Юрий Нагибин
Современник Щепкина
Лет десять назад мне довелось по делам литературным оказаться в Курске. Освободившись неожиданно быстро, я решил съездить в Крупецкое лесничество — проведать друзей и поохотиться на тамошних озерках. Но оказалось, что попасть в Крупец из областного города не так-то просто. Надо ехать поездом до Льгова или Суджи, а дальше пробираться на попутных машинах. От Льгова до Крупца куда ближе, нежели от Суджи, но дорога разбитая, с многочисленными объездами, потому и машины ходят редко; зато от Суджи дорога хорошая и движение куда более оживленной. Так я раздумывал над вечным вопросом путника: «Направо пойдешь — коня потеряешь, налево пойдешь — сам жив не будешь…», как вдруг неожиданно встретил знакомого корреспондента Окского, направлявшегося примерно в те же края.
Окского посылали, как говорят газетчики, «на позитивный материал». С неделю назад состоялось областное совещание по животноводству, и Окский должен был показать па примере нескольких колхозов, к каким благодетельным результатам привели решения, принятые на совещании. Ни редактору, посылавшему Окского, ни самому Окскому и в голову не приходило, что еще рано ждать каких бы то ни было результатов, что и наимудрейшие решения простым фактом своего принятия не могут создать ни одного лишнего литра молока, ни одного лишнего килограмма шерсти, — для этого нужно время и труд. Но Окского, матерого газетчика, все это нисколько не тревожило. Он должен привезти материал, и он его привезет. Для того ему предоставлен «газик», казенный бензин, пишущая машинка, суточные и квартирные. Впрочем, мне-то уж не стоило жаловаться: до границы Суджанского района я обеспечен удобным и даровым транспортом.
Первый привал мы сделали неподалеку от Суджи, в большом селе К., которое значилось в списке Окского. Председатель здешнего колхоза несколько лет после войны директорствовал на небольшом сахарном заводике; перевыполнял план, получал премиальные — словом, жил тихо и спокойно. И вдруг пожелал стать председателем соседнего с заводом большого отстающего колхоза. Месяца три назад колхозное собрание с недоверчивым любопытством избрало его на эту должность.
Мы застали председателя на дому, он только что отобедал. Рослая моложавая женщина с сильной проседью в волосах убирала со стола. Сам председатель был человек пожилой и невидный: узкой кости, малого росточку, но его обыденное, подсушенное солнцем, обдутое ветром лицо невольно привлекало внимание хорошим и непростым выражением доброты, проницательности и упорства. Разговор вопреки ожиданиям Окского не заладился сразу. Маленький человек оказался крепким орешком, который не удалось раскусить старому газетному щелкунчику.
Председатель с хмурым видом выслушал Окского, затянулся крепкой махоркой, выпустил дым из носа, рта, чуть не из ушей, — дым взлетел к потолку и повис там плотным, густым облаком, — и сказал:
— Пишите. По первому пункту: обеспечение теплой зимовки овец. Обеспечили. Мной собственнолично украдено в районном лесничестве и вывезено на колхозный баз до сорока стволов, что гарантирует нам строительство овчарни на все наличное поголовье.
— Как это украдено? — спросил Окский.
— Да так, как все крадут лес: ночью, с фонарем. На трехтонке вывозили.
— Так это же преступление!..
— Уголовное преступление. А что прикажете делать? Решение записано — выполнять надо. Хорошее решение, своевременное. У нас тут о прошлую зиму без малого сотня овец померзла. Это что — не преступление?.. Тяжелое наше положение, товарищ корреспондент, очень тяжелое, — грустно и серьезно сказал председатель. — С лесами на юге Курщины сами, поди, знаете, как обстоит, завоза тоже нету; того, что нам по плану отпускают, хорошо, коли на скворечни хватит, а стройку требуют. Да кабы и не требовали, обязаны мы строиться, иначе все колхозное поголовье на убыль пустим. Получается — кругом шестнадцать. Вот бы вам о чем писать.
— Это негативный материал, — пробормотал Окский и громко добавил: — Главное то, что вы обеспечили зимовку овец…
— Да. Но как обеспечили? — упорствовал председатель. — Незаконно! Сведем мы напрочь леса нашей Курщины, если будем так обеспечивать!..
И как ни пытался Окский направить разговор в нужное ему русло, председатель упрямо гнул свое. Видимо, он желал какого-то делового результата от этого разговора. Окский же ничего подобного и в мыслях не имел, ему важно было одно: выполнить редакторское задание. В конце концов, выведенный из себя, Окский резко сказал:
— Можно подумать, вам под суд не терпится?
— Да уж был я под судом, — спокойно ответил председатель. — Что суд?.. «Оплатить по госцене». А нам, расхитителям, того и надо. Хуже суда — я с лесничим у секретаря райкома встретился. Пожилой человек, — моих лет, тоже член партии, и чуть не плачет. А секретарь глаза отводит. «Пойми, — говорит, — Тимофеев, — это лесничего фамилия, — должны мы животноводство развивать или нет?» Смех один. А что секретарь ему может сказать? Надо, надо, чтоб газета подняла этот вопрос!..
— У вас ветряные мельницы есть? — ни с того ни с сего спросил вдруг Окский.
— Ка-ак? — поперхнулся дымом председатель.
Надо сказать, что при всей своей неожиданности вопрос Окского не особенно меня удивил. Видимо, поставив крест на попытке получить от председателя интересующий его «позитивный» материал, Окский решил, воспользоваться разговором для одного из тех второстепенных дел, какими непременно награждают каждого выезжающего на места газетчика: «А заодно узнайте…»
Пока они говорили о мельницах, я глядел в окно на затекающее пунцовым августовским закатом небо. Дом председателя стоял на краю села, отсюда проглядывалась околица, будто нарочно помеченная тремя растущими из одного корня вязами. За этими вязами земля горбилась курганчиком, и на верхушке курганчика стояло старое, почерневшее от времени строение, не то амбар, не то сарай с сопревшей соломенной крышей. И как нередко бывает, мне стало казаться, будто я уже видел это: закатное небо, темный длинный сарай, три могучих из одного корня вяза. Ничего особо своеобразного не было в этой картине, и все же: «Видел, видел», — все настойчивей стучало в мозгу. Мне стало казаться, что я видел все, это в далекой старине, куда раньше начала моей собственной жизни. Подобную незамысловатую картинку я мог наблюдать в десятках, если не в сотнях деревень, где мне доводилось побывать, и это не могло не запечатлеться в моей памяти именно в силу своей обыденности.
И тут солнце перерезалось фиолетовой тучей, из-за края тучи вытянулись прямые резкие лучи, ровный свет, заливавший окрестность, померк, и особенная, контрастная четкость вязов и древнего строения за ними подстегнула мою память. Я видел все это на литографии, изображавшей родину великого Щепкина.
— Скажите, — обратился я к председателю, — ошибаюсь я или нет. Щепкин родом из этого села?
— Точно! — улыбнулся председатель. — Из этого самого. Тут до сих пор его современник обитается.
— Современник? Сколько же ему лет?
— А вот считайте: Щепкин умер в шестидесятых годах, а люди говорят, будто наш старик знал Щепкина. Стало быть, сто с хвостиком, и хвостику лет десять, если не больше. Я-то, по совести говоря, хоть и работаю тут четвертый месяц, а знакомства с ним до сих пор не свел: не до того, признаться, было. Он тут, на выселках, живет. У него жена, хозяйство, колхоз помогает. — Председатель улыбнулся. — Над ним комсомольская организация шефствует.
— А нельзя нам с ним познакомиться?
— Отчего же нельзя…
Председатель поднялся и вышел в сени. Было слышно, что он о чем-то советуется со своей хозяйкой.
— Что вы затеяли? — накинулся на меня Окский. Разговаривая с председателем, я делал вид, что не замечаю его подмаргиваний. — Мы и так потеряли время даром!
— Послушайте, — перебил я, — разве будет у нас другая возможность поговорить с современником Щепкина?
— Меня интересует не Щепкин, а зимовка скота, — нетерпеливо ответил Окский.
— Вы только представьте себе: этот человек был современником всей русской классики, он еще застал Лермонтова!
— Но мне-то что с того?!
— Он жил при крепостном праве, — пустил я главный козырь. — Кстати, Щепкин тоже многие годы был крепостным. Неужели вы не чувствуете, какой материал сам идет к вам в руки? Над бывшим крепостным, современником великого Щепкина, шефствует комсомольская организация. Вы можете написать художественный очерк!..
Удар попал в цель. Нет такого газетчика, который не мечтал бы написать художественный очерк.
— Интересно, когда щепкинские даты? — задумчиво проговорил Окский.
Вернулся председатель в сопровождении паренька лет восемнадцати с очень юным, румяным и озабоченным лицом.
— Вася Трушин, наш комсомольский секретарь, — познакомил нас председатель. — Вася советует привезти старика сюда, а то у него старуха чересчур бойкая — слова сказать не дает. Вы не разрешите воспользоваться вашей машиной?
Окский, конечно, разрешил.
Председатель вышел вместе с комсомольским секретарем. Отсутствовал он довольно долго. Наконец в сенях послышался шум, шарканье сапог, и мы уже думали, что сейчас увидим современника Щепкина, но вместо него вошли пять или шесть колхозников во главе с высоким бритоголовым человеком, счетоводом. Оказывается, им тоже хотелось послушать нашу беседу со стариком.
— А вы уверены, что он лично знал Щепкина? — тревожно спросил Окский.
— Должен знать, — убежденно ответил счетовод. — Покойный дедусь говорил, что у них тут не было мужика, чтоб не знал Щепкина.
— Старики балакают, будто Щепкин сюда наведывался, когда на юг лечиться ездил, — заметил один из колхозников.
— Покойный дедусь говорил, — строго продолжал счетовод, — что они Щепкина на театре в Курске видели, а после с ним беседу имели.
— А вот мой дед Щепкина в Орловском театре глядел, — вставил другой колхозник, — дед на Орловском тракте извозом занимался.
— Ну, а что они про Щепкина рассказывали? — жадно спросил Окский.
Колхозник покосился на блокнот в руках Окского и потер подбородок, точно удивляясь, как это он быстро защетинился.
— А чего рассказывали, про то вы сейчас от очевидца услышите, — ответил он спокойно.
— Покойный дедусь говорил, — все так же строго, не то в осуждение, не то в назидание кому-то сказал счетовод, — что Михайла Семенович правильный человек был: из крепостных мужиков в большие бары вышел.
Его спутники осторожно засмеялись, счетовод поглядел на них, потом на нас и вдруг тоже улыбнулся большой, белозубой улыбкой.
И тут снова послышался шум в сенях и голос председателя: «Полегче, Василий, переставь ему ногу через порог!» И голос комсомольского секретаря: «А ну-ка, еще разок, раз, два… Порядок!.. А ну-ка, еще разок!» И еще чей-то голос: тихий, как шепот далеких деревьев в ночи, голос странный, будто лишенный плоти звука, и все-таки слышимый вопреки всему, голос, от которого вдруг натянулись нервы и забилось сердце: «Ничего, ничего, миленькие, спасибо, уж я сам».
Откинулась дверь, и показалась крупная, под старинным кожаным картузом голова в седине волос, бровей, усов и длинной, мало не до полу, бороды. Из заросли выглядывал крупноватый нос, тоже в мелких седых волосках и два синих-синих глаза, чистых, будто ключевой водой промытых, как у врубелевского Пана. За головой показалось большое, сломленное в пояснице туловище. Не знаю, мне почему-то представлялось, что он маленького роста. Но даже скрюченный годами, он все равно был высок, куда выше не только председателя, но и комсомольского секретаря, поддерживавших его сзади за локти. Он опирался на толстую палку, медленно переставляя как свинцом налитые ноги в аккуратных чесанках. На нем был опрятный, добротный азямчик, застегнутый до самого горла, и брюки в полоску, заправленные в чесанки. Его рост и ширь тела, в котором, несмотря на нынешнее бессилие, угадывалась былая твердая прочность, не только не уменьшали, напротив, подчеркивали дряхлость старца. А ясная синь его чистых, будто промытых, глаз говорила лишь о бездумье, о почти полной выключенности сознания, и у меня мелькнула мысль, что на нашу среднюю полосу не распространяется благостный закон Кавказа, где «век за возраст не считают», и Окский едва ли на этот раз напишет художественный очерк.
С великими предосторожностями старика уместили за стол. Он снял свой картуз, белые тонкие волосы рассыпались по плечам, он улыбнулся тому облегчению, какое почувствовал, перестав двигаться.
Все взгляды обратились к Окскому. Тот встал и, подойдя к старику, спросил громко, с ненужной полуулыбкой:
— Дедушка, как живешь-можешь?
Старик приветливо кивнул, но ничего не ответил.
— Он не слышит, — сказал председатель, сложил руки рупором и прокричал в самое ухо старика, большое, мягкое ухо, поросшее длинными седыми волосами: — Товарищи интересуются: как живешь?
— А хорошо живу… Справно… — Речь его звучала то вполне отчетливо, с басовым наполнением голосового вещества, то замирающе тихо, будто уходя вдаль. — Дом под железом… животина всякая… Общество меня уважает…
— Сколько тебе лет, дедушка? — проорал Окский.
— Да, поди, за сотню будет…
— Знаем, за сотню. А точнее?
— Годков с пяток за сотню перевалило.
— Убавляет, — строго сказал счетовод. — Почитай, все пятнадцать.
Счетовод сказал это негромко, обыкновенным голосом, но старик его почему-то услышал.
— Быть не может, — заговорил он, беспомощно оглядываясь. — Нешто я столько своей бабки старше?
— Ладно с бабкой-то! — перебил Окский. — Ты лучше, дедушка, скажи: крепостное право помнишь?
— Помню, милый, помню, — закивал тот головой, и поднятый им слабый ветерок поставил дыбом его легкие волосы.
— Ну, а как при крепостном праве жилось?
— Плохо, милый, плохо…
— Сейчас лучше живется? — последовал умный вопрос.
— Лучше, — подтвердил старик.
Хозяйка принесла чаю, забеленного молоком, вазочку с конфетами и печеньем и поставила перед стариком. Медленными, прерывистыми движениями он потянулся к стакану, налил чай в блюдце и, нагнув голову к самому столу, принялся схлебывать. Быть может, потому, что ему непосильно было делать два дела зараз, но на все последующие расспросы Окского, желавшего получить от старика характеристику экономики крепостного строя, он только кивал головой, приговаривая впопад и невпопад:
— Бывало, милый, всяко бывало…
Окский продолжал выспрашивать старика. О войне. Оказалось, война четырнадцатого года и Отечественная слились для него в одну войну с германцем. Подобным образом спрессовались для него и многие другие события, например три русские революции, что явно сердило Окского.
И чем дальше шел этот странный разговор, тем более призрачным и бестелесным казался мне мой быстроумный спутник, а этот выходец из другой эпохи, напротив, вещественным, как сама земля.
Видимо, отчаявшись в попытках исторического экскурса, Окский принялся за старика с другой стороны:
— Дедушка, а ты в Москве бывал?
Старик кончил пить чай, перевернул стакан кверху донышком, положил на донце обсосочек сахару и, разобрав пальцами усы и бороду, сказал благодушно:
— Нет, милый, бывать не бывал. Слыхать — слыхал… Я в Понырях бывал…
— Ладно, — сказал Окский и, невольно сделав паузу, спросил почти торжественным голосом: — Ну, а Щепкина ты помнишь?
— Ась? — старик приложил ладонь к уху.
— Щепкина, земляка своего.
— Кого?
— Щепкина, Михаила Семеновича Щепкина, — присоединил свой голос председатель. — Артиста знаменитого?..
— Щепкина… — повторил старик. — Нет, не помню.
— Вот те на! — испуганно воскликнул один из колхозников. — А мы ему корову дали!..
Но общее разочарование было настолько велико, что это наивное восклицание прошло незамеченным. Видимо, старик почувствовал, что огорчил присутствующих.
— Всех помню… Гурьева помню, Петухова помню, Опанасенку помню… Лучкиных братанов помню… Барышка и то помню, а Щепкина нет, не помню…
Я подумал про себя, что тут, в сущности, нет ничего удивительного. Память старика сохранила имена тех, с кем он был связан каждодневной жизнью: взаимоодолжениями по части инвентаря, семян, мирским делом, всем крестьянским существованием, и утеряла имя того, кто лишь случайно мелькнул в его давнем-давнем прошлом.
В этом смысле я и высказался вслух.
— Нет, — задумчиво проговорил председатель, — тут что-то не то… Послушай, Андрей, — обратился он к счетоводу, — я вот чего не могу понять… Мне, конечно, Щепкина не привелось видеть — годами малость не вышел, — но в областном театре я был. Там один артист за Гамлета играл, так я вот каждое его выражение, каждую крохотную малость перед глазами держу… Или взять Чапая в картине — ведь до смерти не забудется. Нешто можно такое забыть, что в тебе всю душу перевернуло?.. Тут, по-моему, одно из двух: или он сроду Щепкина не видал…
— Видел, — упрямо перебил счетовод, — покойный дедусь зря слов не бросал, не было тут мужика, чтоб Щепкина не видел!
— А коль так, значит в нем душа оловянная! — в сердцах сказал председатель. — Может, он потому и прожил столько, что Щепкина не помнит. Другие-то мужики, те, что помнили, давно перемерли, а с этого, видать, все как с гуся вода стекало…
— А вот, товарищи начальники, — раздался вдруг из дремучей заросли усов и бороды громкий, ясный, свежий голос, — двадцать пять лет назад взял я себе бабку… Молоду-у-ю!.. — ликующе пропелось последнее слово.
Это было так неожиданно — и самые слова, и чистый, омолодившийся звук голоса, и преображенное живым и глубоким блеском глаз лицо, — что странный трепет прошел по сердцу, и все мы невольно как-то посунулись к старику.
— Я ведь на ней и гражданским и церковным браком оженился, — сообщил старик, смеясь и утирая слезы.
— Это зачем же? — с интересом спросил председатель.
— А для верности! — ответил старик, который вдруг стал хорошо слышать. — Коли одним гражданским, так это и бросить можно. А от церковного куда денешься?!
— Ловкий дед! — засмеялся председатель, звонко стукнув себя по колену.
— Ловкий! — закивал тот головой. — Мне бы годов десять скинуть, ух, я бы!.. А то — староват… Никак своей силой на печь не могу залезть. Она мне помогает, ругается, а помогает…
— Любит, значит, — сказал председатель.
— Жалеет, — строго поправил старик. — Ругается, а жалеет… Да… жалеет…
Голос его потух, перешел в безотчетное бормотание, он как-то заторопился, сидя на месте, попытался завернуть несколько конфет и печений в носовой платок, (видно, для своей бабки), но рассыпал гостинцы по столу и теперь беспомощно двигал руками, пытаясь их, вновь собрать. Хозяйка председателя пришла к нему на помощь, быстро и ловко связав аккуратный узелочек. Но он словно забыл о своем намерении. Тьма и забвение окутывали, его на миг взволнованную древнюю душу. Но, верно, не в нраве председателя было склоняться перед слепой властью природы. И, ловя последние секунды просвета в этом задавленном лавиной лет сознании, он заорал в мохнатое ухо старика:
— Дедушка, может, теперь вспомнишь Щепкина?
Старик устало и бессильно скосил на него синие, помутневшие плоскости зрачков, в нем еще сохранились силы на маленькую человеческую хитрость.
— Как же… — проговорил он своим вновь обеззвучившимся голосом. — Был такой начальник!..
— Он артистом был!.. Он людей смеяться и плакать заставлял! Неужто не помнишь?
— Надо б помнить… — слабым эхом отозвался старик.
Мне стало ужасно жаль старика, и, чтоб прекратить бесполезное мучительство, я сказал:
— Что же, отпустим его…
— Видать, так, — неохотно ответил председатель и задумчиво добавил: — А все же я ошибся, есть в нем, душа.
Он оглядел старика, точно прикидывая, с какой еще стороны к нему подступиться, но, так и не найдя податливого родничка, прокричал:
— Не спи, дедушка, сейчас к бабке своей поедешь!
— Да… да… к бабке, — прошептал тот как сквозь сон.
— Дедушка, слушай сюда! — взобив напряжением горло, заорал председатель. — Тут начальники большие из Москвы. Может, у тебя какие нужды есть, вопросы, может, чем недоволен? Ты скажи!
Медленно, будто разрывая одну завесу за другой, проникали слова председателя в мозг старика. Это было видно по его вновь и постепенно оживающему лицу, будто оттаивающему морщинка за морщинкой. Вот очистились, заблестели глаза, и прежним звонким голосом старик сказал:
— А скажите мне, товарищи начальники, отчего так бывает: воды за день чашечки две выпьешь, а во двор ночью раз десять сходишь?
Все рассмеялись. Все, кроме председателя. Он сурово сдвинул брови к переносью, разрубленному, как ножом, глубокой острой складкой.
— Вы смеетесь, а он всерьез спрашивает. Он же ведь этим бабку свою молодую тревожит, ей вставать да на печь его подсаживать. Смеяться нечего — он о главном для себя спросил.
Но как ни обидно было, на этот единственный вопрос, какой еще волновал древнюю душу, мы не могли ответить.
А он ждал, ждал, что мы, большие начальники из Москвы, поможем в его незадаче. И председатель крикнул:
— Вопрос трудный, дедушка!.. Начальники обдумают и сообщат тебе!
— Да… да… — благодарно закивал головой старик.
— Ну-, все ясно? — словно ставя точку, произнес Окский.
Давно потеряв веру в старика, а с ней и надежду… на создание художественного очерка, он не вмешивался в разговор председателя со стариком, следя за происходящим с выражением грубой и нетерпеливой непричастности..
Поняв намек Окского, Вася Трушин, комсомольский секретарь, пошел за машиной. В комнате воцарилось молчание. Каждый думал свою думу.
А со стариком творилось что-то странное. Быть может, растревоженный председателем, он попал во власть далеких воспоминаний. Он ерзал на стуле, то порывался встать, то вскидывал руки, ворочал шеей, чему-то смеялся, утирая обильную слезу в своих синих глазах. И все время он бормотал — то громче, то тише; иногда казалось, что он бранится, но смех, которым он прерывал свое бормотание, никак не вязался с бранью. Казалось, что его обступили призраки былого и он ведет с ними напряженный, страстный и веселый разговор, радуясь этому нежданному свиданию через столько десятилетий. В его как будто бессвязной, глухой речи ощущался странный ритм, невольно привлекавший внимание, заставлявший вслушиваться в слова.
И мне кажется, всех присутствующих пронзило единым вздрогом, когда в звуковом сумбуре отчетливо прозвучало:
— А подать сюда Ляпкина-Тяпкина!..
Он залился долгим-долгим смешком и пальцами обеих рук стал утирать слезы.
Не было толку добиваться, где и когда слышал, он монолог городничего: в родной ли деревне, куда, по утверждению старожилов, заезжал Щепкин, или сам он ездил с мужиками в Курск иль Орел подивиться в театре на великого земляка. Он этого, конечно, не помнил, как не помнил и самого Щепкина. Но что с того? Пусть давно стерлось в старческой памяти имя творца, но сила мощного чуда, поразившего душу чуть не столетие назад, сохранилась в этом обобранном годами существе. Да и можно ли называть «обобранным» этого старика, что, век с лишним прожив на земле, до сих пор нес в себе двойное счастье: любви и искусства?..
Мы заночевали в этой деревне. Нам постлали на сеновале, полном хрусткого, пахучего клевера.
Как всегда на новом месте, я долго не мог уснуть. В маленькое окошечко виднелось черное, глухое небо. Я подполз к окошку — небо тут же населилось звездами, будто только и поджидавшими меня, — и закурил, высунув наружу руку с папиросой.
Все спало кругом — крыши, деревья, дорога, — спало вблизи и вдалеке. Спал Окский, сердито поджав губы и во сне переживая свое дневное разочарование; спал в домике напротив Вася Трушин, комсомольский секретарь, смяв твердой скулой подушку; спал, а может, опять тревожил ночным беспокойством свою молодую бабку современник Щепкина; спали колхозные люди, копя силу для дневной жизни.
Не спали только у нас за стеной. Председатель все ходил и ходил по избе, я отчетливо слышал его то приближающиеся, то замирающие шаги, слышал тихий, звавший его женский голос и вновь мерные, неспешные шаги размышляющего человека. Видно, все думалось ему о той нелегкой крестьянской заботе, которую он по доброй воле взвалил на свои плечи. Мне вспомнилось все виденное и пережитое за день, вспомнились чудесное упорство и вера этого человека, оживившие почти неживое. И последнее чувство, какое я испытал, прежде чем сон опрокинул меня в пахучую духоту клевера, было нежное уважение к моему простому и прекрасному современнику.