Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Ю. М. Нагибин

Испытание

РАССКАЗЫ

Станислав Токарев

«Мне кажется, что это выиграл я»

В связи с тем, что предстоит сказать, вспомнилась давняя история. Однажды меня познакомили с Ахтаевым. Первый великан нашего баскетбола, нечеловечески большой и громоздкий, принял мою руку в свою бездонную ладонь, шумно вздохнул и повел речь о самой, по его мнению, актуальной проблеме. Проблема состояла в том, что баскетбол несправедлив к людям среднего роста. Их подавляют гулливеры, говорил главный Гулливер страны, их не принимают в секции, в команды, и надо срочно добиться, чтобы в баскетболе были две лиги — для высоких людей и для нормальных. Тогда будет справедливо.

Почему Юрию Нагибину, когда он пишет о спорте, так близки неудачники? Ему, вечному, казалось бы, баловню удачи? Обладающему привольным, пластичным, я бы сказал, голографическим способом письма. Наделенному и внешностью счастливой, тем скульптурным лицом, что чем дольше, тем больше красит время.

Литература о спорте, подобно самому спорту, благосклонна к удачникам. К быстроногим, широкогрудым, ловким. Пусть после триумфа веселый любимец фортуны, приняв застенчивый вид, признается перед телекамерой, что-де не в таланте суть, а исключительно в одном трудолюбии. Мы не верим, мы знаем: трудись с восхода до заката и с заката до восхода — все равно этого мальчика не обогнать.

Петя Арсенов, герой прекрасного и — очевидно, можно утверждать — программного нагибинского рассказа «Непобедимый Арсенов» — боксер. Щуплый городской заморыш, вечно в синяках, вечно ноги едва волочащий после занятий в клубе, признающийся (даже с гордостью), что плохо держит удар, сходится в поединке с насмешливым дворовым силачом…

Костя Травин из рассказа «Юные годы» — студент, книжная душа, у него над рабочим столом лозунги «Да здравствует трудолюбие» и «День без работы — пропавший в жизни день». Состязаясь за благосклонность девушки, он впервые в жизни встает на лыжи, хотя соперник умеет не только ладно бегать и скатываться с гор, но и прыгать со снежных трамплинов…

Отец из рассказа «Бедный олимпиец», человек удручающе малого роста, больной вдобавок грудной жабой, спорит в импровизированном дачном многоборье с рослым, долгоногим красавцем адвокатом…

Панчо Моралес, теннисный чемпион в рассказе «Среди профессионалов», начертанном темпераментным, раскаленным пером, сражается на корте не только с соперником, но с возрастом, с многолетней усталостью, с фатумом…

И в большинстве случаев потенциальный побежденный одерживает верх. Словно симпатия автора к герою побуждает его нарушать извечные правила игры. Пете Арсенову дарят победу секундант соперника и судья. Панчо Моралесу помогает отдышаться мальчик, подающий мячи, и заключительный выпад ракетки приносит победу. Отец из последних сил проводит заключительный номер многоборной программы, чем вынуждает адвоката сказать «я пас», и только потом у него начинается приступ. Лишь Костя Травин, казалось бы, получает отказ — но неуверенный, но обещающий, и вдобавок автор наделяет его, неудачника, первой удачей на снежной горе, одаряет чувством самоутверждения.

У Нагибина победитель тот, кто сильнее духом. Густо поросшая мускулами плоть — это для него не довод.

И вообще, в каждом состязании кроме его непосредственного сюжета, прямого, грубого, логичного — кто кого? — непременно виден и другой смысл. Значительный и одушевляющий.

Прочтите «Бедный олимпиец». Здесь ведь важно не только то, что мать ненароком бросила благосклонный взгляд на смазливого адвоката и это раззадорило отца. Важно, что отец, — трудяга, а адвокат защищает нэпманов и, следовательно, сам нэпман — так считает отец. Считает инженер, строитель первых пятилеток, солдат мировой войны. Вот сколь многослоен крохотный рассказ о пустяковом дачном соревновании.

В жизнеописании непобедимого Арсенова нам безмерно важно прочесть сказанное вроде бы в качестве постскриптума. О том, что Арсенов погиб под Москвой. И хотя неизвестно, как погиб, но друзья его верят — геройски. И все предыдущие события окрашиваются по-иному: это же были предвоенные годы, когда порохом пахло.

В рассказе «Чемпион мира» события на далеком заледенелом озере тоже являют нечто большее, нежели турнир с участием всего двух конькобежцев. Этот полусерьезный-полупотешный турнир, как выясняется, призван замаскировать от гитлеровцев деятельность норвежских патриотов.

Наконец, и прелесть рассказа «Среди профессионалов» в многозначности. Да в самом названии — доброжелательная, но отчасти ироническая улыбка. Победа теннисиста-профессионала приносит успех — тоже поздний и, скорее всего, последний — принцу-консорту, наконец осчастливившему августейшую супругу и благодарных подданных.

Так что для нашего автора спорт, очевидно, представляет собой модель быстротекущей, громкокипящей жизни.

Ну а если не модель? Если в собственном своем виде — что такое, задумаемся, для Юрия Нагибина спорт?

С наслаждением выписываю: «Я должен был убить этого селезня ради всех селезней, убитых по весне, ради всех, которых я убил и еще убью в своей жизни, и ради самого себя, чтобы не лишиться прекраснейшего, что есть на свете: права вверяться древнейшему человеческому инстинкту охоты». И с таким же наслаждением, с мурашками, бегущими по спине, с зудом в кончиках пальцев, еще одну выписываю цитату: «Блаженно усталый, расслабленный, я шел в душ, смывал пот, грязь, кровь, и мне становилось легко, свежо и снаружи, и внутри», Это о футболе. И наконец, увлекшись, погрузившись в этот чарующе тугой, как яблоко, мир, цитирую снова: «В саду долго и вкусно пахло лошадью — потным мылом и навозом».

Спорт — реалия среди других нагибинских реалий, ярких, плотских, если угодно, аппетитных. Рождающих аппетит к жизни.

Впрочем, Юрий Маркович сам характеризует это вот как: «Спорт дает в очищенном виде то, что мы сами про себя чувствуем. Наши судьбы, наши мытарства, нашу беспомощность, наше преодоление ее. Мне ужасно важно знать, что человек, которому за сорок, выиграл марафон. Мне тогда кажется, что это выиграл я».

Но задаюсь другим вопросом: что он отрицает в спорте, чего не приемлет? Я понимаю, конечно, что писатель вступает в сложные, неоднозначные отношения с героями. Воплощающие зло (по сути), они ему порой симпатичны (по форме), так как их портреты славно удаются. Однако попробуем все же вглядеться, дабы познать меру вещей а понимании художника.

Знаменитый рассказ «Ночной гость». По нему в свое время снят телефильм со Смоктуновским в главной роли, точно начертавшим улыбчивого, вкрадчивого, ласкового паразита. Так вот, признавая в принципе за человеком — другом природы — право брать у нее по потребности, Нагибин дает понять, что этого права нет у недруга природы. «Поджав узкие губы, выкатив глаза, он разил направо и налево, попадая не только в ослепленных недвижных рыб, но и настигая беглянок, которым удавалось вырваться из круга смерти, настигая их в кромешной тьме воды каким-то поразительным и безошибочным инстинктом». В рассказе же «Почему я не стал футболистом» (несколько загадочном, требующем размышлений при кажущейся ясности) говорится о бывшем товарище по команде, теперешнем сопернике: «…меня оскорбляло поведение Алексеева, старого друга, однокашника, будто задавшегося целью растоптать все прошлое шипами здоровенных, сорок третьего размера, бутс».

В грубости, жестокости на поле также есть нечто нелюдское, отрицающее гармонию игры, как и естественную гармонию природы.

«C\'est un écrivain!» — воскликнул профессиональный игрок и тренер Жюль Вальдек, бог весть каким ветром занесенный в наши футбольные Палестины. Воскликнул, когда лирический герой, один из подопечных мальчишек, после того матча поделился с товарищами психологической гипотезой, долженствующей обелить хулигана. «Это писатель!» — воскликнул Вальдек.

Лирическому герою — да и автору, пожалуй, — пришлось бы худо в большом футболе. Вообще в большом спорте. Спорт как объект действия, а не наблюдения требует простых и немедленных, а потому однозначных и неразмышляющих решений. Выискивать же доводы и контрдоводы, сомневаться, оправдывать виновного, открывать ему свое кровоточащее сердце — удел писателей русских.


Станислав ТОКАРЕВ


Юные годы

Костя Травин никогда не думал, что ходить на лыжах так трудно. Казалось бы, простое дело: шагай себе да шагай, помогая палками.

Но почему-то при толчке лыжа скользила назад, палки увязали в снегу, не только не способствуя, напротив — препятствуя бегу. Алик и Таня уже поднимались по склону холма. Когда он достигнет подножия холма, они будут по ту сторону его. Знай, что так получится, он не поехал бы в Горки. «Не поехал бы? Струсил?» — спросил себя Костя и тут же с возмущением отверг эту мысль.

Он поправил очки, сдвинул на затылок ушанку и снова нерасчетливыми, но сильными движениями устремился вперед.

Две черные фигурки поднимались по склону холма, оставляя позади себя синие следы.

— Правой — левой, правой — левой, — приговаривал Травин, но в мозг настойчиво стучалось: «Неужели Татьяна сделала выбор? Неужели — Алик?» Костя сбивался с ритма, лыжи цеплялись одна за другую, но, с трудом удерживая равновесие, он ковылял вперед…

Пожалуй, ему было бы немного легче, если б его счастливым соперником оказался кто-нибудь другой, а не Алик.

Алику все давалось необычайно легко. Разносторонне одаренный, он обладал прекрасной памятью, на лету схватывал суть любого вопроса; в дискуссиях никто не мог быстрее и остроумнее отпарировать выпад противника.

Костя подходил к науке как к непосильному делу, требующему от человека предельного напряжения всех умственных и душевных сил. Он сам считал себя тяжелодумом и не давал себе спуску. У него была лошадиная выносливость. После шести часов лекций, наскоро пообедав в студенческой столовой, он бежал в библиотеку, где оставался до самого закрытия, а затем уже дома до поздней ночи сидел над записями и конспектами.

Уголок комнаты, где стоял Костин рабочий стол, был увешан воззваниями вроде: «Да здравствует трудолюбие», «День без работы — пропавший в жизни день».

Как бы то ни было, а его усилия принесли свои плоды. Ко второму курсу он из числа посредственных студентов выдвинулся в первый ряд, и не раз случалось, что блеск познаний Алика тускнел рядом с его солидной и, как не без зависти говорил сам Алик, «выстраданной» эрудицией.

И вот помыслам этих двух столь не схожих между собой душ внезапно суждено было скреститься. Точкой скрещения оказалась Татьяна Канищева, девушка с разноцветными глазами: одним карим, другим голубым. Институтские остроумы говорили, что Алик влюблен в голубоглазую Татьяну, а Костя в кареглазую. Действительно, в Татьяне жило как бы два человека: один — бездумно и бесшабашно веселый, способный до рассвета танцевать на институтских вечерах, другой — задумчивый и серьезный до такой степени, что способен был, не прерывая, слушать самое длинное и запутанное Костино рассуждение.

Сравнивая себя с Аликом, Костя с обычным для него беспристрастием находил, что соперник обладает неоспоримым преимуществом. Алик умел никогда не быть скучным. Он всегда сохранял хладнокровие в споре и мог с большой легкостью обратить в шутку самый серьезный разговор, если подмечал на лицах слушателей выражение скуки. Костя чувствовал себя неуклюжим рядом с этим легким, ловким и как-то изящно неуловимым человеком. Но при всем том Костя полагал, что и его скромные достоинства могут быть оценены Татьяной.

Когда собрались в Горки на лыжную прогулку, Костя почувствовал, что там должно что-то решиться, Почему? Этого он и сам не знал…

Они поднялись на вершину холма. Небо высокое, зелено-прозрачное. Вдалеке, над темной полоской леса, стоит неяркое желтое солнце.

— Трамплин? — предложил Алик. Они приближались к самому краю спуска. Спуск шел круто вниз, петляя среди деревьев и кустарников.

— Я не уверена в тормозе. — Татьяна приподнялась на палках — тонкий бамбук упруго согнулся и задрожал, — оторвала лыжи от наста и, повернув их под прямым углом, резко уперлась ими в снег.

— В принципе это так, — сказал Алик, — но ты все-таки лучше посмотри…

Он отбросил палки, поднял обе руки и понесся вниз. Он чуть присел там, где кончался спуск, и резко повернул лыжи на девяносто градусов к направлению своего движения. Снег вихрем брызнул из-под лыж и обдал его с ног до головы. Он снова выпрямился и тут же прыжками, боком стал подниматься наверх. Татьяна, опершись на палку, пристально следила за ним.

— Что с тобой?

Она принужденно засмеялась.

— Не знаю, я испугалась.

— Ну, какая ерунда! Хочешь, я покажу тебе классический телемарк?

— Покажи. Он у меня никогда не получается.

— Я выйду на телемарк после прыжка.

Алик поднял поочередно ноги и палкой сбил снег, налипший на лыжи. Присел и помчался под уклон. Оторвавшись от трамплина, он чуть согнулся, на секунду повис в воздухе — концы лыж были слегка опущены к земле, — затем плавно приземлился и распрямил фигуру. Алик отлично вышел из телемарка, одна нога его на всем бегу выбросилась вправо, за ней и вторая, и, не утеряв скорости, он помчался по новому пути.

Быстро ставя лыжи крест-накрест, Алик поднялся на холм.

— Я никогда не видала такого телемарка.

— Ерунда, дорожка не пружинит. Вот поглядела бы ты, как я на Воробьевых горах…

— Смотри, — сказала она, — там поднимаются наши. Я думала, они сильно отстали.

— В прошлогоднем слаломе я получил приз, — проговорил он, недовольный тем, что она его прервала.

— Сейчас придет Костя и все наши.

— Тогда вниз! Костя достаточно утомителен в институте…

— Ты, может быть, и обо мне так говоришь своим знакомым?

— Я никогда не говорю плохо о красивых девушках, — сказал он насмешливо, — а ты… очень красивая девушка. — Это прозвучало с искренней нежностью. Татьяна покраснела.

— А, чемпионы — крикнула, появляясь из-за пади холма, студентка Мальшина, круглолицая девушка с толстой, в кулак, косой, тяжко-серебристой от мороза. За ней появилась ее рыжая тень — студент Сомов.

— Вот морозище, — сказала Мальшина, — через три шерстяных носка продирает!

— А у меня один простой носок, — произнес Алик. — Надо обернуть ногу газетой, тогда никакой холод не проймет. — Он потрогал концом лыжной палки ногу, обутую в желтый толстоподошвенный ботинок.

— У тебя великолепные ботинки, Алик, — заметила Мальшина.

— На специальном креплении — какдахара.

— Замечательно! А все-таки здорово прохватывает.

— Кто тут говорит о холоде? — раздался хриплый голос, и Костя Травин энергично, но неуклюже вскарабкался на вершину холма. Лицо у него было красное и потное. — А я вот даже не чувствую — мороз или жара.

— Ты принадлежишь к породе толстокожих, — заметил Алик.

— А ну тебя к черту! — добродушно огрызнулся Костя. — Спорт — это вещь, и я не понимаю, как мог им раньше пренебрегать.

— Да, спортом пренебрегать не следует. Он развивает, закаляет, очищает, продувает, облегчает, — назидательно проговорил Алик.

Татьяна улыбнулась.

— Алик, твои следы? — спросил Сомов, указывая на две длинные голубые полосы.

— Это нетрудно, все дело в решимости, — глубокомысленно произнес Костя. — По-моему, я мог бы сделать то же самое. Но вот решимости мне не хватает.

Алик засмеялся.

— К речке! — крикнула Татьяна и, оттолкнувшись палками, помчалась к трамплину. Выждав несколько секунд, Алик понесся следом за ней.

Костя замешкался, глядя вниз. Колеи, проложенные лыжниками, вились среди торчащих из-под снега ветвей кустарника, затем пробегали узкой расселиной между двух елей, исчезали, словно обрываясь, за бугром над падью и снова возникали, едва приметно, далеко внизу, за кочкой трамплина.

И тут Костя удивительно отчетливо, до холодного сжатия в груди, представил себе, как несется в пропасть между кустами и деревьями в слепом, не подвластном его воле полете — несется, близорукий и беспомощный. Он махнул рукой и покатился по безопасному пологому спуску, нелепо размахивая палками.

Первыми шли Алик и Татьяна. Они шли удивительно легко; она обычным русским шагом, он финским. По снегу бежали их длинные прозрачные тени.

— Какие у нас стройные тени, — сказала Татьяна.

— Ты самая стройная девушка на свете, — не задумываясь, ответил Алик.

В другой раз ему не прошел бы даром этот пошлый комплимент, но удовольствие от их согласного, четкого и быстрого бега было настолько сильным, что Татьяна только натянуто улыбнулась и обошла Алика. Тот легко нагнал ее, и они снова пошли рядом.

За ними метрах в тридцати следовал Костя, Он с детства не ходил на лыжах и теперь бежал с непомерным усилием каждой мышцы, с ненужной затратой дыхания и силы. Но слезящимися от ветра глазами он видел впереди фигуру Тани и не ощущал усталости.

Заснеженное ложе реки. Самой реки не видно, осталась лишь узкая черная полоска воды между нависшими над ней корочками льда. На берегу стоят толстые, приземистые дубы, их морщинистая кора расписана снежным узором. Лыжники вышли к реке. Татьяна поглядела на живую полоску воды среди мертвой прозрачности льда и, зябко поеживаясь, невольно придвинулась к Алику.

— До чего здесь красиво! До чего чудесно! — шумно восхитился подоспевший Костя. — Какая жизненная сила у этой воды! Нет, до чего…

— Нет, теперь уж не чудесно, — отозвалась Татьяна, отстраняясь от Алика. — Ты все испортил.

Подошли Сомов с Ларисой.

— Костька уже здесь! — воскликнула Лариса. — Товарищи, обратите внимание — человек впервые встал на лыжи.

— Он летел на крыльях любви, — сказал Сомов.

— Почему ты придираешься ко мне? — спросил Костя Татьяну.

— Не будь смешон, — ответила она.

— Костя, хочешь, я тебе открою секрет, как пользоваться успехом у девушек? — сказал серьезно Алик. — Никогда не будь смешон. Можешь быть каким угодно, даже грубым, только не будь смешным.

— Если так, Костя умрет холостяком, — заметил Сомов.

— Неужто я действительно так смешон? — задумчиво спросил Костя.

— Ты крикун, — холодно пояснил Алик. — Только что кричал о жизненной силе этой речки, а вода не замерзает потому, что в нее стекают отбросы с костяной фабрики. Вот тебе и жизненная сила. — фу, — сказала Татьяна, — я предпочла бы этого не знать!

— Я, пожалуй, могу согласиться, что моя восторженность смешна, — медленно, в раздумье произнес Костя, — но, знаешь, твоя боязнь показаться смешным — просто ужасна. Так можно совсем-совсем себя засушить. Да, — повысил он голос, — моя манера говорить громко тоже смешна, но говорить, как ты — вполголоса, словно исподтишка — противно. Ты бы хоть раз громко заявил о себе, завопил, что ли!

— Эго-го-го!.. — закричал Алик. Голос у него был высокий, звонкий и удивительно чистый по тембру. Вначале, поглощенный далью, он звучал потерянно-тихо, но, отраженный пространством, вдруг разлетелся широко и призывно. Все захлопали в ладоши. Татьяна пристально глядела на Алика.

— Для того чтобы заслужить уважение такого человека, как ты, не жалко горла, — сказал Алик, когда замолкло эхо.

— Черт, — восхитился Костя, — как это у него все ладно получается!

— Ты безнадежен, — с досадой проговорила Татьяна. — Нельзя быть всегда таким справедливым.

Костя несколько минут размышлял, протирая очки. Затем поднял на товарищей внимательные близорукие глаза.

— Это маленькая справедливость, но я могу сказать о большой. Наше поколение не прошло проверки войной, мы еще учились в школе. Но знаете, как я определяю человека? Я стараюсь представить, как бы он себя показал, ну, скажем, под Сталинградом, на длительном испытании. Вот в Сомове я уверен…

Алик побледнел, затем лицо его покрылось пятнистым румянцем.

— Ну-ну… — строго прервала Костю Мальшина. — Мы не для этого сюда приехали.

— Братцы! — крикнул Сомов. — А не пойти ли нам чайком обогреться?

— И водочкой, а, Сомик? — подмигнул Алик, мгновенно овладев собой.

Сомов смутился.

— Брось, я только по большим праздникам. Нет, правда, я приметил чайную у дороги.

— Веди нас, Сусанин, — сказала Мальшина.

Компания вытянулась в ленту по берегу речки. Костя не последовал за товарищами. Им овладело какое-то острое, непонятное чувство. Он попытался найти его источник. Татьяна? Нет, не то… Чувство выросло и стало определенней: недовольство собой. Он выждал, пока лыжники не скрылись за поворотом реки, быстро вскарабкался по откосу берега и побежал старым следом к холму.

С пологой стороны он взобрался на холм. Если взглянуть себе под ноги, а затем постепенно перевести взгляд, то крутизна не покажется такой страшной. Но если мгновенным взором глянуть туда, где кочкой торчит трамплин, то колени тут же сведет слабость, а в сердце откроется холодная пустота. Костя снял очки, протер стекла и, выждав несколько секунд — не прекратится ли дрожь в коленях, — махнул рукой и ухнул вниз, отведя назад палки.

Он слышал хруст веток под лыжами, мелкие кусточки можжевельника бросались ему под ноги, цепляясь за валенки, сбивали с пути. Костя знал, что их следует сгибать, но даже не пытался этого делать. Он не думал, что ускорение будет столь стремительным и совсем лишит его власти над своим телом. Вдруг перед ним вырос черный ствол дерева. «Посторонись!» — хотел крикнуть Травин, но не успел. Ствол кинулся ему навстречу. Выбросив вперед руки, Костя немного ослабил силу удара. На лбу, упруго натянув кожу, вскочила огромная шишка. Он достал из кармана пятак, приложил ко лбу и с лыжами под мышкой стал карабкаться на холм.

При новой попытке Костя упал у самого начала спуска. Во всем виноваты были палки. Они лишь волочились по снегу, создавая обманчивое чувство опоры. К черту палки, надо рассчитывать только на себя!

Костя прицелился взглядом к расселине между двумя елями, откинул палки и, чуть присев, покатился вниз. «Хорошо», — отметил он про себя, когда деревья двумя темными тенями мелькнули мимо его висков. Он пролетел самую крутую часть спуска, но там, где спуск выравнивался у трамплина и вся скопленная энергия переходила в скорость, его ноги вдруг плавно занесло вперед, и он больно приложился к дорожке лопатками и поясницей. Одна лыжа соскочила с ноги и полетела вперед, едва касаясь наста, слегка подпрыгивая и как будто сознательно обходя неровности. У Кости навернулись на глаза слезы обиды. Закусив губу, он тяжело поднялся и пошел за соскочившей лыжей, по пояс проваливаясь в снег.

Поднявшись на холм, он снял ушанку и уселся на пень. Проследив свою колею, Костя увидел, что одолел большую часть спуска. Это придало ему бодрости.

Внизу по равнине бежал лыжник в красной шапочке. Равнину пересекали густые серые тени деревьев. Солнце неясным розовым кругом опускалось в фиолетовую тучу на горизонте. Лыжник в красной шапочке все приближался, он держал путь прямо к холму. Такую вот красную шапочку носила Татьяна. Надо еще раз попытаться съехать, при постороннем будет неудобно.

Костя поднялся и вдруг почувствовал, что страх исчез без остатка. «Это из-за Татьяны, — решил он, — Я думаю о ней и потому не испытываю страха. Но я должен быть храбрым и сам по себе. Я не стану сейчас о ней думать и бояться тоже не стану».

Он долетел до трамплина, поднялся на воздух, затем коснулся ногами наста, промчался несколько метров и, словно отдавая искупительную жертву, нырнул головой в снег.

Он одолел спуск. Это была победа.

— Очень хорошо, — услышал он голос и поднял голову. — А губа вся в крови.

Над ним стояла Татьяна, она держала в руках лыжу, соскочившую у него при падении.

Костя встал на ноги, он был весь запорошен сухой снежной пылью.

— Вы уже вернулись?

— Нет, они ждут нас в чайной. Я за тобой.

— Откуда ты знала, что я здесь?

— Постой, — сказала Татьяна, — надо унять кровь… — Она стянула рукавичку, захватила горсть снега и приложила его к треснувшей и сочившейся кровью губе Кости.

— Я же знала, что ты не успокоишься, пока не одолеешь спуск.

— Ну, это мистика. Я сам об этом догадался только на реке.

Кровь не унималась.

— Глупое упрямство! — сердито заговорила Таня. — Ты во всем идешь напролом. Научился бы раньше держаться на лыжах.

— При чем тут упрямство? Характер надо воспитывать с мелочей.

— Ох, можно хоть сейчас без риторики!

— Хорошо, — покорно согласился Костя. — Но ты не права. Мне нужно было побороть этот страх. Нельзя прощать себе такие вещи. Я должен был одолеть спуск. Не сделай я этого сегодня, мне пришлось бы возвращаться сюда завтра. А завтра у меня до черта работы… — Костя вдруг замолчал и пристально посмотрел в разноцветные глаза Тани. Чувство, мешавшее ему прежде говорить с ней начистоту, пропало, и он понял, что это тоже был страх. — Ты его любишь?

— Нет, — спокойно и чуть удивленно ответила Таня.

Казалось, на всех елях зажглись новогодние, праздничные свечи. И чтоб продлить блеск огней, Костя спросил:

— Отчего же ты все время с ним?

— Я люблю хороших партнеров. С Аликом очень приятно танцевать и ходить на лыжах, с тобой — готовиться к экзаменам.

«Теперь я должен сказать о самом главном», — приказал себе Костя.

Но он, столько думавший, говоривший, читавший, не знал слов, какими касаются живой, трепетной жизни. Ему хотелось поведать ей о своей любви словами, достойными той силы нежности и тоски, которая не покидала его все эти годы. У него уже начала складываться если не фраза, то мелодия фразы, высокая и чистая, как вдруг кто-то другой произнес его голосом:

— Таня, я тебя люблю. А ты меня любишь?

Костя готов был обернуться, словно и впрямь кто-то другой сказал эти так по-мальчишески, по-школярски прозвучавшие слова.

Но Татьяна даже не улыбнулась.

— Я твой друг, Костя.

— Я не о том. — Голос его от волнения стал резким. — Я сам знаю, что ты мне друг.

— Нет… Так, как ты спрашиваешь, нет.

Праздничные свечи погасли, кругом тихо покачивались отягченные снегом сумрачные ветви.

Вся огромная жизнь, которая расстилалась перед Костей, предстала ему в одном качестве: жизни без Тани. И он всем своим упрямым сердцем почувствовал, что так не будет.

— Я смогу добиться твоей любви? — произнес он тоном не то вопроса, не то утверждения.

Татьяна молчала. Она глядела на отлогую падь холма, которая сейчас, в сизых сумерках, казалась еще круче и отвесней, на путаные обрывистые колеи, упорно стремящиеся вниз, на шарф, повисший на ветке можжевельника, затем взгляд ее перешел на большую, облепленную снегом фигуру, на подсохшую струйку крови около рта, на серые внимательные глаза за стеклами очков, излучавшие какой-то странный, нежный и строгий свет.

— Я же не знаю, Костя… — сказала она тихо, серьезно, чуть растерянно, и Косте показалось, что он впервые слышит свое имя…

Победитель

Последний забег на десять тысяч метров подходил к концу. Лидер первенства Василий Курчатов, оторвавшись от своего соперника больше чем на полкруга, стремительно шел к финишу.

«Слишком уж легко, без усилий, идет Вася, — с досадой подумал Стрешнев. — Так рекорда не поставишь».

А между тем в спортивных кругах твердо надеялись, что в нынешний розыгрыш первенства по конькам будут обновлены два самых старых рекорда республики: на пятьсот и десять тысяч метров. В первом случае надежды оправдались, и рекорд покойного Ладейникова, продержавшийся шесть лет, наконец-то был улучшен; но столь же давний рекорд Стрешнева грозил вступить в седьмую годовщину своего существования.

Поначалу казалось, что Складной — так звали Василия Курчатова за его непомерно длинный рост — решил вписать новую цифру в таблицу республиканских рекордов. Первую половину дистанции он шел отлично. Стрешнев видел, как тренер Курчатова, бывший чемпион России Платонов, довольно потирал руки. Но когда шедший в паре с Курчатовым спринтер Кустов начал явно сдавать, Василий и сам выбился из графика, потерял темп.

Платонов уже несколько раз подбегал к нему с внутренней стороны круга и что-то сердито кричал. Курчатов резким движением вскидывал маленькую голову и еще больше сгибал свое длинное тело. Люди малосведущие видели в этих своеобразных переговорах тренера со скороходом добрый знак, но Стрешнев понимал, что Платонов требует от Курчатова войти в график, а тот отвечает: стараюсь — не получается.

Курчатов приблизился к финишу. Он шел легко и изящно, словно это не стоило ему ни малейших усилий, и зрители, знавшие о его намерении побить рекорд и недостаточно опытные, чтобы следить за временем, которое объявлял диктор после каждой тысячи метров, решили, что он преуспел в своем намерении. Стадион грохнул аплодисментами.

Но стоявший впереди Стрешнева паренек в кожаной куртке поверх байкового тренировочного костюма с досадой стукнул оземь хоккейной клюшкой и сказал:

— Все! Накрылся Вася.

— Ничего не попишешь, — отозвался его приятель. — Обидно, рекорд еще на год замерз. Хотя через неделю розыгрыш приза имени Ладейникова…

— Жди больше! — перебил его первый парнишка. — Если Васе не наступать на пятки, нет в нем азарта.

— И с любым человеком так… Все рекорды в борьбе ставятся. А разве сейчас была борьба?.. — Он махнул рукой. — Вот кабы Стрешнев!

Его приятель насмешливо присвистнул.

— Читал сегодняшнюю «Вечерку»?

— А что?

Паренек с клюшкой достал из-за борта куртки свежеотпечатанную газету, с трудом развернул ее на ветру.

— На, читай: «Чемпион уходит непобежденным». Напишут тоже! Ну чем тут гордиться!

В этот момент какой-то человек, пробиравшийся на свое место, нечаянно толкнул его товарища. Тот ступил в сторону и в двух шагах от себя увидел Стрешнева. Паренек вспыхнул, побледнел, только уши остались рубиново-красными.

— Тсс, — шепнул он, — вот Стрешнев…

— Ну и что же? Я ему в лицо могу сказать…

Дальше Стрешнев не слушал. Он пробирался к выходу, чтобы купить газету.

Подойдя к фонарю, Стрешнев развернул газетный лист. В заметке сообщалось, что четырехкратный чемпион и рекордсмен республики, заслуженный мастер спорта Стрешнев, «один из популярнейших скороходов», отказался от дальнейшего участия в соревнованиях и занялся тренерской работой. «Не совсем точно, — отметил про себя Стрешнев, — тренировать-то я начну лишь с будущего года». Кончалась заметка весьма лестными словами: «Чемпион покинул ледяную дорожку непобежденным…»

При выходе на трибуну Стрешнев столкнулся с Курчатовым, Платоновым и генерал-майором Прилежаевым, «спортивным генералом», как любовно называли его в спортивных кругах. Без Прилежаева не обходилось ни одно крупное соревнование, он неоднократно бывал главным судьей эстафет и велогонок, не раз судил первенства по конькам и лыжам, знал спортсменов по именам и для многих из них был не только другом, но и добрым советчиком.

— Вот видите! — обиженно воскликнул Курчатов, здороваясь со Стрешневым. — Посредственный результат — всего на две десятых лучше, чем в прошлом году.

— Так в прошлом году какой лед был, — сердито поблескивая стеклами пенсне, заговорил Прилежаев. — Студень, ложкой черпай. А нынче — зеркало, сам несет. Проворонили рекорд.

Стрешнев усмехнулся про себя, а вслух сказал:

— Ну, старик, поздравляю: наконец-то ты чемпион… Заслуженная победа! — добавил он, злясь на себя за словечко «наконец-то», против воли сорвавшееся с языка. Этим словечком он словно хотел подчеркнуть, что лишь его уход открыл Курчатову дорогу к первенству. А между тем он хорошо знал, что это было не так.

…В прошлом году чистая случайность помогла ему сохранить звание чемпиона. Он проиграл Курчатову забег на пять тысяч метров, идя с ним в паре по скверной талой дорожке. На другой день, после забега на полторы тысячи просвет между ними еще увеличился, затем Курчатов по такому же мокрому, как и накануне, льду прошел десять тысяч метров с приличным результатом — 18 минут 42 секунды. Все поздравляли Курчатова с победой — казалось невероятным, что Стрешнев может отыграть у него столько очков. Тот и сам не рассчитывал на это, как вдруг ударил мороз, лед затвердел, и Стрешнев, шедший в последней паре, без особого труда вернул потерянное. Нескольких сотых очка в четвертый раз сделали его чемпионом.

В этой случайности, после трех полновесных побед в предшествующие годы, было что-то остро обидное. Стрешнев отнюдь не обольщался успехом, он чувствовал, что исчерпал свои возможности до конца, и решил уйти с дорожки. Но когда вновь пришла зима, его решимость поколебалась. Он начал усиленно тренироваться, включился в список участников первенства. Лишь в последний момент, убедившись, что ему не вернуть формы и что в свои тридцать восемь лет он достиг предела, за которым может следовать лишь снижение результатов, Стрешнев твердо сказал себе: ни к чему присутствовать на собственных похоронах, кончу тренерскую школу, буду служить спорту в новом качестве.

…В ответ на его поздравление с победой Курчатов пренебрежительно дернул плечом.

«Как растут дети! — усмехнулся про себя Стрешнев. — Давно ли Васька считал для себя честью поднести мой чемоданчик до раздевалки!»

Почти все конькобежцы знали этого долговязого, худого мальчишку, влюбленного в Стрешнева, но едва ли кто-нибудь подозревал, что в скором времени он станет чемпионом среди юношей, а затем самым грозным противником прославленных скороходов. Видели в нем лишь преданного и, пожалуй, чересчур страстного болельщика. А он, оказывается, не только «болел», не только таскал чемоданчик чемпиона и ломким мальчишеским голосом кричал: «Жми, Стрешнев!» — он учился. Учился у Стрешнева и у других первоклассных мастеров, отбирая все лучшее, что было в их стиле. Едва ли кто знал, где и с кем он тренируется, но когда Курчатов впервые принял участие в розыгрыше первенства для юношей, то показал себя почти законченным мастером. Он перенял от Стрешнева его энергичную работу на виражах и широкий плавный мах на прямой, у бывшего чемпиона Суздалева — сильный «волевой» толчок, у Кустова — бурный финиш и, сочетав все это с ему одному присущим легким изяществом движений, создал собственный «летучий» стиль.

Ему не хватало выдержки, его мастерство нуждалось в полировке, и Стрешнев уговорил Платонова заняться Курчатовым. Уговорил не без труда: Платонов не любил скороспелок. «Знаешь ли, — заявил знаменитый тренер, — такие как спички — вспыхнут и быстро сгаснут, а я люблю, чтоб как трут: медленно, зато надежно. Дуй на него сколько хочешь — лишь ярче разгорается». Но Стрешнев, знавший теперь Курчатова значительно лучше, чем в пору, когда видел в нем только болельщика, сумел заинтересовать Платонова. Он рассказал старому тренеру, что Вася Курчатов, работающий фрезеровщиком на машиностроительном заводе, несмотря на свои девятнадцать лет, имеет уже седьмой разряд, а в цеховом БРИЗе за ним числится около десятка рационализаторских предложений. «Что-то не похоже на скороспелку. По-моему, это талантливый и упорный парень, умеющий ставить большие цели и добиваться своего». Платонов дал себя уговорить и не пожалел об этом.

«Только не слишком ли уж легко принимает Василий свою славу, — с неудовольствием подумал Стрешнев, и в нем впервые шевельнулась недобрая мысль: — Хорошо все-таки, что я не дал ему себя побить!»

— Не грусти, Вася, — сказал он Курчатову, — это не последнее соревнование, и рекорд от тебя не уйдет.

— Если он будет так бегать, как сегодня, — заметил молчавший до сих пор Платонов, — рекорд не скоро обновится.

— Зря, Андрей Платоныч, мальчика ругаешь, — вступился Прилежаев. — Он все равно что один бежал. Разве можно требовать!

Стайка воробьев сорвалась с крыши над центральным проходом, вызвав короткий снегопад. Две снежинки упали на широкий погон Прилежаева. Они легли рядом с крупной генеральской звездой, и Стрешнев хотел в шутку поздравить Прилежаева с повышением, но снежинки уже растаяли, оставив старика в том же звании.

— Русанова в Бергене действительно одна бежала, — сказал он, обращаясь к генералу, — а поставила мировой рекорд.

— Я с тобой и разговаривать не хочу! — рассердился вдруг тот, и его жесткие усы стали торчком. — Сдрейфил, так уж молчи!

Всякому другому Стрешнев ответил бы резкостью, но на Прилежаева нельзя было сердиться: у него за самым обидным словом чувствовалась добрая душа.

— Сдрейфить может тот, кто на что-то рассчитывал, — пожал плечами Стрешнев, — а мое время позади.

— «Чемпион уходит непобежденным»! — едко бросил Прилежаев. Рука Стрешнева невольно дернулась к карману, словно желая поглубже упрятать газету. — Ну что ж, попутный ветер. Я, признаться, был о тебе другого мнения…

Прилежаев, видимо, намеревался еще что-то сказать, но раздумал, резко повернулся на каблуках и зашагал прочь, твердо, по-строевому печатая шаг.

— Характерный генерал, — смущенно проговорил Платонов, которому было неприятно, что он оказался свидетелем этой сцены. — Ну, будь здоров, Сережа!

Стрешнев молча кивнул головой.

Прощаясь с Курчатовым, он почувствовал, что тот словно чего-то ждет от него. Взгляд Курчатова, не по-юношески проницательный и странно-требовательный, вызвал в нем такое раздражение, что он едва нашел в себе силу ответить на его рукопожатие.

Смеркалось. Зеленоватое небо выгнулось куполом над глубокой чашей стадиона. По ледяной дорожке медленно ползла снегоочистительная машина, гигантский деревянный совок сухо шуршал по льду.

Посредине поля в луче прожектора танцевала фигуристка.

— Ловко! — вполголоса произнес залюбовавшийся фигуристкой Стрешнев, хотя в глубине души считал фигурное катание циркачеством.

— Привет болельщику! — послышался хриплый, простуженный голос. Парок дыхания донес запах вина, и Стрешнев сразу догадался, что это Окунев.

— Привет, — ответил он не оборачиваясь. Он не любил Окунева, когда-то довольно известного скорохода России. Пора спортивных успехов Окунева относилась к тому времени, когда Стрешнев еще не надевал первых в своей жизни самодельных коньков из двух кусочков дерева, обитых железом. Когда же они познакомились, ничто не напоминало в Окуневе бывшего скорохода. Тучный, с красными оплывшими щеками, зачастую под хмельком, Окунев сохранял ревнивый и недоброжелательный интерес к полю своей былой славы. Он не пропускал ни одного соревнования, радуясь каждому промаху и неудаче конькобежцев.

Фигуристка заскользила к выходу, чуть пристукивая коньком о лед. Громкая полька, сопровождавшая ее выступление, оборвалась, и стала слышна другая музыка, словно таившаяся в тени бравурных жестко-металлических звуков; тихая и печальная мелодия облеклась в слова, до странности знакомые, но Стрешнев никак не мог вспомнить, кому они принадлежат:



Пора золотая
Была, да сокрылась;
Сила молодая
С телом износилась.
До поры, до время,
Всем я весь изжился,
И кафтан мой синий
С плеч долой свалился!



— Ну как, сердечко не покалывает? — спросил Окунев, подсаживаясь к нему.

— Ты о чем? — отозвался Стрешнев, хотя отлично понял его вопрос.

Окунев засмеялся неприятным рассыпчатым смешком.

— Не гордись, Сережа, все через это прошли. Тянет дорожка-то?

— Ну, тянет… — с вызовом бросил Стрешнев.

— Ничего, привыкнешь, — покровительственно сказал Окунев. — И потом, видишь ли, в каждом положении есть свои хорошие стороны: чемпион — звание переходящее, а экс-чемпион — пожизненное. Как генерал в отставке — одни почести и никакого риска.

— Я не считаю, что окончательно отвоевался, — нехотя ответил Стрешнев.

— А-а!.. Прожить вторую жизнь в своих учениках — так, кажется, это называется? То, да не то!.. Я помню, какое у тебя было лицо, когда ты побил долговязого шведа Свенсона, этого некоронованного чемпиона мира. Будет ли у тебя такое лицо, когда увидишь победу своего ученика? Сомневаюсь.

«Будет!» — с неожиданной радостью вдруг понял Стрешнев, и у него стало удивительно легко на сердце, словно он только сейчас поверил в возможность полного и настоящего счастья на новом своем пути.

Не дождавшись ответа, Окунев потянулся за папиросами. Борт шубы отогнулся, и Стрешнев увидел на его груди ленточку трудовой медали. Он с удивлением подумал, что где-то вдалеке от ледяной дорожки Окунев полезный и дельный работник. Почему же здесь он превращается в ехидного, сварливого, недоброжелательного человека? Очевидно, какой-то стороной души он навсегда завяз в трясине мелких, завистливых чувств. Но ведь сумели же такие старики, как Платонов или его, Стрешнева, постоянный тренер Лиханин, навсегда разделаться с печальным грузом прошлого! Быть может, беда Окунева в том, что он слишком давно ушел из спорта?

— Напрасно ты задаешься, — не скрывая злобы, вдруг сказал Окунев. — Думаешь, не вижу тебя насквозь? Надеешься, что рекорд будет подморожен, а? Все мы, брат, понемножку окуневы…

Стрешнев не отозвался ни словом — ему стало гадко. В памяти отчетливо всплыл случай, который произошел летом во время соревнования по легкой атлетике. Он сидел на трибуне рядом с Геннадием Куманьковым, когда Власенко едва не побил рекорд на пять тысяч метров, поставленный Куманьковым еще перед войной. Пока длился забег, Куманьков то бледнел, то краснел, хрустел пальцами и курил одну папиросу за другой, осыпая себя пеплом и, видимо, не замечая этого. Власенко показал рекордное время, но из-за сильного попутного ветра рекорд не был засчитан. Услышав об этом, Куманьков с глупо-расслабленной улыбкой откинулся на скамейке и сказал шутливо, голосом, дрожащим и тонким от пережитого волнения:

— Так можно сердце испортить…

С тех пор Стрешнев перестал здороваться с Куманьковым. Ему непонятно было, как можно свое маленькое, эгоистическое ставить выше общего. Ведь рекорд не собственность спортсмена — он принадлежит стране, народу. И вот теперь Окунев бросил ему тот же упрек. На Окунева наплевать, но, быть может, так думают о нем и Курчатов, и Платонов, и Прилежаев?..

«А, впрочем, какое мне дело до их мнения — важно сознание собственной правоты. Разве не мечтаю я, что мои будущие ученики побьют все рекорды, в том числе и мой собственный? Следовательно, я сам готов трудиться, чтобы мой рекорд был побит. Да, но ведь пока ученики станут мастерами, пройдет по меньшей мере три-четыре года… Значит, бессознательно, где-то в глубине души, я хочу, чтобы мой рекорд продержался столько лет. Чем же тогда я лучше Куманькова?.. Но нет, я не хочу этого. Сегодня я от души желал Васе побить мой рекорд. Так почему же мне так смутно и тревожно, словно я в чем-то виноват?..»

Он провел тыльной стороной ладони по лбу. Громада трибун нависла душной, давящей тяжестью. Громкая вальсовая музыка усиливала ощущение духоты. В центре круга чета Зубрицких со старательной безмятежностью порхала в сложных па конькобежного вальса. На ледяной дорожке разминалась Людмила Русанова, крупнокостная, большая женщина с крепкими, как из железа, ногами.

«А ведь она на два года старше меня», — почему-то подумал Стрешнев, поднялся и, не взглянув на Окунева, зашагал к выходу.

Когда он вернулся домой, первыми словами жены было:

— У тебя какие-то неприятности?

— Напротив! — Он протянул ей газету.

Тонкая стрелка легла между ее бровей, когда она читала заметку.

— Написано очень мило, — произнесла она неуверенно. — Только хорошо ли это?

— То есть? — Стрешнев взял у нее из рук газету и лезвием бритвы аккуратно вырезал заметку.

— Ну, как бы тебе объяснить… Знаешь, когда я слышу слова «непобежденный», «непревзойденный», мне всегда становится как-то грустно. Хочется верить, что человеческим возможностям нет меры и предела, Ты замечательный, это все знают, но разве не было бы, ну, что ли… интереснее, если б на смену тебе пришел лучший?.

Стрешнев слушал рассеянно, Он очень любил и уважал жену, с которой прожил шестнадцать лет, но давно уже убедился: во всем, что касается спорта, Вера Ильинична точно малое дитя. Она по сию пору говорит: «Мой муж катается на коньках». К тому же в эту минуту он подклеивал вырезку в альбом, где были собраны все посвященные ему заметки, очерки, статьи, рассказы из газет и журналов.

Здесь было около десятка вырезок из различных норвежских газет, посвященных его победе в Бергене, где он выступал в составе советской команды несколько лет назад; большой очерк «Три секунды» о его рекорде, принадлежащий перу известного советского писателя; серия фотоснимков из спортивного журнала, последовательно запечатлевших его бег на повороте; статья «Стиль русского рекордсмена» из польской газеты, призывавшая польских скороходов учиться у Стрешнева, и много, много других. Листая страницы альбома, он испытывал трепет былых жарких схваток, до печали щемящий сердце восторг победы.

Стрешнев захлопнул альбомчик, и слова жены, которые он слышал краем уха, необычайно отчетливо всплыли в его сознании.

— Что же, — сказал он, — лучшие мастера придут. Они уже есть. Хотя бы Курчатов…

— Ну уж ты скажешь! — возмутилась она с чисто женской непоследовательностью. — Где им до тебя!..

Обычно Стрешнев не посвящал Веру Ильиничну в свои дела, считая ее, преподавателя музыкальной школы, человеком настолько чуждым спорту, что все его волнения и тревоги были ей просто непонятны. Но сейчас ему вдруг захотелось поделиться с ней всем. Ему нужно было услышать от нее, что он прав, что его несправедливо заподозрили в мелких, низменных побуждениях, и он начал горячо, взволнованно говорить. Но чем дальше, тем отчетливее проступала в его словах какая-то фальшь. Он как бы стремился заранее предрешить ее мнение, хотя знал, что при всей своей мягкости Вера Ильинична в вопросах совести была человеком твердым и не покривила бы душой даже ради его спокойствия. Между тем для серьезного, большого разговора он избрал какой-то неверный тон — тон обиженного мальчика, которого нужно приласкать.

— В общем, все это порядочная ерунда, — грубо и неожиданно прервал самого себя Стрешнев. — Тебе хватает и своих забот.

— Нет, отчего же… — слабо возразила она. — Я бы хотела понять…

— Да ни к чему, Вера, кончим этот разговор.

— Не я же его начала…

— Ну и отлично. Я начал, я и прекращаю.

Он подошел к дивану, сложил подушки горкой и лег, закинув руки за голову. Но так как она все еще ждала, что он заговорит, нарочно зевнул и закрыл глаза.

Он слышал, как жена подошла к книжной полке, как упали на стол тяжелые тома энциклопедии, и понял, что она собирается решать кроссворд, помещенный в «Вечерке». Его умиляла и вместе с тем раздражала серьезность, с какой она решала кроссворды, обложившись словарями, справочниками и всеми одиннадцатью томами Малой энциклопедии. Но и этого, видимо, оказалось недостаточно. Через несколько минут последовало:

— Сережа, что такое часть проекционной аппаратуры на «д»?

«Почему она знает, что я не сплю?»

— Диапозитив, — буркнул он сонным голосом.

— Ну какая же это часть аппаратуры? — сказала Вера Ильинична. — Ты просто не хочешь мне помочь.

«Это ты мне не хочешь помочь», — подумал Стрешнев.

— Как это ни ужасно, но ты прав. Диапозитив. Но какое же смазочное масло на «т»?

— Тавот.

— Ты уже решал этот кроссворд?

— Вот еще! Ты видела хоть один кроссворд без тавота?

— Нет, не видела, но я всегда забываю…

«Чего они, в сущности, хотят от меня? Чтобы я дал побить себя Курчатову? Ради чего? Ради того, что в нашем единоборстве может родиться новый рекорд. Если бы я верил, что рекорд будет побит! Я-то буду побит, не сомневаюсь, а рекорд…»

— Вдавленное место… из шести букв. «Вы — ка»…

Зашуршали страницы словарей, хрустнул тугой переплет энциклопедии.

«Выемка», — вертелось на языке Стрешнева, но он молчал, не желая облегчить ей эту маленькую муку.

«Я бы согласился, если бы во мне еще оставались силы для настоящей борьбы, но, — усмехнулся он про себя, — „сила молодая с телом износилась“». В каждом человеке есть его сила и еще немножечко. Кто это говорил? Да, Авдеев, наш ротный командир, под Мясным бором, когда он в четвертый раз поднимал нас в атаку. «Силов нету, товарищ командир», — сказал кто-то из ребят. «Врешь, — ответил Авдеев. — Ты знаешь только свою силу, а кроме нее в тебе есть еще немножечко. И Мясной бор был-таки взят!»

— Вы-ка… вы-ка… — тихо бормотала Вера Ильинична.

Он повернулся на бок, прижался ухом к подушке, чтобы уйти от ее голоса.

— Сережа, — громко сказала жена, — ты должен выступить…

Он вздрогнул и повернул к ней примятое подушкой лицо.