникам: если вырастить кукурузу до молочно-восковой спелости, а потом накормить этой кукурузой корову, то надои от нее увеличатся чуть ли не во много раз. Усвоив это ценное знание, я иной раз и роженицам мог при случае поведать о таком чудесном свойстве кукурузы и с серьезным видом посоветовать включить ее в свой рацион. По логике этого постановления проблем с молоком у кормящих матерей никак не могло возникать!

Это были незабываемые поездки! Уж не знаю, что на самом деле было на душе у этих слушавших меня в колхозах людей, но они таких, как я, «просветителей» радушно принимали, кормили, поили — в основном как раз поили, причем самогонкой. И я в этих командировках, конечно же, главным образом, пил самогон и дрых, потому что читать лекции о севообороте крестьянам, которые этим жили испокон веков, было по меньшей мере смешно, а убеждать их сажать кукурузу, которая в этих местах сроду не росла, — грешно!

Видел я и этих коров, которых полагалось кормить кукурузой молочно-восковой спелости — они буквально подыхали от голода, от холода, от грязи на своих скотных дворах. Да и что это были за скотные дворы — одно название: какие-то плетни, криво приколоченные доски, столбы, на которых еле держится крыша, всюду — по колено навозная жижа. И подвязанные к стропилам коровы.

Коров подвязывали, чтобы они не упали от бескормицы, потому что если они падали, то уже не поднимались, а так у них сохранялась некая видимость жизни. Подвязывали их так, как будто они стояли на ногах, копытами касались земли, но при этом висели на веревках, потому что выдерживать собственный вес их ноги уже не могли. Я потом это видел в кинофильме Алексея Салтыкова «Председатель». Помню, как некий критик, которому в целом понравился этот фильм с гениальным Ульяновым в главной роли, говорил, что подвязанные коровы — это уж преувеличение, которое негоже вставлять в реалистический фильм. Я не стал с ним спорить. Он просто судил о том, чего не знал и не видел. А я видел это собственными глазами.

Кстати, именно в этих поездках по местным деревням я имел возможность почувствовать разницу между отношением к своему, личному, и к колхозному. Когда у агронома, в избе которого я остановился, отелилась корова, теленочка взяли в дом и ухаживали за ним гораздо заботливей, чем за мной, гостем. И на огороде у агронома был такой порядок, что залюбуешься. А как растили ту же картошку на колхозных полях — без слез смотреть было невозможно!

Еще я иногда ездил по деревням, чтобы выколачивать из местных баб-колхозниц (мужиков-то почти не было!) деньги на заем[15]. Ох, уж как они меня проклинали! Тогда ведь все были абсолютно нищие, работали не за деньги, а за трудодни, на которые практически ничего не выдавали.

Колхозы в Погорельском районе были невероятно бедны. В войну они были под немцами, после войны хозяйства так и остались без мужиков, избы в деревнях стояли ветхие, вросшие в землю, многие без стекол — со слюдой в слепых окошках. Окошки не отворялись, форточек, как правило, не было. Духота, смрад, голозадые неумытые дети в рубашонках… Это было страшно, поверьте мне! И мне был о стыдно идти к этим людям и вымогать у них последние гроши.

Так что должен признаться: я мало агитировал этих крестьян. В основном сидел дома у агронома (или где там доводилось останавливаться) и помогал по хозяйству в меру своего умения и сил. А вечером пил с хозяином самогон.

Такое тесное общение с этими людьми породнило меня с ними — я их полюбил всей душой: и баб на колхозных фермах, и безруких, безногих инвалидов-фронтовиков. Мне стали близки их страдания, их трудности, я не только видел, я вместе с ними жил в этой безысходности — в этой в широком смысле грязи, в этих трудах, в этом пьянстве.



Как люб мне натугой живущий,
Столетьем считающий год,
Рожающий, спящий, орущий,
К земле пригвожденный народ.

(О. Мандельштам)


Я видел, как иногда вскипал угнетенный дух этих несчастных. Однажды при мне на партийном собрании расшумелся один такой обездоленный инвалид войны — да так, что ведущий собрание третий секретарь райкома со страха залез под стол, став посмешищем всего района. Конечно, мужику этого не простили и сурово расправились, дав срок за хулиганство…

Я рад, что познал эту провинциальную или, скорее, деревенскую жизнь без прикрас, во всех ее проявлениях. Я видел кабацкие драки, а не только читал про них у Есенина — даже участвовал несколько раз, хоть и не был никогда физически мощным и мне частенько доставалось. Но ведь не одни только мерзости были в этих провинциальных городках, таких жалких и некрасивых на первый взгляд столичного жителя!

Я помню, как складывались мои отношения с хозяевами квартир, где я жил и столовался, — с теплотой и заботой, неуклюже порой, они искренне старались сделать сносным существование непривычного к сельской жизни горожанина. Стоит пожить там, как начинаешь находить особую прелесть в более простых и человечных отношениях между людьми (такие отношения еще можно было встретить в Москве моего детства и ранней юности, а вот когда я вернулся туда после пятнадцати лет работы в Калининской области — их уже почти не осталось).



Своей активной агитационно-пропагандистской деятельностью я заслужил нежданно-негаданно высокую честь быть рекомендованным в партию.

Рекомендовало меня бюро райкома комсомола. Я довольно сильно напугался, так как никогда не был большим приверженцем КПСС. Но это ведь был период оттепели, в которую я всей душой поверил, как, впрочем, и многие в нашей стране. Я действительно был убежден тогда в возможности построения социализма, как потом стали говорить, «с человеческим лицом».

Такая доверчивость, на первый взгляд, вступает в противоречие с моей профессиональной деятельностью, которая требует от меня сомневаться во всем, проверять каждое утверждение, каждый довод обвинения. И я это делаю. Куда же девается моя доверчивость? И, наоборот, куда исчезают мой скептицизм и подозрительность при столкновении с явлениями жизни вне судебных уголовных или гражданских дел? И во что же я верю в таком случае?