— Ну что же, мэм, — ответил мистер Чиллип, — мы… — мы понемножку подвигаемся, мэм.
— Э-эх… — с полнейшим презрением вырвалось у тетушки, и она опять закупорила себе ухо.
Тут мистер Чиллип, по его словам, действительно был почти возмущен, и возмущен именно как врач. Тем не менее он около двух часов продолжал сидеть и смотреть на тетушку, глядевшую в огонь, пока его еще раз не позвали наверх. Через некоторое время он вернулся.
— Ну? — спросила тетушка, вытаскивая вату из того же уха.
— Ну что же, мэм, — ответил мистер Чиллип, — мы… мы понемножку подвигаемся, мэм.
Лаки безумно захотелось, чтобы Джино что-нибудь сказал. Неужели он так сильно злится? Она прокашлялась, решив сама начать разговор, но передумала.
— Э-эх… — протянула тетушка таким сердитым тоном, что мистер Чиллип не смог уже выносить дольше; он предпочел отправиться на лестницу и сидел там, в темноте, на сквозняке, до тех пор, пока за ним снова не прислали.
Так и промолчали всю дорогу до аэропорта… всю дорогу до самолета… до самого Нью-Йорка.
Хэм Пиготти, посещавший народную школу, большой знаток катехизиса, а потому свидетель, заслуживающий доверия, рассказывал на следующий день, как он имел несчастье час спустя после описанной сцены полуоткрыть дверь в гостиную. Здесь, очень взволнованная, расхаживала из угля в угол мисс Бетси. Заметь мальчика, она мгновенно набросилась на него, и он стал ее жертвой. Очевидно, вата недостаточно плотно закупоривала ее уши, и когда, сверху, из комнаты матушки, более явственно, поносилось топанье ног и голоса, мисс Бетси вымешала на злосчастном Хэме избыток своего волнения: она, держа за ворот куртки, безостановочно заставляла его маршировать из угла в угол, затыкала ему уши ватой, очевидно принимая их за свои собственные, и вообще всячески тормошила и тиранила его.
Все это отчасти было подтверждено его теткой, Пиготти, видевшей Хэма в половине первого ночи, сейчас же после его, освобождения. Она уверяла, что племянник ее был не менее красен, чем я.
Там, в Нью-Йорке, они прошли таможенный досмотр и прошествовали к традиционному черному лимузину. Лаки была удивлена: она думала, что ее сразу погрузят в другой самолет и отправят транзитным грузом в Лос-Анджелес. Вместо этого ее оставляют в Нью-Йорке — по крайней мере, на одну ночь. Очень интересно!
Добряк доктор вообще не был злопамятен, а в такой момент и подавно. Как только мистер Чиллип, в свою очередь, освободился, он бочком пробрался в гостиную, где была тетушка, и с самым добродушным видом сказал ей:
— Ну, мэм, я счастлив, что могу поздравить вас.
— С чем? — резко спросила тетушка.
Лимузин остановился возле фешенебельного многоквартирного дома на Пятой авеню, выходившего на Центральный парк. Лаки последовала за Джино в вестибюль, а затем они поднялись в лифте на двадцать шестой этаж и вошли в большую квартиру — шикарную, как в лентах с Фрэнком Синатрой. Хромированная мебель. Меховые ковры. Тьма зеркал. Вот, значит, где Джино проживает в Нью-Йорке. Ничего себе квартирка!
Суровость мисс Бетси снова смутила мистера Чиллипа, и, чтобы как-нибудь смягчить ее, он, улыбаясь, поклонился.
— Здравствуй, дорогая!
— Господи, помилуй! Да что же творится с этим человеком! — с раздражением воскликнула тетушка. — Немой он, что ли?
Наконец-то с ней кто-то заговорил! Тетя Джен — полная, излучающая материнское тепло, в розовом костюме и жемчугах — в ушах, вокруг шеи и на запястьях.
— Успокойтесь, мэм, — проговорил мистер Чиллип самым сладким голосом, — теперь больше нет оснований тревожиться. Успокойтесь же!
Лаки почувствовала, что ее глаза снова наполняются слезами. Черт побери! Что это она вдруг заделалась плаксой?
Впоследствии считалось почти чудом что тут тетушка не схватила доктора за шиворот и не вытрясла из него то, что он должен был сказать, а лишь ограничилась тем, что потрясла собственной головой, правда, так потрясла, что у бедняка душа ушла в пятки.
Тетя Дженнифер заключила ее в объятия.
— Ну вот, мэм, я счастлив поздравить вас, — заговорил мистер Чиллип, собравшись с духом. — Все кончено, и благополучно кончено.
Все пять минут, или около этого, пока мистер Чиллип собирался и произносил эту речь, тетушка пристально разглядывала его.
— Идем, дорогая. Я покажу тебе твою спальню, и мы обо всем поговорим. Нет ничего лучше, чем хорошенько выговориться.
— Как она чувствует себя? — спросила тетушка, скрестив руки; на левой из них продолжала болтаться шляпка.
* * *
— Надеюсь, мэм, что вскоре она будет себя чувствовать совсем хорошо, — ответил мистер Чиллип, — настолько хорошо, насколько может себя чувствовать юная мать при таких печальных семейных обстоятельствах. Теперь нет никаких препятствий к тому, чтобы вы с ней повидались. Это, быть может, даже принесет ей пользу.
Джино украдкой следил за тем, как Дженнифер уводила его дочь. У него полегчало на душе. Ох уж эти женщины! Всю жизнь он с ними возится. Но какая же Лаки женщина? Она его дочь, черт побери! Да ради Бога — если бы не нужно было скрывать, кто она на самом деле, уж он бы нашел этого маленького кобеля, который пробрался к ней в комнату, и подвесил бы за яйца!
— А «она»? Как «она»? — с суровым видом продолжала спрашивать тетушка.
Мистер Чиллип, склонив набок голову, посмотрел на тетушку, словно ласковая ручная птичка.
Лаки потрясающая девушка — он только сейчас это осознал. До сих пор он думал о ней как о ребенке. Но нет, она уже в таком возрасте, когда за ней так и будет бегать целая свора кобелей — и дома, и за границей. Через несколько месяцев ей стукнет шестнадцать. С кем ей поделиться, с кем посоветоваться? Уж конечно, не с ним. Джен — чрезвычайно умная, рассудительная женщина, лучшего и желать нельзя. Нужно объяснить ей, что если он, Джино, еще раз услышит, что Лаки путается с парнями, он оторвет им обоим башку — и дочери, и парню.
— Новорожденная здорова? — переспросила тетушка.
— Но я предполагал, мэм, что вы уже знаете: это мальчик.
Она — дочь Джино Сантанджело и должна, черт побери, понимать, что это значит!
Тетушка не проронила ни единого слова, но, схватив шляпу за ленты, хлопнула ею по голове мистера Чиллипа. Затем, напялив смятую шляпку себе на голову, мисс Бетси вышла и исчезла, как разгневанная фея. Никогда уже больше она здесь не появлялась, да, никогда…
Я лежал в своей корзинке, матушка — на кровати, а Бетси Тротвуд-Копперфильд навеки осталась в той стране снов и теней, откуда я только что явился. Луна, светившая в окно нашей комнаты, заливала своим светом одновременно и жилища многих таких же, как я, новых пришельцев земли и холмик с прахом человека, без которого мне никогда бы не появиться на свет…
* * *
Но до чего же легко водить взрослых за нос! Тетя Дженнифер — добрая, симпатичная старушка, но стоит одной ногой в каменном веке. Ее лексикон неподражаем! Изо рта так и сыплются слова: «скромность», «чувство собственного достоинства», «честь» и тому подобный мусор.
Глава II
Я НАБЛЮДАЮ
Первое, что рисуется передо мной, когда я оглядываюсь на далекие дни моего раннего детства, это матушка с ее красивыми волосами и юным видом. Потом — Пиготти; она какая-то бесформенная, глаза у нее так темны, что бросают тень на лицо, а руки и щеки до того тверды и красны, что я удивляюсь, почему птицы не клюют их вместо яблок.
Лаки не потребовалось много времени, чтобы уяснить, чего от нее ждут. Чего ждет Большой Папа. Да, парень залез к ней в постель, но она сопротивлялась, отчаянно защищала девичью честь, звала на помощь — и она пришла в образе школьной учительницы, которая вовремя ворвалась в их спальню и спасла от того, что хуже смерти. (Не слишком ли далеко она зашла? Кажется, тетя Дженнифер так не считала).
Мне кажется, что я припоминаю, как матушка и Пиготти на некотором расстоянии от меня присели или стоят на коленях, а я неуверенными шажками расхаживаю от одной к другой. Я как сейчас вижу перед глазами и даже ощущаю шероховатый от шитья, как терка, указательный палец Пиготти, когда она протягивает его мне. Что же еще вспоминается мне? Посмотрим… Словно сквозь туман виднеется наш дом… В нижнем этаже кухня Пиготти, выходящая на задний двор. Посредине этого двора высится на столбе голубятня без единого голубя, а в углу приютилась большая собачья конура без собаки; по двору бродит с угрожающим, свирепым видом множество кур, они мне кажутся огромными. Хорошо помню петуха, взобравшегося на столб прокричать свое «кукареку».
К счастью, тот факт, что она лежала голая, так и не всплыл наружу. Равно как и то обстоятельство, что Олимпия тоже находилась в постели — и тоже не одна.
Когда я гляжу на него из кухонного окна, мне кажется, что он обращает на меня особенное внимание, и я дрожу от страха, до того он представляется мне лютым. А гуси, бродящие по ту сторону ограды! Когда я прохожу мимо, они гонятся за мной, вытянув свои длинные шеи. Вот эти гуси даже снятся мне, по ночам, как, вероятно, снятся львы тому, кто живет среди диких зверей.
Вот длинный коридор — какой бесконечный! Он ведет из кухни Пиготти к входным дверям. В этот коридор выходит темная кладовая, откуда, когда открывается дверь, несет затхлым запахом маринадов, мыла, перца, свечей и кофе. Мимо такого едва освещенного места вечером надо пробегать как можно скорее, ибо совершенно неизвестно, что может оказаться между всеми этими кадками, кувшинами и старыми ящиками от чая, когда там никого нет с тускло горящей лампочкой. Помню две гостиных: одну, в которой мы сидим вечерами — матушка, я и Пиготти, — ведь она, когда кончает работу и никого нет, наш неразлучный компаньон; другую — парадную гостиную, где мы проводим время по воскресеньям, Она более пышна, но менее уютна и кажется мне унылой, вероятно потому, что Пиготти, рассказывая мне о похоронах отца, — уж не знаю когда, но, видимо, целую вечность тому назад, — упомянула о том, что в этой самой гостиной тогда собрались гости, все в черном. А однажды в ней же в воскресенье вечером матушка прочла нам с Пиготти, как воскрес из мертвых Лазарь. Я так был этим напуган, что матушка и Пиготти потом принуждены были вынуть меня из кроватки, чтобы показать в окно залитое лунным светом тихое кладбище, где умершие спокойно лежат в своих могилах.
Обелить себя оказалось проще простого! С лица тети Дженнифер постепенно сходило выражение неудовольствия и озабоченности.
Ничего не знаю такого зеленого, как трава этого кладбища, ничего такого тенистого, как его деревья, не знаю большей тишины, чем та, которая царит вокруг его могил… По утрам, когда, стоя на коленках в своей кроватке, я гляжу туда, я вижу пасущихся там овец, вижу, как красное солнышко заливает солнечные часы, и спрашиваю себя, рады ли эти часы, что они снова могут показывать время.
— Твой папа будет рад, — проворковала она. — Не то чтобы он сомневался, что ты девственница…
А вот наша скамья в церкви; какая у нее высокая спинка! Вблизи нас окно, в которое виден наш дом. В течение всей обедни Пиготти не перестает поглядывать в это окно, желая убедиться, не горит ли наш дом и не грабят ли его. Отвлекаясь сама таким образом от церковной службы, Пиготти, однако, бывает очень недовольна, когда я, взобравшись с ногами на скамью, тоже гляжу в окно. Хмурясь, она показывает мне, что я должен смотреть на священника. Но не могу же я без конца смотреть на него, я и без того хорошо знаю нашего священника, когда на нем нет этой белой штуки. Я боюсь даже, что он удивится, почему я так уставился на него, и, пожалуй, может еще прервать службу и спросить, что мне надо. А что тогда делать? Ужасно скверно зевать, но мне надо же чем-нибудь заняться. Смотрю на матушку, — она делает вид, что не замечает меня. Смотрю на мальчика, сидящего в проходе между скамьями, — он строит мне рожи. Смотрю на солнечный луч, вырывающийся через портик в открытую дверь, и вижу в этой двери заблудшую овцу, — не грешника, нет, а настоящую овцу; она стоит в раздумье, не войти ли ей в церковь. Чувствую, что если слишком долго буду смотреть на нее, то не удержусь и скажу что-нибудь громко. А тогда — что только будет со мной! Смотрю на мраморные надгробные доски, вделанные в церковные стены, и стараюсь думать о покойном мистере Баджерсе, прихожанине нашей церкви. Меня интересует вопрос, звали ли к мистеру Баджерсу доктора Чиллипа, а если звали, то как это он не смог вылечить его. И раз он не в силах был спасти больного, то как, должно быть, ему неприятно теперь каждое воскресенье смотреть на эту надгробную надпись. С мистера Чиллипа в его праздничном галстуке я перевожу глаза на кафедру священника, и у меня вдруг мелькает мысль, каким прекрасным местом для игры могла бы быть эта самая кафедра, хотя бы, например, крепостью; я бы защищал ее, другой мальчик бросился бы по лестнице в атаку, а я тут швырнул бы ему в голову бархатную подушку с кистями… Мало-помалу глаза мои начинают смыкаться. Я слышу еще, как священник поет нагоняющий сон псалом. Духота страшная. Вскоре я ничего уже не сознаю — до тех пор, пока с шумом не сваливаюсь под скамью, откуда Пиготти вытаскивает меня, полумертвого от страха.
Девственница! Тетя Джен! Да неужели?
А теперь я вижу фасад нашего дома с настежь открытыми решетчатыми окнами спальни. В них так и льется сладкий душистый воздух, в саду на ветвях все еще раскачиваются старые, растрепанные грачиные гнезда. Но вот я в другом саду — в том, что позади двора, где пустая голубятня и пустая собачья конура. Это настоящий заповедник бабочек. Вокруг этого сада высокий забор; на калитке висит замок. Деревья гнутся под тяжестью плодов. Никогда, кажется, во всю свою жизнь потом я не видывал ни в одном саду такого множества чудесных спелых фруктов. Матушка рвет их и кладет в корзину, а я украдкой набиваю себе рот крыжовником, делая вид, что совершенно им не интересуюсь.
— А где Марко? — вдруг выпалила Лаки.
— Марко? — кажется, тетя Дженнифер не понимала, о ком идет речь.
Но вот поднимается страшный ветер — и лета как не бывало. В зимние сумерки мы с матушкой играем и танцуем в гостиной… Запыхавшись, матушка бросается в кресло. Я вижу, как она закручивает на пальце свои светлые кудри, выпрямляет свою талию; никто не знает лучше моего, как она рада, что хорошо выглядит, как гордится тем, что такая красивая.
— Ну, папин Марко, — нетерпеливо повторила Лаки. — Ты же знаешь!
Все это, да еще то, что мы с матушкой оба немножко побаиваемся Пиготти и во многих случаях делаем так, как она хочет, — мои самые ранние впечатления детства.
— Нет, я не… — тетя Дженнифер застыла в недоумении. — Марко… Марко… Ах да! Сын Би?
Однажды вечером сидели мы с Пиготти одни у камина в гостиной. Я читал ей о крокодилах. Должно быть, читал я не очень-то понятно или она, бедняжка, не особенно внимательно слушала меня, но только, помнится, после моего чтения у нее осталось смутное впечатление, что крокодилы — это род растений. Чтение утомило меня, и мне ужасно захотелось спать. Но так как мне было разрешено ждать возвращения матушки от соседей, то я скорее умер бы на своем посту, чем лег бы в кроватку. Я уже дошел до такого состояния сонливости, что Пиготти на моих глазах стала расти и делаться огромной. Тут, чтобы не закрывались глаза, я поддерживаю веки указательными пальцами и упорно гляжу на работающую Пиготти. Смотрю на кусочек восковой свечи, которым, она вощит нитку. Весь изборожденный, он кажется совсем сморщенным. Таращу глаза на крошечный домик с соломенной крышей, где обитает нянин сантиметр, и на ее рабочую коробку с задвигающейся крышкой, на которой изображен собор св. Павла с яркорозовым куполом, и на медный наперсток на ее пальце, и, наконец, опять на самую Пиготти; она мне кажется прелестной. Сон так одолевает меня, что я чувствую: на миг закрою глаза, и тогда конец — засну.
Сын Би? Кто такая, черт побери, Би? Лаки сохраняла хладнокровие.
— Пиготти, были ли вы когда-нибудь замужем? — вдруг спрашиваю я.
— Ну да. Где он?
— Господь с вами! — восклицает Пиготти. — Почему только вам пришла в голову мысль о замужестве?
— Не знаю, дорогая. Наверное, в Лос-Анджелесе. — Как интересно: девочка говорит точно с такими же интонациями, как Джино, — и похожа на него как две капли воды!
Она отвечает мне с таким оживлением, что сонливости моей как не бывало; Пиготти перестает штопать и, вытянув руку с иголкой во всю длину нитки, смотрит на меня.
Конец разговора. Тетя Дженнифер пошла докладывать Большому Папе.
— Так были вы когда-нибудь, замужем, Пиготти? — переспрашиваю я. — Вы ведь очень красивая, не правда ли?
— Эй! — с тревогой окликнула ее Лаки. — Я что, останусь здесь?
И я действительно считаю ее красавицей, хотя и в другом роде, чем матушку. В нашей парадной гостиной стоит красная бархатная скамеечка, на ней матушка нарисовала букет цветов. И вот мне кажется, что щеки Пиготти очень похожи на эту самую красную скамеечку. Правда, бархат мягкий, а лицо Пиготти шероховатое, но это не так уж важно…
Дженнифер была удивлена.
— Я? Красавица, Дэви? Где уж там, дорогой мой! Но откуда все-таки взялась в вашей голове мысль о замужестве?
— Разве папа тебе не сказал? Ты будешь учиться в частном пансионе в Коннектикуте. Завтра тебя отвезут.
— Не знаю. А скажите, ведь нельзя же выйти замуж сразу больше чем за одного человека или можно? — допрашиваю я.
Вот как! Лаки почувствовала себя униженной. Нет, Джино ничего ей не сказал. Но это вполне в его духе. Сам строит планы. Что хочет, то и делает. Ему плевать, что у нее могут быть свои желания.
— Конечно, нет, — тотчас решительно отвечает Пиготти.
Частный пансион в Коннектикуте. Черт побери! Дважды черт побери! Трижды черт побери! Меньше всего ей сейчас хотелось снова загреметь в школу.
— Но если выйти замуж, а человек этот умрет, разве тогда нельзя выйти за другого, Пиготти? — опять спрашиваю я.
— Тебе там понравится, детка. Будешь купаться в бассейне и кататься верхом. Ты ведь любишь лошадей? — теперь, когда Дженнифер заверила Джино, что Лаки — все еще маленькая девочка, ему стало легче разговаривать с дочерью.
— Можно, — отвечает Пиготти, — если пожелаете. Это — как кто хочет…
Лаки скорчила рожицу.
— А вы сами, Пиготти, что об этом думаете? — говорю я и смотрю на нее с таким же любопытством, с каким она перед тем глядела на меня.
— Я их ненавижу!
— Я думаю, — говорит Пиготти после некоторого колебания, перестав на меня смотреть и снова взявшись за работу, — я думаю, Дэви, что я никогда не была замужем и не собираюсь выходить. Вот все, что я знаю на этот счет.
— Послушай, — Джино заткнул за ворот вышитую льняную салфетку и набил рот едой. Проклятая спаржа! Сколько раз говорить дуре-кухарке, что он терпеть ее не может? — Ненависть — слишком сильное слово, если речь идет о лошадях. Знаешь ведь: лошадь — лучший друг человека и все такое прочее.
— Скажите, Пиготти, ведь вы же не сердитесь на меня, не правда ли? — спрашиваю я, помолчав минутку.
— Собака — лучший друг человека, — высокомерно поправила Лаки.
Я действительно решил, судя по краткости ее ответа, что она недовольна мной, но ошибся: отбросив чулок, который она штопала, Пиготти раскрывает свои объятия и крепко прижимает к себе мою курчавую голову. Когда Пиготти, при своей полноте, делает более или менее резкое движение, то пуговицы ее платья обыкновенно отлегают, а на этот раз, я хорошо помню, у нее отскочили две пуговицы на другой конец гостиной.
— Теперь почитайте-ка мне еще об этих самых крокиндилах, — говорит Пиготти, до сих пор не одолевшая слова «крокодил». — Признаться, я не все о них разобрала.
Но последнее слово, как всегда, осталось за ним.
Помнится, я не мог хорошенько понять, почему у Пиготти был такой странный вид и почему ей вдруг опять захотелось вернуться к крокодилам. Тем не менее мы снова принимаемся за этих чудовищ; я читаю с новым жаром, ибо от моей сонливости и и следа не осталось. Чего мы тут только не делали! И закапывали яйца крокодилов в песок, чтобы солнце выводило из них детенышей, и дразнили неповоротливых крокодилов, безнаказанно увиваясь вокруг них, и, подобно туземцам, бросались за ними в воду и всаживали им в пасть заостренные колья, — словом, мы как бы прошли сквозь целый крокодилий строй, по крайней мере я. Относительно же Пиготти у меня были сомнения, — она то и дело по рассеянности тыкала в себя иглой, то в лицо, то в руку.
— Лучший друг человека — деньги. Помни об этом, дорогая.
Уж мы исчерпали все о крокодилах и перешли к аллигаторам, когда у садовой калитки раздался звонок. Мы бросились отворять. У дверей стояла матушка — показалась она мне необыкновенно хорошенькой — и с ней джентльмен с прекрасными черными волосами и бакенбардами
[4], тот самый, который в прошлое воскресенье провожал нас из церкви.
Господи, как же она его ненавидит! Чертов коротышка — грубый, не умеющий изысканно говорить — ее от него тошнит!
Когда матушка у порога, нагнувшись, схватила меня на руки и расцеловала, джентльмен, помню, сказал:
— Да… малыш этот счастливее самого короля.
И как же она его любит! Он красив — настоящий махо! Элегантно одевается. И дико сексуален.
— Что это значит? — спросил я его, глядя через плечо матушки.
Он погладил меня по голове. Почему-то ни он сам, ни его низкий голос не понравились мне. Инстинктивно как-то мне было неприятно, что его рука, касаясь меня, дотрагивается в то же время до руки матушки, и я изо всех сил оттолкнул его.
В отчаянии она нацепила на вилку немного спаржи и слизнула грозящую упасть каплю масла.
— Ах, Дэви! — с упреком воскликнула матушка.
— Славный мальчик, — промолвил джентльмен. — Его ревнивая любовь нисколько меня не удивляет.
— Я вот думаю…
Никогда до сих пор не видел я на щеках матушки такого чудесного румянца. Ласково пожурив меня за мою грубость, она прижала меня к себе и повернулась поблагодарить джентльмена за то, что он так любезно проводил ее до дому. Тут матушка подала ему руку, и, когда черный джентльмен пожимал ее, мне показалось, что она взглянула на меня.
— Ну что ж, мой милый мальчик, пожелаем друг другу спокойной ночи, — сказал джентльмен, наклоняясь и приближая, голову — я это прекрасно видел — к крошечной матушкиной ручке в перчатке.
— Да? — одним глазом Джино косился на экран телевизора, который по его распоряжению почти никогда не выключали. Эта привычка осталась после Марабель Блю.
— Покойной ночи! — проговорил я.
— Давайте-ка хорошенько подружимся с вами! — смеясь, продолжал джентльмен. — Пожмемте друг другу руку!
— Ну, я полагаю… через пару месяцев мне исполнится шестнадцать. Зачем вообще учиться в школе?
Правая моя рука была в руке матушки, и потому я ему подал левую.
— Нет, это не та рука, Дэви, — со смехом заметил джентльмен.
— Образование пойдет тебе на пользу, — рассеянно ответил Джино. Сейчас все его внимание было приковано к результатам скачек, о которых сообщали в программе новостей.
Матушка протянула ему мою правую руку, но я, продолжая относиться к нему недоброжелательно, решил не подавать ему этой руки — и не подал. Упрямо протянул я ему левую руку, а он сердечно пожал ее, повторил, что я славный мальчик, и ушел. Словно сейчас вижу, как он, выходя из сада, еще раз оглядел нас своими зловещими черными глазами.
Пиготти, которая за все это время не проронила ни единого слова и даже не шевельнула пальцем, моментально задвинула засов на дверях, и мы все пошли в гостиную.
— Пожалуй…
Матушка, вернувшись домой, обыкновенно усаживалась в кресло у камина. На этот раз она осталась в другом конце комнаты и начала что-то напевать.
— Надеюсь, вы хорошо провели вечер, мэм? — обратилась к ней Пиготти, стоя неподвижно, словно бочка, посредине комнаты, с подсвечником в руках.
— Что?
— Благодарю вас, Пиготти, — весело ответила матушка, — я очень, очень довольна сегодняшним вечером.
— Новое лицо всегда вносит приятную перемену, — промолвила Пиготти.
— Я предпочла бы не ехать в школу.
— Действительно, очень приятную, — подтвердила матушка.
Пиготти продолжала неподвижно стоять посреди комнаты, матушка снова начала напевать, а я впал в какое-то полусонное состояние: слышал голоса, не понимая, однако, о чем идет речь. Очнувшись от этой неприятной полудремоты, я застал и Пиготти и матушку, обеих в слезах. Они горячо спорили.
— Вот как? — Джино позволил себе беззлобную усмешку. — И что же ты будешь целыми днями делать?
— Такой человек, конечно уж, не пришелся бы по сердцу мистеру Копперфильду, готова поклясться в этом, — заявила Пиготти.
— Я могла бы многое…
— Господи, боже мой, — плача, закричала матушка. — Вы просто сведете меня с ума! Виданное ли дело, чтобы бедная девушка терпела столько от своей собственной служанки!.. Но, однако, почему я зову себя девушкой? Разве я никогда не была замужем, Пиготти?
— Например?
— Богу известно, мэм, что вы были замужем, — ответила Пиготти.
— Тогда, как вы смеете… — начала матушка. — Но нет, вы знаете, что я хочу сказать — не как вы смеете, а как хватает у нас духу делать меня такой несчастной, говорить мне такие неприятные вещи, зная, что у меня вне этого дома нет ни единого друга, к которому я могла бы обратиться.
— Быть рядом с тобой… сопровождать тебя… учиться бизнесу… что-нибудь в этом роде.
— Вот именно поэтому я и должна сказать, что это не годится, — ответила Пиготти. — Нет! Совсем не годится! Нет! Ни за что на свете так не нужно поступать! Нет!
Говоря это, Пиготти так размахивала подсвечником, что я думал, она в конце концов отшвырнет его от себя.
Джино вздрогнул от неожиданности и перевел взгляд с телевизора на дочь. Пятнадцатилетнее дитя! Девчонка! Это что, розыгрыш?
— Как можете вы так преувеличивать! — воскликнула матушка, пуще прежнего заливаясь слезами. — Как можете вы быть такой несправедливой! Почему, Пиготти, вы говорите так, словно это дело решенное, а между тем я еще и еще повторяю вам, злючка вы этакая, что здесь ничего нет, кроме самой обыкновенной любезности. Вы говорите, что он восхищается мной? Что же мне делать, скажите на милость, если люди так глупы, что влюбляются в меня? Разве я виновата в этом? Что же мне делать, спрашиваю я вас? Быть может, вы хотели бы, чтобы я обрила себе волосы, вымазала лицо сажей или даже как-нибудь исковеркала его? Вероятно, этого вы хотели бы, Пиготти! Это, повидимому, доставило бы вам удовольствие!
Мне показалось, что Пиготти была очень, очень задета взведенным на нее поклепом.
— Дорогой мой мальчик, мой родный Дэви! — воскликнула матушка, подойдя к креслу, в котором я полулежал, и горячо лаская меня. — Знаете, ведь намекают, будто я недостаточно люблю вас, мое бесценное сокровище, моя восхитительнейшая в свете крошка!
— Я не шучу, — резко произнесла Лаки. — Разве дети не должны интересоваться семейным бизнесом?
— Никто никогда и не думал вам делать таких намеков, — отозвалась Пиготти.
— Нет! Не говорите! Вы намекали на это, Пиготти, — волнуясь, ответила матушка. — Сами знаете, что намекали. Какой же другой вывод можно будет сделать из ваших слов, недобрая вы? А между тем вы так же хорошо знаете, как и я сама, что три месяца тому назад я из-за моего мальчика не купила себе нового зонтика, хотя мой зеленый совсем вылинял, а бахрома на нем вся оборвалась. Вам это прекрасно известно, Пиготти, вы не можете отрицать этого.
Она пудрит ему мозги, ведет какую-то непонятную игру. Жалко, что Коста и Джен не остались ужинать, при них было бы гораздо проще.
Она нежно нагнулась ко мне и, прижавшись своей щекой к моей, продолжала:
— Я плохая для вас мама, Дэви? Правда? Такая нехорошая, эгоистичная, жестокая, гадкая мама?.. Скажите, скажите, что это так, родной мой мальчик, и Пиготти будет любить вас, а любовь Пиготти гораздо ценнее моей, Дэви. Я ведь совсем не люблю вас? Не так ли?
— Послушай. Тебе нужно окончить школу, поступить в колледж, встретить хорошего парня и выйти замуж. По-моему, что может быть лучше?
После этого мы все разревелись, — я, кажется, громче всех, — и плакали мы все несомненно искренне. Сердце мое надрывалось от горя, и боюсь, что в первом порыве обиды за мать я обозвал Пиготти «скотиной». Помню, как была огорчена славная девушка, и, должно быть, в это время у нее от волнения отлетели все до одной пуговицы. Когда она примирилась с матушкой и, желая, заключить мир со мной, опустилась у моего кресла на колени, пуговицы градом посыпались с нее.
Лаки прищурила угольно-черные глаза — глаза Сантанджело — и храбро парировала:
Мы пошли спать в чрезвычайно подавленном состоянии духа. Рыдания долго не давали мне заснуть, и когда, задыхаясь от слез, я поднялся в кроватке, то увидел, что матушка, согнувшись, сидит на моей постели. Она обняла меня, и я, прижавшись к ней, крепко заснул.
Не могу теперь припомнить, когда опять я увидел черного джентльмена, в следующее ли воскресенье, или позже. Но это было в церкви, а потом он пошел провожать нас. Помнится, он зашел к нам поглядеть на роскошную герань, которая стояла на окне в гостиной. Мне показалось, что он не обратил особенного внимания на эту герань, но, уходя, попросил матушку дать ему от нее цветок. Она предложила ему выбрать по своему вкусу, но он не захотел этого сделать, не знаю уж почему, и матушка сама сорвала цветок герани и подала ему. Он при этом уверял, что никогда, никогда не расстанется с ним. А я подумал про себя, что он совершенный дурак, раз не знает, что цветок этот через несколько дней весь осыплется.
— А по-моему, это гадость.
Пиготти реже, чем бывало, проводит с нами время вечерами. Матушка к ней очень внимательна, мне кажется, даже внимательнее, чем раньше, и мы все трое в большой дружбе, но все-таки что-то изменилось: нам уж не так хорошо, не так уютно вместе, как прежде. Порой мне кажется, что Пиготти как бы недовольна матушкой, что та наряжается в свои красивые платья и так часто бывает у соседей. Но я хорошенько не разбираюсь в этом.
Мало-помалу я привыкаю видеть у нас джентльмена с черными бакенбардами. Он попрежнему мне не нравится, и то же неприятное, ревнивое чувство к нему живет во мне. Однажды осенним утром мы были с матушкой в палисаднике, когда мистер Мордстон — я уже знал тогда его имя — появился верхом. Он остановил свою лошадь, чтобы поздороваться с матушкой, и сказал, что едет в Лоустофт повидаться с друзьями, прибывшими туда на яхте. Тут же веселым голосом он предложил взять меня с собой, если только мне улыбается проехаться верхом, сидя впереди него на седле. День был чудесный, даже конь храпел и бил копытами о землю, как бы предвкушая прелесть поездки, и мне очень захотелось прокатиться.
Джино в свою очередь пригвоздил ее взглядом.
Матушка отправила меня наверх, к Пиготти, приодеться, а в это время мистер Мордстон спрыгнул с лошади и, держа в руке поводья, стал медленно прогуливаться вдоль наружной стороны изгороди из шиповника. Беседуя с ним, матушка также медленно ходила вдоль внутренней стороны этой изгороди. Помню, как мы с Пиготти поглядывали на них из маленького окошка моей комнаты. Помню, какво время этой прогулки они близко наклонялись друг к другу, особенно внимательно рассматривая шиповник, и как Пиготти, бывшая до этого в ангельски добродушном настроении, вдруг почему-то разозлилась и стала пребольно драть мне голову щеткой.
— Прикуси язычок. Будешь делать то, что я скажу. Когда-нибудь ты сама поблагодаришь меня за это.
Вскоре мы с мистером Мордстоном уж были на лошади и рысцой пробирались по зеленой травке вдоль дороги. Он придерживал меня рукой, а я хотя вообще и не был беспокойным ребенком, но тут почему-то все время поворачивался и заглядывал ему в лицо. И вот, несмотря на его непроницаемые черные неприятные глаза, несмотря на свою антипатию к нему, я все-таки не мог не сознаться, что он очень красивый мужчина. Не сомневался я также в том, что моя дорогая бедняжка мамочка тоже считает его красавцем.
Лаки не отвела глаз.
Мы приехали в гостиницу, стоявшую у морского берега, и там в отдельной комнате нашли двух джентльменов, курящих сигары. Одетые в широкие грубые куртки, они лежали на стульях, причем каждый из них занимал по крайней мере четыре стула. В углу были свалены куртки, морские плащи и флаг. Все это было связано вместе.
Когда мы вошли, они как-то небрежно поднявшись, воскликнули:
— Алло! Мордстон! А мы уже считали вас мертвым!
— У меня не было возможности получить настоящее образование, — продолжал Джино. — Разъезжать по заграницам и все такое. Я сызмальства должен был зарабатывать на жизнь — мне было даже меньше лет, чем тебе. Так что тебе повезло, — тут он вспомнил, что сказала Мария сразу после рождения дочери. Мария… Бледная, нежная, прекрасная…
— Пока нет! — отозвался мистер Мордстон.
— А это что за юнец? — спросил один из господ, притягивая меня к себе.
Они назвали девочку Лаки. Господи! Если бы Мария была жива! Если бы он мог воскресить ее! Если бы…
— Это Дэви, — ответил Мордстон.
— Дэви, а дальше?.. Джонс?
* * *
— Копперфильд, — добавил мистер Мордсон.
— Вот как! Обуза очаровательной миссис Копперфильд, этой хорошенькой вдовушки! — воскликнул один из джентльменов.
— Новенькая! Новенькая! Новенькая! — неслось со всех сторон.
— Квиньон! — остановил его мистер Мордстон. — Пожалуйста, будьте осторожнее: кое у кого имеется смекалка.
— У кого же? — смеясь, спросил джентльмен. Заинтересованный, я поднял голову.
Прекрасный частный пансион в Коннектикуте больше походил на прекрасную частную тюрьму — с обязательным ношением формы, надзирателями, закамуфлированными под учителей, и зловредными сопливыми девчонками, которых Лаки возненавидела с первого взгляда.
— У Брукса из Шеффильда, — пояснил мистер Мордстон.
У меня отлегло от сердца, ибо сперва я подумал, что речь шла обо мне.
Через два дня ей стало ясно: нужно драпать.
Очевидно, этот Брукс из Шеффильда был большой комик, ибо при упоминании его имени оба джентльмена громко расхохотались, и мистер Мордстон тоже не отставал от них.
Через неделю это желание переросло в острую потребность.
Нахохотавшись вволю, джентльмен, которого звали Квиньон, спросил:
У нее был список телефонов Олимпии. Под предлогом необходимости позвонить Джино она ушла с математики и разыскала подругу.
— А скажите, какого мнения Брукс из Шеффильда о предполагаемой сделке?
— Думаю, пока вряд ли он разбирается в этом, — ответил мистер Мордстон, — но вообще, кажется, настроен недоброжелательно.
Вслед за этим раздался новый взрыв смеха, и мистер Квиньон заявил, что он позвонит и велит подать вишневой наливки, чтобы выпить за здоровье Брукса. Он это сейчас же и сделал; а когда наливка появилась, налил мне немного, дал к этому сухарик, и прежде чем я начал пить, он встал и возгласил:
Та находилась в Париже — в шикарной резиденции своего отца на улице Рош. Брала уроки русского языка.
— Да будет пусто Бруксу из Шеффильда!
— Я подыхаю от скуки! — вопила она в трубку. — Ты не представляешь, какая публика здесь изучает русский! Дерьмо собачье!
Тост этот был встречен такими аплодисментами, таким гомерическим хохотом, что даже и я расхохотался. А это заставило всех еще больше смеяться. Словом, нам всем было очень весело. Потом мы отправились на морской берег и, усевшись там на траве, стали смотреть в подзорную трубу. Я, по правде сказать, когда мне давали смотреть в подзорную трубу, ровно ничего не видел, но уверял, что вижу все прекрасно. После этого мы вернулись в гостиницу к раннему обеду. Все время, пока мы гуляли, оба джентльмена беспрерывно курили: повидимому, судя по запаху их курток, они не переставали это делать с момента, когда эти куртки были принесены им от портного. Не забыть бы сказать, что мы побывали и на яхте этих господ. Все трое мужчин спустились в каюту и возились там с какими-то бумагами. С палубы я видел, как они были погружены в эту работу.
— Да уж, наверное, тебе получше, чем мне в этой выгребной яме! Я должна выбраться отсюда! У тебя есть идеи?
В течение всего дня я замечал, что мистер Мордстон держит себя гораздо степеннее и серьезнее, чем оба его приятеля. Те были очень беспечны и веселы; то и дело они подшучивали друг над другом, но редко когда над ним.
— Да. Садись на самолет и лети сюда. Возьмем одну из папиных машин и махнем на юг Франции. Это будет настоящий кайф! Как по-твоему?
В сумерки мы отправились домой. Вечер был прекрасный, и матушка и мистер Мордстон опять прогуливались вдоль изгороди из шиповника, а меня в это время отослали домой, пить чай. Когда он уехал, матушка стала расспрашивать меня, как провел я день, что делали, что говорили. Я ей рассказал, как они отозвались о ней, и она смеялась и уверяла, что джентльмены эти бесстыдники, болтающие всякий вздор, но я видел, что мамочка довольна. Я знал это тогда так же хорошо, как знаю это теперь. Кстати, я спросил матушку, знакома ли она с мистером Бруксом из Шеффильда; она ответила «нет», но прибавила, что это, очевидно, какой-нибудь фабрикант ножей и вилок.
— Конечно! Но у меня нет денег. Всего двадцать три доллара пятнадцать центов.
Поговорив, я пошел спать, а матушка пришла пожелать мне покойной ночи. Она шаловливо опустилась на колени у моей кроватки, опершись подбородком на сложенные руки, и со смехом спросила:
— Нет проблем, — весело возразила Олимпия. — Наш дом сплошь нашпигован телексами. Все, что от меня требуется, это позвонить, чтобы для тебя оставили билет в аэропорту Кеннеди. На мое имя. Ты только выберись, остальное — моя забота. У тебя есть паспорт?
— Что оно там про меня говорили, Дэви? Скажите еще раз. Мне как-то все не верится.
— Да.
— «Очаровательная…» — начал было я.
Они потолковали еще несколько минут, и к тому времени, как Лаки положила трубку, она так же, как Олимпия, была убеждена, что все будет в порядке. Так и случилось.
Матушка закрыла мне рот рукой, чтобы не дать мне продолжать.
На другой день она покинула пансион на рассвете, попутками добралась до аэропорта и спросила билет на имя мисс Олимпии Станислополус. В полдень она уже была в пути.
— Наверно, не «очаровательная» было сказано, — проговорила она смеясь, — не так, Дэви, выразились они. Знаю, что не так!
По прибытии в аэропорт Орли она, как было условлено, позвонила Олимпии. Та завизжала от радости и велела Лаки пооколачиваться там где-нибудь до ее приезда.
— Да так же: «очаровательная миссис Копперфильд», — настаивал я. — А потом еще сказали «хорошенькая»…
— Heт, нет! Они вовсе не называли меня хорошенькой! Неправда! — воскликнула матушка, снова закрывая мне рот рукой.
Еще через три часа роскошный белый «мерседес» уже мчал их в сторону Кот-д\'Ажура.
— Да, да! Так и сказали: «хорошенькая вдовушка».
— Вот глупые бесстыдники! — воскликнула матушка, смеясь и закрывая себе лицо руками. — Какие смешные люди, правда?.. Дэви, дорогой…
— Господи! — ликовала Олимпия. — Сроду так не веселилась! Одно могу сказать о тебе, Сантанджело: ты девочка что надо.
— Что, мамочка?
— Знаете, не говорите Пиготти, — она пожалуй, еще на них рассердится. Я сама ужасно сердита на них и предпочла бы, чтобы Пиготти не знала об их глупой болтовне…
Лаки ухмыльнулась.
Я, конечно, обещал. Тут мы бессчетное количество раз поцеловались, и я крепко заснул.
— Это было проще простого.
Прошло так много времени, что теперь мне кажется, будто на следующий же день Пиготти сделала мне то удивительное предложение, о котором я сейчас расскажу; на самом же деле, наверное, это было месяца два спустя.
— Я же тебе говорила! — Олимпия вильнула в сторону, чтобы не раздавить драную кошку — их лимузин вырвался за городскую черту Парижа. — Ты оставила записку?
Однажды вечером (матушка и на этот раз была в гостях) мы с Пиготти попрежнему сидели в гостиной, в компании с чулками, сантиметром, кусочком воска, рабочей коробкой с собором св. Павла на крышке и книжкой о крокодилах. Вдруг Пиготти несколько раз взглянула на меня, открывая рот, как бы собираясь что-то сказать. Я решил, что она зевает, а то, пожалуй, это даже испугало бы меня. Наконец Пиготти проговорила каким-то задабривающим тоном:
— Две — Джино и школьному начальству. Этакий детский лепет: мол, мне нужно время, чтобы все обдумать, не волнуйтесь, направляюсь в Лос-Анджелес.
— Что сказали бы вы, Дэви, если б я предложила вам поехать со мной недельки на две к моему брату в Ярмут? Ведь, правда, это было бы очень весело?
— А брат ваш, Пиготти, приятный человек? — предусмотрительно спросил я.
— Чудесно! Пока они разберутся, что к чему, мы повеселимся на славу! — Олимпия сунула в рот сигарету. — А я сказала экономке, что еду повидаться с мамой. Эта старая ворона еле может связать два слова по-английски. Кроме того, она меня на дух не выносит и была просто счастлива, что я уезжаю. Мы свободны, детка! Это ли не блаженство?
— О! какой еще приятный! — воскликнула Пиготти, восторженно поднимая руки кверху. — Потом, Дэви, там есть и море, и корабли, и лодки, и рыбаки, и берег, и Хэм, который будет играть с вами. (Пиготти имела в виду своего племянника Хэма, о котором я уже упоминал).
При перечне стольких наслаждений я весь просиял и ответил, что, конечно, это было бы огромным удовольствием, но что скажет мама?
— Да я готова держать пари на целую гинею
[5], что она нас отпустит, — сказала Пиготти, пристально глядя на меня. — Если хотите, я спрошу ее, как только она вернется домой?
Джино, 1966
— А как же она будет здесь одна, без нас? — сказал я глубокомысленно, положив на стол спои маленькие локотки, чтобы обсудить это дело. — Не может же она жить одна?
Власть. Самая необходимая вещь. Сколько бы у вас ее ни было, все мало. Всегда чего-то недостает. Покорить еще одну вершину. Заключить грандиозную сделку.
Тут Пиготти принялась отыскивать такие маленькие дырочки на пятке чулка, которые, пожалуй, и не стоило бы штопать.
Джино часто задавал себе вопрос: чего ради он крутится, как белка в колесе? Мчится туда-сюда, распространяет свое влияние на все новых людей, осыпает милостями…
— Говорю нам, Пиготти, ведь не может же мама остаться одна! — настаивал я.
— Ты легализовал свой бизнес, получил солидное прикрытие, — бессчетное число раз твердил закадычный друг Коста. — Почему бы тебе не остановиться?
— Господь с вами! — воскликнула Пиготти, наконец, глядя на меня. — Разве вы не знаете? Мама собирается недельки дне погостить у миссис Грейпер. Там, говорит, будет большое общество.
Коста выправил лицензию на «Мираж». Он был юристом до мозга костей и всегда искал легких путей. Платишь пошлину пятьдесят долларов — и у тебя чистые руки. Бедный Коста! Вечно брюзжит, предостерегает. Однако ему понравилось быть мультимиллионером.
— О! Если это так, то я с радостью готов ехать, — заявил я и с огромным нетерпением стал, ждать возращения матушки от миссис Грейпер (она опять была там), горя нетерпением выяснить, сможем ли мы с Пиготти осуществить наши великие проекты. Матушка далеко не была так удивлена, как я ожидал, и сейчас же дала свое согласие на нашу поездку.
В тот же вечер переговорили обо всем и условились, что и питание мое и помещение у брата Пиготти будут оплачиваться.
Два года назад они открыли на Багамах отель-казино «Принцесса Санта», он приносит изрядные барыши. Потом занялись игорным делом в Европе. И не только.
Наступил день нашего отъезда.
В глубине души и, признаться, боялся, чтобы землетрясение, извержение вулкана или какие-либо другие подобные стихийные бедствия не помешали нашей поездке. Мы должны были ехать в извозчичьей повозке, которая отправлялась утром, после завтрака. Помнится чего только не дал бы я тогда, лишь бы мне позволили одеться с вечера и лечь в постель в шапке и сапогах.
Да, его бизнес процветает. У Джино банковские счета по всему миру. Деньги вывозятся из страны, отмываются и возвращаются чистенькими. Вкладываются в дело. Помещаются в трастовые фонды. И так далее.
Хотя я как будто и с легким сердцем рассказываю обо всем этом, но мне даже теперь тяжело думать о том, как мне хотелось покинуть родной дом, где я был так счастлив. Уж очень далек был я от мысли, что многое, многое покидаю я здесь навеки!..
Мне радостно вспомнить, что, когда повозка была у ворот и матушка целовала меня, любовь и благодарное чувство к ней и к родному дому, с которым я никогда до этого момента не расставался, заставили меня расплакаться. Радостно вспомнить, что матушка также плакала, и я чувствовал, как ее сердце взволнованно бьется подле моего. Радостно вспомнить, что, когда повозка тронулась, матушка выбежала из ворот и остановила извозчика, чтобы еще раз проститься со мной. Как горячо, с какой любовью она тут расцеловала меня!
Джино считал, что жизнь удалась. Конечно, время от времени случаются проколы, но вполне поправимые. Ничего такого, с чем он не мог бы справиться.
Проводив нас, матушка одиноко стояла на дороге, когда подошел мистер Мордстон, и стал, как мне показалось, упрекать ее за то, что она так расчувствовалась. Высунувшись из повозки, я смотрел и думал: какое, спрашивается, ему до всего этого дело? Пиготти, видимо, это нравилось не больше моего. Некоторое время я сидел молча, уставившись на Пиготти, и думал, что, если б она вдруг взяла, да и потеряла меня в каком-нибудь лесу, как «Мальчика с пальчик», смог бы я найти дорогу домой по посеянным ею пуговицам?
Он благополучно пережил трудные времена. Сначала комиссия Дьюи в тридцатые годы. Потом комитет Кифовера занялся вопросами организованной преступности в пятидесятые. Из недавних — расследование Бобби Кеннеди в начале шестидесятых. И наконец, столкновение с Валачи — мелким уголовником, гангстером на час, который лез из кожи вон, давая показания: кто, что и кому сделал, с указанием времени и места.
Джино удалось отмолчаться. Власти так и не смогли ничего на него навесить. Он по-прежнему на коне. Просто ему везет, сказал Альдо. Сам Альдо начал прихварывать и, выйдя в отставку, помогал жене в ресторане «Риккадди».
Глава III
ПЕРЕМЕНА
У Джино созрела идея. План. В сущности, мечта.
Лошадь извозчика была, повидимому, самым ленивым животным на свете. Опустив голову, она медленно тащилась по дороге с таким видом, как будто ей нравилось заставлять ждать тех людей, которым она везла вещи. Порой мне казалось, что она сама громко посмеивается над этим, но извозчик уверял, что ее просто мучит кашель.
Он построит еще один отель в Лас-Вегасе, который заткнет за пояс все остальные.
Извозчик, так же как и лошадь, имел обыкновение держать голову опущенной. Он правил словно в полусне, покачиваясь взад и вперед и положив локти на колени. Я сказал «правил», но на самом деле я убежден, что повозка точно так же добралась бы до Ярмута и без него, ибо все делала сама лошадь. Извозчик совершенно не разговаривал, а только посвистывал.
У Пиготти на коленях стояла корзина, до того набитая припасами, что нам, наверное, хватило бы их до самого Лондона, Оба мы с Пиготти ели и спали очень много. Засыпая, она упиралась подбородком в ручку корзины, которую ни на секунду не выпускала из рук. Никогда не поверил бы я, если б сам не слышал, что беззащитная женщина может храпеть так громко, как она.
После того как осуществилась греза Боя, отели в Лас-Вегасе начали расти, как грибы. По сравнению с некоторыми новыми постройками, такими как «Цезарь», «Мираж» стал казаться сортиром. Комфортабельным, но сортиром.
Мы столько блуждали по проселочным дорогам, то заезжая на постоялый двор сдавать деревянную кровать, то останавливаясь где-либо еще, что я ужасно устал и был очень рад, когда увидел Ярмут. Он, вероятно, был расположен на каком-то болотистом, сыром месте. Такое, по крайней мере, я вынес впечатление, глядя на мрачные пустыри, лежащие за рекой. Тут я, помню, удивился, что на земле, если она и вправду так кругла, как утверждает моя география, могут быть такие вот плоские места; но я сейчас же объяснил себе это тем, что Ярмут, должно быть, находится у одного из полюсов. Когда мы въехали в город, где нас охватил запах рыбы, смолы, пакли, дегтя, и увидели снующих взад и вперед матросов и громыхающие по мостовой телеги, я почувствовал, как был несправедлив к такому кипящему жизнью месту. Помнится, что я поспешил высказать это Пиготти, и она, выслушав с самодовольным видом мои восторженные отзывы, заявила: «Всем известно (думаю — только тем, кто имел счастье сам родиться ярмутской «селедкой»), что это красивейшее место в мире».
Джино задумал нечто грандиозное. Построить отель, который придаст всему городу отпечаток его личности. Это будет нечто особенное. О нем заговорят во всем мире.
— А вот и мой Хэм! — воскликнула Пиготти. — Как он вырос! Просто не узнать его!
Действительно, ее племянник ждал нас у дверей трактира и сейчас же, как старый знакомый, справился о моем здоровье. Мне сначала показалось, что я знаю его не так хорошо, как он меня, по той простой причине, что с момента моего рождения он никогда у нас в доме не появлялся. Но мы скоро подружились с ним, ибо он сейчас же взвалил меня себе на спину и так понес домой. Он был плотный, крепкий, широкоплечий малый, футов шести ростом, но лицо у него было глуповато улыбающееся, мальчишеское, а светлые курчавые волосы делали его похожим на барашка. На нем была парусиновая куртка и такие плотные штаны, что они могли бы стоять сами по себе, без всяких ног. То, что он носил на голове, собственно говоря, нельзя было назвать шапкой, а скорее походило на просмоленную крышу старой постройки.
Он подыскал участок и теперь вел переговоры с архитекторами.
Хэм нес меня на спине, а один из наших сундучков — под мышкой, Пиготти же тащила другой сундучок. Шли мы переулками, усеянными щепками и кучками песку, шли мимо газовых заводов, канатных фабрик, такелажных
[6], конопатных, шлюпочных мастерских и всяких других подобных учреждений, пока, наконец, не добрались до мрачного пустыря, который я уже видел издали. Тут Хэм сказал:
— Это будет стоить целого состояния! — ужаснулся Коста, когда друг выложил свою идею. — А забот! Господи! Цены на строительные работы с каждым днем растут, нам и так с трудом удается поддерживать синдикат. И кто сейчас захочет вкладывать капитал без немедленной отдачи? А налоговая служба!
— А вот и наш дом, Дэви!
Иногда Коста вел себя, как баба. Так ли иначе, Джино возведет лучший отель в мире. И назовет его «Маджириано». Комбинация имен Мария и Джино. Достойный памятник их любви.
Я посмотрел во все стороны, но нигде — ни на пустыре, ни дальше у моря, ни у реки — не заметил никакого дома. Стояла только неподалеку, на сухом песке, черная баржа или какое-то другое, отслужившее свой век судно. Оттуда торчала железная труба, и из нее как-то уютно шел дым. Ничего другого, напоминающего человеческое жилье, видно не было.
* * *
— Скажите, вот это, похожее на корабль, не ваш ли дом? — спросил я.
Сплавив Лаки в пансион, Джино не стал задерживаться в Нью-Йорке.
— Оно самое и есть, — ответил Хэм.
Коннектикут. Отличный вариант. Лаки скоро освоится. Эту школу порекомендовала Бетти Ричмонд, немного похожая на лошадь жена Питера. Зато она славилась отличным воспитанием и шармом. «Там училась наша старшая дочь Лоретта перед поступлением в колледж. Она превозносила пансион до небес», — заверила его Бетти.
Если бы это был дворец Алладина или волшебное яйцо арабской птицы Рок, то, право, я не был бы более очарован, чем теперь, при мысли, что буду жить в такой барже. В одном боку этого судна была вырезана прехорошенькая дверь; имелись тут и крыша и маленькие окошечки, но самым восхитительным было то, что судно это — настоящее, ходившее сотни раз по морю и никогда не предназначавшееся для жилья человека на суше. Вот именно это особенно меня в нем и прельщало.
От нечего делать Джино подумал: интересно, какова она в постели? Воображение не сработало. Возможно, она костлява, как баранья нога. Неудивительно, что Питер Ричмонд предпочел аппетитные округлости Марабель Блю.
Внутри царила чистота и порядок. Здесь был и стол, и голландские часы, и комод. На комоде стоял поднос, где была нарисована леди с зонтиком, прогуливающаяся с ребенком воинственного вида, который катил обруч. Поднос этот, помню, поддерживала библия, иначе, сдвинувшись с места, он мог бы перебить чайную посуду, расставленную вокруг него. На стенах висело несколько аляповато раскрашенных картин из священного писания, в рамках и под стеклом. Над небольшим камином была картина, изображавшая бриг
[7] «Сара Джен», построенный в Зундерланде. В картину была вделана миниатюрная деревянная корма. Это художественное произведение, где живопись сочеталась со столярным мастереством, тогда качалось мне самой ценной вещью в мире. В балках потолка было ввинчено несколько крючков, назначения которых я никак не мог постигнуть. Здесь же стояли разные ящики, заменявшие стулья.