Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

— Думаешь, князь, от одних твоих слов указ царский отменять буду?

— Да Бог с ним, с указом. Что сделано, то сделано. Нынче уж не исправишь, коли захочешь. Слово не воробей: вылетит — не поймаешь. По мне, великий государь, смута церковная куда страшнее. Ладно, попы промеж себя свою правду ищут, так ведь и прихожан в свои распри втягивают. Того гляди, брат на брата с дубиной пойдет.

— Не вам, воеводы, преосвященного судить.

— Кто ж его судит! Пусть по своим владениям порядки свои заводит, в дела государственные не мешается. Не думай, государь, народ все примечает, а там и во власти сомневаться начнет, волю брать. Тогда что, великий государь?

Пошли Стрешнев с Трубецким. Вона как разволновали. Только вот если подумать, и впрямь в патриаршью Крестовую палату, что в твой дворец входишь. Из сеней просторных на восток большие двери. Насупротив дверей, под иконостасом, патриаршье место — кресло с бархатною подушкою да бархатным подножием. Да и бархат особый — золотой по червчатой земле. По сторонам от патриаршьего места лавки под полавошниками, на каждый случай особыми. На каждый день святейший разрешал суконные зеленые класть, по праздникам — бархатные. Иной раз бархат рытый по красной земле с травами черными, иной — по зеленой земле тоже травы черные. А полавошники все подложены крашениною лазоревою. Коли край и откинется, поглядеть не стыдно. От патриаршьего места до входных дверей на полу попона пестрая, по праздникам — ковры богатейшие, один другого дороже да краше. Не случайно говорили, какие купцы с востока в Москву ни приедут, весь товар сначала святейшему кажут: не приглянется ли что.

Сколько раз к святейшему ни захаживал, все надивиться не мог. Не по мирскому чину палата изукрашена — разве что подоконники под сукнами лазоревыми, — а царским покоем смотрится. Чего одно паникадило огромное посеред палаты стоит, да еще с часами в нижний ярус вделанными! Звон и тот святейший придумал на Ивановской колокольне, чтобы к себе гостей прямо в Крестовую палату созывать. Все духовные пуще грома небесного боялись его с благовестом спутать, вовремя на патриаршье сидение не прибыть. Мало что святейший в Крестовой по некоторым дням вечерню и утреню слушал, настоял, чтобы общее торжественное моление с царем да боярами в навечерии праздников Рождества Христова и Богоявления тут же происходило.

А может, и есть правда в словах воеводских? Может, не зря они святейшего в мирском тщеславии подозревают. Вон и тут Государь вошел, а святейший на своем месте приподнялся, а навстречу идти медлит. Ровно шаги считает: кто сколько друг дружке навстречу пройдет.

— Редким гостем у меня ты стал, великий государь, ой, редким. Не гордыня ли тебя после походов обуяла?

— Какая ж гордыня, владыко. Сам знаешь, дел сколько.

— Неужто так плохо без тебя управлялся?

— Что ты, что ты! У меня такого и в мыслях не бывало. Да вот попенять тебе, владыко, пришел. Просил я тебя двух дворян, что в походе польском на чужую сторону перекинулись, от церкви отлучить. Поди, забыл.

— Отлучить? Помню, как не помнить. Только не царское это дело решать, кого от церкви православной отлучать. Это уж как я решу, государь, так оно и будет.

— Помилуй, владыко! Не ты ли купца, что счет тебе неверный представил, анафеме предал? Может, слух до меня пустой дошел? Всего-то за счет один, а тут дело государственное. Войску урон нанесен. Осаду городскую до конца довести не удалось. Казнить их мало…

— Вот и казни, как пожелаешь. А меня, государь, не учи. Купец власть духовную обмануть хотел. Ты хоть это-то понимаешь? Духовную! Высшую! А с твоими дворянами еще разбираться надо. И нечего тебе меня торопить. Когда час придет, сам тебе скажу. Может, и одной епитимьей дело обойдется. Чай, не в приказ ты к себе, государь, пришел — в патриарший дворец. Тут спорам не место. И коли нечего тебе мне боле сказать, так и иди себе, государь, с Богом. Во имя Отца и Сына и Святого Духа!



— Как полагаешь, Семен Лукьянович, придет конец власти никонианской, али нет? Никак, государь склоняться на наши доказательства стал.

— Почему судишь?

— Не гневается, когда речь о патриархе заходит. Правда, что молчит, но слушает. Иной раз и вопросы задает.

— Дал бы Бог! Меня так, грех говорить, обед государев в честь грузинского царевича порадовал. Может, случайность, а может, и у нашего кроткого государя терпение все вышло.

— Это что государь первый раз святейшего не позвал?

— То-то и оно. Ничего такого и упомнить не могу.

— Святейший еще своего соглядатая послал подсмотреть да послушать, никак патриаршьего боярина.

— Чтоб незаметней было. А Хитрово его и поймал.

— Поймал! Ударил! Оттого святейший жалобу настрочил, суда над Хитрово потребовал. Государь разобраться обещал.

— Что толку, что обещал. Сам Хитрово сказал, чтобы был без опасения: никакого дознания не будет.

— Хорошо бы еще государь прямо в глаза все святейшему высказал.

— Ишь ты какой, в кипятке купаный! Государь по доброте душевной скорее от святейшего прятаться начнет.

— А не простит ли?

— И такое может быть. Поживем — увидим.



10 июля (1658), на день памяти преподобного Антония Печерского, Киевского, начальника всех русских монашествующих, и празднество Положения Честной Ризы Господа нашего Иисуса Христа в Москве, царь Алексей Михайлович отказался придти на патриаршье богослужение.



— Князь Алексей Никитич, неужто правда?

— Выходит, что правда, Никита Иванович. От самого князя Юрия Ромодановского слышал — куда ж вернее.

— А государь Ромодановского к преосвященному посылал?

— Посылал объявить, чтобы не ждали к литургии, что он-де, государь наш, на патриарха гневен, пошто тот «великим государем» писаться стал и чтобы более так писаться не смел.

— То-то князь Юрий страху натерпелся!

— Не без того. Больно уж Никон разгневался, митру с себя снял и велел Ромодановскому государю сообщить, что слагает с себя патриарший сан, и чтоб Ромодановский ему немедля ответ царский принес. И сам ответа того ждать в церкви остался.

— Неужто надежду имел, что государь к нему придет?

— Али его к себе призовет. Ромодановский сказывал, видно было, что святейший и на это согласен.

— А государь что, как Ромодановский ему все доложил?

— Плечиком, сказывает, повел да князя за службу поблагодарил. Князь Юрий растерялся весь. Спросить у государя об ответе боится, идти ли обратно во храм — не знает.

— Так и не пошел?

— Не пошел. Позже уж ему рассказали, что святейший часа два в алтаре ответа царского ждал. Не дождался.



13 июля (1658), на день празднования иконы Божией Матери, именуемой «Троеручица», патриарх Никон уехал из Москвы в Воскресенский Ново-Иерусалимский монастырь. Перед отъездом патриарху в царском приеме было отказано.



— Ладно ли вышло, Господь один ведает. Не преступил ли я черту власти, мне положенной? А коли преступил — обидел преосвященного? На церковь святую руку поднял? О, Господи…

— Дозволишь ли войтить, государь?

— Ты ли, Борис Иванович?

— Я, я, государь. Прости, что по старой памяти без доклада. Может, теперь честь такая не по мне, да больно потолковать с тобой хотел. Прости стариковское нетерпение!

— Что ты, что ты! Как это дядьке царскому у дверей царских стоять. А что давненько с тобой не толковали, сам виноват, боярин Морозов: не заходишь, теремов сторонишься.

— Не сторонился, когда полезен тебе был, государь, сам знаешь. Да что о старом толковать — день нынешний заботит, ой, заботит.

— О чем ты, Борис Иванович?

— О преосвященном, государь. Слыхал, уехал он в свой монастырь гневен. Слова всякие грозные говорил.

— Какие, Борис Иванович? Не докладывал мне никто. Нехорошо-то как, вот нехорошо.

— Из-за того и пришел, государь. Чай, нрав твой кроткий едва не с пеленок знаю. Сейчас ты раздосадовался, сейчас всю вину на себя возьмешь. По доброте душевной за обиду казниться станешь.

— Справедливости ищу, Борис Иванович.

— О чем ты, государь? Какая такая людская справедливость, когда о державе печься надобно. Вот и тут, не дай тебе Господь патриарха обратно вернуть да еще перед ним и покаяться.

— Да я и не думал.

— Сегодня не думаешь — завтра подумать можешь. Нельзя, государь, нельзя его ворочать. И так сколько бед Никон натворил, какой ущерб власти царской нанес. Ты только слова его припомни: священство царства преболе есть! Мол, патриарх есть образ самого Христа и потому другого законоположника государство знать не может. Никто его судить не может: ни миряне, ни сами епископы, разве что Собор вселенских патриархов. Поди ты их, вселенских, собери да с ними потолкуй! Неужто забыл ты, как Никон против твоего «Уложения» восстал? Неужто жалоб его не помнишь, мол, государь расширился над церковью и весь суд на себя взял? А кому, акромя государя, суд в державе вершить? Кому, скажи, чтобы порядок да единство были? Да и если разобраться, чего Никон воевал. О вере думал? Сам рассмотри, государь, сам умом своим государским пораскинь — ведь одних благ материальных добивался. Там монастыри, там деревни, там пахотных земель клин — глазом не окинешь. Патриаршью свою область расширил, только руками разведешь. В вотчинах своих себе же все церкви приходские подчинил, такой ругой обложил, попишки ни охнуть, ни вздохнуть не могут. Хуже последнего крестьянина живут, в иных местах и вовсе от голода примирают.

— Полно, полно, боярин, кто же, как не Никон, о приходском священстве мне доносить стал, о добре их печься?

— На словах, государь, только на словах! На деле, гляди, скольких попов священства лишил! На Спасском крестце, у твоих же кремлевских ворот, толпы несметные запрещенных попов стоят. Ведь жить им, государь, надо! Да не одним — у каждого семьишка, детишек по лавкам не счесть.

— Владыка толковал, что для единого порядка богослужения и строгость можно применить.

— Так не Господь же он Бог, чтобы живота священство лишать. Ну, там наказал, как у них положено, чего запретил, чего объяснил, да и отпусти душу на покаяние, ан нет, чего удумал — своих стрельцов да подьячих, чтобы за попами следили, ругу с них в срок собирали, поборами донимали. Не иначе Господь простер над тобой длань свою, что Никон сам титула великого государя от тебя не принял.

— А пользоваться им стал!

— Видишь, государь, видишь: тогда одна у него игра была, теперь другая. Теперь и рад бы былое вернуть, да поздно. Что я говорю! Дай Бог, чтоб поздно было — теперь все от тебя, государь, зависит: не смягчишь своего сердца, по справедливости рассудишь, на своем стоять будешь — большое облегчение государству сделаешь.

— Полно, Борис Иванович, какому государству — разве что боярам да церковным чинам.

— Нет, нет, государь, может, еще смуту в народе остановишь. Ты и то, государь, в расчет возьми, людишки в толк не возьмут, что Никон менять задумал, почему их отцов духовных лишил. Если кто в своем приходском попе и сомневался, теперь его сторону всенепременно примет — за мучения его, за невинное претерпение. Нешто ты людишек наших не знаешь? И еще тебе, государь, скажу: не праведный гнев Никоном руководствовался. Кабы праведный, кабы от сердца, прямо из собора бы и уехал куда глаза глядят. Разве не так? Ан нет, в самом соборе сколько часов милости твоей ждал, а там еще на своем дворе на трои дни задержался: не пришлет ли царь извинений, не опамятуется ли, Господи прости!

— Уймись, Борис Иванович. Высказал, что на сердце лежит, и будет. Большой грех на душу берешь так-то преосвященного судить. Наверно, и я тоже.

— Прости, государь, только дай последнее слово молвить. Помнишь, как в последнюю моровую язву Никон в Вязьму выехал, народ московский на произвол судьбы покинул? Как он Священным Писанием в грамотке своей доказывать стал, что бежать от бедствия, хотя оно самим Господом ниспослано, нет греха? Нешто простил ему это народ-то?

— Твоя правда, не бывало такого ранее. Только если рассудить…

— Не гневайся, государь, на старика, только пришла пора власть царскую во всей ее силе снова представить. Бог с ним, с другом твоим собинным. О престоле подумай, Алексей Михайлович, о самодержавии, что отец тебе завещал!



14 августа (1658), на память пророка Михея, подьячему Ларке Александрову за то, что пропустил в грамоте полный государев титул, было велено учинить у Разрядного приказа наказанье — бить кнутом.



— Велел, великий государь, напомнить тебе, чтоб Ивану Гебдону спешно отписать.

— Вот и пиши. Про чеканные кубки. Чтобы десять штук больших с кровлями чеканных привез. На кровлях бы у кубков травы с разными цветами, с орлами, с мужиками да головами, а в поддонах также травы и звери, и птицы, и мужики. Про хрустальную посуду ничего Иван не пишет?

— Как же, как же, государь. Пишет купчишка, что отправил веницейских поставцов узорных с судами и скляницами десять сундуков.

— А поставцы какие?

— Из грамотки немного выразумеешь, разве что чеканные да резные.

— Вот и ладно. Сегодня же и отправь. Скорее придут.

— Не сомневайся, великий государь: в одночасье отошлем. Тут еще от боярина Ивана Андреевича Хованского[47] грамота пришла победная. Разбил он со своим отрядом под городом Гдовом графа Магнуса де Лагарди. Как есть победа полная.



18 ноября (1658), на день памяти мучеников Платона, Романа диакона и отрока Варула, царица Мария Ильична родила царевну Екатерину Алексеевну.



На дворе боярина Морозова Глеба, что на Тверской, суматоха. Возок боярский у крыльца. Ездовые коней разбирают, перекликаются.

— Никак не ко времени я приехала, невестушка Федосья Прокопьевна?[48] Собираешься куда?

— Ой, матушка Анна Ильична, ты да не ко времени! Завсегда твой приезд в наш дом праздник. А тут я сама к тебе засобиралась. Надобно государыню нашу с новорожденной поздравить, так думала, может, возьмешь меня с собой в терема-то.

— Все пужаешься, невестушка, и когда только попривыкнешь.

— Да я, кажись, и приобыкла, да все перед государыниным лицом светлым как бездыханная стою.

— Не больно-то, как погляжу, Глеб Иванович тебя в люди-то пускает. Стережет молодую жену-красавицу.

— Что ты, что ты, невестушка! Не боярин не пускает, сама никуда не рвусь. Все дома лучше кажется. То делом каким займешься, то с Ванечкой поиграешь, то книжку священную возьмешь, глядишь, дня как и не бывало. Хорошо так, покойно.

— Умница ты у нас, Федосьюшка, разумница, а все, кажется, лучше бы было, кабы когда и девок сенных позвала — попеть да поплясать, с дурками бы позабавилась. Где это слыхано, день-деньской одна да одна. Нешто так у вас в батюшкином доме-то было, в соковнинском?

— Может, и не так, невестушка, да какое сравнение. Глеб Иванович человек достойный, в летах. Иной день ему неможется, иной полежать, поотдохнуть хочется. Ведь седьмой десяток разменял, тут и уважить человека надобно. А мне и с книжкой хорошо, а в тишине да спокое и того лучше.

— Тебе виднее, ласонька. А в терема ехать — вот поотдохну у тебя маленько, вместе и поедем, коли на то твоя воля. Государыня-сестрица непременно тебе велела у нее быть. Любит она тебя, Федосьюшка.

— Вот спасибо-то государыне за привет да ласку, вот спасибо! Только спросить у тебя, невестушка, все хотела, почему царевну Екатериной нарекли. Глеб Иванович говорит, отродясь имени такого в государевой семье не бывало.

— А что делать будешь? На седьмой день от рождения дитяти имена-то какие пришлись. Дай Бог памяти, Мастридии, Филофеи, Августы да Екатерины. Положил государь, быть дочке Екатериной.

— Ты уж прости любопытство-то мое, Анна Ильична, государь-то как дочку принял? Никак пятая царевна. Сказывали, все сыночка дожидался.

— Эх, Федосьюшка, мне бы хоть дочку Бог послал, счастливее, кажись, человека на земле не было. А государь, веришь, даже порадовался, не то что с Софьюшкой. Пироги велел отменные ставить — сама увидишь, и тебе принесут. В храме Зачатия Анны, что в Углу, в Зарядье, приказал придел в честь великомученицы Екатерины возводить.

— Хорошо-то как, Господи!

— Оттого, может, что совпало: государю о рождении царевны доложить пришли, и в ту минуту к нему гонец от енисейского воеводы Афанасия Пашкова, что город Нерчинск уже отстроил, двух лет от основания не прошло. Возрадовался государь сердечно. А Юшка-юродивый ему и скажи, что, мол, отныне имя Катерины в царствующем доме процветать станет.



Который день царевна Ирина Михайловна одна в своей палате. Никто не зайдет, да и самой видеть никого охоты нет. Только мысли одни — дотошные, тайные.

Весна ранняя пришла. Еще в апреле снег в Кремле весь сошел, разве по закоулкам дворовым найти можно. Травка проклюнулась. Почки на яблонях набухли. Птиц налетело множество: зимние еще не убрались, а вешние на пороге. По утрам ни свет ни заря гомонить начинают. Может, сад-то перед окнами палат царевен старших и невелик, зато зазеленеет — ни двора соседнего Патриаршьего не видать, ни шуму с Соборной площади не слышно. Вроде тихнет все в зелени. А когда сереборинник зацветет, и вовсе от духу сладкого голова, как в Коломенском, кружится. Пчелы жужжат — патриарх велел на верховых своих садах ульи поставить.

Весна, а в теремах, как в могиле. Сестрица Татьяна Михайловна к столу и то не каждый раз выходит. Сколько раз братцу-государю в ноги кинуться хотела, чтобы разрешил в Ново-Иерусалимский монастырь хоть на богомолье съездить. Еле удержала — акромя гнева государева, ждать нечего. Пря у государя с патриархом великая вышла. Господь им судья. Не надо бы так святейшего возносить, не надо бы и так отторгать, да не бабье это дело. Царевне, известно, тошно. Да что проку, коли бы и побывала в монастыре, преосвященному под благословенье подошла… Только сердце рвать.

А тут племяненка, царевна Анна Алексеевна, в одночасье прибралась. В день еще играла, сказывали, смеялась, к ночи полымем загорелась, да к утру и нету ее. Царица от слез опухла. В голос плачет. В каждую пору хоронить тяжко, а уж в мае-то и вовсе. Подумаешь, может, и впрямь по имени и судьба. Поначалу имя счастливое было. Всех не припомнишь, а вот если навыборку.

Десятого февраля — поминание благоверной княгини Анны. Свицкая королевна, супруга великого князя киевского Ярослава. Мощи открыты в Новгороде Великом, в Софийском соборе. Перед кончиной схиму приняла под именем Ирины. У другого князя Киевского Всеволода I от дочери императора Византии Константина — княжна Анна, Владимира Мономаха сестра. В Киевском соборе Андреевском постриглась. Да вот хотя бы только что к лику святых причислили княгиню Анну Кашинскую. Дочь князя Ростовского Дмитрия Борисовича, супруга Тверского князя Михаила Ярославича. Как супруг мученическую кончину принял, тоже постриглась и к сыну в Кашин переехала, оттуда и Кашинская.

А вот при государе Иване Васильевиче все ровно переломилось. Дочку первую — сына-то сколько лет ждали! — Анной нарекли, не жилицей на свете этом оказалась. В младенчестве скончалась. Иван Васильевич, как ни грозен, все о Аннушке мечтал. От второй супруги, черкасских князей девицы, семерых дочек имел — ни одна не выжила. Правда, нет ли, четвертую супругу будто бы по имени брал — Анну Ивановну Колтовскую. Только не лежало к ней сердце — в монастырь насильно постриг. Новую Анну взял — из Васильчиковых, и снова в монастырь. А дочек, что на свет приходили, всех Аннушками называл. А вдруг и впрямь зло какое на имя накликал! Что уж теперь гадать. Дал бы Господь судьбы да здоровья Марфиньке. Уж такая разумная, такая понятливая. Читает, что твой дьячок — все к книжкам тянется. На клавикордах учиться стала. Про историю расспрашивает. Поди, каждого князя в роду наизусть знает, когда родился, с кем сражался, чем в делах прославился. Мальчиком бы ей родиться, и судьба бы к ней подобрей была. На отпевании к гробику сестрицыному подошла, долго смотрела, потом ввечеру спросила: отчего сестрица улыбается. Умерла, больше жить не будет, а улыбается — разве так быть может? Как младенцу объяснить, что от иной жизни и смерть в радость, только бы ей, дочке крестной, никогда такого не узнать. Сохрани, Господи, и помилуй!



7 декабря (1659), на память преподобного Нила Столбенского и святого Амвросия, епископа Медиоланского, царь Алексей Михайлович выходил за Калужские ворота встречать рать боярина князя Алексея Никитича Трубецкого и образ Спаса, который был с войском в походе на юге. После встречи шествие тихим шагом с пением направилось в кремлевский Успенский собор для участия в торжественном молебне.



Никогда б не подумать, что новогодье нынешнее к такому празднеству приведет. Где там! Хоть Федор Федорович князь Куракин и отбил от Лохвиц отряды Ивана Выговского,[49] а все сила у поляков была великая. Оно верно, что и князь Иван Андреевич Хованский разбил поляков Воловича у Друи, да пал на поле брани боярин Семен Романович Пожарский. В битве под Конотопом.

Вот и пришлось по крымским вестям и в Москве спешно Земляной город делать да по городу острог городить. Работы невпроворот. При государе Федоре Иоанновиче, когда в первый раз деревянный город округ Москвы рубили, тоже спешить приходилось. Не зря его Скородомом в народе и назвали. Стена на пятнадцать верст, башен одних без малого шестьдесят, из них дюжина воротных. Высота стен немалая — по две с половиной сажени — без лестниц приставных не перемахнешь. Да что толку — в Смутное время все сгорело. Батюшка велел на их месте вал земляной насыпать, округ ров глубокий выкопать. Незадолго перед кончиной и ограду деревянную поставил. Строить — не строить, а чинить все пришлось. Спасибо, плотницкие мастера умелые оказались. Все к сроку справили, а Серпуховскую да Калужскую башни каменщики вывели — больно сторона опасная. Слава Те, Господи, обошлось.

А Семена Романовича жалко. Другого такого полководца поискать. Хоть в плен его под Конотопом и захватили, при допросе самому хану в глаза плюнул. За то и головы лишился. Княгинюшку свою Авдотью Васильевну осиротил. Деток нету. Каково ей век одной доживать. Назарыч сказывал, заперлась в своем Ховрине, акромя сестер Аксиньи да Афимьи, видеть никого не хочет. Во дворец звал к царице — хворостью отговорилась. Любила, знать, своего соколика. Вон о нем какую песню уже сложили — Назарыч сказывал:



Как два ясныя соколы
В чистом поле слеталися,
Съезжались в чистом поле
Пожарской-боярин с татарином,
Помогай, Бог, князю Семену Романовичу Пожарскому!
Своей саблей вострою
Он отводил востро копье татарское
И срубил ему голову,
Что татарину-наезднику…



Славная песня, ничего не скажешь. Только не сумел Алексей Никитич Конотопа взять. Никакая осада не помогла. И конца войне этой не видно.



20 января (1660), на память преподобного Евфимия Великого, родилась у царя Алексея Михайловича дочь царевна Мария Алексеевна.



Февраль (1660) — в Москве был созван собор для решения вопроса о патриархе.



— Видишь, великий государь, весь Собор, как один человек, порешил Никона патриаршьего сана лишить. Нонича, кажись, каждый уразумел, сколько вреда гордыня его принесла. А ты будто и не рад вовсе. С твоих же государевых плеч обуза спадет. Давно пора! Больно милостив ты у нас!

— Что ж, боярин, до конца приговора Собора не договариваешь. Сан с себя святейший и так уж давно сложил — за митру патриаршью не держался.

— На словах, великий государь, только на словах!

— А на деле, скажешь, собор Воскресенского монастыря строил — восьмое чудо света.

— Что собор, государь, Митяй Полозов недавно оттуда вернулся, сказывает, скит себе построил — как есть второй свой дворец кремлевский. Вот и план Митяй срисовал, каково? Тут тебе и жилье, тут тебе и храмы, да сколько! В полуподвале храм на четырех столпах с четырьмя покоями жилыми, на первом этаже — трапезная да две кельи, на втором — покои патриаршьи из трех комнат и еще один храм, да на кровле — келья патриарха и звонница. Повсюду печи ценинные узорные с лежанками. Кругом роща березовая шумит. Рай да и только. Весь скит изразцами цветными изукрашен да выбелен. Да он себя, великий государь, иначе как во дворце и не мыслит. Потому Собор за гордыню его и положил лишить Никона чести, архиерейства и священства. Кабы Епифаний Славинецкий[50] не вмешался, все бы сразу и устроилось. Он один многих смутил — вот теперь и решай, что делать.

— А про что Епифаний толковал?

— Будто коли архиерей добровольно с себя сложит власть, нельзя, мол, его сана лишить да права по архиерейскому чину служить. На то вину доказать надо да суд назначить.

— Ну, раз правило такое…

— Да нешто ты, великий государь, крикуну такому верить станешь? Чего это он один шумит, а не все архиереи? Может, просто руку Никона держит да время тянет?

— Время-то что тянуть — все едино сана Никону не вернуть.

— Верно, не вернуть. Только он сам хочет в выборах да поставлении нового патриарха участие принимать. Неужто на то ему волю давать? Ведь опять все в свою пользу повернет — больно ловок да и Собор свой в руках крепко держит. Вон сколько соборян при себе в Воскресенском монастыре кормит.

— А что тяжба его с Боборыкиным? Как Монастырский приказ решил: кому землю присудил?

— Ох, государь, и сказать-то страшно. Монастырский приказ землю Боборыкину отказал, а Никон возьми да прокляни Боборыкина-то! Вот и поди, патриарх — не патриарх, а с проклятьем каково жить? И никакой управы на владыку нету.

— Ничего не скажешь, дело не простое, но и сплеча его не решить. Вот митрополит Газский Паисий присоветовал всем вселенским патриархам 25 вопросов про Никона послать, имени его не называя. Вроде как для примеру. Что святейшие решат, то и приму, а пока пусть живет в монастыре, лишь бы в Москву не наезжал. Видеть его не хочу, и конец.

Глава 4

Государев гнев

Двадцать третьего февраля (1660), на память Поликарпа, епископа Смирнского, и преподобного Александра монаха, начальника обители «Неусыпающих», царь Алексей Михайлович чествовал торжественным столом в Золотой палате рать А. Н. Трубецкого. Сам князь Трубецкой получил в награду шубу бархат золотой в 360 рублей, кубок в 10 фунтов, в придачу к окладу 200 рублей и прародительскую князей Трубецких вотчину — город Трубчевск с уездом.



— Потолковать с тобой, князь Алексей Никитич, решил. А в шатерную палату позвал, чтобы глаз любопытных поменьше округ было. Голова от дворцовых пересудов пухнет. Иной раз за цельный день с мыслями не соберешься — колготня одна. Беда моя — стар ты стал, князь. Погоди, погоди, сил в тебе на государские дела, может, и хватит, а в поле боле посылать не хочу. Пускай иные, что помоложе, мокнут да зябнут — ты мне в Москве нужен. Верю тебе, Алексей Никитич, как себе верю.

— Благодарствуй на добром слове, великий государь. Милостью твоею и так, аки солнцем ясным в погожий день, обласкан. Что прикажешь, все сделаю, расстараюсь.

— Знаю, знаю, боярин. Но о ратных делах наших нелегкий у нас с тобой разговор будет. Ой, нелегкий…

— О Василии Борисовиче ты, великий государь, поди, печалуешься. Не так ли? Шереметева потерять — великая беда, знаю.

— О Шереметеве потом скажешь. Ты гляди, князь, словно силы небесные от нас отвернулися. В июне Иван Андреевич Хованский Брест взял, до основания город выжег. Не успел гонец с радостным известием до Москвы доехать, другой ему вдогонку: наголову разбит боярин Чернецким да Сапегой.

— У Ляхович.

— Ну, ты все те места наперечет знаешь. Как такое могло случиться? Как Хованский промашку такую допустил?

— Грех да беда на кого не живет, государь. Не разбирался я с Хованским. Может, измена какая — среди офицеров иноземцев-то хватает. Кто больше посулит, к тому и переметнется. Одно слово — наемники. А может, амуницию во время не подвезли, пороху али еды не хватило. Войсковое хозяйство, сам знаешь, непростое. Главнокомандующему за всем уследить надобно, а людишки — людишки-то разные попадаются. Один свое дело справно делает, другой норовит и своей корысти не упустить. Там сплутует, там чего умыкнет, на что позарится.

— Ладно бы один Хованский, а Шереметев? Вот теперь и растолкуй мне как и что. Всего-то пять лет прошло, как вместе с Богданом Хмельницким Дрожипольскую битву выиграл, и какую! Врагов-то раза в два больше было.

— Значит, судьба. Здесь под Чудновом попал Василий Борисович с войсками в окружение. Восемь недель стоял, а там припасы съестные подобрались, людишки оголодали, пришлось условия мира принимать да к Путивлю отступать.

— Отступать! В плену ведь оказался!

— А тут что скажешь? Сам себя боярин в заложники до исполнения полного условий мира предложил. Только предали его — крымскому царевичу Нурадину выдали, тот боярина в Крым и увез. Дал бы Господь еще свидеться, а то…

— Отдадут крымчаки за выкуп — денег на Шереметева не пожалею!

— Да, трудно тебе без твоего любимого полчанина придется, великий государь, — ни тебе на медведя с рогатиной сходить, ни охотой потешиться.

— На все у Василия Борисовича свой час был — что на дело, что на веселье. Помню, как он еще старших братьев моих царевичей Ивана да Василия Михайловичей в последний путь провожал, у гробов их дневал да ночевал.

— Верил ты ему, великий государь, с детских лет верил, в двадцать шесть лет воеводой в Тобольск поставил. И не подвел тебя Василий Борисович, не подвел. В тридцать ты ему уже боярство дал.

— Теперь-то что проку о том толковать. Думать надо, как боярина из неволи вызволить. Хочу Василия Борисовича возле себя на Москве видеть. Верных людей хочу!



12 августа (1660), в день памяти мучеников Фотия и Аникиты, Памфила и Капитона, в Кремле перед Приказами бит батогами подьячий Котошихин за то, что в важной посольской бумаге вместо слов в е л и к о г о г о с у д а р я написал ошибкою только в е л и к о г о, а государя пропустил.



Опять боярыня от царевны Татьяны Михайловны приходила — не изволишь ли, мол, великий государь, сестрицу принять. Больно надо ей с тобой словом перекинуться. Отослал без ответа. Знаю ее речи. Наперед все знаю. Только бы Никона простил, в Москву призвал, боярским речам не верил. Да бояре-то причем? Нешто своим девичьим коротким умом уразумеет, что ни при чем здесь бояре. Никто не причем. Не хочу более спесь его видеть! Не хочу поучений слушать! Совсем забылся преосвященный. Прав Семен Лукьянович: все оттого, что Москву да государство на него оставлял. Не дело священнослужителю мирскими тяготами заниматься. Чуть не самодержцем себя возомнил. Поскорее бы все кончить — нового патриарха избрать, самого Никона подальше отослать. Вон сколько времени прошло, не ищет супротивец с государем разговору. Ждет. Не иначе ждет, когда сам к нему с повинной приду. Аль в Москву призову. Оттого и сестра покою не дает. Нашел по себе плакальщицу. Недели не пройдет, чтобы с разговором своим не объявилась. А то и вовсе удумала — в монастырь к патриарху переселиться. Спасибо, Арина наотрез отказала, да и меня упредила от безумства такого.

Все тянется, ни одна петля не рассупонивается. Как собинной друг — было время — о войне хлопотал. А теперь как ее кончать? Как? А кончать бесперечь надо — не по карману да не под силу дальше лямку тянуть. Уж на что лих на ратном поле Иван Хованский, прислал сказать, что полк самого Лисовского взял вместе с полковником. Не больно поверилось, ан и правда — другой гонец идет: Жеромский на помощь Лисовскому подоспел, ни много ни мало — двадцать тысяч ратников у Хованского побил да полонил. Польская война войной, а со шведами самое время мир заключать. Вон с марта послы за переговоры взялись, уж лето началось — толку нету. В Малороссии тоже смута. Легко ли? Казаки донские и калмыки посла своего отправили, кажись, Разина Степана, чтоб уговорил царю Московскому служить да самих казаков против крымчаков поддерживать. Выйдет толк, нет ли. Дьяки Посольского приказа сказали, будто по окончании дела непременно в Москву заедет. Будто бы мужик храбрый, хваткий, власть ему жизни дороже. А кому она не дорога? Разве что угоднику какому — не простому человеку. Повелеть наградить его, не жалеючи. Сукна на кафтан доброго — непременно. Шапку. Рукавицы. Пусть ничего не добьется — свой человек все едино нужен. А коли добьется, так и денег дать. Оно вернее будет. На одних московских далеко не уйдешь. Засиделись бояре по палатам да шатрам воеводским. Обленились.



30 мая (1661), на память преподобного Исаакия, игумена обители Далмацкой, царица Марья Ильична родила сына — царевича Федора Алексеевича.



Радость, радость-то какая! Царевич! Не быть государству без наследника. Мамки сказывали, здоровьем слаб — ровно неживой на свет пришел. Обошлось, слава тебе, Господи, — оклемался. Сам к нему на дню по два раза захаживал. Мамки мамками, да царица, поди, опять сколько недель в себя приходить будет. Немудрено, что и сынки здоровьем похвастаться не могут. А ведь под венец шла, дядька Морозов как здоровье нахваливал. Мол, сам гляди, кровь с молоком, щеки, что твои яблочки. За кровью да молоком дело не станет — на то все бабьи притирания и придуманы. Последний раз ехал мимо овощного ряду, в палатках баб с притираниями да хитростями разными видимо-невидимо. От сестры царица слыхала, недомогает Борис Иванович. Кто знает, может, срок его пришел. Свое пожил. Послать надо осведомиться. Обиду на питомца держит. Тут уж что поделать: без обид простому человеку не прожить, а царю и подавно. Меньше бы с тестюшкой богоданным хитрили, о карманах своих заботились. Думали, век государь под их дудку плясать будет. Ошиблись. А все равно жаль старика. Коли и не больно верно служил, к чужим не перекидывался.

Имя хорошее царевичу досталося — ничего не скажешь. На седьмой день от рождения память и преподобного Феодора Чудотворца, и благоверного князя Феодора Ярославича, Александра Невского брата. Главное — память деда почтить можно — с него, Федора Никитича Романова, все и началось. Великий человек был. К Федору Студиту в Феодоровский монастырь свозить его надобно — под прадедовское благословение.



21 июня (1661), на день памяти священномученика Терентия, епископа Иконийского, преподобных Юлия пресвитера и Юлиана диакона, после трехмесячных переговоров, был заключен между Россией и Швецией вечный мир, названный Кардисским,[51] по названию местечка между Ревелем и Дерптом. С шведской стороны переговоры вел Бернтгорн с товарищами, с русской — боярин князь Иван Семенович Прозоровский с товарищами.



— Замолчи, Семен Лукьянович! Сей час замолчи! Утешать царя вздумал! Ладно, государь — может, по-твоему, государя и улестить можно. А с чем к народу, боярин, выйдешь? Как ему скажешь — сколько лет воевали, муку какую да испытания приняли, и все впустую? Нет у России ни земель, ни крепостей, ни воинов крепких: все привиделось да и рассеялось! Договорился боярин Прозоровский — ничего не скажешь! Измена это, измена!

— Государь, великий государь, не дай себя понести гневу! Прозоровского-то что винить. Да, три месяца со шведами толковал. Да, выгоду российскую соблюсти хотел. А кругом что делается? Ляхи в наступление пошли? Сил каких понабрались! Неужто Хованского в трусости заподозришь? Только с Лисовским справился, ан Жеромский на пороге. Воевать на три стороны, государь, еще никому не удавалось — ведь крымчаки тоже о себе напомнили.

— Без тебя, Семен Лукьянович, знаю. Но чтоб такой вечный мир! Вечный, слышишь?

— Оно, государь, вечно одно Царствие Небесное, куда ты внидешь с кротостью своею да справедливостью. Еще ад кромешный, которого нам, грешным, не миновать. А в жизни государственной ничего вечного не бывает. Слова одни. Сегодня вечный, завтра — о нем и думать забудешь. Силенок бы, великий государь, подкопить, вот что.

— Пустого, Семен Лукьянович, не мели. Известно, в земном бытии человеческом о вечности думать не приходится, да только сам сочти: сколько городов завоевали в Ливонии, все обратно возвратили — Кокенгаузен, Дерпт, Мариенбург, Анзль, Нейгаузен, Сыренск, да ведь еще и со всем, что в городах этих взято было. Да еще поставить в те города сколько!

— Что верно, то верно, — десять тысяч бочек муки и пять тысяч бочек ржи. Так зато, великий государь, теперь можем свободно торговые дворы держать в Стокгольме, Риге, Невеле и Нарве.

— Зато! А шведы — в Москве, Новгороде, Пскове и Переяславле! Нешто надо было столько крепостей воевать, чтоб потом эдак-то разменяться! И молиться-то они по-своему свободно могут!

— Сам же ты, великий государь, говорил, что веру отцов не судят. Как же им отческим порядкам изменять? Негоже. А вот церквей строить им нельзя. Разве не так? Теперь гляди, послы российские отныне вольны через земли свицкие проходить без помех.

— А шведы через наши.

— Что ж тут дурного? Лишь бы к дружественным народам направлялись, с миром да по торговым делам. Сам же ты, государь, всем подданным своим разрешил, кто куда захочет, за рубеж торговать да учиться ездить. Ведь разрешил же? И воеводам строго-настрого наказал, чтоб препятствий никаких не чинили. Чем же здесь ты недоволен?

— Сам знаешь, крепостями да землями.

— Э, государь-батюшка, вернутся они к нам, как Бог свят, вернутся — дай срок. Еще напомнить хочу, что боярин Прозоровский выторговал: пленных всех возвратить, а перебежчиков бесперечь выдавать что им, что нам. Ты, государь, о том попомни, что наши пленные все по домам ворочаются, а шведские иные с охотою на Руси остаются. Пример тебе такой приведу. Пять лет назад под Ригою взят был в плен швед Ларион Афанасьев — у Татищевых в дворовых жил, а нонича напросился в ученики к сканного дела мастеру Василию Иванову в Серебряную палату. Татищев, известное дело, держать его не стал, да и ты сам разрешение дал. Выходит, не уйдет от нас, москвичом станет.

— Не о нем ли Хитрово толковал, что свадьбу справлять собрался?

— Что собрался! Уж справил, государь, двором в Кадашах обзавелся.

— А девку откуда взял?

— Нашу, нашу, государь, чеканщика одного дочку. Вот я и говорю, нешто наша мужика своего в свицкие края отпустит? Да и сама туда нипочем не поедет.



1 ноября (1661), в день памяти бессребреников и чудотворцев Космы и Дамиана Ассийских и матери их преподобной Феодотии, скончался боярин Борис Иванович Морозов.



— Государыня-царевна, тетенька Арина Михайловна, чегой-то государыня-матушка плачет, нас всех к тебе да к тетеньке-царевне Татьяне Михайловне отослала? Не захворала ли, родимая?

— Нет, нет, Софьинька, матушка царица, слава Богу, здорова. Другое у нас несчастье. Ты уже, гляди, какая большая, тебе и рассказать можно. Боярин Борис Иванович Морозов, супруг твоей тетеньки боярыни Анны Ильичны преставился. Осиротела Анна Ильична, вот ее все и жалеют.

— А я давно его не видала, уж, поди, и не вспомню.

— Может, и не вспомнишь. Который год боярин прихварывал, на последях ни рукой, ни ногой не владел, да и языком еле ворочал. И то сказать, такую жизнь прожить!

— Какую, тетенька?

— Экая ты, Софьинька, любопытная. Ну, пошто тебе его жизнь, коли уж кончилась?

— А как же сама истории мне читать даешь? Они и вовсе невесть когда случилися.

— Так это для примеру, как она жизнь человеческая да государственная складывается.

— Да разве покойный Борис Иванович не при управлении состоял? Москвой, когда батюшка-государь в походах бывал, управлял.

— О чем это ты, Софьинька?

— Тетенька-царевна Татьяна Михайловна сказывала — сама слыхала, — что апосля святейший то же место занимал.

— Ой, ой, Софьинька, чисто оторопь с тобой берет. Все-то она дослышит, все-то запомнит, коли бы еще и уразумела.

— А ты, тетенька, не бойся: коли сразу не пойму, потом выразумею — лишь бы запомнить, а то вдругорядь не расскажешь.

— Может, и твоя правда, крестница. Ну, что тебе о покойном сказать. Что дядькой у батюшки твоего государя был, сама знаешь. Крепко его батюшка твой любил. Бывалоча, шагу без Бориса Ивановича не ступит — непременно посоветуется.

— Чего ж, государю-батюшке советоваться с простым боярином, коли он сам царь?

— Так это батюшка еще на престол не вступал. А как вступил, сделал боярина главным руководителем во всем, почитай. Во всех приказах — и в Стрелецком, и Большой казны, и Иноземном. А уж в царской Думе первое его место было.

— Значит, заслужил, коли батюшка-государь так его отличал. Тогда почему же народ-то московский супротив него бунтовать стал?

— И про это знаешь?

— Государыня-матушка с тетенькой Анной Ильичной сколько раз толковали, что, мол, горя да страху тогда натерпелись.

— Как же не горя! Народ, он и промолчит, да завсегда смутьяны середь него найдутся, начнут в уши жужжать, вот и пойдет по городу смута.

— Это что боярин все родне своей потрафлял?

— Кто тебе про это сказал? Господи, как есть дитя, а про такое речи ведешь!

— Да коли уж знаю, тетенька-государыня, лучше объясни, чтобы мне в мыслях не спутаться.

— О родне ты забудь, Софьинька! Раз и навсегда забудь! Потому что родня — это дед твой боярин Милославский, ну, и другие тоже близкие. Не в родне дело. Время такое тяжелое было — против откупов да податей людишки бунтовали.

— Потому и требовали боярина головой выдать?

— Потому. А батюшка твой боярина поначалу во дворце скрывал, а потом в Кирилло-Белозерский монастырь втайне отправил. Вот Борис Иванович там два месяца и прожил, не ведал: жив ли останется, нет ли.

— А два месяца это много?

— Кому как покажется, крестница. Иному за целую жизнь станет.

— А боярину стало?

— Откуда мне знать, Софьинька. Прихварывать-то Борис Иванович позже стал, как владыко Никон патриаршество принял.

— Знаю, не любил он его. Да и никто Никона не любит.

— Да как ты смеешь такое о святейшем говорить? Бога побойся, крестница!

— Чего ж тут бояться, тетенька? В теремах только и разговору, что как съедутся в Москву патриархи, так на место владыки другого назначат. Государыня-тетенька Татьяна Михайловна, как услыхала комнатных боярынь, таково-то разгневалась — не иначе правда, а то что гневаться.



23 мая (1662), на празднование обретения мощей святейшего Леонтия, епископа Ростовского, и память преподобной Евфросинии, игумений Полоцкой, у царя Алексея Михайловича родилась дочь царевна Феодосия Алексеевна.



Май не кончился, а уж лето в разгаре. У Кутафьи, что при Троицком мосту, дворцовая мельница шумит. Брызги у плотины стеной стоят, на солнце переливаются. От Аптекарского сада дурманом сладким тянет. Пчелы жужжат. По мосту к Троицким воротам едешь, в обе стороны Неглинка широко разлилась. Рыба играет. Не иначе к дождю. На башне часы второй час пробили. Запоздал князь Алексей Никитич. И дела не делал, а завозился дома. Вот теперь сколько уже Семен Лукьянович, поди, его ждет, а тут еще по Троицкой улице не проехать — никак опять Никон на Патриарший двор за поклажей какой соборян своих прислал. Возы сгрудились — разъехаться не могут. Никак, и до него новости последние дошли.

— Наконец-то, князюшка, еле тебя дождался. Все у окошка, будто красна девка, стоял — боярина Трубецкого дожидался.

— Прости Христа ради, Семен Лукьянович, сам не пойму, как замешкался. Все после кончины Бориса Ивановича мысли тяжелые, за что ни возьмешься, все из рук валится.

— Чтой-то ты, Алексей Никитич, будто и ране не знал — не жилец Морозов, давно не жилец. Да и дружен ты с ним, князь, не был. Чего ж убиваться-то?

— По совести, не о нем думается — о жизни. Ведь в какой чести у государя был, а нонича на отпевание и то государь вроде не с охотой шел.

— Чему ж дивиться? Царское дело оно такое: нужен — в красном углу сидишь, первый кубок из царских рук получаешь, не нужен — так и с сокольниками окажешься, угощенья не хватит. По мне, что ли, не видал?

— Чего только за жизнь свою при дворце не повидаешь.

— То-то и оно. Да о другом сейчас толковать надо. Слыхал, князь, со дня на день митрополит Газский к нам пожалует.

— Паисий Лигарид? Уже?

— Он самый. Значит, и ответы на вопросы наши привезет.

— И как полагаешь, чью руку держать станет? Ведь, как-никак, Никон его сыскал да сюда зазвал.

— Верно, Никон. Только разное о Лигариде толкуют. Темный он человек.

— Как темный?

— А так. Учился-то он в Риме и Папою Римским был отмечен, чтобы веру католицкую распространять.

— Быть не может!

— Еще как может. Он и книжки в пользу латинства печатал, и из Константинополя уехать должен был, потому что там новый патриарх всех иезуитов прочь прогнал.

— Ты что ж, Семен Лукьянович, сказать хочешь, что он и с иезуитами спознался?

— Спознался. Они ж ему помогли в Молдавию к господарям тамошним на службу перебраться, в придворном училище учителем стать, переводом Кормчей книги[52] на их язык румынский заняться.

— Уж как хочешь, Семен Лукьянович, но я-то твердо знаю: Никон про него в Иерусалиме узнал. Монахом там Лигарид был, при патриархе сербском. Может, сбили тебя новостями выдуманными?

— Выдуманными, говоришь. Нет, Алексей Никитич, такого ни в жизнь не выдумать, что с Лигаридом на деле случалось. В нашем Иноземном приказе справку брал — они там, сам знаешь, дотошные. Как он с сербским патриархом в Молдавии спознался, про то им неведомо, а только на то выходит, что в Иерусалим Лигарид с ним приехал. Патриарх его и в монахи постригал, и именем своим нарек — Паисий. Году не прошло, как монаха нового в патриархи Газские поставили.

— Ловок, ничего не скажешь!

— А того ловчее оказался, когда в митрополию свою и ехать не подумал, а в новом сане в Валахию воротился интриги дворцовые плести. Никон ему в Валахию приглашение присылал в Москву прибыть.

— Отказался?

— Почему отказался? Замешкался.

— С чего бы?

— На мой разум, как от Никона узнал, что хочет его в наших передрягах церковных задействовать, так и решил повременить. При дворе ведь, сам знаешь, неизвестно что из переустройств выйти может. Письма разные душеспасительные писал — Никон хвастал, потому и я ему вопросы наши о Никоне отписал. Раз человек в дворцовых делах понаторелый, власть церковную супротив царской поддерживать не станет.

— Полагаешь, Семен Лукьянович? Не просчитаться бы.

— Чтоб не сомневался ты, князь, вот тебе и ответ Лигаридовый. Читай: «Отписка боярину Семену Лукьяновичу Стрешневу митрополита Газского Паисия, на тридесять вопросов ответы новых обычаев Никоновых, бывшего патриарха Московского».

— Что ж молчал-то, Семен Лукьянович! Ну, и что в том письме? Неужто на все вопросы наши ответил?

— Не только ответил, но и смысл всех ответов один: не стоять церковной власти над царской ни во веки веков.

— Ох, от сердца отлегло. Слава Тебе, Господи, слава Тебе! А сюда приедет, от слов своих не отречется? Крутить не начнет?

— Полно тебе, князь, опаситься. Так-то уж ежели сказать, милость нашего великого государя Паисию куда как нужна.

— Подачек просить будет? Так кто их у Московского царя не просит. На то и Московия, чтобы в нее за богатством ездить.

— Подачки подачками — без них, само собой, дело не обойдется. Другое важно: самозванец он, наш митрополит-то. Вот что!

— Это как же тебя, Семен Лукьянович, понимать?

— Так и понимай. Говорил же я тебе, что Паисий в митрополию свою ни ногой — не до того ему было. А за то, что в Молдавии да Валахии учинял, патриарх Константинопольский его не только сана митрополичьего да кафедры лишил, но и как еретика проклял.

— А ты к нему…

— Что я к нему? Да какая тебе разница, Алексей Никитич, чьими руками Никона спихнуть? Лишь бы не стало проклятого. Не правда разве?

— Правда-то правда, а все неловко вроде. Невместно нам.