Юрий Нагибин
Спринтер или стайер?
Малыш любил следить, как по утрам отец обихаживал свои ноги. Едва вскочив с постели, отец тщательно осматривал большие, красивые, длиннопалые ступни. Он щупал, гладил, мял их с таким озабоченным видом, что малышу начинало казаться, будто ноги отца, пока тот спал, жили самостоятельной опасноватой жизнью: странствовали по трудным дорогам, изнашивали себя на горных тропах, сбивались о камни, корни, бугры.
— Волка ноги кормят… — бормотал отец, подмечая заинтересованный взгляд малыша.
Оглядев и ощупав ноги, отец наливал в таз теплой воды и аккуратно смывал тальк, которым пересыпал пальцы перед сном. «Ноги должны дышать» — знал малыш еще одно золотое правило ухода за ногами. Вначале он не понимал, что это значит: разве ноги могут дышать? Но отец объяснил, что в коже находятся крохотные дырочки, глазом их не увидишь, и сквозь эти дырочки проникает воздух. А тальк засоряет дырочки, и ноги перестают дышать.
Рей Брэдбери
Смыв тальк, отец начинал массировать икры, голени, ступни, разминать суставы. Затем наливал в таз горячей воды и долго держал в ней ноги, блаженно покрякивая и жмурясь. Хорошенько распарив ступни, отец мыл ноги до колен с мылом, после чего насухо вытирал их полотенцем.
Когда семейство улыбается
Особое внимание отец уделял пяткам. Он разглядывал их, затаив дыхание, рот его приоткрывался, как у мороженого судака, голубые глаза выпячивались из глазниц. В эти минуты малыш меньше любил отца. Но вот отец что-то находил, уродливая маска спадала, открывая его обычные любимые черты. Отец доставал из плоской коробочки лезвие безопасной бритвы и ловко срезал крошечное затвердение, лоскуток мертвой кожи; бескровную ранку присыпал каким-то порошком или смазывал белой мазью. Свинтив бритву, отец некоторое время скреб ею пятку, с кожи сползали светлые шелушинки. Отец обмывал пятки спиртом и смазывал тончайшим слоем жира.
Наиболее примечательной особенностью этого дома было ощущение тишины. Когда мистер Греппин проходил через парадную дверь, смазная тишина распахнувшихся и захлопнувшихся створок напомнила о том, как распахивается и захлопывается сон; это было нечто на резиновых лапах, обильно смазанное, неспешное и нематериальное. Двойной ковер в холле, им самим недавно уложенный, гасил стук шагов. Когда по ночам на дом обрушивался ветер, не слышно было ни стука карнизов, ни дребезжания ставень. Мистер Греппин сам проверял наружные вставные переплеты. Двери-ширмы запирались на новехонькие прочные крюки, печь не постукивала, лишь неслышно выдыхала в горлышки отопительной системы теплый воздух; эти тихие выдохи шевелили манжеты его брюк, пока он отогревал замерзшие на улице руки и ноги.
Теперь отец вооружался ножницами, кусачками, пилочкой, и начиналась обработка пальцев. Он подхватывал палец ноги указательным пальцем левой руки, придирчиво осматривал, потом подстригал или подпиливал ноготь, а кусачками откусывал лишнюю кожицу вокруг ногтя. Каждый такой обработанный палец отец смачивал теплой водой, слегка оглаживая пемзой, и вытирал.
Измеряя тишину таким поразительным инструментом, как высота и сбалансированность тонов в своих некрупных ушах, он удовлетворенно кивнул: тишина была законченной и единообразной. Ведь прежде бывало, что по ночам в стенах гуляли крысы; пришлось прибегнуть к ловушкам и отравленной приманке, и только тогда стены замолчали. Даже большие стоячие часы были остановлены, застывший медный маятник поблескивал в своем длинном кедровом гробу со стеклянной крышкой.
Особой заботы требовал большой палец с твердым желтоватым ногтем, к нему отец неизменно прикладывал все инструменты и очень долго тер пемзой. А случалось, производил настоящую операцию: срезал наросшую на ноготь кожу, и тогда в ход шли скальпель, пинцет, вата, йод. Странное тепло охватывало душу малыша. Он так сильно чувствовал в эти минуты и дом, и отца, и всю заботливую надежность жизни вокруг! По утрам в комнате было особенно тепло, как будто сны, привидевшиеся малышу, отцу и матери, согревали воздух. Малыш всем крошечным существом своим впитывал добро родного крова, тепло близкой жизни.
Они ожидали мистера Греппина в столовой.
Мать приносила отцу шерстяные кальсоны, гревшиеся всю ночь на батарее. Отец объяснил однажды малышу, что кальсоны должны быть совсем сухими. Давно, когда он был еще молод и неразумен, он надел влажные после стирки кальсоны, и у него свело ноги. Так же с батареи отцу подавались две пары носков: бумажные и грубой, плотной деревенской вязки — шерстяные. Отец обувался неторопливо: разглаживал на носках все складочки, морщинки, закреплял подвязки, заботливо следя, чтобы не слишком туго было в икрах, чтобы пряжка не давила на кость или кровеносный сосуд. В ботинках он часто менял стельки и шнурки. Стельки он вкладывал в зависимости от погоды: то войлочные, то байковые, то шерстяные, то «соломенные», как называл малыш плетеные светленькие стелечки. Шнурки отец проверял на разрыв, шнуровал ботинки крепко, до отказа. Промяв ноги в подъеме, отец делал небольшую пробежку на месте, подпрыгивая раз-другой, затем натягивал брюки, рубашку и джемпер, мылся в кухне над раковиной, пил чай. Перед уходом из дома отец громко, плотно вталкивал ноги в блестящие черные калоши, которые носил во все времена года.
Он прислушался. Они не давали о себе знать. Хорошо. Собственно, блестяще. Выходит, они научились-таки вести себя тихо. Людей приходится учить, но старания не пропадают даром: из столовой не долетал даже стук ножей и вилок. Мистер Греппин стянул с себя толстые серые перчатки, пристроил на вешалку холодное, как металлические доспехи, пальто и застыл в напряженном, нерешительном раздумье… что же делать.
С привычной уверенностью, экономными движениями мистер Греппин направился в столовую, где за накрытым столом сидели четверо, не двигаясь и не говоря ни слова. Тишину нарушали разве что его подошвы, тишайше ступавшие по толстому ковру.
Куда уходил отец? Об этом особенно сладко думалось малышу. От дворовых ребят малыш знал, что отец его бегун. Ребята только не могли решить, на какую дистанцию он бегает. Они приставали к малышу: папа — спринтер или стайер? Но малыш не мог им ответить. Он всякий раз собирался спросить об этом отца и неизменно забывал трудные слова, хотя давно научился понимать их смысл. Но самому малышу было безразлично, что он не знает, на близкие или на дальние дистанции бегает отец. Малышу было всего шесть лет, он имел полное, завершенное представление о мире, ничуть не уступающее представлению любого взрослого человека. Вся разница была в том, что малыш мог обходиться без некоторых подробностей, необходимых взрослому человеку. В этой законченной картине мира не было белых пятен от неведения бегунской специальности отца. Там было все полно, насыщенно и ярко: на прекрасных ногах Великий Бегун, отец малыша, мчится по дорожке стадиона под ликующие крики восторженной толпы, мчится быстрее всех к сверкающей, как звезда новогодней елки, Победе. И разве важно: спринтер он или стайер, чтобы любить такого замечательного отца и безмерно гордиться им?..
Его взгляд, как обычно, невольно остановился на даме, сидевшей во главе стола. Мимоходом мистер Греппин махнул пальцем возле самой ее щеки. Она даже не мигнула.
Меж тем отец на двух трамваях продвигался к своему рабочему месту. Он мог бы доехать троллейбусом без пересадки, но троллейбус на этой линии всегда ходил перегруженный; одержимо продирающиеся к выходу пассажиры могли не то что отдавить — размозжить ноги. А трамваи, облюбованные отцом малыша, ходили полупустыми. Отец малыша выбирал себе местечко на задней площадке прицепного вагона, он стоял спиной к выходящим, предоставляя их косолапости лишь задники калош. Правда, и после второго трамвая приходилось еще пешком идти несколько кварталов, но это было лучше, чем подвергаться опасности троллейбусной давки. Приарбатские переулки, по которым пролегал путь отца малыша, содержались в чистоте и порядке, в гололед были посыпаны рыжим песком, тут не поскользнешься, не споткнешься, иди хоть с закрытыми глазами.
Тетя Роуз плотно восседала во главе стола, и, когда с потолочных высот вниз планировала невесомая пылинка, разве прослеживали ее путь глаза тетушки? Поворачивались ли они с холодной четкостью в своих орбитах? А случись пылинке сесть на глазное яблоко, разве глаз закрывался? Дергалось веко, опускались ресницы?
В положенный час, минута в минуту, отец малыша появлялся на дистанции, начинавшейся от угла Серебряного переулка и кончавшейся у магазина «Консервы». И хотя тут не было и полутораста метров, отца малыша следовало считать стайером, а не спринтером, поскольку за восьмичасовую вахту ему предстояло отмерить эту дистанцию не менее ста раз. И это не считая разминочного переступа, неспешного, с перевальцем шага на месте, необходимого для сохранения формы.
Нет.
Рука тети Роуз лежала на столе, похожая на столовые приборы: изысканная, красивая и старая, потускневшая. Груди были укрыты за всевозможными рюшечками и оборочками. Уже годы их не извлекали наружу — ни для любви, ни для вскармливания младенца. Они были как мумии в погребальных одеждах, убранные прочь на вечные времена. Под столом ножки-палочки в ботинках на пуговицах торчали из бесформенного, похожего на трубу, платья. Можно было подумать, за подолом и выше скрыт не человек, а манекен из универсального магазина. Воск и более ничего. Можно было подумать, ее муж в свое время обращался с ней примерно так же, как обращаются с витринными манекенами, она же в ответ проявляла не больше темперамента и гибкости членов, чем манекен, что действовало на супруга вернее ругани или побоев, заставляя его отвернуться и накрыться одеялом. Он пролежал, дрожа от неутоленной страсти, немало ночей и в конце концов повадился прогуливаться вечерами по городу, на той стороне оврага, и заглядывать в местечки, где за розовыми занавесками в окнах горели более яркие огни и на звук его колокольчика отзывались юные девушки.
Поздоровавшись со своим двойником — тот же прорезиненный плащ, черная кепка, кожаные перчатки и блестящие калоши, — отец малыша сразу принял старт. Для начала всегда хорошо пройти дистанцию раза два без остановки, обретается второе дыхание, улавливается ритм уличной жизни, который при всей своей кажущейся одинаковости всякий раз иной. Это трудно объяснить, да и не в объяснении дело, но многолетний опыт научил отца малыша, что на протяжении дня без видимых причин уличный ритм меняется: движение людей и машин то становится быстрее, порывистее, нервнее, то затихает в сонливом покое; порой воздух, словно электричеством, насыщен ожиданием происшествий, порой благостно умиротворен. Нельзя предугадать все приливы и отливы, но чувствовать их обязан каждый, кому доверено наблюдение за такой улицей, как Арбат.
Итак, тетя Роуз глядела прямо на мистера Греппина, и… он невольно усмехнулся и насмешливо хлопнул в ладоши: на ее верхней губе подобием усиков скопилась пыль!
Кажется, велика ли забота проследить, чтобы на твоем участке ничего не случилось, когда в черной бронированной машине с непробиваемыми стеклами, сопровождаемый еще двумя машинами, набитыми вооруженными людьми, Сталин едет на дачу, а потом возвращается назад? Да, велика! Для этого надо в течение всего остального времени неусыпно наблюдать за уличной толпой, за машинами, промелькивающими мимо, за парадными и подворотнями, выходящими на улицу, за школьниками, идущими в школу, что в Старо-Конюшенном переулке, за учащимися Вахтанговского училища, за мальчишками и девчонками, слепо мчащимися в магазин патефонных пластинок, за служащими райсанупра, сберегательной кассы и магазина военной книги, за няньками, ведущими своих питомцев полюбоваться золотыми рыбками и черепашками в зоомагазин, за зрителями, стекающимися по вечерам к Театру имени Вахтангова и оперной студии Чайковского, за посетителями киношки «Аре», за хозяйками, спешащими в диетический магазин и Смоленский гастроном, за больными, ковыляющими к поликлинике в Серебряный переулок, за студентами, облюбовавшими кафе-мороженое не столько ради пломбира, сколько ради портвейна «Три семерки», за парочками, ищущими уединения в поздние часы, за почтальонами, работниками Мосгаза и Могэса, за врачами скорой помощи и неотложки, за крысоловами и клопоморами, за собаками, кошками, голубями, галками, воронами и воробьями. Непосвященному кажется, что жизнь Арбата протекает, как и жизнь других улиц, подвластная внутреннему закону, а также светофорам и правилам уличного движения. Быть может, тут несколько чаще и требовательнее звучат свистки милиционеров, призывающие к порядку граждан, ступивших с тротуара на мостовую, чуть энергичнее машет жезлом краснорожий старшина, прогоняя машину к Смоленской и Арбатской площади — и только. Чепуха!
— Добрый вечер, тетя Роуз, — произнес он с поклоном. — Добрый вечер, дядя Даймити, — любезно поздоровался он. — Нет, ни слова. — Он выставил ладонь. — Ни слова, молчите все. — Он снова поклонился. — А, добрый вечер, кузина Лила, и тебе тоже, кузен Лестер.
Лила сидела на своем обычном месте, слева, ее волосы свешивались, похожие на золотистые латунные стружки. Волосы Лестера, сидевшего напротив, торчали во все стороны. Оба были подростки: ему четырнадцать, ей шестнадцать. Дядя Даймити, их отец (гадкое слово — «отец»), сидел рядом с Лилой; он с давних пор был задвинут в этот угол: тетя Роуз сказала, что должна сидеть во главе стола, иначе ей продует шею сквозняком. Ох, эта тетя Роуз!
Вся арбатская толпа, весь арбатский транспорт, вся жизнь Арбата подчинены незримой дирижерской палочке. Эта палочка не позволяет людям задерживаться на углах, праздно глазеть по сторонам, слоняться без толку от витрины к витрине. Тихое: «Проходите, гражданин!» — неумолчно шелестит над Арбатом. А порой обходится без слов: кого-то подтолкнули, неприметно, но цепко взяли за рукав, где-то там нажали плечом — и рассосалась пробка, разбилось кучное шествие. Иной машине вдруг велят свернуть в переулок или прижаться к тротуару, а иную прогонят на красный свет. Для того чтобы ничего не случилось в те ответственные минуты, когда бронированная машина мчится к Матвеевскому или из Матвеевского назад в Кремль, должно ничего не случиться во все последующие минуты, часы, дни, недели, месяцы. Арбат должен быть улицей без происшествий, только тогда есть гарантия полной безопасности, ведь никто не знает, к чему может привести самая маленькая малость…
Мистер Греппин подтянул стул под свой плотно обтянутый задик и непринужденно опер локти о стол.
А для этого Арбат надо знать. Люди, живущие на участке отца малыша, даже представить себе не могут, как много он о них знает. Когда долго приглядываешься к чему-то, обнаруживаешь удивительные подробности, да и вообще начинаешь видеть все по-иному, будто сквозь мощные увеличительные стекла, способные пронизывать шторы, занавески, даже стены.
— Мне нужно вам что-то сказать, — начал он. — Что-то очень важное. Это продолжается уже не одну неделю. Больше я не могу. Я влюбился. О, но я давно уже вам рассказывал. В тот день, когда заставил вас всех улыбаться? Помните?
На втором этаже бывшего доходного дома, что на углу Кривоарбатского, живет заслуженная артистка: худая, смуглая, подтянутая, кажущаяся на улице много моложе своих лет. Но поглядите на нее утром, когда она делает гимнастику, полчаса каждый день, и, между прочим, в чем мать родила. Отец малыша долгое время не мог понять, чего она там вытрющивается в темной глубине комнаты, у слабо мерцающего зеркала. А потом пришло к нему какое-то новое, сквозное зрение, и он стал отчетливо видеть каждый наклон ее худого темного тела с выпирающими ключицами, каждый взмах тощих рук, каждое движение длинных ног. Он будто в полевой бинокль ее разглядывал, так осязаемо-близко видел досадливо злое выражение, появляющееся на ее лице по окончании гимнастики. Видать, она сильно уставала и злилась на свою усталость. И еще он видел, как она приподымала поочередно свои острые, словно у козы, груди и роняла их и рот ее морщился.
Глаза четырех сидящих не моргнули, ладони не дрогнули.
Греппин задумался. День, когда он заставил их улыбаться. Это было две недели назад. Он пришел домой, явился в столовую, оглядел их и сказал:
К секретарше райисполкома каждую пятницу приходил ее начальник. Он оставлял машину в Большом Афанасьевском, быстрым шагом добирался до подъезда своей возлюбленной, воровато озирался — он смертельно боялся жены, работавшей в Моссовете, — и, убедившись, что за ним не следят, — вот дурень-то! — вихрем взлетал на четвертый этаж. Когда он появлялся, секретарша, полная, грубо черноволосая, подходила к окну и задергивала шторы. Как будто это могло помешать человеку, медленно прохаживающемуся по другой стороне улицы, видеть все однообразие их нудного свидания: от неизменной бутылочки «Агстафы», изымаемой из большого кожаного портфеля, до вялого движения, каким женщина тянулась к выключателю.
— Скоро я женюсь!
В том же доме, в надстройке над самой крышей, в большой коммунальной квартире снимали комнатку два друга, студенты Литвуза, очкастые, нечесаные. К ним по вечерам приходили приятели пить жидкий чай, иногда разбавленный спирт, курить махорочные папиросы и читать стихи, которые нигде не печатались. Студенты, наверное, казались себе очень умными, им в голову не приходило, что каждое их движение, каждое слово известно, где следует. Из двух примыкающих к их жилью комнат были просверлены в стенах дырки чуть не до самых обоев. И бывшая учительница музыки, сдававшая им комнату, и веселая Лида, дамская парикмахерша, регулярно оповещали органы безопасности о каждом их шаге. Участь студентов была решена, нельзя безнаказанно читать ненапечатанные стихи, да еще на Арбате, и в канун ближайшего праздника за ними придут.
Все сделали большие глаза, словно кто-то только что разбил окно.
Нет, все-таки мы сила! — горделиво думает отец малыша, ловя свое отражение в большой витрине комиссионного магазина: скромный, неприметный человек в прорезиненном плаще и черной кепке плывет среди ковровых рулонов, старинных подсвечников, китайских ваз, парчовых халатов, загромождающих витрину. Отец малыша любил свою работу, которой отдавал всю жизнь. Действительную он проходил в частях охраны Кремля и уже тогда обратил на себя внимание начальника дисциплинированностью и выдержкой. Его взяли в органы и сразу определили на ту работу, которой он занимался сейчас, ну, конечно, поначалу он обслуживал не Арбат, а рядовые улицы. Работа эта требует огромного внимания, наблюдательности, памяти, внутренней собранности, терпения и, естественно, сильных, здоровых ног. Если ты страдаешь мозолями, плоскостопием, косолапостью, радикулитом, то нечего и мечтать об этой работе. В народе болтают: топтуны!.. Будто каждый агент заслуживает этого слова. Обычный наблюдатель топчется только в мороз, когда ноги стынут, а все другое время может стоять столбом. Постоянно топчутся только на Арбате, ибо здесь и минутная неподвижность возбраняется. Если ты перестал двигаться, то сразу выпадаешь из ритма улицы, где не положено останавливаться, к тому же усиленная разминка держит тебя в готовности к внезапному броску. Без крепких, выносливых ног нечего и мечтать о посту на Арбате…
— Что-что ты скоро? — выкрикнула тетя Роуз.
— На Элис Джейн Беллерд! — Греппин несколько напрягся.
Отец малыша с новой радостью ощутил, какая под ним справная, добрая нога, и даже притопнул от удовольствия, будто собирался пуститься в пляс. Правда, он тут же подобрался, лихо козырнул и плутовски подмигнул старшему дворнику с вахтанговского двора, вышедшему из ворот в белом чистом фартуке, с горящей, как орден, бляхой на груди. Подмигнул отец малыша для маскировки, а козырнул всерьез — старший дворник был как-никак майором. Впрочем, все дворники на Арбате были в чинах. Да что говорить о дворниках, если румяная продавщица газированной воды на углу Серебряного переулка носит под халатом лейтенантские погоны. А вот регулировщики уличного движения за своими сержантскими и старшинскими погонами скрывают высокие звания: рослый, краснолицый старшина, широко шагающий по осевой Арбата, — полковник. Даже щекастый бутуз, каждый день приходящий в зоомагазин за фунтиком сухого рыбьего корма, — крупный оперативник из лилипутов.
— Поздравляю, — проговорил дядя Даймити. — Понятно, — добавил он, взглянув на жену. Он откашлялся. — Но похоже, сынок, ты немного поторопился? — Дядя Даймити снова кинул взгляд на жену. — Да. Да, думаю, все же поторопился. Я бы тебе не советовал — пока.
Велика наша тайная армия! — гордо и радостно думает отец малыша. Управдомы, дворники, нищие, глухонемые, достающие слова будто из своих животов, продавщицы ларьков, магазинов, мороженщицы, скромные постовые и регулировщики в стеклянных стаканах, неприметные, на одно лицо люди в новых калошах, добродушные моряки в отпуске, заходящие в кафе выпить рюмочку коньяку, растерянные провинциалы, наивно встревающие в чужой разговор, девицы, поражающие своей очевидной доступностью сердце доверчивого иностранца, мнимые и настоящие спекулянты возле комиссионных магазинов, подслеповатая бабушка, просящая перевести на другую сторону улицы, подавляющее большинство обитателей квартир, выходящих окнами на Арбат, — все это штатные и нештатные служители великого дела безопасности. Связанные крепчайшими незримыми нитями, они окутывают Арбат и прилегающие переулки стальной паутиной.
— Дом в ужасном состоянии, — подхватила тетя Роуз. — Мы сможем привести его в порядок не раньше чем через год.
Словно в подтверждение этих мыслей резко прозвучал свисток милиционера, с визгом притормозила машина, оттеснив назад к тротуару подвыпившего детину, пытающегося перейти улицу в неположенном месте. Какой-то прохожий будто ненароком толкнул детину в грудь, заставив его отшатнуться к водосточной трубе, а тут уже наготове стояли дворник и человек в калошах. Детина и оглянуться не успел, как, зажатый в железные тиски между дворником и калошным человеком, очутился в переулке. Здесь на него сразу наехала тележка с газированной водой и задвинула в подворотню. Очнется детина лишь на другой день, с ломотой во всем теле, с горящими ушами и безотчетной, но неистребимой памятью о том, что Арбат надо переходить только на перекрестках, а в нетрезвом виде лучше обходить стороной.
— То же самое ты говорила и в прошлом году, и в позапрошлом. Так или иначе, это мой дом, — добавил он без экивоков.
Быстро, четко, красиво сработано! А все же это маленькое ЧП. Сейчас-то прошло незамеченным, а что, если б в эту минуту здесь проезжал товарищ Сталин?.. Он ведь появляется в разное время и всегда неожиданно. Правда, это больше считается так — неожиданно. На самом деле они узнают о его приезде за час и ставят дело «На товсь!» — по морской терминологии. Но разве предусмотришь такого пьяного детину? С колхоза небось, коренной москвич сроду не сунется!.. Страшное дело!.. А почему бы не сделать Арбат закрытой зоной? Запретить сюда доступ, как в Кремль? А чтобы товарищу Сталину нескучно было ездить, работники госбезопасности, нарядно и чисто одетые, будут изображать уличную толпу, прохаживаться по тротуару, пить газированную воду, заглядывать в витрины, покупать цветы. И вообще к чему столько лишнего, неорганизованного, недисциплинированного народа? Чтобы страна жила, работала, достаточно товарища Сталина, заключенных и охраны. Остальные — балласт, помеха, источник вечного беспокойства. Взять хотя бы вчерашнюю старуху.
Тетя Роуз стиснула зубы.
— После всех этих лет выбросить нас за порог, у меня…
Она вынырнула невесть откуда в драном мужском пальто, в сером платке, почти закрывавшем усохшее, в жестком черном волосе лицо. Старуха тащила авоську с селедками, завернутыми в газету. А в газете на полстраницы был напечатан портрет товарища Сталина в форме генералиссимуса; ржавые селедочные пятна растеклись по лицу и кителю, казалось, товарищ Сталин гниет заживо.
— Никто вас не выбрасывает, не строй из себя идиотку! — взвился Греппин.
— Вот что, Роуз, — начал дядя Даймити слабым голосом.
Отец малыша схватил старуху за локоть, за ту противно тонкую, как у курицы, косточку, что оказалась под рукавом пальто, запихнул в подъезд. «Ты что, сказилась, бабка?» — шепнул он в большое голое ухо. «А чего?» — ошалело выпучилась на него старуха. «Не видишь, во что селедку завернула?» Старуха глянула на свою авоську. «Батюшки, сослепу я!..» Тогда он сам, чтобы избежать лишней канители, освободил противно воняющий газетный лист от селедок и, скомкав, спрятал в карман. Ячеи в старухиной авоське были мелкие, селедки не могли вывалиться. И все же он подметил на старом, бессмысленном в мужском волосе лице страшное своей мгновенной сознательностью выражение ненависти. Чертова перечница, от самой землей несет, а тоже чувства имеет!.. И сколько таких старух и не старух шляется по Арбату, тая за понуростью, обманчивой кротостью душную сволочную ненависть. И когда думаешь обо всех тайно ненавидящих и здесь на Арбате, и по всей Москве, по всей стране, то лопатками чувствуешь, как мала кучка людей, стоящих на посту, как тонка защитная оболочка вокруг товарища Сталина. Ведь одна такая паршивая старуха способна все погубить. Сегодня она заворачивает в портрет товарища Сталина тухлую чехонь, а завтра сунется под машину вождя, «сослепу»… И, конечно, она сделает это на его участке. И тогда прахом пошли годы беспорочной службы: вышвырнут вон, как шелудивого кота, хорошо если не посадят. И что тогда будет с ним, не имеющим профессии, не знающим никакого ремесла, что будет с малышом, со всей семьей?
Тетя Роуз уронила руки.
Отцом малыша овладевает бешеный гнев на старуху с селедками, на всех, кто плетется по Арбату. Какого дьявола их сюда тянет, неужто нельзя пройти по Сивцеву-Вражку, Кривоарбатскому, Большой Молчановке, Борисоглебскому и всем другим переулкам, окружающим Арбат? От гнева он убыстряет шаг, он почти бежит. Спокойно, спокойно, уговаривает он себя, нельзя злиться, ты теряешь внимание, не ровен час чего недоглядишь, спокойно, спокойно!.. Он сдерживает себя, словно норовистого коня, заставляет перейти на обычный, фланирующий шаг. Волевым усилием он поворачивает свои мысли на хорошее. Он, конечно, был не прав, когда считал, что надо уничтожить всех лишних людей. Жизнь приведет к другому. С каждым годом число служащих в органах все увеличивается, а число не служащих сокращается, и не за горами день — молодое поколение узреет его, — когда все без исключения будут служить в органах, и тогда некого станет опасаться, не за кем следить…
— После всего, что я сделала…
В то же мгновение Греппин понял, что им придется убраться, всем до одного. Прежде всего он заставит их замолчать, потом — улыбаться, а позднее выставит вон вместе с пожитками. Не может же он привести Элис Джейн в дом, полный мрачных физиономий, где на каждом шагу тебя преследует тетя Роуз, даже если она тебя не преследует, где дети по взгляду родительницы всячески стараются его унизить, а их отец, как еще один ребенок, в очередной раз, изменив выражения, повторяет тебе совет остаться холостяком. Греппин уставил на них взгляд. Это их вина, что у него не заладилась любовь и вообще жизнь. Вот если с ними что-нибудь сделать, тогда жаркие мечты о нежных телах, поблескивающих испариной любви, сделаются достижимыми. Тогда он останется в доме один… с Элис Джейн. Да, с Элис Джейн.
Давно ушел в небытие тот, кто был источником мук и радости моего героя; уход его был отмечен той же исключительностью, что и вся жизнь. Сперва полумертвый, потом мертвый, он долго валялся в спальне на своей даче в Матвеевском, и даже охранники не решались переступить порог, ибо не слышали положенного сигнала. Унеся на тот свет сотни, если не тысячи задохшихся в похоронной давке людей, он лег роскошно омундиренным чучелом возле того, чьим полным отрицанием был; затем перенес глухой обряд вторичных похорон и был зарыт у подножия Кремлевской стены. Надолго ли, кто знает?.. Таинственная дача рассекречена, Арбат превратился в обыкновенную улицу. Нет, тут я не прав. Он стал особой, единственной улицей — только для пешеходов. И украсился игривыми фонариками. Почти уничтожив историческую память столицы, добрые наши власти подарили этот тихий, дурного вкуса рай москвичам, не знающим, что делать с щедрым подарком.
Тете, дяде, двоюродным брату и сестре придется убраться. И побыстрее. Если он велит им выселиться, что делал уже не один раз, пройдет два десятка лет, прежде чем тетя Роуз соберет свои фонографы Эдисона и выцветшие саше. Элис Джейн, не дождавшись, задолго до этого сама скроется из виду.
А папа? Недавно я встретил его на Новом Арбате. В синей болонье и жесткой фетровой шляпе, он брал высокий старт в направлении Садовой. Он почти не изменился: постоянное пребывание на воздухе сохраняет свежесть и здоровье. Все так же несет он свою вахту, только охраняет не культовый покой, а пустующую пока стройплощадку грядущих великих перемен. Папа тоже перестроился: на нем нет черных блестящих калош, он крепко вбивает в асфальт микропору тупоносых ботинок фабрики «Скороход». И в ускорение он включен: никогда еще шаг его не был столь быстр и летуч. Наконец-то я понял, какая у него спортивная специальность. Папа не спринтер и не стайер, он марафонец. Его так давно начавшийся путь уходит в туманно сияющие дали…
Журнал «Смена» № 1473,
Глядя на них, Греппин взял нож для разделки мяса.
Октябрь 1988
Голова Греппина трещала от усталости. Он резко поднял веки. А? Да он задремал за мыслями.
Все это случилось две недели назад. Две недели назад, ровно в тот вечер, когда зашел разговор о женитьбе, переезде, Элис Джейн. Это было две недели назад. Две недели назад он заставил их улыбаться.
Теперь, очнувшись, он с улыбкой обвел взглядом неподвижные фигуры. Они отвечали удивительно приятными улыбками.
— Ненавижу тебя. Ты, старая стерва, — обратился он к тете Роуз — Две недели назад у меня бы не повернулся язык это сказать. А теперь, что ж… — Он оглянулся и понизил голос. — Дядя Даймити, старина, позволь теперь я дам тебе небольшой совет…
Продолжая светскую беседу, Греппин взял ложку и сделал вид, что ест с пустой тарелки персики. Он уже пообедал в ресторане в нижней части города: свинина, картофель, пирог, кофе. Но теперь он изображал, что ест десерт: ему нравилось это маленькое представление. Он жевал пустым ртом.
— Итак, сегодня вы наконец, раз и навсегда, отсюда выезжаете. Я ждал две недели и все обдумал. Собственно, я держал вас здесь до сих пор, чтобы вы были под присмотром. Когда вас не будет, у меня не будет уверенности… — В его глазах засветился страх. — Что, если вы начнете бродить поблизости, шуметь по ночам? Я этого не вытерплю. Не хочу, чтобы в доме было шумно, даже когда здесь поселится Элис…
Толстый двойной ковер под ногами гасил все звуки, и это ободряло.