Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Пришлось браться самой. В обеденный перерыв она подкатилась к бабке Суслихе — первой грибнице, ягоднице и травнице в районе. За моток шерсти бабка согласилась съездить с Анной Ивановной в лес, в свой секретный грибной рай, заручившись партийным словом секретаря, что та не только никому не скажет, но и сама сроду туда не пойдет. Думала Анна Ивановна, что далеко ехать придется, в Кощеево царство, в бабы-яги государство, а заповедное место оказалось чуть не в самом райцентре, в заросшем мусорным леском, сильно выгоревшем после пожара овраге. Поблизости находилась свалка в ярко сверкающем на солнце обводе из консервных банок и битой стеклотары. И здесь, в гиблом, безобразном месте, где не виднелось ни одной осинки и лишь редко-редко среди немощных елочек и обгорелых сосен белела одинокая березка, две охотницы мигом набрали четыре ведра отборных подберезовиков и подосиновиков. А потом Суслиха отвела Анну Ивановну в ложок, где по скосам они взяли с десяток крупных темно-коричневых боровиков. «На похлебочку больно хороши!» — заметила Суслиха.

О да, это его молитва – того, кто всю жизнь прозревал разницу меж добродетелью большинства невинных человеческих существ и слепящей, несказанной Благодатью Господней. «Количественные критерии неуместны», – писал отец. Как человек мыслящий, мистер Краучбек знал: он – честный, щедрый, милосердный, глубоко верующий, то есть, согласно всем канонам своей веры, может не сомневаться в собственном спасении; однако во время молитвы видел себя ни в коей мере не достойным божественной заботы. Для Гая отец был единственным хорошим – без оговорок хорошим – человеком; лучшего Гай не знал.

Для кого из собравшихся в церкви, думал Гай, сегодняшний приезд – дань приличиям, а кто здесь затем, чтобы испросить Господа о свете, долженствующем вечно литься на мистера Краучбека? В конце концов Гай решил, что Благодать Господня есть уже в простом проявлении вежливости; она нисходит и на Артура Бокс-Бендера, косящего по сторонам из страха не соблюсти тот или иной канон; и на прелата, что заменил епископа; и даже на лейтенанта Пэдфилда, проявляющего чудеса вездесущности. «Количественные критерии неуместны».

Уже по пути назад Анна Ивановна принялась чистить грибы. С такими крепышами хлопот нету, да уж больно их много, глядишь, не управишься. Теперь жарехи на всех хватит, а есть ли что вкуснее свежих, жаренных на костре грибов с картошечкой и лучком!

Гай как мог подавлял искушение еще больше растравить рану самокопанием, пережевать, один за другим, все бесчисленные случаи, выявившие, до какой степени он, Гай, недостоин быть сыном своего отца. Нет, здесь, в церкви, он не за этим. На самоуничижение, которое паче гордыни, у него еще будет время – впереди много, много лет. А теперь, praesente cadavere[108], он, Гай – всего лишь один из стражей; он всего лишь провожает отца на Суд – и к Райским Вратам.

Явилось кадило. Священник затянул «…Tui senim fidelibus, Domine, via mutatur, non tollitur…»[109]. «Изменяется, но не кончается», – мысленно подхватил Гай. О, это великое перемещение – с мэтчетских утесов, где некий старик еще недавно выгуливал Феликса, из церкви, где тот же старик в неизъяснимом порыве преклонял колена после ежедневного причастия – в «приют, уготованный ему на Небесах».

Закуска кое-какая собралась, теперь следовало позаботиться о сюрпризе к столу. Можно предложить гостям такое угощение, что разгладятся морщины на самых суровых официальных лицах — вареных раков! Если, конечно, удастся их наловить. Раки, хотя и мелкие, водились в речке в изобилии, а часто ли по нынешним временам ты встретишь за столом классическое сочетание: пиво — раки! Анна Ивановна радовалась, что доставит удовольствие людям. Она их уже любила за те хлопоты, которыми они, сами того не желая, ее нагрузили. А еще ей хотелось поджарить рыбы. В реке водилась плотва, густера, окуни, язи, щуки, но взять рыбу можно было либо сеточкой, либо бреднем, на удочку разве что пескариком за день разживешься. Тут требовалась мужская рука. Она поделилась своими планами с мужем. «Стоит ли так выкладываться? — спросил он с жалостью, глядя на ее измученное, опавшее лицо. — Мало тебе своей мороки? Ты ведь не знаешь этих людей. Может, это дрянь, мелочь пузатая?» — «Типун тебе на язык! Стали б из обкома звонить? Самые ценные люди. Академики. Педагоги!» Он слегка дрогнул: «Ты в этом так уверена?..»

Священник закрыл в требнике префаций и перешел к канону. В тишине, особенно звонкой после колокольного возвещения о возношении Святых Даров, Гай возблагодарил Господа за отца, и мысли его приняли иной оборот: он стал думать о собственной смерти, что дышала ему в затылок во время бегства с Крита, что, возможно, будет дышать ему в затылок теперь, когда он, Гай, распоряжением ничем не примечательного полковника отправляется в Италию.

Наверное, стоило помочь, но его раздражало, что надо корячиться ради чужих и случайных людей, которых они никогда больше не увидят. Да и лень, признаться. К тому же ее уход на всю ночь, раньше не управится, открывал возможность навестить приятельницу без обычной вороватой спешки, и он сказал фальшивым голосом: «Я бы подсобил, да из принципа не хочу. Нельзя, чтоб на тебе так ездили». — «А я и не рассчитывала, — сказала Анна Ивановна, чтобы облегчить ему отказ. — Я Трофимыча попрошу». — «Только бутылку дашь ему погодя, — посоветовал муж. — А лучше сама с ним пойди. Он мужик хороший и реку знает, но без царя в голове. За все берется и ничего до конца не доводит». «Что это я так разболтался? — одернул он себя. — Анька доверчивая, но не дура. Почует, что дело не чисто…» И добавил ворчливо: «Да плюнь, не мучай себя».

«Я волнуюсь за тебя», – признался отец. Это письмо, отнюдь не последнее – были и другие auditiones malae, об ухудшающемся здоровье и затянувшейся неполосе, – Гай расценивал как своего рода итог привычке аккуратно, хотя и скупо, доверять мысли бумаге, а бумагу адресовать родному человеку, независимо от его удаленности; привычке, насчитывающей более тридцати лет. Отец волновался не о карьере, финансах либо личной жизни сына – он волновался из-за его очевидной апатии. Возможно, отец и теперь, в таинственном транзитном лагере, ожидая отправки в конечный пункт, к отдохновению и свету, продолжает волноваться.

Анна Ивановна уже не слушала. Не захотел помочь, и Бог с ним. К тому же позвонили из города и сказали, что путевка в Цхалтубо обеспечена. Стало быть, пьяница-кузнец Сухов с авторемонтной будет вкалывать субботу и воскресенье. Такой у них был уговор. Считай, еще два грузовика выручены для уборочной. Настроение резко поднялось. Она переоделась в старенькое, сунула в карман бутылку и отправилась на «козле» сперва к Сухову, потом за Трофимычем.

Гай молился не столько за отца, сколько отцу. Вот уже много лет обязанности свои по уходу за «Садом Души», в частности указание «Предстаньте пред Богом», Гай исполнял с тем же привычным почтением к обычаям, с каким, наверное, расписывался бы в книге почетных гостей в посольстве или резиденции губернатора. Он привык молиться следующим образом: «Боже, я у Тебя ничего не прошу. Если Ты имеешь на меня замысел, вот он я. Вряд ли от меня будет польза, но, если вдруг я на что-нибудь гожусь, подай знак». И все.

С Суховым управилась быстро. Он называл свою болезнь «люмбаго», гордился ею и утверждал, что единственное средство против нее, кроме водки, — это целебные грязи курорта Цхалтубо. Узнав, что путевка в кармане, сказал коротко: «Буду как штык!»

Из этого вот «я у Тебя ничего не прошу» и росли ноги его апатии; отец пытался втолковать, в чем здесь пагуба, пытался как при жизни, так и сейчас, оттуда. Пустота годами не отпускала Гая. Она не вступала в противоречие с энтузиазмом, владевшим Гаем во время службы в Полку алебардщиков, – она дополняла этот энтузиазм. Но Богу бурной физической деятельности мало – Богу требуется деятельность душевная. По Его замыслу человеки должны просить.

А вот Трофимыч оказался не в духах и принялся ворчать:

В тайниках сознания теплилась вера, что где-нибудь, когда-нибудь от него, Гая, все же потребуется нечто, что его вызовут, как повесткой, исполнять предназначенное. «Но, может быть, не меньше служит тот / Высокой воле, кто стоит и ждет»[110]. Себе самому Гай представлялся поденщиком из притчи: вот он с товарищами на рыночной площади ждет, когда же будет работа, и лишь к закату солнца их требуют на виноградник. Наконец они вознаграждены за целый день ожидания, наконец не чувствуют угрызений совести перед другими, что трудились с самого рассвета. Однажды у Гая появится возможность сослужить небольшую службу, службу, для которой годится он один, ради которой Господь создал его. У всякого есть роль в Божественном замысле; всякий незаменим – даже Гай. Нет, какой там героизм; ожидания Гая столь далеко не заходили. Количественные критерии неуместны. Главное – не прозевать, различить свой шанс в сонме чужих шансов. Не исключено, что отец в эту минуту расчищает ему дорогу. «Укажи мне, что надо свершить, и помоги в свершении», – молился Гай.

— Раков захотела? А решето у тебя есть? А мяса тухлого захватила?

Артуру Бокс-Бендеру уже случалось бывать на мессе. Святой отец дочитал последнюю проповедь и покинул алтарь – Бокс-Бендер покосился на часы и взял свой котелок. Когда же святой отец, уже в другом облачении, прошел в нескольких футах от Бокс-Бендера, Бокс-Бендер поспешно сунул котелок за спину. Пропели «Отпущение грехов», священник с дьяконом стали обходить катафалк – кропили святой водой, кадили ладаном. Край черной ризы полоснул по почти черному Бокс-Бендерову костюму. Капля святой воды попала ему на левую щеку. Он не отер ее.

Покров откинули, гроб понесли по нефу. Анджела, дядюшка Перегрин и Гай гуськом пошли следом, возглавляя процессию плакальщиков. Бокс-Бендер скромно пристроился за лордом-лейтенантом[111]. Сестры на два голоса пропели «Спаси мя, Господи, от вечной смерти» и направились в обитель. Процессия ползла по деревенской улице из новой церкви в старую. Тишину нарушали только стук подков и звяканье сбруи, да еще телега, везшая гроб, скрипела и взвизгивала. Старую кобылу вел под уздцы управляющий.

Анна Ивановна ни о чем таком не подумала, полагая, что у Трофимыча, речного человека, найдется всякая снасть и заманка. Поломавшись, Трофимыч достал из чулана драное решето, другим одолжились у соседки — вдовы музейного сторожа. Анна Ивановна пообещала ей помочь с дранкой для курятника. А вот тухлого мяса у старушки не оказалось, она забыла, когда вообще видела мясо в последний раз.

День выдался безветренный. Листья падали по одному и по два – каждый, словно в растерянности, куда приземлиться, казалось, полностью положился на центр собственной тяжести, смещенный из-за того, что сам лист успел пожухнуть. Однако, навертевшись и наколебавшись, лист опускался точно под тою веткой, на которой когда-то вылупился из почки. Гай на секунду вспомнил о Людовиковых записках, о «перышке в безвоздушном пространстве», с которым сравнил его Людовик, – и, по контрасту, тут же на память ему пришел давний непогожий ноябрь. Они с мамой тогда загадали, что каждый пойманный на ветру лист гарантирует счастливый день (а может, неделю? или месяц?) и без того счастливого Гаева детства. Они ловили листья в аллее. И только отец наблюдал метаморфозу до конца – из беззаботного мальчика в одинокого капитана алебардщиков, плетущегося за гробом.

Продуктовый магазин был уже закрыт. Оставалась надежда на райком. Анна Ивановна заметила, что из холодильника, стоявшего в углу столовой для сотрудников, сильно несло. Возможно, подпортились готовые котлеты, которые она запасла для предстоящего семинара пропагандистов.

Деревенские жители, которым заботы не дали присутствовать при отпевании, топтались теперь на булыжной мостовой и смотрели на похоронную процессию. Те же, что нашли время для мессы, напротив, от процессии отделились и разбрелись по своим делам. На кладбищенском пятачке все равно бы всем места не хватило.

Лучше бы они не ездили в райком: от котлет остался только запах, кто-то их умял, а вот на телефонный звонок нарвалась. Во вторник в обкоме совещание по вопросу подготовки к Дню танкиста. «Зашиваюсь я с уборочной», — жалобно сказала Анна Ивановна. «Все зашиваются, — разумно ответил обкомовский голос. — Почему для вас должно быть исключение? Совещание крайне важное». — «Хлеб важнее». — «Не занимайтесь демагогией!» — И трубка шмякнулась на рычаг.

Сестры загодя выстелили края могилы мохом, листьями вечнозеленых растений и хризантемами. Кромка вызывала теперь ассоциации с рождественским венком. Четверо из похоронного бюро отработанным движением опустили гроб; последовали святая вода, кадило, молитвы, безмолвный «Отче наш», «Благословен», снова святая вода, «Из глубины воззвах к Тебе, Господи». Гай, Анджела и дядюшка Перегрин выступили вперед и по очереди окропили могилу. На том все было кончено.

Скорбящие вышли из-за оградки и побрели с кладбища. Зазвучали приглушенные разговоры. Анджела здоровалась с теми, кто не присутствовал на мессе. Дядюшка Перегрин выборочно приглашал на кофе. Уже на улице Гай столкнулся с лейтенантом Пэдфилдом.

Увидев расстроенное лицо Анны Ивановны — мяса тухлого не нашла, а на разговор тухлый нарвалась, — Трофимыч сменил гнев на милость.

– Очень мило, что вы пришли, – сказал он.

— Не печалься, Анна Ивановна. Мотанем на Никишкин пруд, лягух наловим. Рак, он после тухлого мяса больше всего дохлую лягуху обожает.

– Случай чрезвычайно знаменательный, – откликнулся лейтенант. «И что же он знаменует?» – хотелось спросить Гаю. Однако лейтенант продолжал: – Я сейчас в приемную. Меня мать-настоятельница пригласила.

Поехали на пруд в сторону заката. В натихшем просторе оглушительно громок был хор гортанных грассирующих голосов на пруду. В дело шла только дохлая лягушка, поэтому Трофимыч вооружил Анну Ивановну палкой, а свою десницу оплел поясным ремнем с пряжкой. В считанные минуты картавый французский хор лишился десятка певуний.

«С ней-то ты на какой почве сошелся?» – едва не спросил Гай. Ограничился он вежливым:

Поехали на реку. Почему-то заветные места вовсе не таятся в таинственных далях, а находятся под носом, И до леска Суслихи было рукой подать, и раковая пучина Трофимыча оказалась неподалеку от плотины. Анна Ивановна отпустила машину, наказав водителю за ней не приезжать, отсюда до поселка было минут десять хода. Трофимыч привязал к решетам по крепкому суку, напихал туда дохлых лягушек и пристроил под бережком.

– Дорогу знаете?

– Конечно.

Солнце зашло, но небо еще светилось утомленной белесостью, и нагустели тени. Плескалась рыба, выпрыгивала из воды за мошкарой, расходились медленные круги.

Лорд-лейтенант не спешил уходить с кладбища, Бокс-Бендер околачивался возле него. Лорд-лейтенант произнес:

— Головель играет, только его не взять, — заметил Трофимыч. — Надоть с бредышком пройтись. — И стал снимать штаны.

– Не смею беспокоить ни вашу супругу, ни племянника. Передайте им мои соболезнования.

Когда же Бокс-Бендер усаживал лорда-лейтенанта в автомобиль, добавил:

Анна Ивановна разулась, сняла чулки, а юбку заправила в лиловые дамские штаны, подтянула повыше нижние резинки. Занимаясь туалетом, она рассеянно прикидывала, сколько Трофимычу лет. Думалось о нем как о дедушке Трофимыче, а ведь был он далеко не стар и пенсию получал по военной инвалидности, а не по возрасту. У Трофимыча плохо разгибалась перебитая пулей левая рука, другая пуля сидела у него внутри, обеспечивая ему вольную жизнь шабашника. Нигде не служа, Трофимыч был всегда при деле. На деньги не жадничал и все тянулся к реке.

– Я всегда очень уважал вашего тестя. Правда, в последние десять лет, кажется, не видел его. Впрочем, и никто не видел. Но мистер Краучбек пользовался в графстве большим почетом.

Трофимыч пустил Анну Ивановну ближе к берегу, но все равно она промокла до пояса, а долговязый Трофимыч едва замочил подол старой гимнастерки. Анна Ивановна не была больно спора в рыбацком деле, хотя в детские годы хаживала с бредышком, поскольку большая семья, потеряв кормильца на войне, нуждалась в пищевом подспорье. И хотя Трофимыч ворчал и покрикивал, она его не подвела. С первого захода взяли пяток плотиц, подъязка и ерша. А при повторном им, помимо мелочи, и щучка приличная попалась.

Похоронная процессия развернулась. Напротив католической церкви и дома священника располагался «флигель», последнее здание на улице. Оштукатуренный фасад и новенькое крыльцо «флигеля» маскировали его солидный возраст. «Флигель» внаем не сдавался. В прошлом он выполнял различные функции; чаще всего – функцию вдовьего дома. Теперь там жил управляющий. Шторы, в ожидании похоронной процессии, были опущены. Здесь вообще царила тишина – улица фактически заканчивалась тупиком, а позади открывался парк. Именно во «флигеле» отец предлагал Гаю закончить свои дни.

Монастырская школа процветала; даже теперь, когда по всей стране самшит и тис забыли о ножницах садовника, а газоны распахивались и засевались чем-нибудь съедобным, при школе и газоны, и живые изгороди содержались в полном порядке.

Вода у берега хорошо прогрелась за день, и, хотя кончили они рыбачить уже в сумерках, ноги и поясница почти не застыли, чего побаивалась Анна Ивановна, у которой с некоторых пор погуживало в коленях.

В Брум-Холле газон у парадного входа охраняет башенка. Далее располагаются два четырехугольных дворика. Задумывались они в средневековом стиле, по сути, оформлены в стиле эпохи Карла I, как в каком-нибудь колледже. И как в большинстве колледжей, имеется здесь внушительная готическая пристройка. Возжелали ее Джарвис и Гермиона, и архитектора привлекли того самого, что строил им церковь. У главного входа, в окружении сестер, поджидала мать-настоятельница. В окнах верхних этажей, а также в окне башни, где когда-то томился в заточении Блаженный Джарвис Краучбек, застыли любопытные девичьи головки, ангельские вперемежку с карикатурными (ни дать ни взять барельеф из старой церкви).

Щуку посадили на струнку, остальную рыбу сложили в сетку, которую привязали к лозе и спустили в воду. Проверили рачьи ловушки. Анна Ивановна ахнула, как полно набилось каждое решето черной впрозелень шевелящейся массой. Раков собрали, обновили приманку и пошли на берег обсушиться и попить чайку.

В восемнадцатом веке потолок Большого холла отштукатурили. Джарвис с Гермионой штукатурку удалили, открыв деревянные балки. С дубовых панелей холодно поблескивало оружие из разных стран. Мальчиком Гай любил смотреть на острые грани, дробящие свет, и на округлые дула, свет смягчающие. Потом оружие продали, заодно с мебелью. На панелях теперь красовалось с полдюжины картин на религиозные темы, масштабных и лишенных искры Божией, картин того сорта, что обычно завещают монастырям – девятнадцатый век, гладенькая немецкая мазня, слюнявые благочестивые сцены уравновешиваются сценами гипертрофированных адских мук, всё – тяжелое наследие южного барокко. Над помостом, где панели простирались до самого потолка, имелся экран, как в кинематографе (на его месте прежде во множестве висели портреты Краучбеков), а в углу грудой были свалены стулья с полыми металлическими ножками и столбики для бадминтонной сетки. В этом холле монахини устроили для своих воспитанниц зону отдыха. Зимними вечерами девочки здесь танцевали парами под граммофон; здесь на почве недолюбленности зарождались – и расторгались, отравленные собственническими замашками, – болезненные девичьи дружбы. Здесь каждое лето давали концерт и спектакль (непременно костюмный, причем при выборе пьесы имели значение не только невинность сюжета, но и многочисленность действующих лиц, вкупе гарантировавшие скуку смертную).

Монахини накрыли длинный импровизированный стол, причем расстарались, в пику тяжелым временам. Недостаток продуктов компенсировался фантазией, проявленной при сервировке. Пироги из яичного порошка и скверной муки были украшены орехами и консервированными фруктами – их от щедрот своих ежемесячно присылала дружественная американская община (в те годы такие вот «непрошеные дары» украшали не один скудный стол). Баночную ветчину нарезали в виде трилистника. Старшие ученицы в синих форменных платьях разносили в кофейниках подсахариненный кофе. Бокс-Бендеру хотелось курить; он не знал, можно ли, поразмыслил и решил, что нельзя.

Анна Ивановна сняла все мокрое, повесила на лозняк сушиться, вытерлась и натянула ватные брюки.

Гай пошел отдавать дань вежливости гостям, прихватив дядюшку Перегрина, знавшего всех и каждого. В основном Гая спрашивали, чем он занимается. «Жду отправки», – отвечал Гай. Многие напоминали о давным-давно позабытых детских казусах. Некоторые удивлялись, что Гай уже вернулся из Кении. Одна дама поинтересовалась здоровьем жены, моментально осознала оплошность и попыталась выпутаться заявлением: «Ой, какая же я глупая. Мне на секунду показалось, что ваша жена – Анджела».

– Анджела и ее муж вон там стоят.

— Надел бы штаны, Трофимыч.

– Да, конечно. Надо же было такое ляпнуть. Теперь я вспомнила. Вы ведь Айво, не так ли?

— Мне не холодно, — отозвался тот, подтаскивая ветви для костра. — Мы привычные.

– Нас часто путали, – смирился Гай.

— Ты-то, может, привычный, а я нет. У тебя чего-то телепается.

— Не бойсь, Анна Иванна, — сухо сказал Трофимыч. — Я его не выпущу.

Наконец он дошел до стряпчего.

Но штаны надел.

– Капитан Краучбек, можем мы переговорить наедине?

Он сложил хороший костер, сварил чаю, испек картошек. У Анны Ивановны были с собой хлеб, сало, лучок. Поужинали, Трофимыч разорил соседнюю копенку и соорудил пышное ложе. Они легли тесно, спинами друг к другу. Анна Ивановна — лицом к потухающему жару костра.

– Да, пойдемте отсюда.

Заметно посвежело, но холодно поначалу не было. Обтянутая ватником спина Трофимыча грела лучше костра. И она опять как-то смутно отметила про себя, что Трофимыч живой, справный мужик, и со стороны небось странным показалось бы их совместное отдохновение у костра. А вот мужа ничуть не смутил ее ночной поход на реку. Что это — равнодушие или доверие, исключающее всякую дурную мысль? А Трофимыч ощущает ли, что лежит рядом с женщиной, что они греются друг о дружку, или настолько исчахло в ней женское начало, что стала она для мужиков чуркой? Все эти мысли промелькнули быстрыми тенями, не принудив к сосредоточенности ни на одной, и сменились привычными тревогами об уборочной, запчастях, полеглой ржи; усталые, но довольно четкие мысли стали сбиваться, запутываться в пряжу сна, превратив видения в бред: страшные бесовские рыла полезли со всех сторон, она успела сообразить, что они прорвались сюда из предстоящего семинара пропагандистов, вслед за тем была какая-то шевелящаяся рачья тьма и потеря себя. Анна Ивановна спала.

Они вышли в мощеный двор. Из окон больше никто не подглядывал – девочек давно разогнали по классным комнатам.

– Утверждение завещания, как правило, требует определенного времени, однако ваш отец, судя по всему, оставил дела практически в идеальном порядке. Он вел тихую жизнь; впрочем, вам, конечно же, известно, что средства его были самые скудные. Когда он сам вступал в права наследства, усадьба была огромная, не то что нынче. Ваш отец продавал землю себе в убыток, зато удачно вложил выручку и ни разу деньги со счета не снимал. Большую часть дохода он жертвовал. Вот об этом-то я и хотел с вами поговорить. Ваш отец заключил немало соглашений – как с организациями, так и с частными лицами. По его смерти соглашения теряют силу. Деньги, что находятся на счете, завещаны поровну вам и вашей сестре пожизненно, а по смерти вашей сестры – ее детям. Конечно, ваши дети, если они у вас появятся, по вашей смерти тоже получат вашу долю. После уплаты налога на наследство останется внушительная сумма. Общий доход, который вы будете делить с сестрой, в последние несколько лет составлял что-то около семи тысяч.

Уже под утро, судя по отчетливости выступивших из серой мглы деревьев, кустов, камыша, она проснулась от холода в спине — за ней было пусто. И сразу услышала ровный гулкий шум. Трофимыч мочился на лопухи. Анна Ивановна успокоилась. От костра уже не тянуло теплом. Она дотянулась рукой до кострища, пепел и угли были холодными. Загудели колени. Трофимыч вернулся и осторожно подлег, только уже не спиной, а передом, босяк, прижался. Ей стало неудобно и противно, зато тепло. А пес с ним, он мужик порядочный.

– Не думал, что сумма так велика.

Трофимыч лежал тихо, не ерзал. Анна Ивановна пригрелась и опять заснула — до ясного, залитого солнцем утра. В лицо ей дышал жаром вновь разожженный костер, побулькивала вода в чайнике. Трофимыч возился на берегу. Анна Ивановна окликнула его. Поздоровались.

– Ваш отец и семи сотен на себя не потратил. Теперь вопрос вот в чем: как быть с соглашениями? Желаете ли вы и миссис Бокс-Бендер продолжать по ним выплаты? Видите ли, если прекратить выплаты, могут возникнуть серьезные неудобства. Ваш отец фактически содержал несколько человек. Они, насколько мне известно, полностью зависят от этих денег.

— Анна Иванна, с удачей тебя! Два ведра раков. И вот такой красавец в гости пожаловал.

– Не могу сказать насчет организаций, – начал Гай, – но насчет частных лиц уверен: сестра согласится их содержать. Я, разумеется, тоже согласен.

– Другого ответа я и не ждал. Мне бы теперь переговорить с миссис Бокс-Бендер.

Трофимыч вывесил, ухватив за жабры, кого-то головастого, усатого, обросшего по брюху лишайчатой зеленью.

– О какой сумме идет речь?

— Что за зверь?

– На частных лиц ваш отец тратил не более двух тысяч. Вдобавок многие получатели – весьма преклонных лет и, конечно, недолго будут вас обременять. Еще один момент. У вашего отца в Мэтчете осталась мебель; кажется, ничего ценного. Не знаю, как вы распорядитесь с ней поступить. Кое-что хранится в гостинице, кое-что – на школьном складе. Я бы вам посоветовал распродать мебель местным жителям. Нынче качественную вещь трудно найти. А мебель мистера Краучбека, как вы, несомненно, помните, сделана на совесть. За нее можно неплохие деньги выручить.

— Сома не узнала? Ты им всю команду накормишь.

Медную кровать, треугольную тумбочку под умывальник, низенький столик для молитвы, кожаный диван, предмет, значащийся в списках как «клубный каминный экран» (тяжеленная медная решетка, обитая турецким ковром), бюро красного дерева, книжный шкаф с любимыми томиками, несколько стульев, табакерку с гербом Нью-колледжа, приобретенную мистером Краучбеком на первом курсе, восхитительное распятие из слоновой кости, фотографии в рамках – все вещи, как и говорил стряпчий, качественные и в отличном состоянии – мистер Краучбек забрал из туалетной и курительной комнат Брум-Холла, чтобы одомашнить свое последнее пристанище. Семейные портреты и несколько ценных безделушек Анджела еще тогда увезла в дом Бокс-Бендера, в Котсволдс. А потом серебро, фарфор и гобелены, кровати с балдахинами, стулья разных исторических периодов, буфеты и трюмо, иллюстрированные рукописи, рыцарские доспехи и звериные чучела в течение шести дней выносили на мощеный двор, выставляли на торги – и растаскивали. Никаких общепризнанных произведений искусства, ничего похожего на коллекцию обладающего чутьем знатока – нет, простое скопление вещей, следствие прежнего избытка средств и заурядности вкуса. Дом с тех пор стоял пустой; жизнь теплилась только в часовне – для часовни смена владельца прошла бесследно, лампа горела по-прежнему, та самая лампа, которую Гермиона в свое время откопала в антикварной лавке на Виа-Бабуино и которая оказалась не слишком антикварной. Говорили, что в часовне Брум-Холла никогда не гасят светильник; фраза звучала метафорически.

— Ну и здоров! Да невкусный он, Трофимыч. У старого мясо как вата.

— Это верно, — неожиданно легко согласился Трофимыч. — Да ведь не выбрасывать. Что же, он даром жизни лишился? Ладно, я его сам сжую.

Все ранние воспоминания Гая размещались в этих просторных залах; залы были точно главный штаб некоего правящего режима, справедливого, разумного – одним словом, совершенного. Как с типичным штабом ассоциируются звуки пишущей машинки и морзянки, так в память Гая этот разгромленный теперь штаб впечатался стуком лошадиных копыт по мощеному двору и скрежетом грабель по гравию. Однако при слове «главнокомандующий» Гаю представилась бы мать. Он вспоминал расстеленную на ковре газету, на ней россыпью цветочные лепестки – мама сушила их для ароматических смесей. Вот она идет с ним вдоль озера, вертя зонтик от солнца, вот в зимний полдень помогает наклеивать в альбом газетные вырезки. Здесь она и умерла, и дом будто лишился души. Образ отца как человека состоятельного и влиятельного, напротив, Гаева память удержать не могла. Мистер Краучбек, хотя дела его сильно пошатнулись, до самого отъезда из Брум-Холла ревностно исполнял свои обязанности – заседал в совете графства, посещал тюрьмы, больницы и дома скорби, председательствовал в многочисленных обществах, заведовал школами и благотворительными фондами, открывал ярмарки и представления и после целого дня трудов возвращался в дом, полный гостей. Однако же Гай видел его исключительно отшельником, пропахшим псиной и табаком, доживающим век в приморской гостинице. Этому образу он и молился нынче утром.

– Нет, – сказал Гай. – Пусть все вещи остаются в Мэтчете.

Анна Ивановна спустилась к воде, умыла лицо, потом глянула на улов. Раки мелкие, как тараканы, набили ведра с мениском. Да и рыбы предостаточно. Трофимыч в свою сеточку не одного сома уловил. Жареха обеспечена. Трофимыч предложил еще разок пройтись с бредышком, но вода была мозжаще студеной, и Анна Ивановна испугалась, что застудится и не встретит гостей.

Во двор спустился дядюшка Перегрин.

— Поберегись, — согласился Трофимыч. — Я посля переметом сам пошурую. Раков-то варить умеешь?

– Гай, пойди попрощайся с матерью-настоятельницей. Нам пора. Поезд через двадцать минут. Экипаж заказать не получилось.

— А чего тут уметь? Бросил в подсоленный кипяток — всех и делов.

— Эх ты! А еще хозяйка. Рака сварить — цельная наука. Ладно, я сам сварю. Ты где костер плануешь?

По дороге на станцию мисс Вейвсур села рядом с Гаем.

— На Мыске. Где же еще?

– Не знаю, – начала она издалека, – может, вы сочтете меня назойливой – или не в меру сентиментальной, – только мне бы очень-очень хотелось иметь какую-нибудь вещицу вашего отца, на память о нем; абсолютно все равно какую. Вы не могли бы выделить что-нибудь?

– Разумеется, мисс Вейвсур. Мне следовало самому об этом подумать. Что именно вам бы хотелось получить? Видите ли, у отца личных вещей было совсем немного.

— Ни о чем не заботься. Я вам костер разведу, всего наварю, нажарю.

– Ну, например, – если, конечно, больше никто не претендует на эту вещь, и, право же, не представляю, кто бы мог претендовать, кто бы польстился, – так вот, я говорю о старой табакерке. Вы не против отдать табакерку?

И тут она вспомнила о поллитровке, которую сунула в карман по совету мужа.

– Да, пожалуйста, забирайте. Только, может, нашлась бы вещь более, гм, личная – книга, например? Или трость?

— Трофимыч, у меня бутылочка есть.

– Спасибо, но мне хотелось бы именно табакерку, если, конечно, я не слишком назойлива. Мне кажется, табакерки в своем роде – вещи чрезвычайно личные. Наверно, вы сочтете меня глупой…

Его морщинистое лицо разгладилось, так он залыбился.

– Табакерка так табакерка. Берите, раз вам так хочется.

— Давай тяпнем для угрева.

— Это тебе. Мне сейчас нельзя.

– Ох, спасибо. Не могу выразить, до чего я вам благодарна. Я уезжаю из Мэтчета. Катберты стали ужасно невнимательные, крайне бестактные. Ваш отец одним своим присутствием скрашивал мое пребывание у них в гостинице. Я унесу только запах, такой характерный, такой сугубо личный. Ну да кому я рассказываю.

* * *

Он темно посмотрел на нее.

Бокс-Бендер в Лондон не вернулся. У него был запас «парламентского» бензина, однако Анджела весь бензин извела на поездку в Брум-Холл. Супруги Бокс-Бендер вместе с ретривером Феликсом отправились в Котсволдс.

— Думаешь, я на бутылку не заработаю? Гостям своим поставь.

В тот вечер Бокс-Бендер сказал жене:

Она вспомнила, что, оказывая ей всякие житейские услуги, Трофимыч сам сроду ни о чем не просил. Со своей согнутой в локте рукой, в дранье и опорках, долговязый неухоженный бобыль был из дающих, а не берущих. На том и стоял. Надо было ей соваться с бутылкой. А ведь это муж ее попутал, чтоб ему пусто было! Может, из ревности хотел поссорить ее с Трофимычем?

– Твой отец пользовался огромным уважением.

— Вот черт самолюбивый! — сказала Анна Ивановна. — Наливай. Авось до обеда выдохнется.

– Эта фраза целый день на все лады звучала, разве нет?

…К приезду знатных гостей все было готово. Трофимыч выполнил свое обещание не оставить Анну Ивановну в трудную минуту. Он сложил громадный костер, натаскал хворосту для подпитывания пламени, охладил пиво в бочажке, почистил рыбу, перебрал раков, чтобы отделить тех, кто протянул клешни, живых сварил со всеми специями, к вящему их удовольствию, — коли карась любит, чтобы его жарили в сметане, рак не меньше обожает, чтобы его варили с разными хитрыми травками.

– Ты говорила со стряпчим?

Гости приехали, три супружеские пары, и показались Анне Ивановне важными, чопорными, как-то чересчур знающими себе цену. Но может, так и следует вести себя педагогическим академикам, делающим большое государственное дело для народного образования? Пожалуй, ее больше удивило бы и озадачило, окажись они веселыми и общительными. Столичным людям подобает некоторая важность.

– Говорила.

Гости пошли осматривать монастырь. Анна Ивановна навострилась домой привести себя в порядок. Конечно, из этого ничего не вышло: позвонили из обкома по поводу предстоящего семинара пропагандистов и продержали у телефона чуть не целый час. Когда она запирала дверь своего кабинета, ее настигли человек пять или шесть, каждый с радостным криком: наконец-то поймал! Пришлось вернуться. Дела были разные: личные и общественные, но для Анны Ивановны они объединялись в одно горестное ощущение прокола: домой она не успеет, о бане и парикмахерской надо забыть. А до чего же противно являться на обед чумичкой. После ночи, проведенной на берегу, она была в довольно злом виде. Ее задержка в кабинете имела еще одно следствие: позвонил третий секретарь обкома и сказал, что на обед прибудут два московских писателях женами.

– И я говорил. Ты вот, к примеру, знала, что у твоего отца столько денег? Разумеется, Энджи, это твои деньги, только теперь они очень кстати пришлись бы. Там о пенсиях речь была. А ты, кстати, не обязана эту практику поддерживать.

— Хоть бы предупредили! — возмутилась кроткая Анна Ивановна. — Нельзя же так! В последнюю минуту. Еще четверо. Я на них не готовила.

– Не обязана, но мы с Гаем решили делать как папа и будем делать как папа.

— Они горячего не будут, — заверил секретарь, — только посидят.

– А ты не думала, что далеко не все иждивенцы эти деньги заслужили? Надо бы навести справки. В конце концов, твой отец был человек не в меру легковерный. А у нас с каждым годом расходов все больше. Вот вернутся девочки из Америки, то-то головы кругом от счетов пойдут. Гаю-то что? У него ни жены, ни детей. И долю свою он получил, еще когда в Кению собирался. Да кому я рассказываю? У него никаких прав на дополнительные деньги рассчитывать.

– Мы с Гаем будем продолжать выплачивать пенсии.

Повесив трубку, Анна Ивановна испытала чувство такой окончательной пустоты, что была рада, когда через минуту-другую подступило отчаяние. Хоть какое-то чувство заполнило вакуум, в котором не было ни боли, ни обиды, ни огорчения, ни надежды. А отчаяние выдавило из глаз слезки, а из груди тяжелый прерывистый вздох. Ну правда, с таким трудом собрала она приличный стол, рассчитала, чтобы всем хватило и рачков, и рыбы, и грибов, и пива, и вдруг — еще орава. Он говорит — четверо. А шофер? А случайно присоединившийся к ним знакомый? Еще один комплект. К тому же писатели. Известно, выпить не любят. Конечно, это не ее вина, ей себя грызть не за что. Но не хочется срамиться перед людьми, не хочется, чтобы они плохо думали о районе, что он такой бедный. И тут из душевного мрака выплыл некто без штанов с ястребиным профилем — Трофимыч! На него вся надежда. Он чего-нибудь придумает, раздобудет, может, и сомом своим не успел распорядиться.

– Как знаешь, Энджи, как знаешь. Дело твое. Я просто подумал, надо бы прояснить. Ну да ваши иждивенцы все равно рано или поздно перемрут.

Она кинулась к Трофимычу, тот оказался на высоте: — Ничего не бойся, Анна Иванна. Рядом я с палкой.

2

…Я стоял на полоске земли, протянувшейся между двух вод и усаженной тощими деревцами. Возведенная в чин бульвара, она отделяла бездарную плоскую ширь нового Волго-Балта от старого узенького канала Мариинской системы. Новостроечный гигант затопил поемные луга, на которых паслись коровы, те самые, чье жирнейшее молоко превращалось в лучшее на свете вологодское масло. Нынешнее вологодское масло — обман, оно ничем не отличается от всякого другого. Волго-Балт недавно создан, а уже приходится его расчищать, углублять, по всей его отсвечивающей жидким оловом поверхности разбросаны землечерпалки. Судоходно в этой части лишь старое русло Шексны, размеченное бакенами, и караван барж вьется среди них анакондой. Остальная вода ничему не служит, кроме размножения комарья на заиленном прибрежье. Неподалеку от места, где я стою, канал вливается в Белое озеро и отдает суда во власть его капризного, буревого характера. Нет второго такого бурного озера в стране, и сейчас его пытаются укротить волнорезами. Самое невероятное, хотя и предсказуемое: чем строить эту грандиозную, вредоносную и баснословно дорогую нелепость, лучше было бы углубить каналы старой Мариинской системы — совершенства, как запоздало выяснилось, инженерного искусства. Вот он, этот тихий канал с темной и прозрачной до дна водой. А вот и производитель работ — его бронзовый, в патине старины бюст высится на постаменте. Осмеянный русскими писателями — властителями дум, особенно постарался иересиарх отечественной словесности Лесков, — угодливый, придурошный, суетливый, ничтожный, — таким он вышел из-под его пера, на деле же серьезный, ответственный, распорядительный и знающий — граф Клейнмихель. Признаться, и я однажды лягнул покойника. Зачем мне это понадобилось? Захотелось примазаться единомыслием к обожаемому Николаю Семеновичу. Но какое-то смутное беспокойство с тех пор меня не оставляло. А с чего оно пошло, не знаю. Нигде и слова доброго о Клейнмихеле не обронено. Либеральный дух настолько пронизал русскую литературу, да и все общество со времен Новикова и Радищева, что никто не смел одобрительно высказаться о царском сановнике, даже сотворившем такое чудо, как Мариинская система, если он не оказывался в опале, как Сперанский. Ведь только опале, а не победам, обязан своей невероятной популярностью генерал Ермолов — он небрежно воевал в Отечественную («Может, но не хочет», — говорил о нем Кутузов), вяло, хотя и жестоко на Кавказе (Паскевич куда энергичней и быстрее решал те же задачи). Я вглядываюсь в бронзовое лицо и ничего не могу прочесть на нем. По слухам, Клейнмихель был так подобострастен, что его мутило в присутствии императора, что с нижестоящими бывал жесток и непреклонен, но ничего этого не проглянуть в смыто-благообразных чертах официального скульптурного портрета.

4

— Беседуешь с графом Клейнмихелем? — послышался голос.

Во второй раз доктор Путток встретил Вирджинию Трой с особой сердечностью.

Я оглянулся и увидел рыжий пламень волос и бороды, бледную растянутую кожу обожженного лица моего друга поэта Сережи Орлова.

– Миссис Трой, я счастлив сообщить вам, что результат положительный.

— Какими судьбами?

– То есть я все-таки беременна?

— «В душе моей, душенька, сантименты нежные». Приехал взглянуть на родные места. Я ведь здешний. А ты?

— Приехал взглянуть на здешние места. Они ведь всем родные.

– Вне всякого сомнения. Эти новые тесты чрезвычайно точные.

— И засмотрелся на Клейнмихеля.

– Какой ужас.

– Дорогая моя миссис Трой, уверяю вас, причин для беспокойства нет. Да, вам тридцать три года. Конечно, как правило, женщинам рекомендуют впервые испытать счастье материнства несколько раньше, однако состояние вашего здоровья просто великолепное. Лично я никаких осложнений не прогнозирую. Пока ведите свой обычный образ жизни, а ко мне придете через три недели – единственно с целью убедиться, что беременность протекает по плану.

— А что — он того стоит.

– По какому еще плану? У меня не может быть ребенка.

— Ты его понимаешь?..

– Почему? Разве в соответствующее время вы не имели супружеских сношений?

Сережа вдруг чем-то озаботился. Это было мне знакомо. Сколько раз при встрече он проваливался куда-то, затем следовало неуверенное: «Возьми этот мундштучок». — «Я не курю». — «Кому-нибудь подаришь». Или: «Смотри, какой удобный карандаш — с ластиком. Хочешь — пиши, а хочешь — стирай». Или: «У меня для тебя отличный лейкопластырь… жевательная резинка… лента для пишущей машинки… очки от солнца…»

– Вы спрашиваете, был ли у меня секс с мужем? – уточнила Вирджиния.

На нем были спортивные брюки на резинке, без карманов и майка — никакого хранилища для подарков. Правда, в руке он держал промасленный сверток в газетной бумаге.

– Да, да, конечно.

Два быстрых движения — скомканная газета полетела в урну, а мне в зубы ткнулся ком теста.

— Ешь! Крестьянский пирог. Местный.

– Я уже четыре года не видела своего мужа.

Я куснул, глотнул и подавился рыбьей костью.

— Осторожнее! Рыбу запекают целиком — нечищеную, с хвостом, жабрами и всем скелетом.

— Ты серьезно? Это же опасно для жизни.

– Ах вот оно что! Ну, это проблема скорее правовая, нежели медицинская. Или нет: пожалуй, она социальная. В наше время такие случаи не редкость, причем во всех слоях общества. Мужья воюют за границей либо изнывают в лагерях военнопленных; что ж, жен можно понять. Общественное мнение теперь не так сурово – на незаконнорожденных детях больше не лежит клеймо отверженных. Полагаю, вы знаете, кто отец ребенка.

— Чепуха! Люди так едят с языческих времен. Никто не помер.

– Еще бы не знать. Он только что уехал. В Америку.

— А откуда ты знаешь? До чего ленивый народ твои земляки.

— Ешь, ешь, поменьше разговаривай.

– Вот незадача. Впрочем, я уверен, все наладится. Несмотря ни на что, прогресс в родовспоможении и охране детства движется семимильными шагами. Некоторые считают даже, что этому вопросу уделяется непропорционально много внимания.

Я откусывал крошечные кусочки. Было довольно вкусно, хотя мелкие кости впивались в язык, десны, нёбо и неприятно приклеивалась чешуя.

— Ты надолго?

– Доктор, вы должны что-нибудь сделать.

— До завтра.

— Мы тоже. Вы домой?

– Я? Миссис Трой, я вас не понимаю, – ледяным тоном произнес доктор Путток. – Боюсь, я вынужден просить вас не отнимать больше моего времени – на очереди другие пациенты. У нас, у штатских врачей, нынче ни минуты свободной. Мои наилучшие пожелания леди Килбэнок.

Я кивнул.

— Поедем вместе. Поклонимся Феодосию — и в Москву.

Я кивнул и вынул кость.

До сих пор Вирджинию из ряда вон выделяло неподражаемое самообладание, с которым она встречала превратности семейной жизни. Какими бы треволнениями ни мучились из-за Вирджинии окружающие, сама она жила точно в оазисе; какие бы самумы с достойным лучшего применения постоянством ни бушевали снаружи, Вирджиния нежилась в собственном хладнокровии. Она сама нашла это место, она мягко, постепенно освобождалась от наследия неустроенного своего детства, уверенно вытесняла его из памяти. С того дня, как Вирджиния обвенчалась с Гаем, и до того дня, как она бросила мистера Троя, да еще целый год после, она вела douceur de vivre[112], совершенно нетипичную для ее эпохи – ничего не искала, принимала все, что шло к ней в руки, и наслаждалась дарами без рефлексии. А потом вокруг нее стали сгущаться тени. Началось все в отравленном туманом Глазго – встречей с Триммером – и усугублялось ежедневно. «Это проклятущая война виновата, – размышляла Вирджиния, спускаясь на Слоун-стрит. – Они хоть сами понимают, что делают? – спрашивала она себя, глядя на людей в военной форме и противогазах. – Какой в этом смысл?»

— У тебя места нет?

Я кивнул и показал на пальцах: два места свободны.

Она явилась на работу, в контору Йэна Килбэнока, и позвонила к шифровальщикам – Кёрсти.

— Возьмешь меня с женой? Я отпущу обкомовскую машину.

— Охотно, — сказал я и подавился.

– Нам нужно увидеться. Давай вместе пообедаем.

Вот так возникло столь смутившее Анну Ивановну сообщение о новых гостях.

По дороге Сережа Орлов сокрушался, что мы создадим лишние хлопоты секретарю райкома Анне Ивановне. Она принимает московских гостей: группу из Академии педагогических наук. «У нее, наверное, все рассчитано, — говорил Сережа, — а тут ввалится наша команда». — «Неужели это может смутить хозяйку района?» — удивился я. «Милый, какое у тебя представление о районном быте? Ты что — живешь в стране изобилия?» — «Я — нет. Но мне казалось, что хозяин района обладает большими возможностями». — «Какая чушь! Знаешь, кто такой секретарь райкома? — У него вдруг покраснели обводья глаз, а замененная на лице кожа стала мертвенно-бледной. — Это — Ванька-взводный!» — «Им тоже срок жизни шесть дней?» — «Не дурачься! Ты же меня понимаешь. Он подымает людей в атаку, и по нему главный огонь. Его шпыняют сверху, кроют снизу, он за все в ответе, и в конечном счете этот шестидневный Ванька-взводный делает победу».

– Не могу: я обедаю с одним, ну, в общем…

Его слова произвели на меня впечатление, и я сразу расположился к незнакомой Анне Ивановне.

– Придется тебе его пробросить. Я влипла.

Перед выездом мы сделали ревизию нашим припасам. У Орловых имелась дюжина костлявых деревенских пирогов, у нас — две банки судака в маринаде и палочка копченой колбасы. Решили подкупить провизии в дороге. Мы проехали немало сельмагов, но, кроме какой-то синюшной больной водки и черного хлеба, ничем не разжились.

Еще имелись в продаже безмясные суповые консервы, но самый вид их отпугивал: ржавые разводы по донцу и крышке и неаппетитный опояс полуистлевшей этикетки, словно предупреждавшей: нас не трогай — мы не тронем.

– Что, опять?

Потом Сережу осенило набрать грибов. Мы приглядели лесок и замечательно там отоварились. Я, житель самых грибных некогда в Подмосковье мест, забыл, что бывает такое изобилие. У нас давно, кроме свинушек и валуев, ничего не осталось. Черный груздь — это ЧП районного масштаба. Все истребили стекающие с полей химикаты.

– Не опять, а в первый раз. Ты ведь понимаешь, что женщина имеет в виду, когда говорит «я влипла»?

Когда мы добрались до места и накланялись Феодосию, обед уже начался. Гости отдали дань закуске и ухе. Для пикника выбрали хорошее место в излучине реки, на опушке березняка, рослый кипрей окружал поросшую клевером полянку, искры высокого костра гасли в его листьях, сворачивая их в пепельную трубочку. Белые холсты, расстеленные на траве, были уставлены блюдами, тарелками и рюмками. Странное впечатление производили академические гости. Мне вспомнились строчки из «Столбцов» Заболоцкого: «Прямые, строгие мужья сидят, как выстрел из ружья». Именно так сидели мужчины в темных костюмах, белых рубашках, при галстуке. Дамы были не то что раскованнее, а, как бы сказать, разляпистее по рисунку: тучные и неуклюжие, они неловко чувствовали себя в сельских условиях, никак не могли выбрать удобной позы. Я не знаю, что стояло за холодной чопорностью мужчин: номенклатурная спесь или, скорее, неуверенность в себе. Они не знали, как себя держать с нами, и на всякий случай заперлись.

Удивительным контрастом этим истуканам была женщина с миловидным усталым лицом, теплыми карими глазами и разваливающейся прической, которую она безнадежно пыталась скрепить шпильками, гребенками, слишком густы и тяжелы были волосы цвета лесного ореха, — Анна Ивановна — взводный наших — войны страшней — мирных будней.

– Нет, Вирджиния, только не это.

Мне понравился мажордом банкета — ястреболикий пожилой жердина в заношенном военном костюме, яловых сапогах и капитанской фуражке с лакированным козырьком. На груди у него пестрела орденская планка и золотилась ленточка за тяжелое ранение. Только увидев эту ленточку, я обнаружил, что у него испорчена левая рука. Но действовал он ею ловко. И еще я заметил, что академические гости слегка его робеют, даже с некоторой угодливостью отвечают на его обращение. Его звали Василий Трофимович, он управлялся с двумя кострами: декоративным небоскребом и небольшим трудягой, над которым булькал ведерный чайник. В его распоряжении находились противни с жареной рыбой, ведра с раками и, как потом выяснилось, пиво, остужавшееся в реке.

– К сожалению, это самое.

Сережа Орлов взорвал пикник, похожий на поминки. Конечно, восковые фигуры местного отделения музея мадам Тюссо не пустились в пляс, да это и невозможно, но он сделал праздник. Его внутренняя свобода, раскованность, чуждая развязности, создали другую атмосферу вокруг костра, люди почувствовали, что это не обычный день, что таких дней вообще не много выпадает в жизни, когда так весело и трескуче рвется к небу пламя, когда так ласково северное солнышко, так вкусна простая и свежая пища, и можно спокойно довериться тишине и друг другу и убрать когти. Первой откликнулась ему улыбкой, заблестевшими, будто проснувшимися глазами Анна Ивановна, ей, поди, обидно было, что всё немалые труды гибнут в томящей скуке, возвеселился сердцем и ветеран Трофимыч, и вся наша свежая команда, и даже стылая академическая глыба стала доступна теплым веям.

– Тогда другое дело. Проброшу. Встретимся в клубе в час.

Я довольно часто видел Сережу за ресторанным столиком, реже за домашним столом, но не подозревал, что в нем скрывается тамада, заводила. В разговорах глаз на глаз он казался мне человеком скорее грустным. А сейчас он открылся с новой, неожиданной стороны.

Офицерский клуб в ГУРНО с виду был мрачнее столовых транзитного лагеря № 6. Проектировали его для иных целей. На стенах размещались фото рационалистов Викторианской эпохи (каждый рационалист оснащен усищами, коком и мантией). Посетителей обслуживали жены и дочери личного состава под началом супруги генерала Вейла, которая распределяла обязанности таким образом, чтобы молоденькие и хорошенькие женщины торчали исключительно на кухне да в кладовой. Миссис Вейл контролировала, среди прочего, кран кофейного бойлера. Если в баре, паче чаяния, появлялась красотка, генеральша тотчас напускала целое облако пара, скрывавшего девушку. Вообще миссис Вейл всеми силами противилась доступу в клуб женщин-военнослужащих, но проиграла эту битву. Зато ей удалось создать практически невыносимые условия – женщины то и дело выслушивали отповеди вроде: «Хватит кофеи гонять. А то сидят тут, столики занимают, когда мужчинам дело делать надо».

Сережа озвучил застолье остроумными и добрыми тостами, сказал трогательные слова об Анне Ивановне, Трофимыче, святом месте, где мы собрались волей судьбы, о нас, паломниках, и о том, как сдруживает людей древнее тепло костра. А перед раками с пивом — кульминацией праздника — он предложил совершить омовение в чистых водах, оплескивающих подножие монастыря. У академиков эта идея вызвала такой же энтузиазм, как если б Сережа предложил им принять участие в брокенском шабаше или групповом сексе. Но внезапно монолит дал трещину: одна из академических дам поднялась, царственным движением распустила молнию от горла до Подола платья-халата и предстала в ослепительном атласном купальнике, ярком и сияющем, как оперение жар-птицы, туго облегающем непостижимую уму крепость белых мясов, как сказал бы весельчак Ноздрев.

Именно этой фразой генеральша выжила Вирджинию и Кёрсти, едва они перешли непосредственно к обсуждению непростой ситуации.

– Но, миссис Вейл, мы же только что сели.

– Чтобы поесть, у вас было достаточно времени. Вот ваш счет.

Ничем не примечательный полковник, он же освободитель Италии, как раз озирался в поисках столика. Он с готовностью занял нагретое Вирджинией место.

– Я бы из этой стервы рагу сделала, – заметила Вирджиния по выходе из клуба.

Они с Кёрсти нашли укромный уголок, где Вирджиния и изложила подробности визита к доктору Путтоку. Кёрсти выслушала и сказала:

– Не волнуйся, дорогая, я сама с ним поговорю. Он во мне души не чает.

– Только не тяни.

– Сегодня же зайду, по дороге с работы. Потом все тебе передам.

* * *

Вирджиния успела на Итон-террас прежде Кёрсти. Она не переоделась в домашнее – она как села, войдя, так и сидела в ожидании.

– Ну, Кёрсти, что он сказал?

– Давай-ка выпьем.

– Плохие новости, да?

– Не то слово. Джин будешь?

– Кёрсти, что он сказал? Он сделает это?

– Сам – нет. Он так пыжился нынче, я даже испугалась. Все, знаешь, высоким штилем, да с пафосом. Пока не узнал, зачем я пришла, был сама любезность. А потом понеслось: профессиональная этика, тяжкое преступление, на которое я вздумала его толкать. Вот вы, говорит, миссис Килбэнок, попросили бы своего стряпчего похитить для вас деньги? А я не растерялась: попросила бы, отвечаю, будь хоть малейший шанс, что стряпчий согласится. Эта фраза немного разрядила обстановку. Я все объяснила насчет тебя, сказала, что финансовое положение твое плачевное. Тогда он говорит: «Сама операция тоже дорого стоит». Выдал себя, короче. Я в ответ: «Давайте, выкладывайте. Вы же знаете – некоторые врачи это практикуют». А он: «Об этом все знают – такие дела в судах разбираются». Доктор Путток, говорю, вот об заклад бьюсь, вы можете пару-тройку врачей назвать, которые до сих пор не попались. Ведь женщины сплошь и рядом за подобными услугами обращаются. Просто так случилось, что ни я, ни Вирджиния прежде справок не наводили. Потом я стала его всячески умасливать, напомнила, как близко к сердцу он мои беременности принимал, какой он непревзойденный гинеколог. Наверно, это было не совсем по теме, зато смягчило нашего доктора Путтока. В конце концов он сказал, что и правда может назвать имя одного человека, который, пожалуй, и взялся бы – но назвать исключительно как друг семьи, ни в коем случае не как врач. Самое интересное, мы с Йэном никогда Путтока другом не считали – он порог нашего дома ни разу бесплатно не переступил, только за гинею. Но я уже не стала к словам цепляться. Давайте, говорю, имя. На бумажке пишите. И вот тут-то, Вирджиния, он меня просто шокировал. Нет, говорит, я продиктую. Я тянусь к листкам, что на столе у него лежат, а он: секундочку, миссис Килбэнок. Ножницами щелк-щелк – и отрезал шапку со своим адресом. А вот теперь, говорит, пишите себе на здоровье. Я, говорит, правда, об этом человеке давно не слыхал, не знаю, практикует он или уже нет. Если ваша, говорит, подруга захочет с ним встретиться, пусть сразу берет сто фунтов наличными. Больше, миссис Килбэнок, я ничего для вас сделать не могу. И помните: я ничего и не делал. Я вообще не в курсе. И подругу вашу в глаза не видел. Представляешь, я так разнервничалась, что еле-еле адрес нацарапала – руки дрожали.

– Но ты все-таки его нацарапала?

Кёрсти вытащила из сумочки клочок бумаги и вручила Вирджинии.

Некоторое замешательство произошло с Анной Ивановной, у нее не было с собой купальника. Она уже собралась окунуться в рубашке за кустами, но тут наши жены подыскали ей что-то из своих туалетов.

– Брук-стрит? – скривилась Вирджиния. – Я думала, это где-нибудь на Пэддингтон или в Сохо. И телефона нет. Давай этого врача в справочнике поищем.

Они нашли фамилию и адрес, вполне приличный, но, когда попытались позвонить, услышали в трубке «Номер не обслуживается».

Водяная феерия включала проплыв Сережи под водой с камышинкой для дыхания во рту, сбор кувшинок и кубышек на пахучие, быстроувядающие венки, наши с Трофимычем прыжки в воду с бугра, могучий кроль Жар-птицы от берега до берега. Анна Ивановна купалась как-то иначе: истово, серьезно, стараясь взять от реки все, что можно. Она долго лежала на спине, раскинув руки и блаженно зажмурив глаза, затем перевернулась на живот; совершила дальний заплыв неспешным, размеренным брассом и так же серьезно обсыхала на берегу…

Мы пили пиво и хрустели крошечными, но очень вкусными раками. Сережа читал стихи, среди них мое любимое:

– Пойду-ка я к нему прямо сейчас, – сказала Вирджиния. – С сотней фунтов спешить не буду – надо сначала посмотреть, что за птица этот доктор. Может, давай вместе?



Меня зарыли в шар земной…



– Нет.

Я предложил присутствующим на спор угадать автора стихотворения, ставка — бутылка пива.

– Кёрсти, мне нужна твоя поддержка.

– Извини. Меня от одной мысли трясет. Ни за что.



В жару растенья никнут,
Ползут в густую тень.
Одна лишь чушка-тыква
На солнце круглый день.
Лежит рядочком с брюквой.
И кажется — вот-вот
Она от счастья хрюкнет
И хвостиком махнет.



Итак, Вирджиния пошла одна. На Слоун-сквер такси не водились. До Бонд-стрит Вирджиния доехала подземкой, а там до тихой и престижной когда-то улицы добиралась буквально сквозь строй американских военных. На месте указанного в адресе дома она обнаружила воронку, окаймленную битыми кирпичными стенами и засыпанную штукатуркой. Обычной практикой было оставлять у разбомбленных домов таблички с новыми адресами. Вирджиния пошарила фонариком по обломкам и выяснила адреса фотографа и шляпного салона. Никаких намеков на перемещения нелегального абортария. Не исключено, что безнравственный, преступный врач вместе со всеми своими омерзительными инструментами покоится на дне воронки.

— Маршак! — вскричала сильно расхрабрившаяся Жар-птица.

Вирджиния находилась возле гостиницы «Клэридж» и по старой привычке вздумала именно там искать утешения. Едва войдя, она наткнулась на лейтенанта Пэдфилда – он стоял у камина. Вирджиния поспешно отвернулась, якобы не заметила его, и на нетвердых ногах побрела было к Дэйвис-стрит, но по дороге подумала: «Какого черта? Пусть другие чураются старых знакомых, а я не буду», повернула назад и улыбнулась.

— Маяковский! — безапелляционно заявил Трофимыч, ему очень хотелось выиграть бутылку пива.

— А поэт известный? — спросил один из академиков.

– Лут, а я вас и не узнала. Вошла с темной улицы, вы напротив камина – тоже темная тень – ну и вот. Не угостите ли девушку чем-нибудь подкрепляющим силу духа?

— В высшей степени.

– Как раз хотел предложить. Мне, правда, уже пора – к Руби в Дорчестер.

— Откуда ты знаешь эту пошлость? — Как странно краснеет Сережа — как бы рамкой вокруг молодой бледной кожи.

– Так она теперь в Дорчестере[113] живет? А я у нее на вечеринках на Белгрейв-сквер бывала.

— В том же номере «Звена» напечатан мой рассказ. Мы вместе дебютировали.

– Вам бы к ней зайти. К ней почти никто не заходит, не то что раньше. А между тем Руби – чрезвычайно знаменательная личность. Бездна обаяния. И невероятная память. Вчера она рассказывала о лорде Курзоне и Элинор Глин.

– Не стану вас удерживать, Лут, только что насчет выпить? Мне очень нужно.

— Господи! Совсем из головы вон! Я не такой злопамятный, как ты. У тебя был рассказ о косой тетке…

– Так вот, вообразите – оба, и лорд Курзон, и Элинор Глин, интересовались оккультизмом.

— Получай бутылку. Ты выиграл.

— Надо не бутылку, а бутылкой. Попадись мне сейчас такие вирши, я бы сказал: сроду поэтом не будет.

– Да, Лут, конечно. А сейчас просто закажите мне что-нибудь.

— Вот стали же, — почти улыбнулся один из академиков.

– Я вот лично никогда этим не интересовался, оккультизмом, я хочу сказать, по крайней мере серьезно не интересовался. Я живыми людьми интересуюсь. В смысле, мне интересна Руби, которая многое помнит, а не события, которые она помнит. А вот на днях я был на католическом отпевании в графстве Сомерсет. Присутствовали, с моей точки зрения, чрезвычайно знаменательные люди. Много. А хоронили, кстати, мистера Джарвиса Краучбека. Который из Брума.

— Да еще каким! — подхватил другой. — Лауреатом!

– Да, я читала некролог, – кивнула Вирджиния. – Мы с мистером Краучбеком много лет не виделись. Когда-то я была от него в восторге.

— Секретарем Союза писателей, — веско утвердил Сережино достоинство последний из рассекреченных молчунов.

– Бездна обаяния, – подтвердил Пэдфилд.

Трофимыч плеснул в граненый стакан водки и цокнул им о бутылку Сережи.

— Твое здоровье, танкист! — сказал он душевно.

– Лут, вы ведь не знали мистера Краучбека?

Ближе к вечеру за академиками пришел автобус, и они стали прощаться.

– Лично – нет. Только по отзывам. О нем очень хорошо отзывались. Я обрадовался, когда узнал, что мистер Краучбек был такой состоятельный человек.

— Спасибо за праздник, — сказал главный из них Анне Ивановне.

– Лут, вы его с кем-то спутали. Мистер Краучбек давным-давно разорился.

Они забрались в автобус и сразу будто обрезали все связи: ни один не выглянул в окошко, не помахал на прощание. Сели на свои места, выпрямились, одеревенели, взгляд устремлен прямо перед собой, как у свиньи, ни вправо не взглянуть, ни влево, только в сияющие дали.

– В Штатах такое со многими случилось, двенадцать лет назад. Людей просто раздавило. А потом они вернули себе состояние.